Режим чтения
Скачать книгу

Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи читать онлайн - Чарльз Кловер

Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи

Чарльз Кловер

Чарльз Кловер много лет работал шефом московского бюро Financial Times. В своей книге он прослеживает корни нового национализма, основанного на идеях евразийства. Евразийская теория впервые была сформулирована в трудах белых эмигрантов в 1920-е, затем ее развил Лев Гумилев, а далее, пройдя через опыт «мистического андеграунда», евразийский вариант имперского национализма («континент Россия») обрел новое воплощение в геополитике Александра Дугина. Чарльз Кловер анализирует причины и последствия стремительного подъема нового национализма, обращенного скорее в идеализированное прошлое, чем в реальное будущее. Сдержанная и рассудительная позиция Кловера позволяет ему выслушать и достоверно передать точку зрения собеседников: как честный журналист, он избегает оценок и навязывания собственного суждения, «сюжет» прослеживается благодаря сопоставлению фактов и высказываний. В той призрачной полуреальности, в которой пребывает политика России, где фейк приравнен к истине, то и дело происходят события, которые порой всем нам кажутся концом света. Но если это все-таки еще не конец, то незаменимым путеводителем на обратном пути из Зазеркалья может стать книга Кловера.

Чарльз Кловер

Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи

© Любовь Сумм, перевод, 2017

© «Фантом Пресс», издание, 2017

* * *

Посвящается Рейчел и Джайе

Ныне я держал в руках обширный, методически составленный раздел со всей историей целой неведомой планеты, с ее архитектурой и распрями, со страхами ее мифологии и звуками ее языков, с ее властителями и морями, с ее минералами и птицами и рыбами, с ее алгеброй и огнем…

    Хорхе Луис Борхес (Пер. Евг. Лысенко)

Карта Евразии, впервые опубликованная сэром Халфордом Маккиндером в книге «Географическая ось истории» и воспроизведенная Александром Дугиным в «Основах геополитики» (1997)

Предисловие

Эта книга выросла из разговора, состоявшегося в 1998 году, вскоре после того как я, новичок-корреспондент Financial Times, прибыл в Киев. Проработав здесь несколько месяцев, я наконец получил согласие на интервью в Министерстве иностранных дел, и меня принял вежливый и взыскательный первый заместитель министра Антон Бутейко. Он мягко указал на наиболее частые мои ошибки («Теперь это не Львов, а Львив»), а главное, сориентировал меня в политической ситуации.

Многое из сказанного им сводилось к стандартному набору об украинском «партнерстве» с Россией и стремлении «интегрироваться» в «евро-атлантические структуры» – тогда эти две задачи не казались несовместимыми. А под конец встречи он сделал любопытное замечание.

Несколькими месяцами ранее в России вышла книга под названием «Основы геополитики». По словам Бутейко, ее автор Александр Дугин пользовался поддержкой самых консервативных российских политиков, а его книга была опубликована при содействии Академии российского Генштаба. В ней излагались планы расчленения Украины. Мне стоит прочесть эту книгу, сказал Бутейко, чтобы составить себе представление о настрое его бывших коллег в Москве.

На следующий день я пошел в киевскую библиотеку имени Леси Украинки и нашел там это издание (по понятным причинам в украинских книжных магазинах книга не появилась). Я был заинтригован, увидев на обложке какие-то древнегерманские руны в сочетании с картой бывшего Советского Союза. Автор выражал благодарность генерал-лейтенанту Николаю Колотову, начальнику кафедры стратегии Военной академии Генерального штаба России, консультанту этой книги.

В «Основах геополитики» был изложен весь спектр взглядов, от правоконсервативных националистических до фашистских теорий, выдвигавшихся в период между двумя мировыми войнами, а также собственно геополитика в сочетании с политическим явлением, о котором я никогда прежде не слышал, – оно именовалось евразийством.

Да уж, украинский министр иностранных дел имел все основания обеспокоиться, прочитав такой, например, пассаж (в свете событий в Грузии и Украине за последние пять лет он особенно заслуживает внимания):

Абсолютным императивом русской геополитики на Черноморском побережье является тотальный и ничем не ограниченный контроль Москвы на всем его протяжении от украинских до абхазских территорий… Северный берег Черного моря должен быть исключительно евразийским и централизованно подчиняться Москве.

В следующий свой визит в Москву я встретился с автором книги Александром Дугиным в его кабинете, который располагался в помещении государственной научной библиотеки неподалеку от золотых куполов и тихих прудов Новодевичьего монастыря. Бывший диссидент, сочинявший первые свои манифесты в заброшенных подвалах и печатавший их на ксероксе, в поисках освобождения от тоталитарного режима выбрал совершенно иное направление, чем большинство его собратьев, интеллектуалов советской эпохи.

Спасение России, по мысли Дугина, заключалось в том, чтобы обратить вспять поток демократического либерализма, восстановить репрессивный централизованный режим и привести к власти партию патриотов, верных имперской концепции России как многоэтнической и разнообразной в религиозном отношении страны – и при этом отчетливо русского и столь же отчетливо антизападного геополитического пространства, которое он называл Евразией.

Судьба Дугина весьма интересна, тем более на фоне бурного ликования, которым сопровождалось окончание холодной войны. Всю свою жизнь этот человек боролся против авторитаризма, а в итоге ухватился за новый тип авторитаризма, как только старый пал. Мне померещилось в нем сходство с Шигалевым из «Бесов» Достоевского, который признавался в переходе от «безграничной свободы» к «безграничному деспотизму».

Я ожидал встретить свихнувшегося на философских проблемах отшельника в духе Достоевского, а на самом деле увидел очень живого, остроумного и в общем вполне приятного человека, к тому же одного из самых начитанных и интересных собеседников из всех, с кем мне доводилось говорить. По сей день я задаюсь вопросом, верит ли он сам в то, что пишет. Но ведь это не так уж важно. Искренне ли он верит или всего лишь играет взятую на себя роль, Дугин преуспевает, с легкостью рассыпая ссылки на оккультные учения, нумерологию, постмодернизм, фашизм и французских культурологов. Более всего меня заинтересовало упоминание Генштаба: неужели Дугин не только специалист по теории заговора, но и один из его участников? Или это лишь талантливая самореклама? Ответ Дугина подкреплял обе версии: «Наверху есть люди, которые поддерживают мои взгляды».

Когда моя статья, критикующая Дугина и его убеждения, вышла в журнале Foreign Affairs (1999). Дугин нисколько не обиделся, и мы, как это ни странно, вступили в переписку.

Вскоре после событий 11 сентября 2001 года я уехал на Ближний Восток, но продолжал интересоваться Дугиным и его Евразийским движением. Вернувшись в Лондон, я решил написать книгу о том, что мне удалось узнать. Для этого понадобилось изучить написанные за столетие тексты и встретиться еще со многими современными публичными фигурами.

Результат этой работы вы держите сейчас в руках. Мой проект
Страница 2 из 35

многократно менялся с тех пор, как я задумал его в 2005 году (а писать начал несколько лет спустя). За это время он, в силу многих трагических обстоятельств, сделался лишь актуальнее. Когда я приступал к работе, Дугин считался маргиналом, а имперские амбиции России оставались по большей части на бумаге. Я задумывал книгу о том, как малоизвестная поначалу теория постепенно проникала в российскую политику и как самое прихотливое и жестокое столетие российской истории породило философский двойник коммунизма.

Но когда книга близилась к завершению, восемь лет спустя (из них пять лет я провел в Москве, во главе местного отделения Financial Times), явление, которое я взялся описывать, из маргинальной идеи, распространявшейся в виде брошюр или в виде зернистых видеофильмов в сети, разрослось в полуофициальную идеологию власти, она гремела уже на государственных каналах и зазвучала из путинского Кремля во время вторжения в восточные области Украины. В 2014 году журнал Foreign Policy включил Дугина в сотню самых влиятельных мыслителей мира[1 - http://globalthinkers.foreignpolicy.com (http://globalthinkers.foreignpolicy.com/)].

Изначально я не собирался писать остроактуальную книгу, но, вместо того чтобы ломать голову, пытаясь согласовать эзотерические писания евразийцев с российской реальностью, я столкнулся с новой проблемой: как согласовать то, что мне уже удалось собрать, с внезапным поворотом, который совершила на моих глазах история России? В результате книга получилась совсем иной, чем задумывалась: от общих рассуждений о связи идей и судеб в последнем столетии российской истории пришлось перейти к более насущным и чувствительным вопросам. Заключительные главы начали вдруг разрастаться, и хотя концовка у книги теперь имеется, ее следовало бы дописывать и подправлять дважды в месяц.

Проблемой может стать и истолкование слова «национализм». Многие из разбираемых мной авторов решительно возражали бы против такого ярлыка, поскольку в русском узусе «национализм» приравнивается к «расизму», в английском же языке этот термин имеет более широкое и, на мой взгляд, уместное применение. Я использую термин «национализм» как общее обозначение цивилизационной идентичности. Как и национализм, евразийство опирается на предполагаемую общность культуры и политических границ и может служить для оправдания завоеваний и «возвращения земель».

Хотя сама Евразия, бесспорно, представляет собой «многонациональное» образование, включающее, в том числе, татар, русских, якутов, по сути своей эта концепция – имперская форма русского национализма, и члены этого движения целиком присоединились к националистическому походу на восток Украины. «Национализм» в данном случае не ярлык, а факт. Но дальше нас ждет путаница, когда эти националисты начнут критиковать других националистов за «национализм». Ничего не поделаешь. Мы сосредоточим внимание на евразийстве как имперской форме русского национализма[2 - Существуют два контраверсивных направления современного русского национализма: этнический и имперский. – Здесь и далее (кроме специально оговоренных случаев) примеч. науч. ред.].

В работе над книгой мне помогали буквально тысячи людей. Мичиганский университет обеспечил ресурсами и прекрасным местом для того, чтобы целый год я мог заниматься своей темой на стипендию Найта Уоллеса. Особой благодарности заслуживают Чарльз Эйзендрат и Биргит Рейк. Я также хочу особо упомянуть Лаверну Прагер, женщину потрясающей щедрости, оплаченная ею стипендия обеспечила мне год работы в Анн-Арбор.

Индрих Томан, глава кафедры славянских языков Мичиганского университета и специалист по Пражской лингвистической школе, много рассказал о фонологии, Якобсоне и Трубецком. Ольга Майорова, которая вела курс русского востоковедения в Анн-Арбор, также оказала мне существенную помощь. Многое в Пражской лингвистической школе и связях ее теорий с евразийством разъяснил мне Патрик Серио из Лозаннского университета. Приношу также благодарность Анатолию Либерману из Университета Миннесоты, который в долгом телефонном разговоре дополнил эти разъяснения.

