Режим чтения
Скачать книгу

58-я. Неизъятое читать онлайн - Елена Рачева, Анна Артемьева

58-я. Неизъятое

Елена Рачева

Анна Артемьева

Ангедония. Проект Данишевского

Герои этой книги – люди, которые были в ГУЛАГе, том, сталинском, которым мы все сейчас друг друга пугаем. Одни из них сидели там по политической 58-й статье («Антисоветская агитация»). Другие там работали – охраняли, лечили, конвоировали.

Среди наших героев есть пианистка, которую посадили в день начала войны за «исполнение фашистского гимна» (это был Бах), и художник, осужденный за «попытку прорыть тоннель из Ленинграда под мавзолей Ленина». Есть профессора МГУ, выедающие перловую крупу из чужого дерьма, и инструктор служебного пса по кличке Сынок, который учил его ловить людей и подавать лапу. Есть девушки, накручивающие волосы на папильотки, чтобы ночью вылезти через колючую проволоку на свидание, и лагерная медсестра, уволенная за любовь к зэку. В этой книге вообще много любви. И смерти. Доходяг, объедающих грязь со стола в столовой, красоты музыки Чайковского в лагерном репродукторе, тяжести кусков урана на тачке, вкуса первого купленного на воле пряника. И боли, и света, и крови, и смеха, и страсти жить.

Анна Артемьева. Елена Рачева

58-я. Неизъятое

Истории людей, которые пережили то, чего мы больше всего боимся

Все права защищены.

Ни одна часть данного издания не может быть воспроизведена или использована в какой-либо форме, включая электронную, фотокопирование, магнитную запись или какие-либо иные способы хранения и воспроизведения информации, без предварительного письменного разрешения правообладателя.

© Елена Рачева

© Анна Артемьева

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Герои этой книги – люди, которые были в ГУЛАГе, том, сталинском, которым мы все сейчас друг друга пугаем. Одни из них сидели там по политической 58-й статье («Антисоветская агитация»). Другие там работали – охраняли, лечили, конвоировали.

Среди наших героев есть пианистка, которую посадили в день начала войны за «исполнение фашистского гимна» (это был Бах), и художник, осужденный за «попытку прорыть тоннель из Ленинграда под мавзолей Ленина».

Есть рассказ священника про первый религиозный экстаз и литовского партизана – про первого убитого им чекиста.

Есть профессора МГУ, выедающие перловую крупу из чужого дерьма, и инструктор служебного пса по кличке Сынок, который учил его ловить людей и подавать лапу. Есть девушки, накручивающие волосы на папильотки, чтобы ночью вылезти через колючую проволоку на свидание, и лагерная медсестра, уволенная за любовь к зэку.

В этой книге вообще много любви. И смерти. Доходяг, объедающих грязь со стола в столовой, красоты музыки Чайковского в лагерном репродукторе, тяжести кусков урана на тачке, вкуса первого купленного на воле пряника. И боли, и света, и крови, и смеха, и страсти жить.

Мы начали собирать эти рассказы для «Новой газеты», четыре года назад. Всем нашим героям было от 80-ти до ста лет. Они пускали нас в свои дома, наливали чай или водку, и не столько вспоминали, сколько прислушивались к себе, заново воссоздавали собственную жизнь, в последний раз сталкивались с собой, своей болью, страхом, от которого всю жизнь бежали или с которым свыклись. Рассказы звучали, как завещания, как последняя попытка понять, зачем это было – и с этим знанием уйти.

В Печоре, в доме окнами на бывшие лагерные бараки, удивительно красивая украинка Ольга Гончарук, плача и не закрывая лица, говорила про исковерканную лагерем жизнь, а ее немолодой уже сын смотрел на мать с ужасом и любовью: все это он слышал впервые.

В подмосковном поселке Клязьма пианистка Вера Геккер легко касалась клавиш рояля. Длинные тени падали на ее длинное платье, поскрипывали деревянные половицы, медленно лились аккорды Чайковского – и невозможно было представить, что пять лет Вера провела в лагерях в Средней Азии, и еще пять рояль был с ней в ссылке в Караганде.

Где-то на окраине Питера крепкий, высокий 101-летний Павел Галицкий весело вспоминал, как видел в Магадане американского президента Генри Уоллеса, как бежал по обледеневшей зимней дороге под Сусуманом встречать жену, спустя 18 лет приехавшую к нему в ссылку, как учил трех бывших профессоров работать кайлом. Глубокий низкий голос разносился по всей квартире, старик громко отхлебывал чай – и вдруг закричал: «Перемерли они! Все на Колыме перемерли…»

* * *

Вскоре оказалось, что большинство бывших заключенных никогда в жизни не говорили про лагерь. Многие до сих пор боятся нарушить подписку о неразглашении, данную в 1950-х годах, не разделяют СССР и нынешнюю Россию и не считают лагерное прошлое – прошлым. В каждом доме нам первым делом показывали справку о реабилитации – словно оправдание потерянных в лагере лет.

Большинству было больно вспоминать, кто-то замолкал посередине рассказа. Многие плакали. Но не тогда, когда говорили про голод или близкую смерть – а когда вспоминали надзирателя, просунувшего через кормушку камеры немного махорки; медсестру, носившую письма зэков на почту; жену, которая ждала 10 лет.

Мы решили: об этих проявлениях человеческого и нужно спрашивать. Не только про то, как били и унижали, но как выживали, поддерживали друг друга и держались. На что надеялись, чего ждали, чему радовались, что понимали о себе и людях. Как потом, после освобождения, вспоминали про лагерь, какие видели сны.

Почти всех героев этой книги мы спрашивали про самое страшное и самое радостное воспоминание жизни. Самыми страшными оказались первые дни в тюрьме, позже – лагерная повседневность, одинаковость дней, ощущение неизменности и безнадежности, которое накатывало через несколько лет.

Радости отличались. Неожиданно мы заметили, что много смеемся во время интервью, много слышим ярких, наполненных жизнью историй: как женщины вышивали на лагерных номерах цветочки, шили платья из наволочек и перебрасывали любовные письма через забор мужской зоны. Как бывший московский студент полюбил работу на шахте («Шахта затягивает, как море. Уголь в луче света очень красив»), убежденный атеист из Ярославля стал католическим священником, а юная тбилисская журналистка, член подпольной организации «Смерть Берии», встретила в Минлаге своего будущего мужа, литовского партизана: «Солнце, а он в курточке с молниями, они блестят… Когда нас сажали, молнии еще не придумали. Я ему говорю: «Юзеф, ну ты просто елочная игрушка!».

Мы узнавали, как лагерь ломал, корежил жизнь человека, рушил все его ценности – и создавал их заново. Сусанна Печуро, 18-летней девочкой осужденная на 25 лет лагерей, рассказывала, что навсегда поняла: нельзя выжить по принципу «ты умри сегодня, чтобы я – завтра». Выжить можно, только если есть о ком думать: «лучше я умру сегодня, чтобы ты прожил еще один день». Нас учили, как уцелеть в лагере: заботиться о ближних, не думать о будущем, не бояться смерти, не позволять себе опуститься физически…

Кажется, эти уроки были не про лагерь – про жизнь вообще.

* * *

В каждом интервью нам обязательно рассказывали про охрану. Чаще – с ненавистью, реже – с сочувствием. Вспоминали, как заключенные Минлага прятали в своем строю пьяных солдат, чтобы тех не наказало начальство, и сами подкармливали злую конвоиршу, дети которой тоже голодали. Как пожилой надзиратель ночью выпустил
Страница 2 из 17

заключенную девочку из холодного карцера, накормил хлебом и разрешил греться на своем месте до утра.

Стало понятно: нельзя говорить только о тех, кто сидел. Следователи, конвоиры, надзиратели, цензоры писем, охранники на вышке, инструкторы служебных собак, лагерные врачи – что происходило с ними? Что они думали о своей работе, стране, о тех, кого стерегли? Мы приходили к ним так же, как к заключенным: не осуждать, не вешать ярлык, но выслушать и понять.

Репрессии разделили поколение наших дедов колючей проволокой, но объединили ощущением несвободы и собственной уязвимости, бедностью, голодом, страхом. Общее ощущение беды не ушло с годами, но схоронилось где-то глубоко в памяти. Так же, как на дне шкафов наших героев сохранились не изъятые при шмонах лагерные бушлаты, кружки, открытки, книжки. Нож, подаренный уголовниками на Колыме, лифчик, вышитый рыбной косточкой в калужской тюрьме. Фотографии и истории этих вещей тоже здесь есть.

Мы не хотим, чтобы эта книга превратилась в хронику насилия и страдания. Мы надеемся, что из рассказов людей сложится история времени и поколения, людей и их ценностей, идеалов и отношений с властью. История любви, дружбы и взаимопомощи там, где все направлено на уничтожение. Ненормальной, часто невыносимой, но всё же жизни.

Анна Артемьева

Елена Рачева

P. S.: Спасибо историкам «Мемориала» Ирине Островской, Алене Козловой, Светлане Фадеевой и Алексею Макарову за помощь в поиске бывших заключенных и главному хранителю фондов Центрального музея ФСИН России, полковнику Николаю Суслову за контакты сотрудников Службы исполнения наказаний.

Спасибо редактору Владимиру Яковлеву, фотографу Сергею Максимишину и психологу Нане Оганесян – за советы и идеи. Спасибо нашему соавтору Евгению Казакову за макет книги и дизайн обложки, Веронике Цоцко – за верстку. Спасибо издательству АСТ и Илье Данишевскому, без которых этой книги бы не было. Спасибо «Новой газете», Нугзару Микеладзе и Дмитрию Муратову, без которых не было бы нас.

Антонина Васильевна Асюнькина

«Не ощущала, что нужно еще покушать, потому что знала, что больше не дадут»

1923

Родилась на хуторе Комарово Россошанского района Воронежской губернии в семье последователей религиозного движения федоровцев, катакомбных старообрядцевбеспоповцев. Движение возникло в начале 1920-х годов под Воронежем вокруг юродивого Федора Рыбалкина. К 1930-м активные члены движения были расстреляны, большинство остальных раскулачены и отправлены в ссылку.

ФЕВРАЛЬ 1930

Семья Антонины выслана «как имеющая кулацкое хозяйство и принадлежащая к контрреволюционной секте федоровцев».

Родители Антонины, бабушка, дедушка, три ее дяди и четверо братьев и сестер этапом через Архангельск и Котлас доставлены в Заонекеевский лагерь ОГПУ Вологодской области, созданный в помещении бывшего монастыря.

21 ИЮНЯ 1931

Отец Антонины Василий Береговой арестован вологодским полномочным представительством ОГПУ «за распространение ложных слухов о Советской власти».

27 НОЯБРЯ 1931

Постановлением «тройки» Василий Береговой осужден на три года лишения свободы и отправлен в Печорлаг. Его близких как семью «врага народа» отправили в ссылку в Кожвинский район Коми АСССР.

1933

Cемье Антонины разрешают вольное поселение в Печорском районе. Василий Береговой получает еще один срок за антисоветскую агитацию в лагере и освобождается только в 1937-м.

Работала кассиром, бухгалтером, заведующей детскими яслями.

Живет в поселке Красный Яг под городом Печора.

Папа мой был мужчина божественный, раскулачили его за Христа и выслали.

Мама была неграмотная, а отец – развитой, грамотный, все знал. И столярничал, и лошадей мог подковать, и на гармошке играл. Молодец был отец! Никогда не унывал. Как и я.

Сами мы с Воронежской области, с хутора Комарово. Там была церковь, мама с папой ходили молиться, они были люди набожные, федоровцы. Был один такой Федоров, и мы вроде в его подчинении.

Как стали разрушать эту церковь, отец пошел, начал им говорить: «Чего вы делаете! Такую красоту сносите!» Друг его один говорит: «Молчи, Василий, а то поедешь туда, где Макар телят не пас». Ну и через два дня начали люди говорить, что тех, кто у церкви был, возмущался, станут раскулачивать и забирать. Дед тоже ходил шуметь – его выслали. А дядя Ваня не ходил – его все равно раскулачили.

«Два года мы в церкви жили»

Погрузили нас на три подводы. Меня привязали. Я ведь хотела убежать, не хотела ехать. Думала, что от родителей хотят меня увезти. А родители что, они молчат. И мне опять: «Не языкай. А то мы в одну сторону ту-ту поедем, а ты в другую». Испугалася я!..

Сначала нас в церковь привезли, и два года мы в той церкви жили. Там много людей было, и мужчин и женщин, все – с Воронежской области. Сначала – кого за религию выслали, потом кулаков пригнали.

Нары стояли трехэтажные, на них спали. Сначала даже в туалет не водили, но мы не могли в туалет в церкви ходить, поганить церковь. Начали ругаться, возмущаться. Тогда стали под конвоем два раза в день выводить.

Антонина во время ссылки. Коми, начало 1940-х

Два раза в день давали баланду, кипяточек и все. Мама крошечку хлеба даст, маленькую, как просвирочка. Я кричу: «Мама-а, дай кусок хлеба!» «Вот тебе просвирочка. Ты скушаешь – и будешь здорова».

Мы там пели псалмы божественные! Охранники приходили, ругалися, а взрослые говорят: мол, раз вы не слышите, Бог услышит и нам поможет.

Мы все вместе сидели: мама, папа, дедушка, дядя Коля, тетя Шура, дядя Миша. Потом мужчин забрали. Папу взяли на лесоповал, старший брат пошел в пастухи, дедушка – печки ремонтировать. На ночь закрывали на засов, утром отпускали на работу под конвоем.

Потом очень много стали умирать дети. У одной бабушки Христи было трое детей, и все померли. А я не болела, я боевая была. Могла из грязи что-то найти и скушать.

Посидели месяц, полтора… Конвой же видит, что мы голодаем! Разрешили детей на веревке спускать в окна церкви, чтобы они ходили, милостиню просили. Я не ходила, а братиков спускали. Подавали им мало.

Потом начали выпускать и старух, и женщин, чтобы они побиралися. Бабушка рассказывала: ходили, крестили людей, молились. Кто-то двери не открывал, кто-то пускал, кормил. Мама ходила по деревням, белила дома, ремонтировала. Но никогда об этом потом не рассказывала.

«Крестики»

Сначала мы были кулаки высланные, а потом уже за веру арестованные. Прямо там, в церкви, арестовали и отправили в Печору, в Республику Коми. И Василенковых отправили, и Парубаевых, и бабу Христю…

До Кожвы везли на барже, в трюме, куда, не сказали. Когда вышли, увидали оленей и отец сказал: «Ничего, скот живет – и мы проживем».

Привезли нас в Песчанку (поселок спецпереселенцев в 22 км от города Печора. – Авт.). Отца не было, его забрали в тюрьму, а мы с мамой и с бабушкой остались. Жили в бараках. Комнаты такие большие, с нарами. Помню, чего-то горячее в кружечку наливали, ну и хлеба кусочек, это мы кушали. Голодали… Как вам сказать… Не ощущали, что нужно еще покушать, потому что знали, что больше не дадут.

Потом отца – он уже ос?жденный был – отправили на лесозаготовку в Кедровый шор, километров 50 от нас. Мы с братом и сестрой ходили к нему пешком. Измозолил ноги – все равно идешь. Потом
Страница 3 из 17

ак-кли-ма-ти-зировались, а отца отпустили к семье, в Песчанку.

Я до этого не училась, а как в Коми приехали, пошла в первый класс. Как в школу заходили, нам, детям, давали рыбий жир по ложке и настойку хвои. Тем и были живы.

Нам, федоровцам, положено белую, светлую одежду носить. На ней всюду были крестики или вышиты, или нашиты. Нас и называли «крестиками». Свой нательный крестик я на рубашечку привязывала и прятала на теле. Иногда приходили обыскивать и крестики отбирали.

Кто? А, молодые такие, непонятные! Я драться лезла, не отдавала. Нас ощупывают, крестик кожу царапает, и я царапаюсь. Один раз за руку схватила и тяну кусать! Я боевая росла! И сейчас боевая.

Семья Береговых в ссылке. Коми, 1948

* * *

В 34-м нас с мамой выпустили. Дали одежду и сказали: идите на все четыре стороны.