Роберт Отто стал для меня главным экспертом по современному евразийству и российской политике в целом. Он был так добр, что прочел книгу в черновике, исправил множество ошибок и сделал много полезных замечаний. Джон Данлоп из Гуверовского института помог мне разобраться в попытке переворота 1991 года и рассказал о роли Дугина и о проникновении национализма в современное российское общество.

Ицхак Брудны из Еврейского университета в Иерусалиме проявил не меньшую щедрость и поделился соображениями о современном национализме, Гумилеве и советской «культурной политике» 1960-1980-х годов. Он также любезно прочел черновой вариант книги.

Андреас Умланд, написавший диссертацию о Дугине, указал мне основные источники.

Эндрю Вайс и Дмитрий Тревин из Московского Центра Карнеги активно помогали мне, когда я возглавлял московское отделение FT, в том числе в задаче проследить пути, по которым консервативные идеи проникали в российский мейнстрим.

Журналисты Сергей Канев и Надежда Прусенкова из «Новой газеты» и Андрей Солдатов из Агентура.ру снабдили меня множеством источников, документов, а главное – помогли оценить их значение.

Петр Суслов, прежде служивший в спецподразделении КГБ «Вымпел», потратил много часов на обсуждение со мной (пусть и в довольно обтекаемой форме) истории КГБ, чеченских войн, его личного отношения к евразийству и некоторых удивительных совпадений постсоветской истории. Владимир Ревский, еще один ветеран «Вымпела» и бывший коллега Суслова, также стал для меня ценным собеседником.

Игорь Родионов, командовавший 40-й армией в Афганистане, а затем возглавлявший российское Министерство обороны, поделился со мной и обстоятельствами своей биографии, и наблюдениями за переменами в идеологии Российской армии после распада СССР, – идеология эта была сформирована преимущественно геополитической теорией.

Многие люди, причастные к московской богеме 1980-х (о ней речь пойдет в части III), охотно вспоминали этот почти вечный праздник жизни. Сергей Жигалин воспроизвел для меня на своей даче в малом масштабе типичную вечеринку московского «мистического подполья» образца 1980 года, а Игорь Дудинский часами напролет показывал фотографии из своих альбомов, подливал коньяк и вспоминал эпизоды той своеобразной светской жизни.

Два часа с Гейдаром Джемалем убедили меня, во-первых, что все, мне известное, скорее всего, неправда, а во-вторых, что я вполне мог бы жить в юрте.

Два долгих интервью с архимандритом Тихвинского монастыря Тихоном Шевкуновым и несколько увлекательных бесед с ним же легли в основу статьи для FT и соответствующей главы книги. Спасибо ему, отцу Павлу и Олегу Леонову, которые все это организовали.

Михаил Леонтьев, ведущий программы «Однако», ответил на множество вопросов о русской политике и неоднократно оказывал мне помощь, как и Максим Шевченко и Владимир Познер.

Спасибо Владимиру Якунину, бывшему главе РЖД, который дал мне ряд (всегда весьма уклончивых) интервью о консервативном мышлении на вершине кремлевской власти.

Ален Бенуа, лидер французских новых правых, с величайшим терпением помогал
Страница 3 из 35

мне разобраться в теории этого движения.

Марина Козырева, племянница солагерника Льва Гумилева, руководительница музея-квартиры Льва Гумилева в Санкт-Петербурге, просиживала со мной долгие часы, подбирая источники и контакты и разъясняя учение и наследие Гумилева. Приношу ей искреннюю благодарность.

Алексей Бондарев, написавший диссертацию о теории Гумилева, выделил целый день, чтобы поводить меня по петербургским дворцам, обсуждая философию Гумилева. Многие подсказанные им идеи нашли отражение в этой книге.

Иван Савицкий, сын Петра Савицкого, провел со мной день в Праге, рассказал о своем отце и обеспечил доступ к переписке Савицкого-старшего в архиве Славянской библиотеки.

Я многим обязан Институту этнологии и антропологии РАН, в особенности Валерию Тишкову, а также Анатолию Анохину и Сергею Чешко, которые рассказали мне историю критики «этногенеза» и двадцатилетней размолвки между бывшим главой института Юлианом Бромлеем и Гумилевым.

Анатолий Чистобаев из СПбГУ, где Лев Гумилев преподавал на протяжении трех десятилетий, провел меня по своей альма-матер и рассказал множество историй из времен пребывания там Льва Гумилева.

Особая благодарность – Ксении Ермишиной из РГГУ, которая поделилась со мной архивными документами и обширными знаниями по истории 1920-х годов. За сведения по этому периоду благодарю также Ирину Трубецкую (Бут) и Варвару Кюнелт-Леддин, двух внучек Николая Трубецкого. Они помогли мне найти источники по семейной истории этого прославленного рода.

Бывший кремлевский чиновник высокого ранга, пожелавший сохранить анонимность, оказал мне большое содействие, пока я работал в московском представительстве журнала: он подробно объяснял мне, как что «работает», и опроверг мои чересчур экстравагантные теории насчет Александра Дугина.

И это снова возвращает нас к Дугину, без которого эта книга не состоялась бы, но он, как мне показалось, не одобрил и первый показанный ему вариант. Мне кажется, Дугина смущал и мой замысел, и собственное участие в нем, хотя мы никогда напрямую это не обсуждали. Я благодарен ему за то время, которое он мне уделил, и сожалею, что Дугину не представилась возможность вычитать окончательный вариант и устранить неизбежные ошибки, – неизбежные, поскольку мне пришлось полагаться в основном на версии его противников, которых в России тоже насчитывается немало.

Однако на помощь пришла жена Дугина Наталья. Спасибо ей за многие часы, которые мы провели, обсуждая историю движения, возглавленного ее мужем.

Немало лагера выпили мы с Петром Зарифуллиным в московском пабе «Джон Булл», разбирая политические теории и события и историю Евразийского молодежного союза, которым он руководил до 2009 года. Валерий Коровин, сподвижник Дугина, ветеран движения и теоретик интернет-войн, дал мне ряд интервью – как и Леонид Савин.

Знаменитые политтехнологи Глеб Павловский и Марат Гельман оказали мне огромную поддержку и в моей журналистской работе, и в исследовании путей, которыми националистические идеи просачивались в политический мейнстрим.

Эдуард Лимонов (когда выбирался из автозака) подробно отвечал на мои вопросы о национал-большевистской партии.

Кэролайн Доунэй, мой лондонский литературный агент, терпеливо проходила со мной все этапы работы над книгой и поверила в нее настолько, что предложила ее издательству Yale University Press. Не меньшей благодарностью обязан я и Зои Паньямента, представляющей меня в США, – она обратила внимание на мою статью о Фаллудже и с величайшей проницательностью рекрутировала меня. Я очень благодарен им обеим за терпение и прекрасные подсказки. Роберт Бэлдок из издательства Yale University Press тоже был терпелив и в меру настойчив, вот почему мой проект все же осуществился. Спасибо и другим сотрудникам издательства – Рейчел Лонсдейл, Лорен Атертон и Биллу Фрухту, а также Клайву Лиддьярду, который редактировал рукопись и превратил сплошную абракадабру во что-то похожее на книгу.

Благодарю, увы, посмертно, Владимира Прибыловского, критика кремлевской политики и специалиста по русскому национализму: он не жалел времени, помогая мне разобраться в этих вопросах. Когда я писал это предисловие, пришла весть, что он найден мертвым в своей квартире. Хотелось бы надеяться, что его смерть будет расследована.

Я в большом долгу перед Катериной Шавердовой и Еленой Кокориной из московского отделения Financial Times, обеспечившими саму возможность журналистского расследования, которое легло в основу этой книги. Они отыскивали не поддававшиеся обнаружению телефонные номера, организовывали встречи и интервью, подбирали важные статьи.

И большое спасибо коллегам по FT Кэтрин Белтон, Кортни Уивер и Нилу Бакли: каждый рабочий день рядом с ними нес радость и смех, а еще они сделали из меня по-настоящему хорошего журналиста.

Но самая большая благодарность – моей семье, моей жене Рейчел и дочери Джайе, моему отцу и лучшему учителю Фрэнку и моей покойной матери Дороти.

Введение

Ежегодное обращение Владимира Путина к Федеральному собранию в сверкающем хрустальными канделябрами Георгиевском зале Кремля – пышная, транслируемая телевидением церемония. В зале присутствуют более шестисот сенаторов в тщательно продуманных нарядах, здесь соседствуют дизайнерские костюмы, головные уборы национальных меньшинств, высокие, башнями, залакированные женские прически, платья от Шанель, рясы, тюрбаны, эполеты, косы всех видов, до нелепости высокие папахи. Неудобно примостившись на маленьких белых стульях с жесткими спинками, сенаторы готовятся к изматывающему трехчасовому монологу.

Выходит президент, его приветствуют восторженными, затяжными аплодисментами. В зале строго отобранная элита, и каждый здесь прекрасно знает, что его карьера, доходы, собственность и будущее в руках одного человека и из его речи предстоит почерпнуть жизненно важные указания о том, в какую сторону дело клонится. Чиновники ловят каждое слово Путина, гадая, чьи программы получат финансирование, а чьи нет. Кремленологи присматриваются, кто рядом с кем сидит. Журналисты надеются на то, что у Путина вырвется какая-то угроза или непристойность (такое часто случается) и через мгновение разлетится в твиттере. В декабре 2012 года все следили еще и за тем, как продержится на протяжении долгой речи Путин, который во время встречи с президентом Израиля Шимоном Пересом заметно хромал и, по слухам, был нездоров.

Мало кто обратил внимание на гораздо более важный момент: промелькнувший в речи малоупотребительный термин латинского происхождения, но русифицированный. Он прозвучал примерно на пятой минуте. «Хочу, чтобы все мы отчетливо понимали: ближайшие годы будут решающими, – сказал тогда Путин, туманно намекая, как он делает очень часто, на некую приближающуюся огромную, глобальную катастрофу. – Кто вырвется вперед, а кто останется аутсайдером и неизбежно потеряет свою самостоятельность, будет зависеть не только от экономического потенциала, но прежде всего от воли каждой нации, от ее внутренней энергии; как говорил Лев Гумилев, от пассионарности, от способности к движению вперед и к переменам».