Сначала жили в Кожве, у частной бабушки Матрены, бесплатно. В одной комнате с ней спали, за одним столом кушали. Что кушали? Да что приготовят! Главное дело – чай был и хлеб. На хлеб сахара насыпали: вот тебе норма, ешь и не спрашивай. Голодно было, а все равно бегали, играли… По лугам бегали, дикий лук, чеснок собирали, ягоды. Лебеду толкли… Го-осподя! Лебеда – она горькая-я. Но ничего. Хуже, шо не соленая.

«Когда все прошло…»

Папу судили три раза, а в 37-м выпустили и уже не сажали. Пришел он худой, по всему телу волдыри. Он веселый был, общительный, его уважали очень. Когда умер, люди шли толпой, прямо как на демонстрации.

У родителей лампадка, икона была, они утром и вечером молились. И никогда сильно не разговаривали. Побаивались. И мне не велели. Когда умирали вожди, они плакали, жалели. Не злодействовали, не радовались. Не злобились, не говорили, что советская власть плохая. Когда все прошло, мама устроилась в колхоз дояркой, папа конюхом, мы в интернате учились. А как время подошло, родители пенсию не получили и даже не пытались. Сказали: дети есть, руки-ноги есть, заработаем сами. Ни копейки никогда не брали у советской власти.

Муж мой тоже был ссыльный, из Пензы, а за что он ссыльный, не знаю. Он жил в Печоре в землянке. В 46-м году я вышла в эту землянку замуж и так десять лет в ней прожила.

Нет, вернуться в Воронеж я не думала. А чего: землю забрали, дома нету. Что я, руки сложу и поеду туда умирать? Не-е. Не ездила даже ни разу. Не тянуло. Какая-то злоба в душе была, что не дали нам жить там, выгнали нас… Да и некогда мне было ездить, я детей рожала. И сейчас некогда, я Богу молюсь.

У меня еще с церкви одно ухо застуженное. То болело, теперь не слышит и все время гуди-ит, гуди-ит. Хочу пойти в больницу, чтобы они мне его заткнули. А так ничего, живу, здравствую. Не пила, не курила, питалась скромно, чужого не брала. Родители всегда говорили: «Смотри, живи по закону. Не зарься на деньги. Языком не болтай». Вот я и работала, и ничего у меня никогда не было. Вот так вот, слава тебе Господи, и живу. Долго, 85 с лишним лет.

ИКОНКА БАБЫ ХРИСТИ

«Трое детей были у бабы Христи, все умерли, она осталась. Как стали нас из лагеря выпускать, ходила по людям нянчить. Потом одна женщина забрала ее к себе. Она высланная была. Верующая, но скрывала. А нам сказала: я умру, а вы эту иконку себе заберите. Так она у нас и висит».

Юрий Львович Фидельгольц

«Место в лагере надо завоевывать зубами»

1927

Родился в 1927 году в Москве.

3 АПРЕЛЯ 1948

Во время учебы в театральном институте арестован вместе с двумя друзьями по подозрению в организации антисоветской группы. При обыске в доме Фидельгольца нашли его дневники, которые стали основой обвинения.

1948 … 1951

21 октября 1948-го – приговор военного трибунала Московского гарнизона: 10 лет лагерей, 5 лет поражения в правах.

1948–1951 – этапирован в Озерлаг под Тайшетом. Все время заключения провел только на общих работах.

1951-й – этапирован в Магадан, затем в Берлаг (колымский особый лагерь «Береговой»). Морозы, голод.

1952 … 1954

Весна 1952-го … май 1954-го – этапирован в лагерь при руднике Аляскитовый (Якутская АССР), где работал на обогатительной фабрике. Отправлен в инвалидный лагерь из-за начавшегося туберкулеза.

Май 1954-го – решением Военной коллегии Верховного суда СССР десятилетний срок заключения снижен до пяти лет, и Фидельгольц, отсидевший уже шесть, был освобожден.

1954 … 1956

1954–1956 – отправлен в бессрочную ссылку в Караганду.

1956-й – судимость Фидельгольца снята, он вернулся в Москву.

3 ОКТЯБРЯ 1962

Полностью реабилитирован.

Работал инженером, конструктором-проектировщиком. Выпустил шесть книг стихов и прозы.

Живет в Москве.

Меня посадили за антисоветскую группу, у нас группа была. То есть какая группа, трое друзей: Соколов, Левятов и я. Встретились, побрехали и разошлись. Но когда Соколова арестовали за стихи – ну, как бы антисоветские – он почему-то об этом рассказал. Меня взяли как свидетеля, решили обыскать. А у меня были дневники, семь или восемь тетрадей. О том, как я ходил в церковь и как там хорошо и приятно: «Почему так относятся к религии? Надо было бы ввести в школах Закон Божий». Или: «Вышел на улицу, голодные рабочие едят из грязных мисок. Что за скотская жизнь!» Под это сразу подложили антисоветизм.

В тюрьме я первое время, конечно, подумывал о самоубийстве. Я был советский человек и жить с клеймом врага народа не мог. Следователь доказывал мне: «Ты выродок. Все советские люди работают, учатся, а вы, бездельники, думали власть свергнуть, Сталина убить… Знаешь, почему мы тебя изолируем? Потому что если мы тебя выпустим, народ тебя растерзает». И я думал: может, он прав? Выйду – и на меня сразу набросятся: вот он, враг…

Группа у нас получилась несолидная, даже следователи это понимали и смеялись между собой: «Ну и карикатура». Однако же следователь капитан Демурин получил майора. Майор Максимов – подполковника. А мы, мальчишки, – по 10 лет.

* * *

На следствии я много хулиганил. Молодой был, не понимал, что держаться надо потише. Опытные зэки вели себя смирно и не выделялись, а я буянил, так что меня сразу за шиворот – и в холодное. Потом это большую роль сыграло в моей судьбе несчастливой. В деле написали, что я злостный нарушитель тюремного режима и брать меня можно только на самую тяжелую физическую работу. Сколько я ни пытался устроиться в санчасть или куда-то еще, не брали, вышвыривали.

Не знаю, как я выжил. Чудом.

Десятиклассник Юра Фидельгольц

* * *

Сидели сплошь одни четвертаки: за измену родине, за контрреволюционную деятельность, за болтовню. Блатные спрашивали: «Ты контрик? По какой статье? А пункт какой?» «58–10», – говорю. «А, балалайка!» Это на их языке значило, что языком молол. Даже уголовники относились к этой статье несерьезно. Однако же за убийство давали 10 лет, а за «балалайку» – до 25.

«Я тебя убью»

Меня спасало вот что. Мальчишкой я рос среди усачевской шпаны. Двор был из бедноты, рабочая обстановка. Отсидевших там уважали. Дрались, корпус на корпус. Жестокость, авторитеты, судьи – все как в воровском мире.

Когда я вышел из лагеря, пришлось изображать блатного, иначе было не выжить. Магадан был наполнен бандами, если выглядишь интеллигентиком, последнее могут снять.

Да и в лагере тоже. Там иногда надо было быть отчаянным, таким, чтобы прямо зубами человека загрызть. Иначе прохода не дадут, в скотину превратят, чтобы под нарами сидел и не вылезал. Место себе надо
Страница 4 из 17

было завоевывать по Джеку Лондону: зубами. Показывать, что ты не то чтобы сильнее… просто что ты готов на все.

Я, доходяга, мог даже к сильному подойти и сказать:

– Я тебя убью.

Он меня избивал до полусмерти, я очухивался, подходил:

– Я тебя убью.

Он меня снова бил, но в него уже вползал страх. А вдруг я, пусть и слабенький, подойду, когда он спит, резану по горлу?.. И позиция уже менялась:

– Ты – меня? Ну ладно, иди сюда на нары…

Он мне уступал.

«Мама, почему у тебя нет другого ребенка?»

Когда мама пришла хлопотать обо мне в органы, ее встретил целый полковник КГБ и сказал:

– Да вы не беспокойтесь! Ваш сын в замечательных условиях. Кормят, поят, одежду дают. У них комнаты вроде купе, как у солдат. Поработает, поспит… И не надо ему ничего посылать, у него все есть. И ехать не надо.

Купе!

Не знаю как, но родители все-таки получили разрешение на свидание. Поехали к Тайшету. И наткнулись на начальника моего лагеря Касимова.

Касимов сам по себе – с точки зрения морали человеческой – был неплохой человек. Бывший фронтовик, чем-то проштрафился и попал начальником в лагерь. А там – и виновные, и невиновные, но все с номерами. Как их отличить?

И когда мои родители приехали и стали с ним разговаривать, он по-человечески понял, что я не враг, что я попавший в мясорубку случайный человек, и решил помочь.

* * *

Первое свидание было очень строгое. Лейтенант режима сказал маме: «У вас 15 минут. Вот часы». Не прикасаться, не подходить друг к другу – такие условия.

Меня вызвал Касимов:

– Фидельгольц, вы москвич? А вам знакома в Москве женщина такая, ну, пожилая… Приехала сюда, спрашивает вас. Вы ее знаете?

– Какая женщина? – говорю.

– Да мамаша твоя приехала. Ну, беги!

И я, как был: немытый, рожа опухла от гнуса, ватник заплатан, штаны прожжены – являюсь туда.

Гляжу на мать:

– Мама… – а потом не знаю, что и сказать.

И она растерялась.

– Юрочка, вот я принесла корзинку. Там твое любимое миндальное печенье…

Принесла она конфетки, леденцы, батон за рубль сорок.

«Свеженький», – говорит. Совершенно не понимала, куда я попал. Подвигает мне корзинку… а я не выдерживаю, хватаю ее, начинаю целовать… Да. Такая вот вещь…

Я только об одном думал: «Мама, почему у тебя нет другого ребенка? Тебе было бы легче». О чем она думала, я не знаю.

* * *

Расстались, выхожу с маминой корзинкой в зону. Народу-у! Весь лагерь высыпал, две тысячи человек. «Юрка, Юрка, к тебе мать приехала!» Все – с восторгом: и власовцы, и бандеровцы. Все сияют, как будто своя семья. Ну, думаю, надо что-то ребятам дать пожрать. Вытаскиваю батон, разламываю. «Нет, нет, это материно, сам ешь».

Все было цело из этой корзинки, никто не позарился, хотя все голодные были и доходяги.

«Ты почему, сволочь, писем не пишешь?»

Через пару дней посылают меня разгружать щебенку. Работаем, вдруг подходит ко мне начальник конвоя: «Ты! Слезай!»

Слезаю, конвойный мне автомат в спину – и ведет. Сам сибиряк, рожа добродушная, широкая, как тарелка. И все приговаривает: «Иди-иди! К лесу. А теперь – стой». Думаю: «Ну, сейчас пальнет…»

И вижу – навстречу они. Мать и отец. Увидели меня, расстилают на кочке салфеточку, припасы достают, манят:

– А этот, как его зовут? Ты тоже иди, – конвоиру.

Хотели его угостить. Он смутился, аж за дерево спрятался.

Поели, выпили по стакан?, начали говорить: как, что. Отец, правда, молчал. Ни слова, наверное, не сказал…

В следующий раз мы увиделись уже в Москве, через пять лет.

* * *

Нет, официально такое свидание, конечно, было невозможно. Но родители, оказывается, наладили с Касимовым связь. Отец отрекомендовался, что он преподаватель, член партии. Тот проникся к нему уважением. Не знаю, какой у них разговор был, но когда они уехали, с тяжелых работ меня сняли и по приказу Касимова устроили санитаром в санчасть.

Но у нас же везде стукачи! Вернулся оперуполномоченный, узнал: такой-то переведен в санчасть. Начал копать и решил создать дело против начальника лагеря, уличая того в связях с врагом народа, то есть со мной.

Меня моментально сняли с легкой работы, поместили в карцер и начали пытать, чтобы я признался, что мои родители с этим начальником встречались. Я все отрицал и, помню, еще увещевал их – ой, я такой дурак был: «Чего ж вы топите его, он же фронтовик, хороший человек? Товарищи, это не по-советски…»

Они – ха-ха-ха, и по морде. Поместили в бокс, где можно было только стоять – и я двое суток под снегом стоял, потом били. Все отбили, меня изувечили. Но начальника снять не смогли.

В присланном родителями «вольном» шарфе. Якутия, 1954

* * *

После пыток меня положили в санчасть, а потом тихо отправили на новое место. Начальником там был Климович. Он слышал об этой истории и мне явно симпатизировал.

В первые же дни он устроил мне разгон. Так это артистически сделал!

Вызывает в кабинет, сажает за стол. И давай кулаками стучать, кричать, подонком меня называть. Я не пойму, в чем дело.

И вдруг он кричит:

– Ты почему, подлец, сволочь фашистская, писем не пишешь? Ни матери, ни отцу, сука такая!

– Так два раза в год письма положены…

– Какие два раза, сука! У тебя родители – советские люди, а ты – фашист…

А сам бесшумно кладет на стол письма от моей матери. Видно, там, за дверьми, надзиратель подслушивает. И вот Климович надо мной бушует – а я читаю эти письма, захлебываясь в слезах.

Встретились мы с ним и еще раз… Однажды, встретив меня на лесоповале, он незаметно схватил у меня письмо и сунул в унты. Вы понимаете, что он сделал?! Начальник лагпункта, да.

Когда я вышел, родители рассказали, что, оказывается, жена Касимова потом приезжала к нам, обращалась к отцу за консультацией как к врачу.

«А я все старался себя расходовать…»

В 54-м с работы меня списали и положили в барак для умирающих – у меня был туберкулез. Врачей там не было, надзиратели кидали на нары пайку, а оттуда крючьями стаскивали трупы. А я все равно блаженствовал: на развод не гонят, работать не надо… Лежишь, как… знаете, как в утробе матери.

И вот приходит надзиратель, кричит: «Фидельгольц! С вещами на вахту». Ну, думаю, на этап. Не дай бог в другой лагерь, где надо работать. И вдруг на вахте сообщают: статья такая-то, указ такой-то, военная коллегия рассмотрела… срок с десяти лет заменяется на пять (отсидел я шесть). А я не понимаю даже, о чем речь идет. Тут ребята мои набежали, давай в решетку ломиться: «Юрка, ты же освобождаешься! Письма передай!» – и давай мне под ноги письма кидать. Надзиратель меня отпихивает, конверты сапогами – в снег, в снег. А я стою и не верю: неужели свобода?

Посадили меня на открытый грузовик. Весна, конец мая. В лужах утки плещутся. Офицер сопровождающий берет пистолет и давай палить по уткам – и все мимо, все мимо. Матерится-я!

Привезли нас на прииск. Там – чайная, в вазе пряники лежат. Купил один пряник, мне гроши какие-то выдали, грызу его… И такое это наслаждение! Черствый он был как камень, зато свой.

* * *

Вышел на свободу – и набросился на нее как голодный. Хотелось все охватить, хоть день – да мой. Упивался тем, что я свободен, что можно купить батон – и весь съесть, встретиться с девушкой – и сблизиться, хотя бы в постели. А я все старался себя расходовать: и в отношениях с женщинами, и в отношениях с жизнью.

Скоро наступила
Страница 5 из 17

неудовлетворенность. Надо было учиться, но получалось плохо, ведь я был болен. В театральный уже не вернулся. Сцена требует хорошей физической формы, а мне тяжело было даже дышать.

Приехав в ссылку в Караганду, решил почитать «Тихий Дон» Шолохова. В день мог осилить одну-две странички. Соображать было тяжело. Лагерь высасывает мозги, отнимает все возможности, чтобы размышлять. Радио у нас не было, газеты не поступали, самодеятельность была примитивная и наивная, цензура пропускала только народные песни. Но такое было у меня желание учиться, что я себя переборол и поступил.

В Караганде подал документы в медицинский. «Таких, как вы, не берем», – сказали мне. Пошел в горный техникум, на единственное отделение, после которого можно было работать на поверхности. Его и закончил.

Про лагерь я особенно не рассказывал, когда вышел, это уже было немодно. Модно стало говорить: наша прекрасная советская власть дала возможность людям выйти из лагерей. Помню, приходили родственники, говорили: «Ну ты, Юрка, все-таки что-то сказал. Видно, виноват был перед советской властью. Так просто у нас не сажают». Даже мама мне говорила: «Благодари, что тебя выпустили». Кончались 50-е, но они так ничего и не понимали.