Это мимолетное упоминание покойного русского историка Льва Гумилева и
Страница 4 из 35

странное слово «пассионарность» мало что говорили непосвященным, однако для тех, кто знаком с консервативно-националистическими теориями, активно прорывавшимися в политическую жизнь России после окончания холодной войны, это означало очень многое: типичный кремлевский сигнал, то, что называют «сигналом для посвященных»; цель его – сообщить конкретным кругам нечто, внятное только для их ушей. В завуалированных выражениях, от смысла которых всегда можно отречься, Путин намекал определенным кругам в обществе, что они могут рассчитывать на его понимание и поддержку.

«Пассионарность» не так-то просто перевести на другой язык («страстность»? «самоотречение»?), но те, кому было известно происхождение этого слова, сразу насторожились. Прошло семь месяцев со дня инаугурации президента на третий срок, и он подавал своей элите изощренный намек: на этот раз он пришел к власти, неся новые идеи. Идеи, которые еще несколькими годами ранее считались маргинальными и даже безумными, внезапно сделались источником вдохновения для главной политической речи года. Эти идеи окончательно прояснятся спустя еще пятнадцать месяцев, когда российские солдаты втихую захватят аэропорты и транспортные узлы Крыма, вызвав таким образом цепную реакцию, которая приведет к войне на востоке Украины. Вместо сдержанного, неидеологизированного гражданского патриотизма последних двух десятилетий Путин теперь одобрял громогласный, бьющий себя в грудь национализм, воинские доблести самопожертвования, дисциплины, отваги и преданности.

Его понимание термина «пассионарность», в основе которого лежит латинское слово passio («страсть, страдание»), несколько упрощенно. «Способность к движению вперед, перемена» отчасти передает мысль Гумилева, но точнее было бы говорить о «способности к страданию». Это слово явственно отсылает к Новому Завету, Гумилев набрел на него за четырнадцать лет мучений в сибирских лагерях. В 1939 году, валя лес на Беломорканале и ежедневно видя гибель сотоварищей от холода и изнурения, он создал теорию пассионарности, теорию иррационального в истории человечества. Способность отдельного человека приносить себя в жертву большему благу и таким образом менять ход истории он впоследствии назовет определяющей чертой великих наций.

После освобождения из лагеря духовные видения Гумилева постепенно все более окрашивались в пессимистические тона, а из его идеи проросла идея нового русского национализма. С конца 1950-х и до своей смерти в 1992 году Гумилев профессионально занимался историей, став признанным специалистом по степным племенам Внутренней Евразии – скифам, хунну, гуннам, тюркам, хазарам, тангутам. Это была история не прогресса, разума и просвещения, а бесконечного цикла миграций, завоеваний, геноцида и смерти. Раз в несколько столетий примитивные кочевники выходили из степей, грабили цветущие царства Европы, Ближнего Востока или Азии, а затем растворялись в тумане истории так же быстро, как появлялись из него. Победа в такой истории доставалась не тем обществам, которые опережали других богатством, знаниями и развитием технологий, а носителям «пассионарности». Рассуждения Гумилева находили отзвук в трудах других ученых прошлых эпох, которые описывали примерно тот же феномен. Макиавелли именовал воинский дух virtu, а средневековый арабский философ Ибн Халдун называл племенную солидарность кочевников, разорявших города цивилизованного мира, «асабийя».

Одержимость Гумилева степными племенами, вероятно, связана с его личной судьбой: четырнадцать лет в сибирском ГУЛАГе, где он на себе ощутил очередной виток жестокого многотысячелетнего процесса – истребления и губительства посреди бескрайней ледяной пустыни. Наблюдая, как товарищи по несчастью лишаются всех признаков цивилизованного человека и, пытаясь выжить, ведут себя словно животные, Гумилев пришел к выводу, что человек не господин природы, а ее раб. Человеческие ценности – общество, дружба, братство – не признак прогресса, писал он впоследствии, а естественная биологическая потребность, общий для всех людей во все эпохи инстинкт отличать «нас» от «них».

Убежденный антикоммунист, Гумилев неожиданно болезненно отреагировал на распад СССР, случившийся за полгода до его смерти. Как и многие другие бывшие лагерники, он пришел в итоге к причудливому патриотизму, неизъяснимой приверженности не только родной стране, но даже тому режиму, который отнял у него здоровье, много лет жизни, друзей. Своего рода стокгольмский синдром, породивший необычного вида научные трактаты – гимны имперскому величию России, доказательства органического характера Российской империи (а позднее Советского Союза), уникального, по мнению Гумилева, суперэтноса или цивилизации, в которую многочисленные народы вошли по своей охоте, не в результате завоевания, а как добровольные подданные великой империи. Гумилев намеревался даже вычислить уровень сохранившейся в России физической пассионарности; согласно его предсказаниям, эта цивилизация достигла середины жизненного 1200-летнего цикла.

Теория, которую Гумилев именовал «евразийской», была позаимствована из литературы, написанной несколькими десятилетиями ранее, ее основоположники – группа белоэмигрантов, сложившаяся в Европе в 1920-е годы. Гумилев популяризировал эту концепцию, и евразийство сделалось любимым понятием реакционных идеологов – как оппозиционных националистов, так и твердолобых «советских»: между ними обнаруживалось все больше точек сближения. В предсмертный час СССР Гумилев сделался вдруг неистовым советским патриотом, он обличал демократию в ряде интервью перестроечной эпохи, и даже Эмма Герштейн, многолетний его друг, назвала эти выступления чудовищными.

Ни один человек из элиты тогдашнего общества не славил советскую империю в ее закатные дни конца 1980-х так, как этот тяжело пострадавший от режима писатель. Всю жизнь он посвятил изучению иррациональных уз, соединяющих нации и народы, – по иронии судьбы бывший заключенный ГУЛАГа, сражавшийся на исходе своей жизни, до последнего вздоха, ради сохранения любимого СССР, мог бы сам себе послужить образцом для изучения.

Такого рода «перенос» характерен для всех авторов, о ком пойдет речь в этой книге, – они были жертвами советской власти и тем не менее трудились изо всех сил над строительством новой идеологии имперского владычества в оправдание преемника этой власти – нового авторитарного сверхгосударства.

Прозвучавшая в речи Путина в 2002 году «пассионарность» – лишь один из примеров его стремления вводить в речь новые термины. Объявив годом ранее о своем намерении баллотироваться на третий президентский срок, Путин наметил и новую политическую траекторию: настойчивые, бьющие в глаза апелляции к ценностям православной церкви и русского национализма; жесткая критика либерализма и западных ценностей; проекты новой интеграции с бывшими советскими республиками. В его речах, выступлениях на телевидении и в интервью появлялась новая лексика. Например, Запад он теперь именовал «Атлантическим союзом», а говоря об идентичности России, в самом широком смысле использовал термин «Евразия»; при этом жителей России он все
Страница 5 из 35

чаще называл «русскими» (что означает в первую очередь этническую принадлежность), а не «россиянами» (обобщающее обозначение всех граждан страны)[3 - https://www.washingtonpost.com/news/monkey-cage/wp/2014/03/19/vladimir-putin-ethnic-russian-nationalist (https://www.washingtonpost.com/news/monkey-cage/wp/2014/03/19/vladimir-putin-ethnic-russian-nationalist).]. Он также заменил термин «национальное государство», с его либералистскими коннотациями, на понятие «государства-цивилизации», более соответствующее историческому распространению русского народа. Далее в лексикон Путина проникают уже явно милитаристские выражения – «национал-предатель» и «пятая колонна». Призывы к патриотизму сочетаются с идеей «пассионарности».

Термины, позаимствованные из литературы, которая до недавних пор составляла удел маргинальных радикал-националистов, сигнализировали тем, кто внимательно следит за российской политикой, о смене идеологии. Многие из этих выражений почерпнуты непосредственно из книг Гумилева или популяризаторов евразийской теории – как первого призыва, так и более поздних. Теперь они активно усваиваются правящей элитой, всегда податливой на соблазны философских теорий.

За пятнадцать лет правления Путина и его команды Кремль дрейфовал в сторону этой идеи, стремясь не столько к мобилизации масс с помощью громких лозунгов, сколько к консолидации элит на основе общепризнанных (пусть и непроговоренных) истин, умышленно расплывчатых заявлений и увертливой политики: тут требуются не громогласные речи, а шепотом передаваемый код. «Пассионарность» Гумилева станет одной из главных тем этой книги. Героизм и самоотверженность, отвага и трагедия этого человека и других авторов, упомянутых в книге, послужили орудиями для создания крайне опасной теории национализма, и эта теория, кажется, обречена вновь породить ту трагическую ситуацию, из которой она сама родилась.

Академический мир рассматривал сочинения Гумилева как захватывающий гениальный вымысел, но в споры с ним не вступал, памятуя о его мученической судьбе, как объяснял один историк. Но даже когда споры возникали, это лишь увеличивало его популярность в позднем СССР, поскольку ниспровержение любой ортодоксальной доктрины приносило диссиденту известность и славу ученого.

В этой книге мы постараемся также понять, почему дурные идеи одерживают верх над хорошими (или, по крайней мере, над теми, что были бы лучше). Каким образом теории, которые еще десять лет назад никто не воспринимал всерьез, вдруг были провозглашены с кремлевских трибун. Самые невразумительные идеи, отвергнутые даже их создателями как демагогия, в авторитетных изданиях именовавшиеся «сказками», подвергавшиеся цензуре (в том числе и по разумным причинам), разоблаченные подделки в очередной раз пытаются изменить мир. Это повесть о том, как теория, записанная на бумажных мешках в недрах советского архипелага ГУЛАГ, в один прекрасный день устами современных наследников НКВД провозглашается национальной идеей.

Роль идей (и плохих, и хороших) в политической жизни часто недооценивается. Об этом еще в 1936 году напоминал Джон Мейнард Кейнс: «Идеи экономистов и политических философов, независимо от их правоты, имеют большее влияние, чем обычно считается. Фактически, именно они правят миром… Безумец во власти, слышащий «голоса», на самом деле почерпнул свою манию у какого-нибудь недавнего ученого автора. Я убежден, что влияние «вложенных интересов» существенно уступает роли постепенно проникающих идей»[4 - J. M. Keynes, The General Theory of Employment, Interest, and Money. Доступно по ссылке https://ebooks.adelaide.edu.au/k/keynes/john_maynard/k44g/chapter24.html (https://ebooks.adelaide.edu.au/k/keynes/john_maynard/k44g/chapter24.html).].