С отцом. Караганда, 1955 год

ЧЕМОДАН С КОЛЫМЫ

«Чемодан я выменял на сахар, мне мама килограмм прислала на Колыму. До того у меня был рюкзак, но его со всеми вещами свистнули. Магадан был наполнен бандами, если выглядишь интеллигентиком – последнее могли снять. Пришлось изображать блатного».

АННА КРИКУН 1922, СЕВАСТОПОЛЬ

В 1943 году вместе с матерью арестована по обвинению в связи с немцами на оккупированной территории. Еще до вынесения приговора этапирована в Вятский лагерь, где попала на общие работы. В 1945-м арестована вторично по обвинению в шпионаже и антисоветской агитации.

Приговор – 15 лет каторжных работ. Из них 12 провела в Воркуте, работая на шахтах, отсыпке дорог, укладке рельсов и шпал. В 1956 году освобождена по амнистии. В 1970-х реабилитирована. Живет в поселке Воргашор под Воркутой.

ТЕЛЕЖКА-ОДНОТОНКА

Шахтная тележка-однотонка из воркутинской шахты, где Анна Крикун три года возила уголь

“ Три с половиной года я работала под землей. И на навалке, и на проходке, и лаву крепила… День прожит – и слава богу. С шахты живой вышел – тоже хорошо. Рука у меня с 48-го года не движется. Между бревен попала. Зато на шахте у нас всегда звезда горела! Было такое положение: если шахта выполнила план за сутки – на крыше правления загорается красная звезда. А у нас звезда не гасла. И уголь шел!

Иван Савельевич Гайдук

«И Бог был со мной»

1925

Родился в городе Славянск Краснодарского края.

ОКТЯБРЬ 1943

Был призван на фронт.

1946 … 1947

Октябрь 1946-го – после войны Ивана направили проходить срочную военную службу в конвойных войсках МВД.

1947-й – вместе с пятьюдесятью другими солдатами оставлен на службе в Печорлаге. Первые полгода работал охранником, затем прошел обучение на должность инструктора служебной собаки.

1948 … 1954

1948–1954 – работал с одной и той же немецкой овчаркой: сопровождал колонны заключенных, занимался поимкой сбежавших.

1954-й – после начала кампании по реабилитации заключенных уволился из Печорлага, поступил на курсы водителей и начал работать шофером.

1957 … 1958

Вновь призван на срочную службу, вернулся к работе инструктором служебной собаки в Печорлаге. Через год уволен в запас по сокращению штатов.

Работал шофером.

Живет в Печоре.

Я с Кубани, когда война началась, мне 17 с половиной лет было, а вот нужно для родины, и пошел на войну.

Ростом я был метр 35, весом 32 килограмма. Винтовка выше, чем я. Какое мне оружие давать? Дали автомат. Пол-Украины прошел. Меня бьют, убивают, а я целый. Наверное, что малый. Шустрый, шустрее, чем пуля летит. Войну я кончил в Германии, город Вальденбург.

После войны наш полк расформировали, нас назад отогнали, на родину. Меня оставили в армии. Рассказали: так и так, вы будете сопровождать эшелон арестованных. Конвойные войска.

Сырая собака

Посадили нас 50 человек в поезд с заключенными. Едем, едем… На третий день спрашиваю: куда везете? «В Печору, куда!» Заключенных взяли на пересыльный пункт, нас оставили в вагонах жить. Потом приходят офицеры, говорят: так и так, по распоряжению начальства вы остаетесь в Печоре служить.

Ну, служить так служить. И отправился я в Печору: первый взвод, 14-й карьер.

Поставили меня на вышку. Четыре часа стоишь, мерзнешь, чечетку отплясываешь. Послужил я полгода, думаю: о, это дело дурное, ну его. А тут приезжает с Печоры инструктор сэ-рэ-сэ, служебно-разыскной собаки. Я посмотрел, как он… Сам себе хозяин, собакой занимается, никому ничего не подчинен, с заключенными общается, ловит за побег. Мне понравилась эта служба. И я пошел в собачные начальники.

* * *

Учили меня девять месяцев в Княж-Погосте. Дали собаку Салют, сырую. Когда собаке девять месяцев, считается, что она взрослая, а раньше – сырая. Мы как-то сдружились с ним.

Иван Гайдук, 1945

Салют у меня был злой, суровый, сильнее, чем я. Сангвиник. Есть типы людей и типы собак. Не типы, типусы, это греческое слово, необидное. Так вот он по типусу сангвиник – и я сангвиник. Я хоть годами был малый, но проворный и находчивый.

Тренировать надо в основном на следовую работу и на обыск местности. Выделяли мне помощника-солдата, закапывали. Ну, не в земле: ямку выкопают, ветками прикроют, замаскируют. Участок, где его схоронили, я делю на квадраты 10 на 10 метров. И слежу за собакой, за поведением. Завиляла хвостом – ааа! Значит, что-то такое нашел. Иду туда с ним на поводке. Без поводка нельзя, навалится, и никто солдату не поможет. А это уже минус инструктору. И вообще могут судить.

* * *

Я имею три задержания (заключенных, совершивших попытку побега. – Авт.). Один раз заключенного догнал. Он недалеко, километров 15 ушел. Мне дали еще двух человек. Если бы бежал вооруженный – дали бы больше, но все невооруженные бегали.

И вот догоняем по следу. Я – выстрел вверх:

– Стой!

Он видит, что некуда ему деваться.

– Сдаюся, сдаюся!

Упал. Ну, я подошел. Бойцы (мне нельзя) сделали ему обыск, нет ли ножа или заточки, и сдали обратно на колонну. Я получил поощрение. А собака ничего не получила, у собаки и так хороший паек.

* * *

Другой раз вызвали на побег в Джентуй, это очень большущий лагерь. Обошел я его кругом, никакого следа нету. Где-то, значит, спрятались тут.

А заключенные есть разные. Есть те, которые хотят сделать для охраны хорошего. Если хорошего сделал, бумажечку командир тебе напишет – смотришь, у тебя уже срок сбрасывают…

Как хорошего сделать? Например, предупредить о побеге. Один заключенный в Джентуе рассказал: так и так, у нас делают подкоп, будьте начеку. Начертил схему. Оказалось, они прокопали туннель уже метров на 40, почти до вышки дошли. Там мы их и накрыли.

«Как на охоте»

Как срочная служба закончилась, остался на сверхсрочной, стал получать зарплату, 125 рублей – хорошие деньги!

Собака тоже хорошо получала. 400 граммов крупы, овсянки. Овощи, жир 30 граммов. Натуральное мясо: баранину, свинину, что на складе есть. Что сами мы ели, то и она получала. Повариха взводная и солдатам кушать готовит, и собакам. Сварит каждой 3,5 литра, чтобы были справные,
Страница 6 из 17

хорошие.

Служили, как говорится, на славу. Каждый год нас вызывали в Печору, проверяли. Вызывают какого-то солдата и не говорят, куда он пошел. Даю его рукавицу собаке: «Ищи! Ищи след!» Салют всегда находил. Как найдет, надо обязательно потрепать. Удовольствие такое, что дело большое сделал: догнал и потрепал. Дальше даешь выстрел, как будто ты солдата убил. Он падает. А собака идет гулять.

* * *

Азарт… Азарт, конечно, был. Как на охоте. Поймал беглеца, привел – ты в почете, честь тебе и хвала.

Я люблю служить. Я, как говорится, служака. Вот на вышке: туда посмотришь, сюда… Надоедает. А тут разнообразная работа. Надо соображать, сортировать людей, мысли их читать. Быть активным, передовым, в хвосте не волочиться.

Иван Гайдук и его Салют. Правая рука покусана во время тренировок. 1951

Вот сопроводили заключенных на лесоповал, запретную зону выставили. «Расходись на работу!» Постою немножко, потом собаку оставляю, оружие сдаю солдату и иду без оружия. Прихожу, замечаю, кто не работает.

– Почему не работаешь? Силы готовишь, бежать хочешь? Ладно, я тебе это припомню!

С понтом говорю, чтобы он работал, трудился. Смотрю, начинает работать. Думает: ну, раз тебя уже заметили – бежать бесполезно.

Где какая бригада подозрительная – там и появляюсь. Не по дороге, из леса, чтобы заключенные думали: «О! Его здесь не было, а вышел. Он, наверное, здесь сидит». На испуг, как говорится, на понт беру. Пятьдесят, сто глаз тебя увидят – и достаточно, пошел к другой бригаде. И так целый день. Кроме обеда.

«Пусть в ШИЗО кушает и отдыхает»

Тесно мы с заключенными не общались, на это есть надзиратели. Пока ведешь их на работу – молчат, они с тобой говорить не обязаны. Но если кто подходит к запретной зоне, ты его у ворот отводишь в сторонку, заводишь на вахту и беседуешь: «Почему подошел? Чего там не видел?»… Одни вслушивались, понимали: на правильный путь жизни их направляешь. А другим говори – не говори…

Политзаключенных у нас жило человек 50. Работали они также: катали тачки, разрабатывали выемку. Старалися дать, как говорится, не менее 110 %. Если больше ста заключенный выполняет, ему считается день за три. Но специально их не гоняли. В кино посмотришь, немец кричит: «Шнель-шнель-шнель!» – мы так не делали.

Заходишь в лес: зима, холодно, у солдат костер горит. Но с ними разговаривать нельзя, ты солдат отвлекаешь разговорами от службы, от бдительности. Заключенные тоже не дураки, раз ты разговариваешь, думают: командир отвлекает солдата, можно сделать побег. Поэтому я Салюта около солдат оставляю – с собакой к заключенным нельзя – поводок положу: «Охраняй!» Он ложится, лапы на поводок – и охраняет. А я к костру заключенных иду.

– Здравствуйте, мужики!

– О, гражданин начальник, садись! – вежливо относились, хорошо. На меня невежливо нельзя, а то попадешь в изолятор. И вот разговариваешь: кто, откуда, как срок получил. Большинство, конечно, говорит, что по дурости.

Был такой бригадир Кан. Он рассказывал, как сел. Попал в бандитскую группу, уйти не мог, а то его бы в расход пустили. Грабил. И не насмерть убил человека, но порезал. Попал в бытовую колонну, стал бригадиром. Ему способности позволяли управлять этими людьми. Бригадир какой должен быть? Требовательный. Человечный. То есть не бить. Если бьет какой-то заключенный другого, ты разнимаешь, на того, который виновен, пишешь рапорт, и его отправляют не домой, в барак, а в ШИЗО – штрафной изолятор. Посадят там на голые нары, пусть кушает и отдыхает.

1952

Другой мужик у нас был – бывший политработник. Рассказывал: ну, сказал лишние слова, что не так нужно управлять страной, а вот так. И сел, как нарушитель партии и правительства, 58, пункт 1, 10 лет. Конечно, оно несправедливо, по сути дела. Надо было ему дать 58–10, тогда бы он по пропуску ходил. А так – под стражей, под винтовкой… Но все и под винтовкой ходили нормально, не сопротивлялись. Политзаключенных гораздо легче охранять, чем уголовников. Они послушные и не нарушают.

«Не болтай!»

Такого, чтобы на колонне кто-то помер – такого не было. Кормили заключенных хорошо: и супы давали, и чай, и кашу, и мясо. Компот, конечно, нет, но кисель из овсяной крупы, кисло-сладкий. Но одному на пользу идет это питание, а другой, смотришь, кушает, кушает, а все равно тощий.

Еще бывало, есть в зоне главный блатной, главарь: Железный, Копченый, а бывает просто – дядя Петя. Или: Поликарпович. На работу не ходит, а если пойдет – сидит у костра, морду наедает, и все перед ним на цырлах. Если получил кто посылку – должен ему показать. Главарь посмотрит, что ему надо, заберет. А работяги доходят, потому что головореза кормят и еду свою не получают. Таких доходяг лекпом – лепила (помощник врача. – Авт.) – оформлял на колонну, где они не работали, а только месяца три отдыхали, кушали и спали. Поправлялись.

С блатными администрация и надзирательский состав вели беседы. Если он не того, куражился, то лагадминистрация решала вопрос, отправляла его на штрафной лагпункт. Там уж перевоспитывали! Но чтоб били, колотили, водой обливали и на мороз, как в литературе пишут, такого не было. И чтобы ненавидели заключенных – тоже. И не жалели. Я это дело к сердцу… не того. Если за политику попал – сам виноват. Не болтай.

* * *

Как-то весной слышу – позывные по репродуктору такие жалобные, как в военное время. Мол, будет важное сообщение. Собрался народ, и политработники объявили: умер Сталин. Многие плакали, в том числе я. Жалко было! Я и до сих пор говорю: надо нам Сталина. Потому что порядка нету.

«Скучал. Кажется, даже плакал»

В 54-м году вижу: амнистии, амнистии, амнистии, ой… Сколько людей было, а тут колоннами освобождают! Разваливается наш Печорлаг…

Охрану тоже начали увольнять. Думаю: у меня специальности нету, а тут в Печоре открыли учкомбинат, шоферов и трактористов готовят.

Тут же получил расчет, приехал в Печору, поступил на курсы шоферов, на самосвал. Жалко мне с Салютом было расставаться… Скучал. Жалел. Может, даже плакал. Сколько лет проработал… Однажды осенью мы в розыске были, а там река Дурная – это название такое – быстрая-быстрая. Ну, думаю, Салют намочится, легкие может простудить. А не что, я молодой, горячий, дурной… Так я его на руках через реку перенес…

Зимой спали мы с ним. Он обнимет меня лапами, я к нему животом, и он меня греет… Со своей собакой я не боялся нигде и никак!

Вообще-то его не Салют зовут. Кличку собаки нельзя разглашать, чтобы заключенные не могли позвать, когда собака работает. Поэтому для заключенных он – Салют. А для меня – Сынок.

Сынок, Сынок, Сыночка, ко мне… Наши сэ-рэ-сэ, у кого кобели, все называли своих Сынками. А у кого сучки – Дочками.

Летом, если, к примеру, жарко, я кричу: «Жарко!» – и он с меня снимает фуражку. Зубами. И в зубах подает.

Скучал по нему. Фотокарточку достану и вспоминаю, как мы баловалися, как че-нибудь делали… Не знаю, куда он делся, кому попал в руки, своею ли смертью помер…

«Это все ложь, брехня и провокация»

Перестройка… Это все ложь, брехня и провокация. Я читал брошюры всякие, там такие вещи пишут, ой! Одна чушь и наговор на советскую власть.

Вот говорят: расстреливали. Целыми котлованами, аж земля дышала. Чекисты. Я как чекист – у меня была форма чекистская – в это не верую. Я сколько служил –
Страница 7 из 17

никогда никого не стреляли.

И от голода не умирали. Может, в Воркутлаге и было, но в Печорстрое – там не было. Чтобы заключенным руки крутили, били их плеткой или издевались… Нет, ничего не было.

Может, конечно, где-то и случалось, чтобы расстреливали. Вон, поляки имеют на нас недовольство за эту, Като… Как? Катынь, да. Что там постреляли офицеров ихних, поляков. Но это ж не мы, это немцы! Ну и что, что Медведев признал, что это мы. Он говорит, а я этому не верю. Путин тоже сказал: «Вы, фронтовики, получите машину «Ока». И где?

Вообще, это мы уже начинаем разговаривать на политическую точку зрения. А я этому противник. Просто мое отношение к работе не изменилось. Как трудился честно – так и трудился.

* * *

Я теперь в школы часто хожу. Они интересуются, чтобы я им рассказал, что за война, какие бои. Хотят поднять молодежь на патриотическую какую-то жизнь, вдохновить, чтобы они дурной мыслью не играли. А про работу в МВД я не рассказываю. Не спрашивают меня. Но я все равно ею горжусь. Я работал быстро, решительно и правильно. И в душе у меня еще, как говорится, есть огонек.

* * *

Я человек верующий. Спасибо Господу Богу, что я прошел такую адскую войну. Я на фронте молился. Все время молился Богу. Молился Богу и просил, чтобы он меня защитил от смерти. И в лагере, когда беглых преследовал, молил Бога, чтобы он меня защитил. И Бог был со мной.

ЧЕМОДАН ЛАГЕРНОГО ОХРАННИКА

«С промтоварами у нас в Печоре, конечно, было внатяжку, поэтому чемодан я купил уже перед уходом с МВД. Семь лет в лагере отработал, а в 54-м году вижу: амнистии, амнистии, амнистии, ой… Колоннами освобождают! Разваливается наш Печорлаг».

Комунэлла Моисеевна Маркман

«Быта у нас не было, надежды не было, а жизнь – была»

1924

Родилась в Тбилиси. Отец, директор Центрального строительного треста Грузии, расстрелян в 1937 году, мать провела пять лет в АЛЖИРе (Акмолинском лагере жен изменников родины).

1943

Комунэлла и пятеро ее друзей создали подпольную организацию «Смерть Берии». Строили планы убийства главы НКВД, распространяли листовки: «Граждане, оглянитесь вокруг! Лучшие люди расстреляны или погибли в застенках НКВД. Мерзавцы в синих фуражках полностью распоряжаются жизнью каждого из нас…»

20 АПРЕЛЯ 1948

Арестована. Следствие велось 5 месяцев с применением пыток (в том числе электрошоком).

1948 … 1949

Сентябрь 1948-го – суд по делу о «повстанческой террористической организации» (указать ее название следователи не решились и заменили нейтральным «Молодая Грузия»). Приговор шестерым участникам – 25 лет лагерей и 5 лет поражения в правах, двум их друзьям – 10 лет за недонесение.

Осень 1948-го … весна 1949-го – этап Тбилиси – Инта через Ростов-на-Дону и Свердловск. В Инту Комунэлла попала уже доходягой.

1949 … 1956

1949–1956 – общие работы в Минлаге (Инта): строительство домов и дорог, работа на лесоповале.

1956-й – освобождена комиссией Верховного совета по пересмотру дел.

22 АВГУСТА 1968

Реабилитирована.

Жила в Москве, умерла в 2015 году.

«Смерть Берии» – так мы называли свою организацию. Почему Берия? Он нес гибель людям, Грузии, всей стране. Сталин тоже, но Берия был доступнее, он из Грузии.

Я родилась и села в Тбилиси, мы с Берией жили на соседних дачах в Кикетах. Нина, жена его, часто приходила к маме жаловаться: «Опять к Лаврентию явились его деревенские дружки, все съели, аж детей кормить нечем, нет ли у вас пары яичек?» А я швыряла шишками в его сына, мы с ним ровесники.

Папа мой участвовал в революции, с 1920 года был в партии, работал директором Центрального строительного треста Грузии, был замминистра лесной промышленности Закавказья. И вот когда папа работал в лесной промышленности, в Грузию пришел лес. У нас лесов было много, поэтому папа планировал большую часть отдать в Армению и Азербайджан. Берия был против, но папе удалось настоять. Они тогда страшно поссорились, и Берия всю жизнь ему мстил.

* * *

Папу расстреляли в 1937-м. Перед арестом его уволили. Он позвал нас с сестрой Юленькой и сказал, что «там» разберутся. Но хоть мне и было 13, я понимала, что за ним придут. За более-менее порядочными людьми приходят всегда.

Не понимаю, как можно было не видеть, что происходит в стране. Когда после расстрела папы мама искала работу в разных ведомствах, ей все говорили: приходите через неделю. Когда она возвращалась, оказывалось, что тех, с кем она разговаривала, уже забрали. Даже люди, занимающие иллюзорно ответственные места – какие-нибудь секретарши суда – тоже были обречены. Это было… это было как цунами.

Комунэлла Маркман до ареста. Тбилиси, начало 1940-х

«Девочки, надо выдержать»

За мамой пришли вечером. Нас с Юленькой (ей было 15) вместе с мамой посадили в черную машину и отвезли в КГБ (в то время – МГБ —Авт.). Попрощались мы в кабинете следователя. Мама была очень спокойная и сказала: «Девочки, надо выдержать».

Ее осудили на пять лет, а меня и Юлю увезли в детский дом для детей арестованных. Нас искали родственники, искала школа, искали родители одноклассников… Нам повезло: нашими школьными шефами был клуб им. Дзержинского, то есть КГБ. Они нас и нашли.

Вы не представляете, какой Тбилиси человечный город! Когда мы с Юленькой через неделю вернулись и поселились у родственников, оказалось, что в нашей опечатанной квартире опечатали кошку. Снять печать все боялись, кошка мяучила, тетя приходила и кормила ее клизмочкой через щель под дверью.

Мы с Юленькой поехали в КГБ. Приезжаем, плачем, просим, чтобы нас отвели к самому главному следователю. Рассказываем про кошку и говорим, как тогда принято было говорить: если вы не освободите кошку, мы объявим голодовку, не будем кушать и умрем. Следователи рассмеялись, дали нам человека, который приехал и нашу кошку освободил. Ну, скажите, где еще КГБ могло бы так поступить!

«Смерть Берии»

В «Смерть Берии» мы вошли вшестером, я и мои мальчики, мы с ними побратались. Организовал все Тэмка Тазишвили. Его отца, дворянина, расстреляли в 1937-м. Тэмка утверждал, что 14 декабря 1937 года Берия лично застрелил его и моего папу в подвалах тбилисского КГБ. Но Тэмка иногда привирал, и я ему не поверила. Вы думаете, мы только за отцов были? Мы за народ, а не за отцов шли! Хотя у меня в тогдашних стихах и были такие строчки:

И мы, утопая в слезах матерей по колени,

Омытые собственной кровью,

Смотревшие смерти в лицо,

Мы будем судить вас за наше обманутое поколение,

За наших убитых и заживо сгнивших отцов.

В лагере. 1955

Никаких реальных планов у нас не было. Только один: я предложила своим мальчикам, что кого-нибудь из КГБ в себя влюблю – я была такая эффектная! – и он станет членом нашей организации. Но они сказали: «Дура! Не смей никого агитировать!» – на этом все и закончилось.

«Мне помогали чудеса»

Всю жизнь мне везло. Вот, например, перед арестом. Жизнь была какая-то… Мне было 24, я работала журналисткой, переписывала информацию ТАСС. Заводила романы, но не влюблялась. Тяготилась теми, кто меня любит, и мечтала, чтобы случилось какое-нибудь чудо, потому что так бессмысленно нельзя жить. И вот меня посадили. Я же говорю, мне везло!

* * *

Мне помогали чудеса. Наша организация существовала с 1943 года, а арестовали нас только в 1948-м. В это время ненадолго отменили расстрел, поэтому я осталась
Страница 8 из 17

жива. Когда меня привезли в лагерь, там как раз разделили мужчин и женщин, политических и уголовных. Это очень изменило жизнь заключенных в положительную сторону. Вы, кстати, не знаете, кто такую штуку придумал? Хочу выяснить его имя, чтобы молиться за него, пока я еще жива.

А потом вообще Сталин умер. Такой сюрприз замечательный был!

* * *

На следствии я решила, что надо выстоять, а там будь что будет. Родители учили меня переносить боль, ничего не бояться. И я не боялась. Поэтому, когда села, не жаловалась. Когда мы создавали нашу организацию, мы знали, на что идем, но считали, что Берию надо убрать.

Так что жаловаться – все равно как женщине в родильном кричать: «Мама!», потому что не ожидала, что будет больно.

«Инта для меня – святое дело»

Минлаг – это спецлаг для политических. Номера у нас были на всем: на бушлате, на халате… Рисовала их Людочка, заведующая культурно-воспитательной частью. Наши девочки постоянно несли ей что-нибудь вкусное, чтобы она нарисовала номер покрасивее.

Сначала женщины на номерах вышивали цветочки, но начальник отряда Поляков у нас был злющий и свирепствовал, если хоть один цветок видел. Зато начальник лагеря Максимюк был замечательный человек, до сих пор молюсь за его упокой. Когда у нас конвоир застрелил девочку – мы убирали картошку, и она случайно вышла за ограждение, Максимюк вызвал для расследования комиссию из Москвы. Хотя даже мы понимали, что это гибель для него самого.

* * *

Конвоиры были разными. Попадались и жуткие, но были и те, кто отправлял наши письма, сходился с нашими женщинами, заводил с ними детей…

Вот забеременеет какая-нибудь женщина. Значит, или от вольняшки (вольнонаемного сотрудника лагеря. – Авт.), или от надзирателя. Это очень преследовалось. Помню, одну немку начальство лагеря долго допрашивало: «Ну скажите, кто это был? Мы вам наказания никакого не дадим». А она ревет: «Имени не знаю, но самосвал был номер такой-то».

Мы очень хохотали, и когда обнаруживалось, что очередная женщина ждет ребенка, хором спрашивали: ну а самосвал-то какой?

Детей в детском доме держали три года, потом куда-то переводили. И начинался кошмар: матери плакали, кричали, бросались на проволоку… Никаких поблажек беременным и матерям не было, только во время бериевской амнистии нескольких освободили. Но те сидели вообще ни за что. Например, одна женщина была уборщицей, убирала кабинет, плюнула на портрет Сталина и тряпкой вытерла. Портрет своего сына она вытирала бы так же.

* * *

По дороге в лагерь нас обыскивали. И в трусы могли заглянуть, и присесть заставляли. Но не каждый день. Один раз, помню, начинается обыск – а у меня в лифчике бритва. Надзирательница – партийная, литовка – сунула туда руку, нащупала – и ничего не сказала.

Был случай, когда одна моя подруга пыталась спрятать письмо родителям, чтобы передать его вольняшкам, которые отнесут на почту, а ее поймал конвойный. Стоит, плачет, просит, чтобы отдал письмо. Конвойный не дает, он за него отпуск лишний получит. Мимо проходит офицер, его начальник. Хвалит конвоира, забирает письмо… А через месяц это письмо доходит по адресу.

С подругами в лагере (Комунэлла слева)

* * *

Когда конвоиры напивались – жизнь у них была тяжелая, напивались они часто, – мы их спасали. Надевали на пьяного бушлат с номером, платок, ставили в свой строй – и так проводили мимо вахты, где стоит начальник.

* * *

Вольные очень нам помогали, иногда с опасностью для жизни. Когда я еще сидела, Инна Тарбеева, наш зубной врач, поехала в отпуск к моей маме в Батуми, хотя это было дико запрещено. Гостила она, конечно, бесплатно, а маме рассказывала, что со мной, как я живу…

Когда в Инту привезли Тэмку (он долго писал прошения, чтобы его перевели поближе ко мне), я поженила его с Аней. Она была вольняшкой, детским врачом. Когда выяснилось, что у нее роман с зэком, в парторганизации сказали: будешь продолжать – положишь партбилет. Она вытащила партбилет из кармана, положила на стол и ушла.

* * *

И еще у меня до сих пор стоит перед глазами: ведут нас на работу пятерками. У дороги – какой-то лагерный начальник, рядом – его жена, милая девушка в белой шубке. Идем мимо длинной колонной, и я слышу, как она в истерике твердит: «Сколько их, сколько их! Увези меня отсюда, не могу я это видеть, увези!» – а он затыкает ей рот.

Знаете, Инта для меня до сих пор – святое дело. Там я поняла, что КГБ проиграл, потому что никакими мерами не выбьет из людей человечность.

«Конечно, мы иногда целовались под фонарями»

Что такое женщины, вы себе не представляете! Быта у нас не было, надежды не было, а жизнь была. И дружба была, и любовь. Сколько после лагеря переженились!

Мы с Юзефом тоже в лагере познакомились, но поздно, уже после смерти Сталина. Ему было 24, мне – 27. Юзик – поляк из Гродно. Он был среди повстанцев, с ружьем в руках боролся с советской властью, хотя ни разу не выстрелил. Познакомились мы по переписке.

Писали в лагере много. Письма можно было мелко-мелко свернуть и спрятать в трусы, в ухо. Потом, когда идешь на обед, в условном месте – где-нибудь внутри черенка лопаты – прячешь письмо, сверху пишешь, кому. Вольняшки письма собирали и передавали.

С Юзефом мы переписывались каждый день, целыми тетрадками. А потом он дал какой-то еды своему нарядчику, и тот отправил их бригаду на шурф шахты, где работала я. Так мы впервые увиделись. Юзек высокий был! Солнце, а он в курточке с молниями, они блестят… Когда нас сажали, молний и на свете не было. Я ему говорю: «Юзеф, ну ты просто елочная игрушка!» Через три месяца он объяснился мне в любви.

Будущий муж Юзеф в лагере

* * *

Потом снова случилось чудо: после расстрела Берии с вышек сняли попок (охранников. – Авт.), надзирателям запретили ходить по лагерю с оружием. И мы тихо-тихо, когда стемнеет, выползали из-под проволоки. Юзек шел к моему лагерю, и мы гуляли.

Заведующей каптеркой у нас была Соня Радек, дочь Карла Радека (крупный политический деятель, член политбюро ЦК РКП (б), на громком Втором московском процессе приговоренный к десяти годам тюрьмы как член «антисоветского троцкистского центра». – Авт.). Она знала, у кого какая одежда, и когда какая-нибудь девочка выползала на свидание, старалась ее принарядить.

Потом по выходным нас стали выпускать из лагеря к родным. Я брала увольнительную и шла к Юзеку, объясняла: он мой двоюродный брат. «Ох, сколько у моих подопечных двоюродных сестер», – смеялся начальник лагеря.

Юзик был католик, очень верил в Бога и даже не думал дотронуться до меня, хотя, конечно, мы иногда целовались под фонарями. Целомудренный он был до такой степени, что, когда однажды в выходные мы с ним остались ночевать у знакомой, он всю ночь не снимал валенки.

Юзек освободился, когда из лагерей начали выпускать тех, кто до 1939 года не был гражданином СССР, но остался меня ждать. Я вышла в июне 1956 года, мы поженились, но остались в Инте: надо было заработать, чтобы уехать домой. В 1961 году я забеременела, но когда родился ребенок, у Юзека как раз была операция: после наших встреч у него оказались отморожены обе ноги, и их отрезали.

«Какие еще гадости судьба нам преподнесет…»

Когда меня осудили, я решила маму обмануть. Ее пустили ко мне после суда. Говорю: мама, знаешь, сколько мне дали? Я
Страница 9 из 17

хотела соврать, что 10. А она говорит: «Знаю. Но 25 ты не просидишь. Потому что или ишак сдохнет, или богдыхан сдохнет». Так оно и случилось: я вышла через восемь лет.

В лагере я дала себе клятву, что с первого до последнего буду на самых трудных работах. Я с детства знала, что надо быть сильной морально и физически, всю жизнь давала себе трудные задания, и большего счастья, чем преодоление, я не знаю. Все восемь лет отсидки была у меня очень большая слабость, ночами я не спала, больше всего беспокоилась за маму. Так беспокоилась, что однажды написала письмо: «Мама, мне больно, что ты за меня переживаешь. Я живу хорошо, часто веселюсь. Мама, я знаю: и ты не очень ценишь жизнь, и я. Поэтому давай с тобой наметим время и вместе в один день покончим с собой».

А мама ответила: «Эл, а тебе не интересно посмотреть, какие еще гадости судьба нам преподнесет? Хотя бы из любопытства стоит еще пожить».

После освобождения. 1956

ЛАГЕРНЫЙ НОМЕР

«Сначала мы вышивали на номерах цветочки, но начальник отряда Поляков был злющий и свирепствовал, если хоть один цветок видел. Поэтому наши девочки стали носить что-нибудь вкусненькое Людочке из КВЧ, чтобы она рисовала номера покрасивее».

СЕМЕН ВИЛЕНСКИЙ 1928, МОСКВА

Арестован в 1948 году по обвинению в террористических намерениях, содержался на Лубянске и три месяца в Сухановской тюрьме. Приговорен к 10 годам лагерей, этапирован на Колыму в Берлаг. Работал на золотоносном прииске, лесоповале. Освободился в 1955 году без права выезда с Колымы. Только в 1963 году вернулся в Москву и стал одним из создателей товарищества бывших заключенных колымских лагерей.

Председатель Московского историко-литературного общества «Возвращение», главный редактор одноименного издательства, организатор четырех международных конференций «Сопротивление в ГУЛАГе». Живет в Москве.