И нагляднее, чем где-либо, эта мысль подтверждается в России – стране, которая последние два столетия переполнялась идеями и шаталась под их бременем из крайности в крайность. «Представьте себе, – писал Исайя Берлин о России XIX века, – чрезвычайно восприимчивое общество с невиданной прежде способностью впитывать идеи»[5 - Isaiah Berlin, «The Birth of the Russian Intelligentsia», in Isaiah Berlin, Russian Thinkers, Penguin Books, 1979.]. В русской литературе идеи нередко наделяются самостоятельным существованием: фанатика Ставрогина, одного из главных действующих лиц «Бесов» Достоевского, «съела идея», и многие из самых знаменитых романов XIX века служили художественной иллюстрацией либо успешного применения идеи, либо того, в какую бездну она может завести. «Преступление и наказание» того же Достоевского показывает последствия подобной одержимости: идея порождает чудовищ, Раскольников убивает старуху лишь затем, чтобы доказать самому себе правильность своей теории. «Еще хорошо, что вы старушонку только убили. А выдумай вы другую теорию, так, пожалуй, еще и в сто миллионов раз безобразнее дело бы сделали!» – говорит Раскольникову следователь в конце романа. Черный юмор этой реплики трагически предвосхищает судьбу России в XX веке.

Немало ученых в последнее время стали признавать за идеями реальное, физическое существование: они подобны возбудителям болезни или паразитам, вселяющимся в чужой организм. Нейробиолог Роджер Сперри утверждает, что идеи способны перемещать физические объекты; им присущи «заразительность» и «энергия распространения». «Идеи порождают новые идеи и способствуют развитию новых теорий. Они вступают во взаимодействие друг с другом и с другими психическими явлениями в мозгу своего «хозяина», переходят к другому человеку и благодаря глобальным коммуникациям достигают иноземных, самых далеких мозгов»[6 - Цит. по: James Gleick, The Information: A history, a theory, a flood, Vintage, 2012.].

Британский эволюционист Ричард Докинз выдвинул сходную теорию «мемов», то есть элементарных единиц культурной информации, основными свойствами которых он считает способность к воспроизводству и вирусному распространению во взаимодействии с другими мемами (процесс, напоминающий естественный отбор). Говоря словами Докинза, «поместив в мой разум плодовитый мем, вы фактически запускаете в мой мозг паразита»[7 - Richard Dawkins, The Selfish Gene (30th anniversary edition), Oxford University Press, 2006.]. В состязании между мемами истина и доказательства не важны; собственно, эту теорию Докинз изобрел как раз для того, чтобы объяснить устойчивость религии против натиска науки. Важнее «правдоподобность», как мог бы сказать американский комик Стивен Колберт: «заразительные» идеи, вроде «веры в Бога» или «войны с терроризмом», распространяются и без усилий, не нуждаясь ни в объяснениях, ни даже в понимании их смысла.

Вот чем, вероятно, объясняется успех одного из самых могущественных ныне мемов – национализма. С тех пор как в XIX веке он овладел воображением европейцев, этот мем преображает мир, спровоцировав две самые разрушительные войны за всю историю человечества, а затем, без единого выстрела, положив конец еще одному глобальному конфликту – холодной войне. Эрнест Геллнер, самый, пожалуй, авторитетный исследователь национализма в XX веке, писал:

«Всюду, где национализм укореняется, он с легкостью одерживает верх над всеми прочими современными идеологиями»[8 - Ernest Gellner, Nations and Nationalism, Cornell University Press, 1983.]. Заявление любопытное в том числе и потому, что национализм выступает здесь как активная самостоятельная сила. Национализм не равен совокупности националистов, индивидуумов, исповедующих эту веру, – это особое,
Страница 6 из 35

безусловное явление, социологическая реальность, существующая вполне объективно. Национализм берет верх не потому, что националисты лучше, сильнее или умнее оппонентов, но потому, что сам национализм обладает неотъемлемыми свойствами, способствующими его победе над прочими мемами.

В одной стране за другой политические дебаты пропитываются национализмом. Это происходит стремительно, ошеломляя опытных наблюдателей; некоторые эксперты сделали на этом основании вывод, что национализм – всего лишь уловка, манипуляция, средство для достижения определенных целей. Национализму не более двухсот лет отроду, как примирить его новизну с притязаниями националистов на давнюю традицию? Парадоксально, но успех национализма в значительной степени обусловлен верой в его основательность, фундаментальность, он кажется более подлинным, «инстинктивным», чем соперничающие с ним современные философии, хотя большинство из них древнее национализма.

По правде говоря, творческий вымысел, фантазии и прямая ложь вовсе не чужды перу националистов: хотя они и пытаются представить нам нечто «древнее и неизменное», но, как правило, сознают произвольный и парадоксальный характер своего поиска – они открывают или обретают заново то, что изначально не существовало. Однако было бы ошибкой счесть национализм циничной политической игрой. Созидание нации – акт в основе своей творческий и даже бескорыстный, хотя впоследствии, когда нация уже полностью сформируется, возможна и сознательная эксплуатация этой праистории. Нации созидаются по большей части писателями и поэтами, а не политиками и военными. Нации возникают в прозе и стихах задолго до того, как политики используют национализм для убийства королей, уничтожения старых империй и строительства новых.

Авторов, о которых пойдет речь в этой книге, невозможно заподозрить в цинизме: все они, подобно Гумилеву, оплатили свои идеи ценой великих страданий. Их биографии свидетельствуют о том, как идея владеет человеком, а не человек управляет идеей. Кроме того, будь национализм просто уловкой и манипуляцией, не составило бы труда манипуляциями же его развеять – но это не удается. Нации – неустойчивый, летучий вымысел, но они поразительно быстро превращаются в жесткую, уже неопровержимую реальность. Они обретают устойчивость, которую трудно объяснить. Иными словами, там, где национализм укоренится, его не выкорчевать.

Сегодня политики хватаются за национализм в час кризиса, пытаясь отвлечь внимание или же мобилизовать, консолидировать все силы. Нередко национализм выходит из-под контроля, активизируются радикальные силы, которые лучше было бы не пробуждать, и с этого момента «хвост виляет собакой»: стоит национализму укорениться, как политики вынуждены следовать его логике. В этой книге мы постараемся показать, что нечто подобное произошло с русским национализмом в прошлом веке: он был изобретен «пассионариями» (термин Гумилева тут уместен) и не принес им ничего, кроме страданий, зато, словно вирус, распространился в Советском Союзе, как тогдашние власти ни старались его истребить. Провозвестникам национализма были уготованы изгнание и лагерь, если не что-то худшее, но постепенно режим принял или адаптировал их идеи. Сперва это произошло при Сталине, использовавшем национальную идею ради победы во Второй мировой; затем Хрущев ухватился за националистов как за противовес твердолобым сталинистам; далее, в 1970-х, в эру «культурной политики», сталинисты объединились с националистами[9 - Yitzhak Brudny, Reinventing Russia: Russian nationalism and the Soviet State 1953–1991, Harvard University Press, 1998, p. 192.]. Наконец, восторжествовав, национализм разодрал Советский Союз на части в 1991 году, но в 1993-м вновь проиграл в борьбе с основным соперником, демократическим либерализмом, когда противостояние между Ельциным и Верховным Советом (так именовался парламент) выплеснулось на московские улицы. И вновь национализм «перескочил» с побежденных на победителей, внедрился в режим Ельцина, а с Путиным пришел к власти. Теперь русский национализм проникает в Грузию, в восточные и южные области Украины и нацеливается на очередные завоевания во имя «Евразии». Националистов каждый раз удавалось разгромить, но национализм выходил из схватки победителем.

Повсеместное распространение национализма в современном обществе очевидно, однако нет закономерности, предсказывающей конкретные его проявления и то, какая именно из конкурирующих форм национализма закрепится в той или иной стране. В мире примерно 8000 языков, а стран всего двести. Добавим к этому примерно такое же число сепаратистских движений, которым пока не удалось воплотить свою мечту о собственном государстве. И все же ясно, что очень немногие нации оформились в политические реальности. Геллнер называет это явление «непрозвучавшие нации». По его мысли, какие-то нации оказываются призваны к историческому величию или мученичеству, а многие остаются в неизвестности. Единой формулы для решения этой задачи не существует, тем паче что национализму присущ вдохновенный и случайный характер.

Однако, всматриваясь в аргументацию Геллнера, мы обнаруживаем и противоположную проблему: абсолютно фиктивные нации, которые тем не менее «прозвучали», то есть политические движения, направленные на создание единой государственности для людей, вовсе не принадлежащих к одному этносу, не имеющих практически ничего общего, подчас и не ведающих о тех притязаниях, которые предъявлялись от их имени. К числу таких теорий относится евразийская, о которой и пойдет речь в этой книге, – дерзновенная попытка сшить в единое политическое целое мифических степных предков и величайшее разнообразие лингвистических, культурных и антропологических данных.

В качестве серьезной науки евразийская теория едва ли может рассматриваться. Вернее всего видеть в ней метафору – например, сравнить ее с «Хазарским словарем» сербского писателя Милорада Павича, сюрреалистическим гипертекстом, опубликованным в 1984 году. Это вымышленная история центральноазиатского племени, исчезнувшего в IX веке. Сербский националист Павич на самом деле написал аллегорию сербского национализма: хазары – это сербы, пропавшее племя, которое обитало на восточном рубеже Европы; племя оболганное, непонятое, стоявшее одной ногой на Западе, другой на Востоке, жертва острой культурной шизофрении. Так и евразийство, о котором мы будем говорить, представляет собой не столько этнографическую или политическую теорию, сколько метафору утраченной, возможно никогда и не существовавшей, России, образ национальной трагедии, предвестие долгой, мучительной и кровавой борьбы с теми же демонами, с какими столкнулись и сербские кузены.

Едва ли случайно интересующая нас версия русского национализма, «евразийство», начиналась с апокалиптического видения, преследовавшего тех, кто уцелел в жесточайшее на памяти тогдашней России пятилетие. Евразийство следует рассматривать в контексте других идеологических новаций межвоенной Европы, большинство из которых оказались чудовищными: никогда еще за всю историю человечества идеи не меняли так жестоко жизнь людей (и не обрывали жизнь столь многих), как в 1920-е и 1930-е годы[10 -
Страница 7 из 35

Разрозненно тезисы евразийства были сформулированы еще в рамках русского консерватизма второй половины XIX в. Н.Я. Данилевским, К. Н. Леонтьевым, В.И. Ламанским, М.Л. Магницким.].