НОЖ С КОЛЫМЫ

Нож, который перед освобождением подарили Виленскому уголовники-однолагерники: «Они сказали: в лагере без ножа еще выживешь, на воле – никак».

“ Я в мертвецкой там оказался. Доходяга, но еще живой. Меня спасла девочка-врач, которая по распределению попала на Колыму. Она не знала еще расположения этого барака – санчасти – случайно открыла дверь в мертвецкую – и вдруг там шевельнулся человек. Она завопила на всю на эту, меня отнесли в ее кабинетик, и эта девочка меня выходила.

Павел Калинникович Галицкий

«Самые сильные всегда умирали первыми»

1911

Родился в селе Ново-Михайловское Херсонской губернии.

1937

14 августа 1937-го арестован «за активную антисоветскую деятельность» в райцентре Залучье под Ленинградом, где работал ответственным секретарем районной газеты «Новый путь». Следствие шло в Залучье, потом в Старой Руссе.

10 декабря 1937-го – приговор Особого совещания: 10 лет лагерей. Этап Ленинград – Чита – Улан-Удэ – Удинск – Владивосток – Колыма.

1938 … 1943

1938–1943 – работал на добыче золота, лесоповале, в шахтах, маркшейдером.

Февраль 1943-го – повторное обвинение. Обсуждая с солагерниками Сталинградскую битву, Галицкий объяснил поражения на фронте репрессиями против командующих Красной армии, за что был обвинен в антисоветской агитации.

1943 … 1948

3 марта 1943-го – приговорен ревтрибуналом войск НКВД при Дальстрое к десяти годам лагерей с поглощением первого срока. Изолятор, общие работы, голод.

1943-й – переведен с общих работ в геологоразведочное бюро. Работал горным мастером на шахте, затем бригадиром золотоносного прииска.

1948-й – обвинен в краже золота с прииска и получил третий срок, вновь 10 лет.

1952 … 1954

18 октября 1952-го – освобожден «по зачетам» (за перевыполнение рабочей нормы) на шесть лет раньше окончания срока, но без права выезда с Колымы. Устроился работать на шахте, перевез на Колыму жену.

1954-й – получил разрешение уехать с Колымы и спустя 17 лет после ареста с женой и новорожденным сыном вернулся в Ленинград, где впервые увидел младшую дочь. Из-за запрета жить в крупных городах устроился на работу в карьер под Тулой.

1957

Реабилитирован.

Работал горным мастером, начальником отдела снабжения завода.

Живет в Санкт-Петербурге.

В 37-м брали всех, и я чувствовал, что меня тоже возьмут. Все говорили: уезжай, а я отвечал: куда, зачем? И не убегал.

Арестовали меня в августе 1937-го. Я как раз провожал жену на поезд, она ехала из Залучья, где мы жили, в Ленинград рожать нашего второго ребенка. Автобусов тогда не было, поймал попутку. По дороге нас догнала легковушка, загородила дорогу. Открывается дверь: «Заместитель начальника НКВД Гостев. Галицкий, вылезайте, поедете со мной».

Жена спрашивает, в чем дело. «Не волнуйтесь, – говорит, – муж вас догонит». Тоня поверила, а я понял: к ней он обратился «товарищ Галицкая», ко мне – просто «Галицкий». Значит, все…

* * *

ОГПУ в Залучье сделали в старом кулацком доме, тюрьма была в кладовке, напихали туда человек 30. Маленькое помещение, духотища, крошечное окошко, люди сидят в одних кальсонах. Смотрю – знакомые все лица: председатели колхозов, учителя, глава сельсовета…

Три недели меня не трогали. Наша няня Настя водила мою дочь Катюшку к окошку тюрьмы. Та кричала: «Папа-а! Иди домо-ой! Кате скучно-о!» А жена в роддоме была…

Через три недели отвезли в Старую Руссу. Там тюрьма была настоящая, старинная, одна камера человек на сто. Подержали месяц и перевели в одиночку.

То есть раньше это были одиночки, а сейчас туда набили человек 30. Спали валетом, ночью по команде одновременно переворачивались с боку на бок…

Через несколько дней в камеру бросили Гусева. Седой старик, учитель школы, хороший мужик. Спрашиваю: «Вы не видели мою жену?»

– Представь себе, видел. Она с ребенком на руках шла, я с ней поздоровался. А мальчик или девочка, этого я не знаю.

Павел Галицкий в лагере. Колыма, 1941

Через несколько минут вдруг забирают меня и Гусева из камеры и ведут к начальнику тюрьмы: «Почему правила нарушаете?» Мол, мы, заключенная сволочь, о воле не имеем даже права разговаривать. Дали мне за это пять суток «угольника». Они в конце тюрьмы отгородили угол, с самого чердака до подвала. Получилась камера, узкая, как труба, и холодная, как погреб. Там уже были старик и молодой цыганенок. Когда двое стоят – один сидит, больше никак. В день дают 300 грамм хлеба, баланду – и все. Оттуда меня уже на руках вынесли, я отощал и морально был убит. Кто у меня родился, я узнал уже в лагере, из письма. Девочку назвали Людой. А я мальчика хотел.

«Развод без последнего»

Меня пригнали на Колыму 7 октября 38-го года. Привезли полторы тысячи, на Новый год в живых осталось 450 человек.

38-й на Колыме был самый тяжелый год. По утрам приходил староста с во-от такой дубиной и устраивал «развод без последнего». То есть того, кто идет последним, бил дубиной по голове, насмерть. Заключенные бросались к дверям, а снаружи стояли начальники и веселились, глядя, как доходяги торопятся и давят друг друга.

Работали по 16 часов. В темноте возвращаешься в лагерь, хлебаешь холодную баланду (хлеб ты уже утром весь съел), ждешь отбоя и падаешь как убитый. 2–3 часа – и весь барак, голодный, начинает шевелиться: чувствует, что скоро принесут пайку. В шесть утра подъем. Хватаешь пайку, осторожно, чтобы ни крошки не уронить, опускаешь в кипяток, мнешь, делаешь тюрю,
Страница 10 из 17

глотаешь. Брюхо набил – а все равно голодный. И опять на работу.

Помню, сидит в туалете бывший начальник Ташкентской железной дороги: пожилой, носатый, в очках. Выковыривает из кала зерна перловой крупы (они не развариваются) и – ест.

Видит меня, начинает плакать: «Павел, пойми, нет больше сил терпеть». Знает, что непотребное делает, но удержаться не может. Выжил он, нет – не знаю. Все они перемерли. Все на Колыме перемерли.

* * *

Сам я дошел так, что стал собирать селедочные головы на помойке. Охрана увидела, смеется: ха-ха-ха, вон, журналист, а в отбросах роется. Слышу, чувствую, что становлюсь скотом, – но не могу остановиться.

Мне было совершенно безразлично: останусь я жив, не останусь я жив. Есть у меня семья, нет у меня семьи. Приходишь на работу, берешь кайло, начинаешь гнать тачку. Все бездумно, безразлично, как немыслящий механизм. Мысль остается одна: пожрать.

Ну как человек после этого может думать, иметь мысли? Жену забываешь, детей! Забываешь, что ты человек. Вот это – лагерь. Сталинский трудовой лагерь.

«Я решил: надо жизнь кончать»

Первый срок – 10 лет – я жил с мыслью: все равно вырвусь, все равно я отсюда вырвусь. А потом раз – и второй срок.

В начале 1943 года сидим на нарах, разговариваем. Заговорили о Сталинградской битве. «Если бы не вырезали руководство Красной армии, – говорю, – Тухачевского, Уборевича, Блюхера, до этого бы никогда не дошло».

Сволочь какая-то стукнула, и мне – новый срок, 10 лет. Статья 58–10, часть 2: «за сожаления о врагах народа Тухачевском, Уборевиче и других». И с марта 1943-го пошел мой срок с нуля.

Следствие я провел в карцере. Крошечная камера, нары из жердей. В бревнах щели, в коридоре, метрах в пяти – печка. Бросят туда кусок ваты, чтобы дымила, вот и все тепло.

Март, Колыма, холод неимоверный, кажется, что спишь раздетый. Пайка – 300 грамм хлеба… И я решил: надо жизнь кончать. Наступит отбой – и все, повешусь. Снял рубашку, порвал на веревки… Смотрю в щель в стене, когда дежурные уйдут. И вдруг один из них, татарин, он с нами обращался по-человечески и нас всех называл «мужиками», вдруг идет ко мне: «Вставай, мужик, пошли со мной». Приводит в лазарет, с лекпомом, видно, уже договорился: «Переспишь тут ночь, а то совсем замерз небось».

И следующие три ночи, пока никто не видит, уводил меня ночевать в теплый лазарет.

Больше о смерти я за все 15 лет срока не думал. Молодой был.

«До чего живучий народ!»

1943-й был для меня мрачный год. После нового приговора меня опять отправили на общие работы. Доходягой я стал быстро. Вот иду – камешек. Споткнулся – упал, встать не могу. Чувствую: долго не выдержу, надо жизнь спасать. Пришел в забой, взял камень – и раз по руке. Думал кисть сломать, а от слабости только синяк оставил.

* * *

В войну каждый старался избавиться от тяжелого труда: рубили пальцы, подрывались на взрывчатке. В забоях оставались капсюли, шнуры огнепроводные. И вот кто-нибудь берет капсюль, зажимает в руке, поджигает шнур и бежит. За ним конвой: «Стой! Стой!» Взрыв – пальцы и отлетели. Что ж вы думаете: тряпкой перевяжут, и обратно на работу. Кому какое дело, господи! А потом вышел указ: за самострелы – расстрел. И пошло: перевяжут оторванную руку тряпкой, человека в изолятор, оттуда в суд – и сразу на расстрел.

* * *

Все наши посылки воровали блатные. Ели они одно краденое, а лагерные пайки скапливались у них на окне в бараке. И вдруг блатные заметили, что пайки начали уменьшаться. Надо поймать вора. Но как? Взяли две пайки, разрезали, насыпали туда чернильный карандаш, закрыли и поставили назад на окошко.

Наутро – развод. Стоят 500 человек, и блатной – тощий, мягкий, как пантера, идет вдоль ряда и смотрит.

Тут же вохра стоит, наблюдает, что будет дальше. И вдруг блатной видит, что у одного доходяги вся рожа в чернилах.

– А, сука! – блатной бросается на него, как леопард. Тот бежать, урки за ним.

Били и ногами, и руками, и палками. Доходяга кое-как добежал до палатки, лезет внутрь, а изнутри его бах – поленом по голове. Только ноги снаружи: дрыг-дрыг. Все, убили человека. А развод пошел своим путем: подумаешь, доходягу забили.

Через несколько дней вижу – доходяга этот сидит, баланду хлебает. До чего живучий народ!

«Усеченный эллипсоид»

Был у нас в лагере Александр Александрович Малинский – с 1914 года главный врач русского экспедиционного корпуса во Франции. В 1917-м он с группой передовых офицеров вернулся помочь новой власти, стал начальником сануправления Красной армии, затем директором бактериологического института. Небольшого росточка, культурнейший человек.

Колыма, начало 1950-х

Обвинение у него было: «Отравление 250 тысяч малолетних в городе Москве». Приговор – расстрел. Заменили 25 годами. В лагере его оберегали: величина! Работал он санитаром. И вот приезжает начальник сануправления Дальстроя Драпкин.

– Фамилия!

– Малинский.

– Почему не рапортуете как положено?

– Простите, я гражданский, я не военный…

Драпкин разозлился и перевел Малинского на общие работы.

Попал он на шахту, в звено из четырех человек: Малинский, бывший начальник Среднеазиатской дороги и еще два бывших железнодорожных начальника, все старички.

За весь день четверо доходяг выковыряли ломами небольшую яму. Я уже был мастером, прихожу замерять.

Смотрю, что за яма, не круг, не квадрат… А кто-то из них говорит: «Будьте добры, карандаш. Это, знаете ли, усеченный эллипсоид. Синус у него такой-то, разрешите, я вам формулу напишу».

– Слушайте, – говорю. – Вы вчетвером наковыряли полнормы одного человека.

Это значит – уменьшенная пайка, 300 грамм хлеба на каждого. Плюнул и записал каждому полную норму.

«Не могу я простить»

Рецептов выживания в лагере нет. Был у нас Василий Глазков, полковник авиации, в прошлом шишка, начальник Осоавиахима. Ростом – за два метра, каждая рука – как две мои. Рыжий, с голубыми глазами. Особенно любил рассказывать про свою Ниночку. И надеялся: «Дело мое, – говорит, – на пересмотр направлено. Выпустят меня скоро».

Работал он сверх силы, по максимуму, хотел доказать, что выдержит. Я ему говорил: «Вася, держись». – «Держусь, держусь!»

Умер. Самые сильные всегда умирали раньше.

В лагере человек превращается в животное, поэтому прожить тупому, безграмотному крестьянину проще. Но если у человека работает голова – это страшная вещь.

В 1939-м мой товарищ, здоровый молодой парень, работал в лагере санитаром и нажил грыжу, таская трупы из стационара в сарай морга. Когда я уже был бригадиром, собрал нас начальник и говорит: неопознанный труп нашли, идемте, посмотрим. Вышли из лагеря, траншея – а там трупы, один на другом. Глянешь – волосы дыбом становятся.

Простить это все? Кому? Не могу я простить.

Четырнадцатым трамваем

По жене тосковал. Заставляли ли ее от меня отказаться, развестись? Не знаю, не спрашивал.

Когда получил второй срок, написал ей: «Тося, выходи замуж, не жди». Она обиделась: «Что же ты, – пишет. – Наверное, уже женился? Может, и дети есть?» Я ответил ей откровенно: женили меня. Еще на 10 лет.

Горные мастера. Колыма, начало 1950-х (Галицкий – крайний слева)

Я освободился в 1952-м, но без права выезда. Написал Тосе: «Приезжай, будем обустраиваться тут». Вся родня была против. А жена – согласилась.

Прихожу в общежитие с ночной
Страница 11 из 17

смены, а мне говорят: тебе жена с Сусумана звонила. А это 20 километров от нашего лагпункта! Ну, я на трассу. Выхожу, поднимаю руку. Мороз градусов 40, не останавливаются машины! Что делать? Встал посреди дороги. Из первой же машины выскакивает водитель – и на меня: мать-перемать. Я ему: «Жена прилетела! 15 лет не виделись». Он заулыбался: «Садись!» Привез меня в Сусуман – а Тоси нет.

Вернулся, вбегаю в общежитие – на моей кровати сидит. Жена!

С женой Антониной. Колыма, 1953

* * *

На Колыме Тосе понравилось: простор, стланик растет. Устроилась бухгалтером, котенка завели. А в марте 53-го товарищ Сталин дуба врезал. Приехала комиссия и сказала: все ограничения сняты, можете уезжать.

Приезжаем в Ленинград, выходим на вокзал: стоит бабушка и три девушки симпатичные. Думаю: почему три? У меня же две! Тут две на меня прыгают. Понравился я им сразу. Узнали меня по фотографиям, и я их узнал. 5 – 10 минут – и мы уже как родные. И четырнадцатым трамваем поехали мы от вокзала домой.

СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ СЫНА

«Свидетельство о рождении Кольки выписали на якутском и русском. Родился он на Колыме, но ближе к Оймякону, формально в Якутии, в 1953 году. Жена приехала ко мне в 52-м. На Колыме ей понравилось: простор, стланик растет. Устроилась бухгалтером, котенка завели. А тут и товарищ Сталин дуба врезал…»

Венера Семеновна Брежнева

«Просто жизнь другая была…»

1925

Родилась в городе Ковров (Владимирская область).

1946 … 1948

1946-й – окончила акушерскую школу в Коврове, по распределению была направлена медсестрой в больницу № 4 Северо-Печорского исправительно-трудового лагеря (Коми АССР).

1948-й – переведена в больницу Северо-Печорского лагеря около станции Хановей. С формулировкой «За связь с заключенным» Брежневу исключили из комсомола и уволили из лагерной больницы. Вместе с родившимся сыном она вернулась в Ковров.

1951 … 1957

1951–1957 – работала старшей медсестрой в детском доме при женском лагпункте около села Красный Яг под Печорой. После того как лагерь расформировали, осталась в Красном Яге фельдшером, в 1957 году переехала в Печору.