После революции и Гражданской войны, которая превратила многих русских в изгнанников, из двух десятков интеллигентов, оказавшихся в разных европейских столицах, – историков, лингвистов, композиторов, писателей, был среди них даже священник – сложилась особая группа. Они увидели Европу, отчизну Просвещения, изуродованную окопами, газовыми атаками, бойнями невиданного масштаба. Когда передовые европейские социальные теории проникли в их сравнительно отсталую страну, это привело к очередной бойне и неслыханному до тех пор исходу беженцев. Созданная ими теория родилась из сомнения в самых основах цивилизации и ценностях прогресса. Как ни парадоксально, ужас обратился в надежду: большевистская революция показалась им уникально и специфически русской.

«Россия – в грехе и безбожии, Россия – в мерзости и паскудстве. Но Россия – в искании и борении, во взыскании града нездешнего», – писал Петр Савицкий, один из четырех отцов-основателей этого движения, в манифесте «Исход к Востоку»[11 - Исход к Востоку: предчувствия и свершения. Утверждения евразийцев. София, 1921.]. То говорила, притворившись глубоким научным исследованием, тяжелая травма, таков был духовный поиск 1920-х годов. Авторы манифеста утверждали, что их родина – не ветвь рационалистического Запада, а потомство монгольской Орды, и это наследие большевики, видимо, подтверждали своими жестокостями. В революции эти идеологи видели проблеск будущей надежды, когда Россия стряхнет с себя западный конформизм и возродится аутентичный русский народ, – событие библейских масштабов, катаклизм, за коим настанет рай на земле.

Смешение разговора о большевистской революции с дискуссиями на религиозные темы характерно для многих интеллектуалов того времени. Многие страдали некоей формой стокгольмского синдрома, отождествляя себя с целями революции, хотя и были ее испуганными жертвами. Величайшая поэма той эпохи, «Двенадцать» Александра Блока, отражает стремление смешать коммунизм с христианством. Двенадцать патрулирующих Петроград красноармейцев идут сквозь «черный вечер, белый снег» и видят впереди призрачный образ:

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз –

Впереди – Исус Христос.

Евразийские идеи были не глубокой научной теорией, но, скорее, как и эта поэма, аналогией, попыткой примирить Красную и Белую Россию эстетическими средствами. Коммунизм предлагалось понимать как промежуточную форму христианства, а когда он объединится с православной верой, ведущей красногвардейцев сквозь пургу, то сможет править обширной империей.

Опьяненные избытком умственной энергии участники группы провозгласили открытие древней континентальной Атлантиды, ушедшей на дно коллективного бессознательного обитателей Внутренней Азии, открытие уникальной евразийской цивилизации, которой предназначено единство и которая до сих пор проявлялась в различных воплощениях – в обличий скифов, гуннов, тюрков и монголов. Российская империя и ее преемник Советский Союз стали новым выражением этого вечного единства, новой органичной формой для степей и лесов внутреннего континента.

Эта теория рассматривала Россию как естественную «идеократию», обреченную быть ведомой партией, весьма похожей на партию большевиков, и после того, как сам коммунизм рухнет под бременем своих противоречий. Границы Российской империи и Советского Союза – естественные пределы политического образования, которому надлежит сохранять целостность. Николай Трубецкой, мозг этого движения, писал в 1925 году: «Благодаря всему этому Евразия по самой своей природе оказывается исторически предназначенной для составления государственного единства»[12 - Anatoly Liberman (ed.), The Legacy of Genghis Khan and Other Essays on Russia’s Identity, Michigan Slavic Publications, 1991 (далее – LGK). (Русский текст статьи Трубецкого «Взгляд на русскую историю не с Запада, а с Востока» цит. по: Трубецкой Н. Наследие Чингисхана. М.: Аграф, 1999.)].

Евразийская теория была побочным продуктом основной и вполне академической работы этих людей, возможностью «излить» свою темную сторону, скинуть туда разочарования. Скорее психотерапия, чем серьезное исследование, и со временем Трубецкой назовет собственные политические труды не только махинацией, но махинацией опасной: он увидит в правлении Сталина воплощение тех политических манифестов, которые группа составляла на протяжении десятка лет. Наши предсказания сбылись и оказались кошмаром, скажет он другу, отрекаясь от собственных воззрений.

Чаще всего возвышение евразийства связывают с Львом Гумилевым, чьим именем мы начали это введение. Он стал наследником первого поколения евразийских мыслителей и у них черпал вдохновение. Он написал 14 книг по истории России и степных кочевников, подчеркивая их связи и одновременно принижая значение связей с европейской культурой. Монголы представали в позитивном свете как частые союзники русских, а различные западноевропейские народы оказывались коварными и злыми грабителями.

Сам Гумилев искренне признавал перед коллегами недостатки своей истории, значительная часть которой была написана в заключении, без доступа к книгам или иным источникам; он «вынужден был соображать сам и доходить до многого, так сказать, своим умом», как сообщал в письме евразийцу Петру Савицкому[13 - Лавров С. Лев Гумилев: Судьба и идеи. М.: Сварог и К., 2000. С. 144.]. В его книгах степные племена опять-таки больше историческая аллегория, чем объект научного исследования. Хунну и гунны, тюрки и монголы – все эти герои первых книг Гумилева предстают перед нами как изолированные, оклеветанные, отсталые сообщества, обреченные историей на трагические циклы славы и гибели. Более всего это похоже на метафорический образ России.

Сын двух знаменитых поэтов XX века, Анны Ахматовой и Николая Гумилева, Лев Гумилев и сам во время перестройки оказался одним из наиболее известных российских интеллектуалов. Он не только создал теорию пассионарности, но и собственную жизнь превратил в образцовый ее пример. Его теории жадно проглатывались страной, где любая ортодоксальная идеология сделалась подозрительной для власти, а страдания, выпавшие на долю Гумилева, подкрепляли его авторитет. Благодаря его статусу евразийская теория вошла в мейнстрим постсоветской России: современная Россия – не национальное государство, а цивилизация, унаследовавшая скипетр Российской империи и Советского Союза, и оба эти государственные образования служили всего лишь аватарами некоего мистического союза, который с глубочайшей древности владел внутренним континентом. В тот момент, когда на исходе 1991 года с кремлевских башен убрали часть звезд, свергнутый режим адаптировал теории Гумилева в попытке синтеза национализма с интернационализмом, который позволил бы править, как прежде, но уже в качестве евразийской империи, которую Лев Гумилев невротически обожествлял под конец своей жизни.

Твердолобых коммунистов смел неудавшийся путч августа 1991 года, и с
Страница 8 из 35

ними исчез последний шанс сразу же перейти от коммунистической идеологии к «красному национализму». Однако эта идея продолжала существовать в подвалах и в яростных памфлетах представителя уже третьего поколения евразийцев Александра Дугина, бывшего диссидента, памфлетиста, хипстера, барда, который вынырнул из вольнодумной богемы предперестроечной Москвы и превратился в интеллектуала-проповедника, преподавателя военной академии, а в конечном счете – человека Кремля. Бывший его сподвижник Эдуард Лимонов игриво именует Дугина «Кириллом и Мефодием фашизма», поскольку тот импортировал в Россию идеологию европейских крайне правых, а кремлевский политтехнолог Глеб Павловский ядовито высмеивал влияние Дугина на «силовиков», людей из госбезопасности, которые пришли к власти вместе с Путиным: «Он производит сильное впечатление на тех, кто никогда не брал в руки книг».

В своей карьере пропагандиста, литературного негра, журналиста и профессионального провокатора Дугин практически монополизировал производство символов, теорий и брошюр нового твердолобого национализма, зародившегося в тусклых подвалах и кафе перестроечной Москвы. Хотя сам Дугин так и не прорвался в большую политику, его идеям, к счастью или несчастью, это удалось. Самая известная его книга, «Основы геополитики», написанная в 1997 году, в худший момент постсоветского упадка, представляет собой учебник по мировому господству, и этот учебник с энтузиазмом восприняла страна, которая, казалось, была так далека от подобной цели. Основная мысль книги: в холодной войне столкнулись не коммунизм и капитализм, это лишь один из этапов перманентного конфликта двух географических реалий, величайшей континентальной мощи «Евразии» и ее естественного оппонента «Атлантической» морской державы, которая воплощалась сначала в Британии, а теперь в США. Вот скрытая от глаз непосвященных фундаментальная эзотерическая истина эпохи, наступившей после холодной войны: главная угроза для Соединенных Штатов не радикальный исламизм, не Китай, не аморфное асимметричное несостоявшееся государство и не кибервирусы – главным врагом всегда была и пребудет Россия, неприступный бастион континентального государства, Евразийский материк. Прямо сейчас Соединенные Штаты делают все, чтобы уничтожить эту мощь, пусть даже само население США этого не понимает.

Геополитическая теория не оставляла политикам иных правил игры, кроме древней потребности в завоеваниях. Все прочее, апелляции к «всеобщим правам человека» или «демократии», – лишь витрина, пропаганда. Реальность – неумолимое соперничество, войны, союзы, буферные государства, красные линии, сферы влияния, империи. Этим «Основы геополитики» были соблазнительны для российских силовиков, генералов, офицеров личной охраны, центурионов и преторианцев, которых развязка холодной войны лишила прежней значимости, провозгласив «конец истории». Им как раз и хотелось услышать, что в основе своей мир нисколько не изменился, государства по-прежнему нуждаются в армиях, шпионах, секретных службах, стратегических союзах и большом оборонном бюджете. Подобно «Государю» Макиавелли, который возбудил Флоренцию XVI века откровенным разговором о том, как приобретается и удерживается государственная власть, «Основы геополитики» также сулили тайную мудрость, которую-де правящая миром клика плутократов скрывает от общества. Эта сравнительно политкорректная версия нашумевших при царизме «Протоколов сионских мудрецов» поместила штаб-квартиру заговора всемирного хаоса не на пражское кладбище, а в коридоры «атлантических» вместилищ власти в Вашингтоне и Лондоне.

Личному влиянию Дугина в России обычно не придают особого значения, однако есть причины внимательнее к нему присмотреться: дистопия Дугина странным образом предугадывает ход событий – настолько, что это требует объяснений.

В 2009 году он нарисовал карту расчлененной Украины – как бы недобрая шуточка русского националиста, – обозначив роковым именем «Новороссия» те восточные провинции, в которых в 2014 году подняли мятеж поддерживаемые Россией сепаратисты. Так Дугин на пять лет опередил Путина с использованием этого географического названия.

В размещенном в том же году на ютьюбе ролике Дугин подробно описывает распад Украины, предвещая, что «эти выборы» (президентские выборы 2010 года) станут последними для Украины как унитарного государства». И с самого начала конфликта на Украине Дугин все время оказывался до ужаса, зловеще прав. Первым из националистов он пустил в ход термин «Новороссия» для обозначения восточной Украины в интервью 3 марта 2014 года, задолго до захвата Донецка и Луганска[14 - «В стране идет война терминов» // Экспресс-газета. 3 марта 2014.], за полтора месяца до того, как Путин употребил этот же термин во время очередной «Прямой линии». Он предсказал провозглашение независимости в Донецке и Луганске – опять-таки за несколько недель до того, как это произошло. Он правильно угадал и будущее знамя ДНР – красное с синим Андреевским крестом – за два месяца до того, как был объявлен конкурс на лучший проект. Он утверждал, что Россия введет большие группы наземных войск, – на исходе августа 2014 оправдалось и это предсказание.

За десять с лишним лет знакомства с Дугиным у меня не было повода усомниться в его настойчивом отрицании прямых связей с Кремлем. Я таких связей не обнаружил, пусть кое-кто из ближайшего окружения Путина и ссылается на Дугина, цитирует его и финансирует его проекты. Это не кардинал Ришелье, не тайная рука на кормиле власти, а скорее персонаж из романа Умберто Эко, теоретик международного заговора и памфлетист, который и сам приходит в оторопь, когда его вымысел прямо со страниц рукописи врывается в реальную жизнь. «Как будто я советник Путина, как будто я диктую ему, как будто Путин находится под влиянием тех идей… а это просто логика русской истории и законы геополитики», – говорил он в интервью в июле 2014-го[15 - «Государство предало народ»,https://www.youtube.com/watch?v=aL8rChMtUiQ (https://www.youtube.com/watch?v=aL8rChMtUiQ).]. «И я, и Путин… и Берлин, и Вашингтон находятся под воздействием законов, законов истории, законов политики и до некоторой степени законов элит», – утверждал он.

Дугин сочетает в себе в равных пропорциях маниакального консерватора-славянофила прямиком из XIX века и ловкого постмодерниста XXI столетия, который искусно деконструирует собственные аргументы с той же скоростью, с какой их порождает. Он способен произнести вдохновенную речь о святой Руси и вдруг подшутить над самой этой идеей или же спародировать самого себя. «В России только две реальности, – сказал он мне однажды посреди долгого разговора. – Нефть и воровство. Все остальное – театр». «Это он всерьез или нет? В таком вопросе заключается весь постмодернизм, – размышлял над чашкой кофе Андрей Карагодин, некогда приверженец Дугина, а теперь один из редакторов русской версии Vogue. – Правильный ответ: и то и другое».

В самом деле, если учесть страсть русских интеллектуалов заимствовать и интегрировать новейшие идеологические поветрия Европы (от Гегеля и Маркса и далее), то покажется вполне предсказуемым, что российская элита увлечется также и новой
Страница 9 из 35

философией, занесенной из Европы под конец XX века, суть которой – отрицание всякой философии. В гиперреальности российской политики, где параллельная вселенная включена на полную громкость, транслируется каналами государственного телевидения и такими «говорящими головами», как Дугин, любая идеология сводится к игре слов или к закамуфлированной борьбе за власть, всякая политика – симулякр и постановочное зрелище, все «дискурсы» равны, все – истина. Критическая теория, постмодернизм и постструктурализм, философии, направленные на критику власти, были интегрированы устрашающей машиной кремлевских «политтехнологий» и превращены в орудие авторитарной власти. Попрекая Путина после захвата Крыма «идеологией XIX века», Джон Керри, возможно, ошибался. Украинский кризис в гораздо большей степени обусловлен феноменом XXI века, симулякрами и медийными пузырями, которые выдувает российская власть, а не трезвой оценкой, присущей таким деятелям XIX столетия, как Бисмарк и Дизраэли.

Дугин был одним из застрельщиков постмодернистской революции в российской политике, ранним приверженцем ироничной и лукавой позы, которую ныне многие усвоили в Кремле. Немало политиков усмехаются или подмигивают, пуская в ход такую терминологию, как «Евразия» или «Атлантика», но тем не менее они этой терминологией пользуются.

Они будут отрицать присутствие российских войск на востоке Украины, однако сочтут свои слова не пропагандистской ложью, а постмодернистским жестом, произнесут их с тем же самодовольством и с тем же смыслом, какой был в игривом намеке Бодрийяра: «Войны в Заливе не было».

В отличие от XX века, ни одно государство ныне не может себе позволить публично восхвалять иные принципы, нежели демократия, этническая толерантность, самоопределение наций, свобода торговли и права человека, пусть даже на практике правители ничего этого не соблюдают. Публичный призыв к завоеваниям, захвату и подчинению соседней страны попросту неприемлем. Войны теперь ведутся во имя освобождения и защиты, во имя принципов и ценностей, а не ради чужой земли. Вот почему в разговоре на такие темы власти прибегают к различным намекам, паролям, кодам. Правительства и политические партии в разных странах приобрели тайную риторику для обсуждения того-о-чем-нельзя-говорить – тут и «война с международным терроризмом», и «китайская мечта». Так же поступает и Россия.

«Евразия» играет в кремлевской риторике ключевую роль благодаря примечательному двойному смыслу. 4 октября гон года, через неделю после того, как Путин заявил о намерении баллотироваться на третий срок (в промежутке он четыре года занимал должность премьер-министра), читатели «Известий» получили целую страницу за подписью бывшего и будущего президента с концепцией «Евразийского союза», который должен был сформироваться к 2015 году. Путин настаивал, что этот союз не будет похож на прежние союзы, это всего лишь торговое объединение по образцу ЕС. У многих это заявление вызвало серьезную озабоченность, особенно у госсекретаря США Хиллари Клинтон, которая спровоцировала шквал негодования в Москве, обвинив Кремль в намерении «ресоветизировать регион». «Они назовут это иначе, – рассуждала Клинтон, – назовут это Таможенным союзом, Евразийским союзом и так далее. Но будьте уверены, мы хорошо понимаем их намерения и постараемся найти эффективные способы ему воспрепятствовать»[16 - www.ft.com/intl/cms/s/0/a5b15b14-3fcf-11e2-9f71-00144feabdc0.html (http://www.ft.com/intl/cms/s/0/a5b15b14-3fcf-11e2-9f71-00144feabdc0.html)]. Кремль возразил, что Клинтон «принципиально неверно поняла» видение Путина, однако так и устроена политика невидимых сигналов: лидер держится отстраненно и всегда может отрицать смысл сказанного, зато посвященные, вдали от невежественной толпы, способны истолковать эзотерический подтекст.

Другой сигнал такого рода прозвучал в статье от 23 января 2013 года, опубликованной тоже за подписью Путина в «Независимой газете». Здесь Путин, говоря о России, использует новый сигнальный термин – «государство-цивилизация».

Великая миссия русских – объединять, скреплять цивилизацию. Языком, культурой, «всемирной отзывчивостью», по определению Федора Достоевского, скреплять русских армян, русских азербайджанцев, русских немцев, русских татар. Скреплять в такой тип государства-цивилизации, где нет «нацменов», а принцип распознания «свой – чужой» определяется общей культурой и общими ценностями. Такая цивилизационная идентичность основана на сохранении русской культурной доминанты, носителем которой выступают не только этнические русские, но и все носители такой идентичности независимо от национальности.

Иными словами, своими будут признаны «культурно русские», другие, как выяснилось, нам не друзья. Путин добавил, что из официального словаря следует исключить понятие «национального государства», отягощенное либеральными коннотациями, – оно для русского народа не подходит: «Глубоко убежден, попытки проповедовать идеи построения русского «национального», моноэтнического государства противоречат всей нашей тысячелетней истории»[17 - www.ng.ru/politics/2012-01-23/1_national.html (http://www.ng.ru/politics/2012-01-23/1_national.html).].

В сентябре 2015 года Путин вновь назвал Россию «государством-цивилизацией» в обращении к Валдайскому форуму российских экспертов и журналистов и дал наиболее конкретное на тот момент определение грядущей евразийской интеграции: «XXI век обещает стать веком больших изменений, эпохой формирования крупных геополитических материков, финансово-экономических, культурных, цивилизационных, военно-политических. И потому наш абсолютный приоритет – это тесная интеграция с соседями»[18 - http://kremlin.ru/events/president/news/19243 (http://kremlin.ru/events/president/news/19243).]. Он описывал предполагаемый торговый Евразийский союз не в строго экономических и торговых терминах, как прежде, но как «проект сохранения идентичности народов, исторического евразийского пространства в новом веке и в новом мире. Евразийская интеграция – это шанс для всего постсоветского пространства стать самостоятельным центром глобального развития, а не периферии для Европы или для Азии». По-видимому, слова Путина отражали его подлинные представления о «Евразии»: будущее станет «эпохой формирования крупных геополитических материков, финансово-экономических, культурных, цивилизационных, военно-политических», то есть в наступившем столетии нужно стать как можно больше. В этом контексте существенно, что представители российской элиты заговорили о «государстве-цивилизации» в момент глубочайшего разочарования в постсоветской эпохе «национального государства». И столь же значительно, что они, как и Путин, выбрали для этого разговора концепцию евразийства.

Стремление Путина создать «Евразию» (и, по правде говоря, стремление Запада ему в этом воспрепятствовать) непосредственно спровоцировало войну в Украине. В 2013 году ЕС предложил государствам бывшего Советского Союза – и по меньшей мере отчасти это было внушено желанием затруднить осуществление каких-либо планов «Евразийского союза» – договор об ассоциации. Понимая, что действия ЕС подрывают план Путина, Кремль оказал сильнейшее давление на глав этих государств, в том числе на президента Украины Януковича,
Страница 10 из 35

вынуждая их отказаться от соглашения с ЕС (и Янукович послушался). Роковое отступничество президента воспламенило в Киеве протестный Евромайдан с целью свергнуть пророссийскую власть. После жестокой расправы над протестующими, учиненной украинскими службами безопасности в конце февраля, Янукович бежал, и на несколько дней образовался вакуум власти. Россия воспользовалась этим моментом, чтобы, развернув военные силы, находившиеся на морской базе в Севастополе, втихомолку захватить дороги и другие ключевые места в Крыму. Несколько месяцев спустя российские добровольцы и наемники распространились по востоку Украины – русскоязычным Донецкой и Луганской областям.