Работала медсестрой.

Живет в Печоре.

Вы думаете, нас спрашивали? После акушерской школы куда направили – туда направили, три года, хочешь не хочешь, обязаны отработать. Нас, фельдшеров, послали в Коми АССР. Довезли до стании Абезь, там стали распределять.

Снова посадили в поезд. Вагончик маленький, нары сплошные, и кругом одни бывшие заключенные. Со всех сторон нам: «Ой, девочки, куда ж вы едете! Да вас здесь в карты проиграют!» Привезли в 4-й сангородок. Такая глушь! Лагерь, один барак для вольнонаемных, один барак для охраны. Все. Поезд даже не останавливался, надо на ходу садится.

Было холодно, конечно. Мы как приехали, получили по платью, косыночку и пальто зимнее, тонкое, почти что х/б, простое-простое. А валенки – это уж если кому родители присылали.

Кормились мы сами, по карточкам был хороший паек. Платили как в вольной больнице, 470 рублей. Я домой посылала, в Ковров: и деньги, и продукты. Отец умер, я одна на семью зарабатывала.

Радости у нас… Ну какие радости? Сидим вечерами с другими девочками, читаем, о доме говорим. Помню, 8 марта читали доклад, и все слушали: и охрана, и заключенные.

* * *

Командир взвода охраны был Гусаков. Однажды он пришел в зону пьяный. Одна из наших девочек, Тамара, говорит: «Что ты, Гусаков, ходишь тут пьяный?» Взяла его, привела домой.

Вечером сидим – вдруг стук в дверь.

– Кто?

– Я, Гусаков.

– Чего тебе надо? Мы уже спим.

– Открывайте!

Мы не открываем. Он ка-ак стукнул! А там запорчики были – такие защелки деревянные. Они сразу отлетели, он ворвался, и с ним еще охранник. Лёля говорит: «Что ты, Гусаков, делаешь? Как тебе не стыдно, ты же член партии!»

Венера Брежнева, 1940-е

Он как стоял, выхватил из кармана пистолет и ей прям в живот выстрелил. Лёля упала, а мы побежали. В конце барака жили врачи, мы в ихнюю комнату ворвались: «Лёлю застрелили!»

Они вскочили, побежали. Вдруг слышим, кричит Тамара: «Мама, мне легкие насквозь прострелили!» Мы убежали, а она осталась. Думает: «Чего мне бояться? Я ж его из зоны пьяного сегодня вывела, он меня не тронет». А он в нее выстрелил.

Тамару врачи по коридору несут, а она кричит: «Мама…» (Плачет.)

Лёля выползла на снег, так кричала! Нашли ее, отнесли в хирургический корпус… И там она умерла. Она, умерла, боже…

Тамара выжила. Гусакова арестовали. Дали 10 лет и пять лет поражения в правах. Охранники говорят Тамаре:

– Хотите посмотреть, что мы с ним сделали?

– Нет-нет-нет!

Не знаю, что они с ним сделали, не знаю. Нас это не касалось.

* * *

Охраны нам не было, по зоне мы ходили одни.

Идем один раз на смену в лазарет, охрана сидит, смеется: «Идите-идите, там Пинчук, блатной, всех медичек гоняет». Прихожу в свой корпус, сменщицы моей нет.

Спрашиваю больных: а где Нина?

– У, сестра! Тут Пинчук был, с ножом. Нина убежала, а Мария – это старшая сестра, заключенная. – А Мария как схватила его рукой за этот нож, всю себе руку порезала…

Пинчук был их, блатных, самый глава. Как он стал с ножом бегать, врачи всех медсестер закрыли в хирургическом кабинете, спрятали. А то охрана этого Пинчука не могла никак поймать. Стрелять в помещении в него не могут, бегают – он от них. И с ножом. Потом как-то поймали, увезли на колонну, а там его свои же и убили: у блатных такое правило, что медиков трогать нельзя.

* * *

Средний медперсонал, как мы, были вольнонаемные, а врачи – заключенные. Их всех обвиняли, что хотели отравить Горького (в 1938 году смерть писателя Максима Горького и его сына была объявлена убийством, совершенным «антисоветским право-троцкистским блоком». – Авт.). Допрашивали, пытали. Некоторые рассказывали, что им под ногти иголки пускали, чтобы признание выпросить. А они Горького и в глаза не видели… Тогда было много таких врачей. Мы им верили.

У нас лежали одни мужчины. Весь лазарет – семь корпусов, в каждом – человек 50, и все корпуса были полные. В основном у всех была алиментарная дистрофия, пеллагра, цинга, дизентерия… Они были голодные, истощенные. Помню, приведут их в баню, разденут – и они лежат: голые и худые-худые…

Лекарства были самые простые: марганцовка, стрептоцид, сульфидин… Дистрофию лечили только питанием. Хотя какое питание! Супчик редкий, баланда из пшена – да и все. Но мы все равно всех выхаживали, у нас в сангородке никто не умирал. Умирали они на колонне, от нагрузок. Потому к нам и стремились.

В чем была наша работа? Как только сажали обедать, заключенные пытались куда-то выкинуть хлеб, только чтобы не поправиться и остаться в лазарете. Вот мы и стояли на страже: «Где хлеб? А ну ешь! А ну ешь!»

Только подлечивали – и сразу выписывали. Если просили оставить, все равно выписывали. Жалко ли их было? Не знаю… Мы че-то об этом не думали, даже кричали на них. Просто жизнь другая была…

«Лёля сказала: люби Вену»

Сейчас мне Печора стала уже родной, сколько лет здесь живу. Кто из Печоры уезжает, все жалеют.

Мы в Коврове были всегда голодные. Отец работал на заводе Дегтярева, сильно-сильно болел, а когда совсем слег, я пошла на этот завод. Я к тому времени уже два курса поучилась в фельдшерско-акушерской школе, меня не хотели оттуда отпускать, но я старшая, надо было зарабатывать на
Страница 12 из 17

семью.

Поработала… Голодно, холодно на заводе. Станок этот фрезерный – по 12 часов, с 7 утра до 7 вечера, потом пересменка – и подряд 18 часов. Стоишь у станка, так тяжело! Фризоль льется, руки от фризоли такие грубые… Голодные-е-е! Придешь домой, мама сварит из свекольной ботвы суп или щи – и все, больше ничего нет. Думаю: ну что ж я, так всю жизнь и буду… Говорю: «Мама, я пойду учиться».

Пошла увольняться, меня не отпускают: «Вы сейчас здесь нужнее, вот кончится война – тогда учиться будете». Я такая робкая была, всего боялась! А тут откуда взялась у меня смелость? Ходила, настаивала… Уговорила.

* * *

Со школьной скамьи я стихи писала. Вот, первые помню, в школьной стенгазете: «Здравствуй, праздник долгожданный, праздник радости, весны, в этот праздник поздравляют всех отличников труда».

А потом все больше о Печоре, о Печорском крае, о своей фельдшерской работе. А о лагерной нет, ничего не писала.

Гена тоже стихи писал… Он был заключенный, в четвертом сангородке. И он начал за мной ухаживать.

Гена такой был… красивый такой. И вообще хороший человек, журналист. Когда началась война, в деревню, где жила его мать, приехали красноармейцы, их расквартировали по домам, к его матери тоже. Гена приезжал к матери на праздники, а у той так плохо, даже нечего поесть! Он об этом стихи написал и в какую-то книжку вложил. Красноармейцы как приехали, сразу за книги. Схватили стихи: «Это кто писал?»

Мать говорит: «Это Генаша, он у меня такой умный!»

Они стихи передали куда надо. И все, «изменник родины».

Когда мы встретились, он работал в Сивой Маске, еще был заключенный, но главный бухгалтер, ходил без конвоя.

Его бухгалтерия была с торца нашей больницы. Как идем на работу, заходим в бухгалтерию, расписываемся за приход и уход. А потом я дежурила, и он пришел ко мне в гости. Я тогда была худая-худая, ему, наверное, казалось, что я голодная. Он мне хлеба принес: «Ешьте, ешьте…»

До этого он встречался с Лёлей, которую убили, заходил к нам в комнату. А потом рассказал мне: «Я любил Лелю, но ты все равно была мне не безразлична». Лёля, когда умирала, наказала ему: «Люби Вену». Однажды он пришел и сказал: «Пора подумать о предсмертных словах Лёли».

Я приносила ему продукты. Приеду на работу пораньше, положу ему в стол. И каким-то образом об этом узнал оперуполномоченный. Вызывает:

– Вы привозили продукты?

– Привозила.

– А он вам кто, друг, брат?

Молчу.

– Вы что, его любите?

– Да, – говорю.

– Да вы знаете, что он изменник родины? Да мы на вас в суд подадим! – ну, начал мораль читать.

Потом его в Инту перевели. А я в Хановее. Из комсомола меня исключили… (Долго молчит.) Да… Я не хотела, чтобы люди об этом знали, вам первым рассказываю.

Потом я родила. С работы меня выгнали, «за связь с заключенным» никуда не брали, и я с ребенком уехала в Ковров. Гена уже не сидел, но работал в Инте бухгалтером, почему-то остался. Он мне такие письма писал, он же журналист! И вообще очень такой, способный. Однажды прихожу домой, мама говорит: «Тебе письмо». Открываю – и как заплачу! А там написано: «Я встретил девушку, перед душевными качествами которой я преклоняюсь, и буду жить только для нее».

Вот и все. (Плачет.) Вот и все.

С сыном. Конец 40-х

СВИДЕТЕЛЬСТВО ФЕЛЬДШЕРА

«Вы думаете, нас спрашивали? Дали свидетельство и куда направили – туда направили. Меня послали в Коми АССР, в лагерный сангородок. В чем наша работа была? Как только сажали обедать, заключенные пытались выкинуть хлеб, чтобы не поправиться и остаться в лазарете. Вот мы и стояли на страже: “Где хлеб? А ну ешь! А ну ешь!”».

ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ 1918, ВИЛЬНО

Арестован в 1949 году за «антисоветскую деятельность». Приговор – пять лет лагерей. Срок отбывал в Каргопольлаге (Архангельская область). Освобожден по амнистии в 1953 году. Реабилитирован.

СПРАВКА О РЕАБИЛИТАЦИИ

Померанц был реабилитирован во время большой кампании по реабилитации заключенных, поэтому справок получил из разных ведомств сразу три.

“ Когда у нас в лагерной конторе заболела уборщица, ее заменила Ирочка Семенова, аспирантка психологического факультета МГУ, которая была недовольна травлей Ахматовой, публично говорила об этом и за это получила 7 лет. Ирина была очень живая, довольно некрасивая, начитанная. А мне давно было не с кем поговорить, поэтому, когда она приходила в контору, мы трепались. А потом уборщица выздоровела, я выписал ей наряд на работу, подумал, что завтра Ирочка вместо уборки конторы будет ковыряться в мерзлой земле – и зарыдал. Я понял, что я в нее незаметно и глубоко влюбился… Я узнал, что способен на очень большую любовь. Ничего подобного раньше у меня не было. Это как сравнивать вулкан с печкой. И это пришло в лагере.

Ольга Николаевна Гончарук

«Что я вам, русским, сделала?»

1925

Родилась в селе Залучье Коломыйского района Ивано-Франковской области (это была территория Польши).

1945

Июль 1945-го – арестована за связь с Украинской повстанческой армией, следствие шло в тюрьме райцентра Коломыя.

24 декабря 1945-го – приговорена к 10 годам исправительно-трудовых работ и пяти годам поражения в правах. Отбывала срок в лагерях Печоры и Инты (Коми ССР): работала в совхозе, на лесоповале, швеей на лагерном производстве.

1947 … 1985

Зима 1947-го – мать и младшего брата Ольги как членов семьи врага народа выслали в Печору. Сестру Соню приговорили к десяти годам лагерей, которые она полностью отбыла на Колыме.

Осень 1954-го – освободилась, полностью отбыв срок.

1985-й – реабилитирована.

Работала швеей, живет в Печоре.

«Ольга Николаевна Жолобаева, статья 54 – 1, 11, срок 10 лет». В лагере это говорилось как «отче наш», на каждой проверке, и после свадьбы я сразу поменяла фамилию, чтоб и не слыхать ее больше.

Я родилась в 25-м году, а в 39-м пошла война. И так пошла, что до 45-го спокойно не стало. У нас знаете, как ходили: туды-сюды, туды-сюды. Сначала польско-немецкая война, потом немецко-русская, и все не наша.

У нашего села была дорога. По ней и танки, и снаряды – то в одну сторону, то в другую…

Когда пришли немцы, молодежь боялася их, потому что забирали в Неметчину, и тикала в леса. Ушли немцы – русские пришли. А мы русских не знали, понимаете? Мы с поляками зналися. Я за вас, русских, даже не знала, кто такой Сталин, у нас был вождь Пилсудский.

После войны парни у селе пошли в партизаны. У моего отца брат был, мой дядя. У него – три сына, они тоже убежали в лес. Но они мне родные! Я коров под лесом пасла, там с ними встречалася и передавала им еду. За это меня и выдали.

* * *

Я знала, что за мной следят, что будет облава, и ночевала одну ночь там, другую здесь.

Конечно, боялася. Я знала, сколько наших уже арестовали, кого уже вывезли. Тогда эшелонами вывозили… Уехать? Ой, нет, я и в районе редко когда была. Это у русских ездят тудема-сюдема, а мы и в соседнюю деревню редко когда.

В мае война закончилась, а в июле меня и сестру Соню арестовали. А маму просто вывезли, она тут в Печоре на кладбище лежит.

Три месяца – и я уже поехала на север. Там быстро оформляли. Кого ни за что – тех дольше держали. А меня быстро, 10 лет дали. Конечно, не верилося, что все 10 просижу. Думала: русские станут уходить – и постреляют нас, как немцы евреев. Каждую ночь ложилась спать – и не знала, проснусь или во сне застрелят.
Страница 13 из 17

Страх за моим плечом до сих пор стоит.

Ольга Гончарук (слева) на лесоповале. Коми, 1948

«Такой нации, как хохол, нема»

В Инту мы приехали молодые, кровь с молоком, поэтому большинству дали тяжелый труд.

Скоро я заболела цингой и попала в Печору, в лазарет. Врач меня пожалела, что я такая худая, и оставила на швейном комбинате. Мы шили одежду на заключенных: и штаны, и телогрейки, и одеяла, и все-все.

Потом – на лесоповал. Елки валили, обрубывали, катали в штабеля и грузили в пульман?.

На работу ходили в казенном. Давали два платья: черные, страшные. Раз в 10 дней – баня. После работы водили к умывальникам. Дадут два тазика воды, хочешь – мойся, хочешь – стирайся. Вся бригада моется-подмывается, а на вышке охранник – и смотрит… А пересылка, ой! На пересылке женщин раздевали и брили. Идешь, руки поднимешь. Один броет подмышки, другой лобок… И только мужчины, одни мужчины…

Наша бригада жила в одном бараке: и западники, и русские, и немцы, и латыши… Мы русских называли москалями, они нас – хохлами. Очень мы обижалися: такой нации, как хохол, нема.

Жили мы дружно, как одна семья. Молодежь духом не падала. Собираемся – хи-хи да ха-ха. Кто хотел, мог повеселиться, поскакать. Там и кино было, и артисты приезжали. Я, правда, не ходила, не интересовалась. И с мужчинами дел не имела, что вы! Мне было дорого родным письмо написать, а больше ничего не надо.

В лагере постоянно какие-то слухи ходили: что будет амнистия, то-се… Этими слухами и жила. И все время считала, сколько мне осталось. Сначала года, потом месяц?…

Отсидела я все 10 лет, от звонка до звонка.

Ольга Гончарук (слева) на лесоповале. Коми, 1948

Бригада украинок. Печорлаг, 1948

«Я за детей боялась!»

Маму выслали в 47-м году, за нас с сестрой. Не судили, просто пришли, сказали: «Мы вас вывозим. Собирайтесь». Собрали всех в районе, погрузили в вагоны – и в Коми. Сначала в землянках жили, когда я из лагеря вышла, угол в бараке дали… Вон, видите, барак под окнами? Раньше были бревна – и между ними пакля. Потом досками обшили, покрасили. Так всю жизнь и смотрю на него. Сейчас там квартиры, люди живут. А при мне одна комната была, мы с мамой в нашем углу раскладушку поставили. Мама, правда, уже больная была, лежачая. В 69-м она умерла. А сестра Соня все 10 лет на Колыме отсидела, да так там и осталась. Мы с ней потом виделись. Раза три.