Россия провела красную линию вокруг прежних территорий империи, объявив их своей сферой влияния и отделив страны, которые никогда не будут допущены в орбиту Запада, от тех, с кем она готова скрепя сердце проститься. Интересно присмотреться к этой линии и понять, как она проходит. По-видимому, она обошла балтийские государства, хотя те стратегически важны и там высок процент русского населения, которое можно было «защитить» от фашистов, – воспоминания о Второй мировой войне все еще делают этих людей уязвимыми для российской пропаганды. Их можно было бы столь же легко взбудоражить, применив ту же технологию, которая сработала в случае Украины.

Однако балтийские государства еще в 2004 году вошли в НАТО. Кремль, со своей стороны, решил в 2008 году удержать Абхазию и Южную Осетию (которые также не входят в границы России) и вмешался, когда Грузия подписала с НАТО соглашение и напала на Южную Осетию, дав тем самым России явный повод к войне. Такое поведение Кремля, отстаивающего территории, где практически нет русского населения, и не пытавшегося при этом «защитить» русских в других странах, вполне показательно: определенные части бывшей Российской империи рассматриваются как «наши», а другие – нет. Граница проводится исходя из стратегической и культурной логики, на удивление совпадающей с теорией евразийцев, которые проводили культурную границу по Восточной Европе примерно там, где теперь, по-видимому, проводит ее Кремль.

Другие попытки разгадать логику поведения Кремля в последнее время делятся на две группы, причем обе они отрицают какую-либо идеологическую или стратегическую доктрину в действиях Путина. Во-первых, лагерь «реалистов», полагающих, что Путин действует в соответствии с простейшим пониманием интересов России. Эта группа рассматривает вторжение в Украину как ловкую игру на фоне слабости Запада (или как лучший из малоприятных вариантов ответа на провокацию Запада). Второй лагерь считает Путина вовсе не рациональным и расчетливым игроком, а эмоциональным и опрометчивым кризис-менеджером, который видит перед собой лишь текущую проблему и, потворствуя ностальгии по Советскому Союзу, стремится главным образом к решению внутренних задач, к повышению своего просевшего рейтинга. Эта группа экспертов не обнаруживает в действиях Кремля последовательности, которую можно было бы именовать стратегией.

Оба эти лагеря не видят у Путина определенной цели и отказывают Кремлю в какой-либо стратегии. Реалисты довольно расплывчато отвечают на вопрос, в чем же заключаются интересы России (помимо того, что Кремль надумал совершить сегодня), а потому их рассуждения трудно опровергнуть (но и пользы от них немного). Они также не в состоянии объяснить резкие перемены стиля: прежде Кремль ступал в так называемом ближнем зарубежье на цыпочках, опасаясь экономических последствий, но вдруг оказалось, что плацдарм в Украине стоит того, чтобы рискнуть и падением рубля, и миллиардными убытками в результате санкций.

Противоположная точка зрения, согласно которой деятельность Путина сводится к затыканию дыр перед надвигающейся катастрофой и руководствуется он инстинктивной имперской ностальгией, не принимает во внимание очевидные расчеты, которые предшествовали захвату Крыма. Все произошло в кратчайшие сроки, за 48 часов, пока Украина пребывала в состоянии конституционного вакуума, после того как президент Янукович бежал. Эта точка зрения не объясняет, по какому принципу Кремль решает, в какие битвы ввязываться, а какие обойти, – очевидно, что «советской ностальгией» тут не отговоришься, поскольку Россия весьма равнодушно рассталась с некоторыми частями Советского Союза. Несомненно, действия на территории ближнего зарубежья тщательно рассчитывались и продумывались: и в Крым, и в Южную Осетию Россия вторгалась молниеносно, используя представившуюся ей (или же ею и подготовленную) краткую и однократную возможность захватить эту территорию.

Если же присмотреться к недавней политике России сквозь евразийские линзы, то есть исходя из задачи защитить идентичность России как цивилизации, все ее поступки сложатся в отчетливую картину и появится внятное объяснение того, какие битвы Кремль ведет, от каких уклоняется и какой стратегии придерживается. Совершенно неважно, что сама идея цивилизационной идентичности в лучшем случае тенденциозна, а в худшем – целиком вымышлена. Главное в евразийской теории не вопрос достоверности, а то, что вокруг нее, по-видимому, сложился консенсус всех слоев российской элиты.

В телефонном разговоре с президентом США Бараком Обамой сразу после российского вторжения в Крым канцлер Германии Ангела Меркель сообщила, что Путин, с которым она только что говорила по телефону, находится «в другом мире». На следующий день Путин выступил по российскому телевидению, изобличая подрывную деятельность ЦРУ. «Там за большой лужей сидят где-то в Америке… и как над крысами проводят эксперименты», – сказал он, а затем выдвинул противоречивые теории относительно свержения Виктора Януковича и отрицал присутствие российских солдат в Крыму – дескать, форму можно купить где угодно. Всякие сомнения насчет того, что на самом деле думал тогда Путин, рассеялись год спустя, когда в документальном фильме, показанном 16 марта 2015 года, в первую годовщину вхождения Крыма в состав РФ, он признал, что вооруженные люди в униформе и балаклавах были российскими военными и Крым они захватили по его приказу.

Само собой, никого это признание особо не шокировало. Путин отнюдь не первый в истории глава государства, публично солгавший о своих военных предприятиях. Любопытнее, что побудило его к такой откровенности, тут как раз прецедентов гораздо меньше. Столь же необычна и реакция его слушателей: опрос, проведенный московским фондом «Общественное мнение» между 15 и 22 марта 2015 года, то есть на неделе после этого выступления Путина, показал увеличение доли россиян, заявляющих, что их доверие к Путину в последний месяц возросло с 42 до 44 процентов[19 - http://bd.fom.ru/pdf/d12ind15.pdf (http://bd.fom.ru/pdf/d12ind15.pdf). Роберт Отто, впрочем, напоминает, что 2 % – допустимая погрешность при таком опросе.].

Понять, каким образом Путин укрепляет доверие к себе, похвалившись беззастенчивой ложью, возможно разве что в гиперреальности симулякра российской политики: многие жители России, пользуясь термином Гадамера, находятся сейчас в перевернутом мире, verkehrte Welt, где черное сделалось белым и низ оказался верхом. В этом мире украинские истребители сбили над Донецком
Страница 11 из 35

малазийский борт МН17, российские солдаты проводят отпуск на востоке Украины, а Киев захвачен фашистской пронатовской хунтой.

Путин верно угадал, что ложь не разделяет, а сплачивает политический класс России. Чем огромнее и очевиднее ложь, тем охотнее подданные демонстрируют лояльность, принимая эту ложь, и, уверовав в эту ложь, причащаются сакральной тайне кремлевской власти.

Ханна Арендт в блистательном исследовании «Истоки тоталитаризма» объясняет власть лжи, особенно лжи очевидной, внутри тоталитарного режима:

Можно заставить поверить людей в наиболее фантастические убеждения в один день и убедиться, что если на следующий день они получат неопровержимые доказательства их обмана, то найдут убежище в цинизме; вместо того чтобы бросить вождя, который обманул их, они будут убеждать, что все это время знали, что это утверждение – враки, и будут восхищаться вождем за его тактическую мудрость. (Пер. Л. Седова.)

В такой среде, где ложь встречают с энтузиазмом именно потому, что это ложь, легко понять, каким образом давно дискредитированная евразийская теория смогла превратиться в главную идеологему и даже в стратегическую доктрину, весьма авторитетную в глазах политической элиты. Лояльность человеку и режиму подменяется лояльностью идее и набору текстов, в которые, вполне возможно, никто не верит, даже авторы.

Оксфордский профессор Эдмунд Гриффите включил в замечательную книгу «Наука о системах убеждений» главу, посвященную «убеждениям, не предназначенным для того, чтобы в них безусловно верили». К их числу относятся «альтернативные истории», подобные мифу об Атлантиде или о пришельцах или «подлинные объяснения» теракта 9/11· Смысл этих движений, по мнению Гриффитса, не в утверждении новых знаний, но в том, чтобы пробить дыру в установившемся консенсусе. Он пишет:

Таким образом, следует принять предпосылку А, но не всецело в нее уверовать: эта предпосылка – мина, подведенная под существующий консенсус, а не краеугольный камень грядущего единомыслия, которое тоже со временем может показаться монолитным и подавляющим[20 - Edmund Griffiths, Towards a Science of Belief Systems, Palgrave Macmillan, 2014.].

Аналогичным образом успех евразийской теории обеспечивается не убедительными интеллектуальными доводами, а умением протыкать дыры в ортодоксальной эпистемологии, попросту сея сомнения. За редким исключением труды, которые я цитирую в этой книге, нельзя назвать серьезными научными исследованиями. Среди них есть откровенный вымысел, есть и такие, от которых собственные авторы отреклись вскоре после публикации. На всех имеется узнаваемый признак той специфической интеллектуальной культуры, где главная цель – шок и самореклама.

Если исключить из канона евразийского движения лингвистические работы его зачинателей, все остальное не выдерживает научной критики. От первого сочинения, доказывавшего монгольскую преемственность Российской империи, его автор Николай Трубецкой отрекся еще до публикации. Книги Льва Гумилева пользуются популярностью и действительно чрезвычайно увлекательны, но едва ли выдержат разбор специалистов. Также и эзотерическая геополитика Дугина представляет собой занятное интеллектуальное предприятие, но скорее благодаря литературному таланту автора (вспоминается вымышленная Евразия из «1984» Оруэлла), нежели как объективная и узнаваемая реальность.

Привлекательность евразийской теории обусловлена не ее точностью, или способностью объяснить мир, или последовательностью (этими качествами она вовсе не обладает), но умением изгонять демонов, исцелять душевные раны, преодолевать разрывы жестокой и растерзанной истории России. Ханна Арендт подробно описывает, каким образом тоталитарные учения и теории заговора оказываются «лучше» эмпирической реальности, поскольку сулят порядок, предсказуемость и осмысление несчастий.

Евразийская теория послужила утешением трем поколениям, претерпевшим войны и репрессии, тем, кому необходимо было ухватиться в своих страданиях за какой-то смысл, когда жестокая прихоть истории буквально выдирала почву у них из-под ног. Первое поколение этих авторов стремилось объяснить внезапную, как dem ex machina, большевистскую революцию, лишившую их собственности и прав, превратившую их в изгнанников; второе поколение билось с чудовищной реальностью сталинского ГУЛАГа; третьему пришлось как-то осмыслять сюрреалистический распад Советского Союза и последовавшее за ним десятилетие сокрушающей нищеты, когда провалились экономические и политические реформы. На всем протяжении самого трагического века российской истории эти писатели – в изгнании, в лагере, на диссидентских кухнях – вынашивали мечту о новой утопии, которую в итоге «озвучило» новое поколение кремлевских автократов.