В Печоре я устроилась в пошивочную мастерскую. Никому не рассказывала, что была осуждена, зачем? Сказала, что за длинным рублем приехала, по вербовке. Я не хотела, чтобы меня называли «бандеровка», «изменница родины». Вы знаете, как на нас смотрели, уж как презирали нас! Сына репрессированных в армию бы не взяли, за границу бы не пустили. Я за детей боялась!

Соседи, конечно, все про меня знали. В одном бараке жили, по одной статье сидели. Вечерами собирались, песни пели, лагеря вспоминали… А на работе сказала, только когда перестройка пошла, когда все открылося.

От детей мы тоже скрывали. Дочка, наверное, догадывалась, а сын… Ой, он такой шустрый! Когда учился в 10-м классе (1982 год. – Авт.), нашел мою справку об освобождении и в характеристике для школы написал: «Родители репрессированы».

Я пошла в школу, пришла к классной и сказала: «Немедленно уничтожьте. Сын не виноват, что мы с отцом сидели. Он родился в Печоре, он комсомолец. Не портите ему жизнь».

И она уничтожила.

«Увидела пространство, узнала многих людей»

Ой, да какие у меня радости были в жизни… Я мечтала, чтобы глаза увидели свет белый, свободу. Не знала: дождусь или раньше кокнут? Вот такие были мечты.

Потом радость была, что мамку живой увидела, что сын в университет поступил. Сама-то я безграмотная. Когда арестовали, только азбуку знала. Азбуку! А тут я попала в лагерь, увидела пространство, узнала многих людей, всякие взгляды… Этим я довольна.

На родине мы жили небогато. Бедно жили, не то что теперь. Война была, холод, голод. Счастья я никогда не видела и ничего хорошего в жизни не могу вспомнить. Мне жалко моей молодости, что у меня ее не было, что я поздно стала мама…

Если вам сказати правду, я выходила замуж не по любви, а чтоб не остатися одной, чтоб была семья. В лагере я не думала, что у меня будет семья, будут дети… Не думала, что буду жива. На Украине у меня парня не было, откуда? Все, какие были, пошли на войну. Кто на войне не помер, ушли в партизаны. А партизаны все или в лагерях, или неживые.

Любил ли меня муж? Як вам сказать… Да, наверное… Не так, чтобы ненавидел. Он меня лагерем не попрекал: мол, сяка-така. Он украинец – я украинка, оба 10 лет отсидели, за одно страдали… Все, кто выходили, друг к другу присматривались: девчонки к парням, парни к девчонкам. Смотрели, кто кому подходит, шли и расписывались. Просто чтобы не остаться одному.

Сейчас я при деньгах, пенсию получаю… Даже прибавка есть за то, что сидела, сто с чем-то рублив…

Что я вам, русским, сделала? Никому ничего. А молодость прошла ни за что.

Новый 1957 год. С мужем Адамом, бывшим заключенным

БАРАК ПОД ОКНОМ

«Вон, видите, барак под окнами? Сейчас там квартиры, люди живут. А при мне одна общая комната была. Когда я из лагеря вышла, нам с мамой в ней угол дали, мы раскладушку купили… Потом барак стали расселять потихонечку, нам эту квартиру дали, окнами в тот же двор. Так всю жизнь и смотрю на свой барак, вспоминаю…»

Валентина Григорьевна Иевлева

«Просто бабы хотели мужчин»

1928

Родилась в городе Соломбала (Архангельская область).

1937

26 сентября 1946-го – ученица первого курса архангельской театральной студии, Валентина была арестована в числе девушек, посещавших Интерклуб, созданный в Архангельске для развлечения моряков северных конвоев.

Как и остальных, ее обвинили в шпионаже для английской и американской разведок. Следствие проходило в Архангельской внутренней тюрьме КГБ. Доказать факт шпионажа не удалось, и обвинение было переквалифицировано на статью «антисоветская агитация». «Агитацией» стали разговоры Валентины с тюремной «наседкой» – специально подсаженной соседкой по камере.

1947

10 января 1947-го – приговор военного трибунала: шесть лет исправительно-трудовых работ и три года поражения в правах.

Февраль 1947-го – этапирована в Молотовск. Работала на цементном заводе, в прачечной, в санчасти, на шпалозаводе, лесоповале. Из-за отказов от работы Валентину постоянно этапировали из одного лагеря в другой.

1949 … 1952

1949-й – этапирована в Лабытнанги, работала на разных лагерных командировках в клубе, в лагерном театре, затем – счетоводом, заведующей каптеркой, нормировщицей…

1952-й – освобождена в связи с окончанием срока.

1959

Реабилитирована.

Работала официанткой, горничной гостиницы, играла в театре московского Дома железнодорожников.

Живет в городе Щербинка.

Самые красивые девочки Архангельска ходили в Интерклуб, и всех посадили.

Интерклуб сделали во время войны, чтобы иностранные моряки, которые по ленд-лизу привозили нам продукты, могли где-то отдохнуть. Они шли через моря, под бомбами везли нам помощь… Естественно, для них было все.

Клуб был моим домом. Обстановка там была такая красивая: барский особняк, кругом ковры, диваны из Москвы выписали.

Музыка хорошая, танцы каждый вечер, поклонники… Русские поклонники у меня тоже были. Один знаете, кто? Из
Страница 14 из 17

органов. В морской форме с кортиком, стройный, красивый. Но – больной сифилисом. Столько девок в Интерклубе перепортил! Специально, чтобы потом говорили, что они от американцев заразились.

* * *

Скоро видим: одна девочка исчезла из клуба, вторая, третья… Аресты.

Директор Интерклуба вызвал меня к себе: «Вы знаете, все иностранцы больные, сифилисные. Вы заболеете, искалечите всю свою жизнь». Наверное, хотел предупредить об аресте. Я и без него понимала: всех арестовывают, а я чем лучше? Знала, но все равно ходила.

Кого-то брали за шпионаж, кого-то – за измену родине. А мне дали «антисоветскую агитацию». Первый раз хотели арестовать в 16, но отпустили, я была малолетка. В 17 я родила дочь, и, как только исполнилось 18, меня арестовали.

* * *

Сначала меня вызвал следователь, говорит: «Вы знаете, что вход в Интерклуб – это переход границы?»

– Вот уж не знала, что наша граница так плохо охраняется, – говорю. Следователь как заорет:

– Не остри! Да я тебя сгною!

1946

Допрашивал он меня ночами, требовал, чтобы я созналась в шпионаже, но ни про что конкретное не спрашивал – понимал, что это все враки. Соседка по камере все время уговаривала: «Подписывай! В лагере такая же жизнь, а если не подпишешь, тебя никогда не выпустят».

Потом соседку увели, а меня обвинили в антисоветской пропаганде. Я действительно говорила ей, что русские солдаты за бутылку водки готовы сделать что угодно, а американцы не такие. «Дискредитация советских военных». И все.

* * *

Меня судил военный трибунал. Прокурор потребовал 10, суд дал шесть. Я приняла их как… как ожидаемое.

Дали последнее слово. Ничего не стала говорить, только: «Отдайте мои фотографии». Судья: «Это не наше дело, это к следователю». А следователь сказал, что «все сожгли, как не относящееся к делу». Такая меня злость взяла! Папины фотографии они сожгли! Сначала самого расстреляли, теперь карточки его сожгли.

Папу арестовали в 38-м. Он болел как раз, его забрали с постели и увели, за что – не знаю. Мама носила передачи в тюрьму. Одну передачу приняли, две, три. А на четвертую вернули папин костюм и сказали больше не приходить. Они, наверное, расстреливали в кальсонах.

Под крылышко

Я никогда ничего не боялась, была отчаянная: что будет – то будет. И жизнь самоубийством кончала, и стреляли меня, и резали – ничего не боялась.

В первый же день в лагере нас отправили на цементный завод. Я должна была грузить цемент в тачку и отвозить на котлован. Нагрузила, а сдвинуть не могу. Бросила тачку – и за шесть лет больше не работала ни одного дня.

На лагерной сцене. 1948

Что могут сделать отказникам? Ну, посадят в карцер на 300 грамм хлеба. Посижу, стану доходягой – меня сразу в госпиталь, на усиленное питание. А там всегда находился какой-нибудь мужичок, который начинал меня подкармливать: может, заключенный, а то и вольнонаемный. Конечно, в лагере каждая старалась найти себе поклонника. Чтобы под крылышко, чтобы защищал. Уголовницы как говорили: «Начальничку надо дать, помощничку тоже…» Да и просто бабы хотели мужчин.

* * *

Один раз на лесоповале замерзла, пошла к костру. Там бесконвойники сидят. Подсела, греюсь и вижу: конвоир бежит, аж винтовка трясется. Подбежал – и давай меня бить, прямо прикладом. Оказывается, я перешла заграждение. Поднял меня, повел к бригаде. И вдруг говорит:

– Сходи с насыпи. Иди к лесу.

Я пошла – а он из винтовки мне в спину. Но у него осечка! Он снова стреляет – пуля мимо уха прошла. Третий раз – осечка. Он со злости как закричит диким матом: «Давай назад».

Оказывается, он сам заключенный, за поимку беглого его досрочно освободят. Не будь осечки, меня бы как раз у леса нашли… В общем, дали мне 15 суток карцера за побег. Сижу избитая, голодная… Думаю: нет, не могу я так все шесть лет! Вышла из карцера, вижу – бочка с негашеной известью стоит. Подбежала, зачерпнула – и выпила.

Лежу, больно невыносимо, вода обратно носом идет, фельдшер из санчасти не знает, что со мной делать. Лет 20 я потом мучилась, у меня сужение пищевода было. Но после того как один раз пытаешься, больше никогда не будешь кончать с собой. Потом я уже поняла, что и в лагере можно жить, можно любить.

Большая любовь

Большая любовь у меня одна была – Боря Михайлов. Не знаю, за что он сел. Вор, наверное. Когда мы встретись в Лабытнанги, он уже был бригадиром. По утрам говорил моей бригадирше, что забирает меня к себе, а после работы возвращал обратно.

Валентина Иевлева в лагере. 1949

Мы с ним встречались, потом нас разводили, потом снова встречались… Однажды, когда мы были на разных лагпунктах, мне приснилось, что с ним что-то случилось, что он меня зовет. Я надела на себя четыре или пять платьев, примазалась к бесконвойным, когда их выводили за зону, – и ушла в побег.

Ночь, в лесу темно, снег, серебристый иней на деревьях, красиво… Иду по пояс в снегу, одежда намокла, шуршит, а мне кажется, гонятся за мной. Утром дошла до какой-то колонны, зашла на вахту, говорю: «Я жена Михайлова, беременная, хочу его видеть. Мне сказали, что его убили». «Беременная» – это чтобы не били.

Меня обыскали и повели в кондей (карцер. – Авт.). Смотрю на решетку и вижу – Боря! Прямо как в сказке!

Ночью Боря договорился, чтобы кондейщики пустили его ко мне в камеру. А на следующий день приехали надзиратели с моей колонны, привезли меня на зону и избили всем взводом.

Большая, сильная любовь у нас была. А остальные… Просто чтобы не быть одной.

Одним днем

Ну что рассказывать, как освободили: дали паспорт, билет до Архангельска – и езжай. Мама умерла, два года меня не дождалась, дочку отдали в детдом. Сейчас ей 67 лет, и она ничего про него не помнит. Ничего. Память такая избирательная вещь…

* * *

Я никогда не парюсь ничем. День пережит – и слава богу. И в лагере так же. Если задумываться о будущем – не выживешь.

Еще я никогда ни на кого не злилась. Когда я освободилась, та, которая на меня стучала, – Комарова… Я знала, что она стукачка, что она поиграла с моей судьбой немножко. И, когда приехала в Архангельск, пошла к ней в гости. Ох, как она испугалась! Тут же позвонила по телефону, вызвала сына. Думала, я мстить буду. А я просто наслаждалась ее страхом. Не стыдила, просто спрашивала: как жили, что новенького… Посидела, поговорила и ушла.

* * *

Я всегда с удовольствием о лагере вспоминаю. У меня была очень счастливая жизнь. Да, много случалось несчастий, но я их преодолела. Я победила. Победитель не может быть несчастлив.

Вот вы говорите: «осудили несправедливо». Почему – несправедливо?! Если я жила в стране, в которой сказано, что с иностранцами встречаться нельзя, – значит, нельзя, а я пошла и нарушила закон. Да, Интерклуб создали легально, потому что так было надо, так было выгодно. Но иностранцы, считай, уже были враги.

Я ни о чем не жалею. Абсолютно. Интерклуб – это самые счастливые мои годы, с 15 до 18 лет. Три года. За них я готова еще шесть лет посидеть.

Одно меня только преследует… Когда меня арестовали, я собиралась на свидание. Меня грек ждал. До сих пор часто его вспоминаю, думаю: что с ним, как, жив ли… Он ведь не понял, почему я не пришла. Вдруг обиделся?..

С дочкой Беллой после освобождения. 1953

ПОРТРЕТ АМЕРИКАНСКОГО МОРЯКА

«Когда из лагеря вышла – ничего у меня не было: мама умерла, дочку отдали
Страница 15 из 17

в детдом. А фотография сохранилась.

Его звали Белл Рауграф, американец. Мы познакомились в Интерклубе на танцах. Ему 20 лет было, мне 15.

Четыре месяца, пока он здесь был, мы встречались, потом его корабль ушел обратно в Америку. Переживала я очень. Глупо было думать, что он вернется. Корабли же по океану идут, их бомбят. Сколько погибло кораблей…

А дочку я назвала Белла».

МАРЛЕН КОРАЛЛОВ 1925, МОСКВА

В 1949-м арестован за антисоветскую пропаганду. Приговорен к 25 годам лагерей и этапирован в Степлаг, в поселок Кенгир в Казахстане. Вышел на свободу в 1955 году в связи с реабилитацией. Работал литературным критиком, филологом.

ШАХМАТЫ ИЗ КЕНГИРА

Шахматы и шахматная доска, сделанные лагерным столяром в Кенгире и подаренные Кораллову на день рождения однолагерниками.

“ Мой срок был 25 лет. А мне самому только 25 исполнилось. Когда увидел приговор, спросил: «Это что, шутка?» И какой-то лощеный подполковник – они все на Лубянке пахли «Шипром» – ответил: «У нас не шутят».

Я даже не мог предполагать, что дотяну срок до конца. Представил, как в 50 лет инвалидом, без ног, без рук, возвращаюсь на тележке в Москву, и забыл об этом. Оказалось, это прекрасный, счастливый срок, потому что он дал мне свободу. В лагере многие примиряются с правилами, боятся замечаний. А я сразу понял: с жизнью кончено. Москва кончена, молодость кончена, университет кончен. Теперь моя жизнь – тут.

Виктор Иванович Чунин

«Освободившиеся заключенные мне часто писали. Иной раз просто: «Спасибо!»

1935

Родился в Псковской области.

1951 … 1954

1951–1954 – после окончания школы поступил на работу учеником счетовода в исправительно-трудовую колонию (ИТК) № 1 УМВД по Псковской области в городе Великие Луки.

1957 … 1968

1957–1968 – после окончания срочной военной службы вернулся в ту же колонию, работал на разных должностях.

1968-й – назначен на должность заместителя начальника по воспитательной работе ИТК № 4 в поселке Середка (Псковская область), затем – заместителя начальника по режиму и оперативной безопасности.

1974

Назначен директором лечебно-трудового профилактория (место принудительного лечения больных алкоголизмом) в Пскове, откуда вернулся в систему исполнения наказаний на должность заместителя начальника управления по воспитательной работе и оперативной безопасности псковского УФСИН.

Работает в отделе кадров УФСИН России по Псковской области, возглавляет совет ветеранской организации.

Живет в Пскове.

Как я жизнь планировал? А что в 16 лет планировать? Только школу окончил – отец погиб. Дядька, брат отца, приехал на похороны. Дед и говорит: «Давай, забирай Виктора». Ну и все. Отец сказал – выполнять надо. Работал дядька в Великолукской области вот в этой Системе (исполнения наказаний —Авт.) Так оно и пошло. А там и у меня интерес к работе возник.

* * *

Работа начальником отряда была самая интересная. Живая, непосредственная, с людьми. В отряде 100–150 человек, и я один отвечаю за все: и одеть, и накормить, и спать положить, и работу дать.

Больше всего мне нравилось в Середке (колония № 4. —Авт.), потому что все заключенные работали, не только себя обеспечивали, но и прибыль приносили. 78 % выводили на работу. И убеждением, и принуждением: «Тебя что, государство кормить должно? Ты же дармоед!»

Люди подходили творчески. У нас всегда соревновались за звание отряда передового труда и примерного поведения. И начальники отрядов соревновались, и осужденные. Норму выполняли не ниже 100 %, чтобы ни одного взыскания, ни одного нарушения.

Как заключенным объяснить, что надо работать? А они знают закон. Там написано, что нужно трудиться. А чтоб хорошо трудились – на это есть начальник отряда. Приходишь, беседуешь. По-доброму. А которые не соглашаются по-доброму – к ним принимаются меры дисциплинарного воздействия. Я помню, у меня один осужденный никак не выполнял норму выработки. Прихожу на производство, рассказываю. Бригадир подходит: «Уведи начальника цеха и мастера. Мне с ним наедине поговорить надо». Я их к себе вызвал, минут через 10 прихожу: а тот осужденный уже у станка, крутит-вертит. Просто бригадир сказал: «Не будешь работать, мы тебя… Устроим… темную» (смеется).

Виктор Чунин, 1950-е

Каждый месяц проводились общие собрания отряда, подводились итоги: кто как работал, у кого какая выработка, кого похвалили, кого поругали. Вызывали сужденного, выслушивали: почему нарушает, в чем дело, какие пожелания – такой товарищеский суд. Не то чтобы ага – и сразу в ШИЗО. Может, он письмо получил плохое, расстроился – и все. Поэтому разбирались: что, почему. Если сам не знаешь, спросишь у бригадира: в чем дело, почему у него такое настроение? А уже потом, бывало, наказывали: или посылки лишали, или выговор делали.

* * *

Мы в Пскове выпускали высоковольтные предохранители. Продавали по всему Союзу и за границу, на экспорт, колония фактически была монополистом, за план спрашивали вплоть до снятия головы, как на любом производстве. Нормы – как на гражданке, только зарплаты – 50 %. Остальное шло на содержание. Обували, одевали, кормили. Общежитие предоставляли, койку.

В 1959 году была амнистия, и одного дедка, хотя какой дедок, 60 лет, спрашивают: ты как, домой-то? А он говорит: «Сынки! Вы б оставили меня здесь. Да старуху б мою сюда. Тогда я бы тут до смерти был…»

* * *

Конечно, условия содержания становятся все легче, гу-ман-не-е. Сейчас и помещения светлые, как в общежитии, и кровати. Все в кафеле – и где еда, и где камеры. А в 50-х – и нары деревянные, и туалеты на улице. Неуютно. Не так.

Кормили по нормам. Не сказать, чтоб деликатесы, но и рыба, и каши, и мясо – кажется, 50 граммов на сутки, 250 граммов картофеля… Полный набор, в соответствии с медицинскими показаниями.

Ой, ну вы скажете: в ШИЗО – раз в три дня! При нас такого не было.

Виктор Чунин на службе. Исправительно-трудовая колония № 1, город Великие Луки. 1950-е

Тут много наносного, очень-очень много. Может, такие случаи и были: ну, один, два. А потом раздули… В нашей области я не помню, чтобы были голод, издевательства… Может, иногда контролер и ударит заключенного, бывает. Его же оскорбляют – и матом, и по-всякому. А так, чтобы массово избивали… Нет.

«Надо быть справедливым»

Бунтов на моей памяти не было, а массовые драки случались, коллектив есть коллектив. Даже нас сейчас посади – начальников отряда, надзирателей – в кучу человек 20, и не дай нам работать – что получится? Или в карты играть начнем, или еще что. И обязательно поссоримся! А тем более заключенные. С ними работать надо, индивидуально, коррекцию делать. Достаточно кино показать – и они та-ают. Или самодеятельность устроить. Артистов, музыкантов выявляли и забирали. В Середке и фокусник был, и жонглер.

К осужденным мы относились ровно, на преступления не смотрели. Может, он человека убил, но больше раскаивается и ведет себя лучше, чем воришка или хулиганишка. С ним даже легче, чем с этими хулиганами необузданными.

Чтобы заключенные уважали и слушались, надо быть справедливым. И выполнять все требования закона. Вот и все. Если будешь справедливо требовать – даже наказывай, пожалуйста, осужденный не обидится. Они очень не любят несправедливость, болезненно ее переживают.

* * *

Освободившиеся заключенные мне
Страница 16 из 17

часто писали. Иной раз просто: «Спасибо». Или: «Спасибо, что всему научили». Когда их освобождаешь, последнюю беседу-то проводишь, чтобы они на свободе жили, соблюдали наши законы.

На улице меня узнавали, очень часто. Однажды в 1953 году. Амнистия как раз прошла, большая уголовная. Иду в 12-м часу ночи, слышу – шаги. Трое подходят. Вот так ухватили за плечо, развернули… Узнаю – один наш бывший осужденный. И он меня узнал: «Ребята, это свой». И все, пошли дальше. Я для них – свой.

* * *

Справедливо ли сажали… Знаете, мы не задумывались. Бывало, председатель колхоза по безналичному расчету купил хомуты для телеги, а это нельзя. Формально он нарушил закон, но если не нарушать, то и работать нельзя. В душе такого жалко, а ведь не скажешь ему. Потому что тогда получится, что ты осуждаешь решение власти и суда.

* * *

У меня отношение к Сталину двоякое. Вроде бы он деспот, миллионы сажал, ликвидировал. А с другой стороны – у меня к нему положительное отношение как к хозяину. Развитие машиностроения, промышленности, авиации – это у него никак не отберешь. И когда умер, все плакали, зэки тоже. Зачем это отрицать?

* * *

Недавно ездил, выступал перед личным составом. Они понятия не имеют о трудовом соревновании! Как начальники отрядов работали, как чего. Сейчас сколько вывод на работу – 23 %, да? А у нас было 78!

На стрельбах в ИТК № 4 в поселке Середка (Псковская область), 1960-е

ЛИЧНОЕ ДЕЛО

«Дело мое завели, когда я пришел работать в Систему, а было мне 16 лет. Работать было интересно: и что творчески, и что с людьми, и ответственность большая. Так оно и пошло. И вот, всю жизнь…»

Владимир Кристапович Кантовский

«Десять лет – нормальный срок, раз уж попал – так попал»

1923

Родился в Москве.

В 1938 году отец Владимира Кристап был арестован и приговорен к трем годам лагерей.

1941

Весна 1941-го – после ареста школьного учителя истории Владимир Кантовский и его друзья напечатали и разослали несколько протестующих писем-листовок.

30 июня 1941-го – арестован. Приговор Особого совещания – 10 лет исправительно-трудовых работ. Этапирован в Омлаг (Омск).

1942 … 1943

1942-й – Владимир пишет многочисленные заявления с просьбой отправить его на фронт. В конце 1942-го приходит решение ОСО о замене 10 лет лагерей на пять с отправкой на фронт в штрафбат.

16 февраля 1943-го – тяжело ранен в первом же бою во время операции по ликвидации Демянинского плацдарма.

1943 … 1946

Февраль – август 1943-го – лечил тяжелую рану руки, был освобожден от отбывания наказания по ранению и вернулся в Москву.

16 сентября 1945-го – вновь арестован.

Май 1946-го – новый приговор: шесть лет лагерей и три года поражения в правах.

1946 … 1950

1946–1950 – этапирован в лагерь в городе Молотовск, работал в механических мастерских техноруком, затем бригадиром. В 1948 году обоих родителей Владимира отправили в бессрочную ссылку в Джетыгару (Казахская ССР).

1950-й – переведен в инвалидный лагерь в поселке Абезь (Коми АССР).

1951 … 1956

1951–1956 – по окончании срока отправлен в бессрочную ссылку в Воркуту. Работал на заводе.

1956-й – реабилитирован, вернулся в Москву.

Работал инженером-механиком.

С честью могу сказать, что я относился к той категории, которую Сталин должен был сажать. Тех, кто смел мыслить, то есть не кричать «ура» на каждое его слово, – он от членов Политбюро до школьников сажал.

Меня взяли в десятом классе за листовки в защиту учителя истории Павла Артуровича Дуковского. Он был замечательным учителем, заставлял нас мыслить, четко давать объяснения событиям. 16 марта 41-го года его арестовали. В ответ мы – Лена Соболь, Анечка Бовшерер и я – выпустили письма-листовки: один-два листочка папиросной бумаги – и отправили по адресам наших одноклассников.

Я подписывал листовки Десять Двадцать (это был номер ордера на арест моего отца, он тогда еще сидел), Лена – Едкий Натр, а Анечка из любви ко мне печатала письма на машинке.

Письма, конечно, были резкими: «Знайте: потенциальная энергия, скрытая в нашей мысли, обратится в кинетическую, которая всей своей мощью обрушится на темные, косные силы…»

Меня взяли 30 июня 1941 года. В первый день войны вышел указ выслать подальше всех социально опасных людей, и после двух-трех допросов меня отправили в Таганскую тюрьму, куда с Малой Лубянки перевозили всех, кого готовились высылать. Но потом, видимо, пришла команда не высылать, а сажать. Раз – и 10 лет.

Ане дали тоже 10, но года через полтора выпустили. Лену арестовали, но вину доказать не смогли. Аня про участие Лены ничего не знала, а я про нее твердо молчал. Я уже знал, что чистосердечное признание смягчает вину и увеличивает наказание.

Ценный груз

Мы были хоть и совсем юные, но достаточно умные, чтобы понимать, что получим по 10. Нормальный срок, раз уж попал – так попал, я же знаю, в какой эпохе живу. Меньше обычно не дают, а расстреливать было не за что.

Владимир Кантовский. Первый арест, 1941

Учитель Павел Дуковский

Это чертовски нудно – сидеть. Не сидеть даже, а лежать: в камере было человек 70, дышать нечем, и всем приходилось лежать один на другом. Ужаса не было, только ужасная досада, что началась война, а я, вместо того чтобы воевать, сижу в тюрьме и так хорошо изолирован от общества, что не знаю: то ли наши под Берлином, то ли немцы под Москвой.

Еще во время следствия меня этапировали из Москвы в Омск, где продержали в тюрьме около полугода. Заключенные – ценный груз, его нельзя было держать близко к немцам: вдруг пропадет.

После приговора меня оставили там же, в Омске, на строительстве авиационного завода. На общие работы не отправили, я ведь был грамотный. Десятилетка – это почти академическое образование по тем временам.

В первый же день, как вывели на работу, дали мне носить доски. Вроде бы совсем тоненькие, но уже к вечеру первого дня меня шатало. На второй день подходит десятник, говорит: «Считать умеешь?» Считать доски оказалось легче, чем носить. Работа, правда, была достаточно напряженной, но я хотя бы не голодал. И постоянно, десятками, писал заявления с просьбой отправить меня на фронт. Это, наверное, был первый урок лагеря: если хочешь чего-то добиться, бей в одну точку. Каждый раз, как находишь кусочек бумажки, пиши заявление. Другие уроки: никогда ничего не жалей из барахла (в Омске я выжил, потому что сразу обменял московское пальто на хлеб и немедленно обе 900-граммовые пайки хлеба съел) и веди себя по возможности честно по отношению к себе и товарищам.

Зимой у меня начались цинга, воспаление легких. А к концу 1942 года пришло решение особого совещания о замене десяти лет лагерей на пять с отправкой в штрафную роту. Наверное, подействовало, что я латыш. Товарищ Сталин в те годы увлекался национальными воинскими частями, а латышей для них взять было негде, все уже сидели по лагерям.

«Искупить вину кровью»

В полку, который формирует штрафные роты, нас, заключенных, набралось человек пять. Я – латыш по паспорту, литовец… Отправили нас на Северо-Западный фронт. Документы дали – и езжайте. Без всякого конвоя, лишь бы сплавить. Мы даже на пару дней заехали ко мне домой.

Бежать можно было легко, но я не стал. На фронт я шел вполне сознательно: против Гитлера можно было даже со Сталиным идти.

Ранило меня в первом же бою, очень тяжело,
Страница 17 из 17

раздробило локтевой сустав. Можно сказать, повезло. В теплушке, когда везли в госпиталь, мне рассказали, что из 250 человек в живых осталось семь.

Задача наша была такая, чтобы немцы как можно больше по нам стреляли, а наши зафиксировали, откуда. Сколько человек останется в живых, никого не интересовало. Но самое досадное – никто, по-моему, не фиксировал, откуда стреляют…

«Работал в системе НКВД»

Из госпиталя меня выписали с рукой на перевязи и второй группой инвалидности и выпустили на свободу. Это называется «искупить вину кровью».

Я вернулся в Москву, успел жениться и два года с перерывами на госпитали проучиться в МГТУ им. Баумана.

Я человек скромный, поэтому в анкете написал: «С 1941 по 1942 год работал в системе НКВД». Никто особо не проверял, и меня взяли. А после Победы вспомнили: вроде по приговору срок у меня выходит в 51-м, а я тут на свободе гуляю! Меня взяли второй раз, дали шесть лет лагеря и три года поражения в правах. Я, конечно, представлял, в какой стране живу, но этого все равно не ожидал.

Отправили меня в инвалидный лагерь в Молотовск, куда еще с рукой на перевязи везти? В шахту-то не пошлешь…

Инвалидный лагерь – место, где людей оставляли умирать. Выглядит он как самый худший дом престарелых, притом за колючей проволокой. Плюс там особенно тяжело, потому что работать нельзя.

Второй арест, 1945

Помню стойкое чувство: все. Здесь тебе и крышка, если не вырвешься. Все равно загнешься, это лишь вопрос количества месяцев: шесть, десять или 18.

Я всеми силами вырывался, каждые две недели писал руководству лагеря: как же вы такого ценного специалиста держите без работы?! А ценный специалист – это два года МВТУ. Но если долго бить в одну точку – это действует: меня перевели на строительство завода подводных лодок, в мастерские по ремонту гидромеханизации.

Ранение периодически давало о себе знать: локоть вздувался, температура подскакивала. Большинство стремилось облегчить свою участь, попав в санчасть, но мне, наоборот, было лучше, когда я работаю и голова занята. К тому же я понимал: попаду в санчасть – отправят опять в инвалидный лагерь. Приходилось обходиться самому: ставить компрессы, посыпать рану стрептоцидом, иногда самому себе вскрывать ножом нарывы…

У меня иногда спрашивают: страшно ли в лагере и в бою? Наверное, страшно. Но это абсолютно бесполезный страх. Там от тебя ничего не зависит, совершенно ничего. И это… сказать «снимает страх» – неправильно. Наверное, прячет страх.

Правда, сидеть второй раз оказалось гораздо тяжелее. Когда меня арестовали, я только что женился. Когда я сидел на Лубянке, жена каким-то образом умудрилась прислать мне в передаче апельсин, на котором бритвой очень аккуратно написала: «Жду дочку». Дочь Леночка родилась без меня. Я с ней познакомился, когда ей было около восьми лет, я тогда был ссыльным, но смог незаконно заехать в Москву. Ей исполнилось 10, когда я вернулся домой.

* * *

В арестах всегда была большая доля случайности, система-то была бессистемная. Я случайно получил свои 10 лет, маму случайно выпустили…

Папу арестовали в 1938 году за антисоветскую агитацию. Он, конечно, тоже вел себя нахально: на каком-то районном партактиве все встали и закричали «Ура!», а он остался сидеть.

Два года его продержали под следствием и дали три года лагерей, по тем временам это не срок. Но третий год пришелся на начало войны, поэтому до 1947 года его оставили при лагере: за зоной, но без права выезда.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/anna-artemeva/elena-racheva/58-ya-neizyatoe/?lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.