Это удивительный пример того, как фантастическая, насквозь романтическая теория, родившаяся из горечи и ностальгии, проделывает путь от кончика пера бедствующего пражского исследователя 1920-х годов к заключенному 1950-х, пишущему в сибирских лагерях на бумажных мешках, а от него – в грязный сквот ельцинской эпохи, чтобы еще через несколько лет превратиться в недодуманную и недопонятую русскую национальную идею, включенную уже и в публичные речи высшего руководства, и в официальные документы. В нашем сюжете, на всем его протяжении, истории этих идей и их авторов будут пересекаться с повсеместным присутствием тайной полиции – ОГПУ, НКВД, КГБ и ее современной ипостаси. Подобные организации появляются сначала в качестве провокаторов, внедренных агентов, палачей и убийц, а затем уже в роли спонсоров и ныне – потребителей и продолжателей этих текстов.

Евразийство грозит превратиться в очередную тоталитарную идею, созданную главным образом жертвами тоталитаризма, пытавшимися придать своим страданиям смысл. Ради этого они породили теорию, удовлетворявшую потребность человеческого разума в порядке, законе, последовательности и смысле, – эти потребности обостряются до невыносимости, когда реальность кажется набором случайностей, капризов, жестокости и бессмысленности. В час кризиса Кремль ухватился за эту теорию, поскольку люди во власти страдают от той же паранойи, бреда преследования и травмы утраты, что и создатели евразийства.

И хотя с научной точки зрения эта теория неприемлема, в конечном счете сторонники евразийства оказались правы. Они предсказали падение коммунизма, распад Российской империи на национальные государства, а также торжество своих идей на пике кризиса. В нашей книге мы попытаемся дать описание параллельной вселенной Путина и его режима и того, как она создавалась и кем. Быть может, Путин и пребывает в другом мире, но однажды, в не столь отдаленном будущем, в этом мире можем оказаться все мы.

Часть I

Глава 1. Скучнейшее приключение

Более ста кораблей собралось в гавани Севастополя на южной оконечности Крыма утром 14 ноября 1920 года, когда князь Николай Трубецкой, молодой профессор лингвистики и представитель одного из самых древних родов России, вместе с женой Верой Петровной и двухлетней дочерью Еленой поднялся на борт американского судна Whipple, которое в составе целой флотилии прибыло эвакуировать несколько тысяч сторонников
Страница 12 из 35

белых в Турцию. Неделей раньше южный фланг белых под командованием генерала Врангеля рухнул, и Красная армия прорывалась к последнему рубежу обороны на юге Крыма.

Семья Трубецких вынуждена была спасаться бегством, захватив с собой разве что чемодан, с октября 1917 года, когда их застала врасплох большевистская революция (Трубецкие проводили отпуск на Северном Кавказе). Без средств к существованию, не имея возможности вернуться в Москву, они три года скитались по разоряемому Гражданской войной Югу России, видели голодающие деревни и города, охваченные эпидемией тифа. Спасаясь от наступления Красной армии, они укрылись в Крыму и, вероятно благодаря знаменитому имени Трубецких, получили в итоге три места на одном из последних союзнических кораблей, которые направлялись на другой берег Черного моря, в Константинополь.

Угрюмое зрелище представлял собой в те дни Севастополь: тысячи солдат и беженцев умоляли взять их на борт, но большинство так и было оставлено на произвол судьбы. Whipple, стоявший в гавани до последней минуты, отчалил к берегам Турции ровно в тот момент, когда передовые отряды большевиков ворвались на центральную городскую площадь и начали обстреливать отступавших «беляков». Трубецкие едва не погибли под конец трехлетних мучительных испытаний, но князь Трубецкой утверждал впоследствии, что все это было страшно скучно. Через месяц он писал своему другу Роману Якобсону (первое его письмо после эвакуации):

После все-таки весьма интенсивной научной жизни Москвы за последние годы я попал сначала в абсолютную глушь Кисловодска, а потом в Ростов… где никакой научной жизни не было и не с кем было и слово промолвить[21 - N. S. Trubetskoi and R. Jakobson, N. S. Trubetzkoy's Letters and Notes // (Janua Unguarum), Walter De Gruyter Inc., 1975, p. 2 (далее – NSTLN). (Русский текст: Трубецкой Н. Письма и заметки Н. С. Трубецкого. М.: Языки славянской культуры, 2004.)].

Якобсон и Трубецкой познакомились в 1914 году, оба изучали в Московском университете лингвистику. Их судьбы разошлись в 1917-м: Трубецкой уехал на юг, а Якобсон встретил революцию в Москве, он даже присоединился на некоторое время к большевикам, работал в отделе пропаганды. Потом он нашел работу на теплоцентрали. В июле 1920 года Якобсон выбрался в Прагу в качестве переводчика при советской делегации, но вскоре расстался с дипломатами и поступил в Пражский университет, чтобы закончить диссертацию.

Отыскать друг друга казалось обоим лингвистам большой удачей: обрести якорь из прошлого посреди непонятных течений, бросавших их туда и сюда. Якобсон стал пражским эмигрантом, а Трубецкой в итоге попал в Болгарию и получил работу в Софийском университете. До революции оба входили в группу рафинированных молодых интеллектуалов – Московский лингвистический кружок, в котором зарождались современная литературная критика и языкознание. Трубецкой и Якобсон были настолько поглощены теорией знаков, историей языков, той разницей, что существует между «писать стихи» и «писать о стихах», что порой они до рассвета блуждали по освещенным фонарями улицам дореволюционной Москвы и лишь с восходом солнца завершали свою дискуссию.

Письмо Трубецкого свидетельствует о том, сколь серьезно и автор, и адресат относились к интеллектуальной деятельности. Мало кто был настолько поглощен учеными занятиями, чтобы воспринимать битву за выживание в Гражданской войне как напрасную потерю времени. Но подобная одержимость умствованиями вполне типична для представителей нескольких поколений образованного класса России, к которому принадлежали и Трубецкой с Якобсоном, – философия и научные теории воспринимались не как занимательные темы разговора, но как безусловная жизненная программа. Лишь большевистская революция, тотальное применение теории к человеческой жизни, обнаружила ужасающие последствия эксцентрических, хотя и безобидных с виду пристрастий культурных людей.

Мы видим эту одержимость идеями в письмах, которыми обменивались Трубецкой и Якобсон. После трехлетней разлуки Трубецкой посвятил примерно четверть своего пятистраничного первого послания приветствиям, расспросам об общих знакомых и довольно куцему рассказу о своем мучительном странствии. Три четверти письма отводится изложению небесспорных, но проницательных догадок в сфере лингвистики. Дух научного поиска, по-видимому, не покидал князя, даже когда тот лежал с тифом в Баку или бежал из Ростова от залпов красноармейских пушек. Самым тяжелым испытанием, писал он Якобсону, была для него необходимость бросить при бегстве из этого города записи, подготовленные для книги «Праистория славянских языков», над которой он тогда работал (и которую так и не опубликовал). Трубецкой опасался, что этот конспект утерян безвозвратно.

Но пропало не все, писал Трубецкой. Ему удалось восстановить большинство придуманных им схем по памяти, и сейчас он уже вновь взялся за работу над ними. Он обещал подробнее изложить свои идеи в следующем письме. Пока что, продолжал князь, ему не терпится поделиться с другом чрезвычайно деликатным сообщением: «С догмой «Московской школы» пришлось порвать довольно решительно… впрочем, пришлось порвать и со многими другими догмами»[22 - Там же.]. Его тревожила мысль, что «Праистория» окажется чересчур революционной, чересчур вызывающей, едва ли ее с большим энтузиазмом воспримут коллеги из Московского университета. Его доводы могут показаться спорными и даже возмутительными, признавал Трубецкой. «Если моя работа когда-нибудь будет напечатана, она, вероятно, вызовет ожесточенные нападки», – доверительно сообщал он Якобсону.

На самом деле пятью годами ранее эти опасения были бы оправданны. «Праистория» прямой наводкой стреляла по Алексею Шахматову, одному из самых выдающихся филологов и историков Московского университета, руководителю так называемой Московской школы (хотя он преподавал в Петербурге). В опубликованном в 1915 году «Очерке древнейшего периода истории русского языка»[23 - Шахматов А. Очерк древнейшего периода истории русского языка. М.: Индрик, 2002.] Шахматов предпринял попытку тщательно реконструировать развитие русского языка и всех языков славянской группы от самых корней. Выскочка Трубецкой, неполных тридцати лет, ставил под сомнение методы мудрейшего.

Но за это время на родине многое изменилось. Зимой 1920 года едва ли кто в Москве – будь он сотрудник филологического факультета или нет – проявил бы интерес к «Праистории славянских языков». Красноармейцы рыскали по улицам с приказом расстреливать «контрреволюционеров» на месте. Пищи и дров не хватало, голод темной тенью накрыл страну. Вскоре станет ясно, что дуэль с Московской школой, о которой мечтал Трубецкой, никогда уже не состоится: в первом же письме от Якобсона пришло известие, что Шахматов умер. Многие члены Московской школы, которые, конечно же, требовали бы крови Трубецкого, опубликуй он свое еретическое сочинение пятью годами ранее, тоже погибли или отправились в изгнание, да и сам филологический факультет Московского университета новая большевистская власть закрыла. У бывших его сотрудников, кому удалось уцелеть, были дела поважнее – например, раздобыть пищу и не попасть под пулю[24 - Там же. С. 24.].

К счастью, оставался
Страница 13 из 35

единственный член Московской школы, кто мог проявить интерес к этой теме, – сам Якобсон. Спустя многие десятилетия, когда Трубецкой давно был мертв и жизнь Якобсона приближалась к концу (он умер в 1982 году), Якобсон отозвался о покойном друге как об одном из трех гениев, с кем его свела судьба. Двое других – французский антрополог, родоначальник структурализма Клод Леви-Стросс и русский поэт Велимир Хлебников, преобразивший поэзию Серебряного века радикальной заумъю. Но Трубецкой, по словам Якобсона, относился к особой категории явлений:

Он с самого начала произвел на меня сильнейшее впечатление. У меня голова пошла кругом от первых же его фраз на заседании комиссии по фольклору… Я тут же сказал: «Это, должно быть, гений». Мне сразу стало все ясно[25 - Роман Якобсон, интервью Цветану Тодорову // Poetique 57 (1984), PP. 3-25.].

Связь между ними была настолько прочной, что в интеллектуальном смысле этих двух людей трудно разделить. Их идеи были пугающе схожи, прорывы и открытия предвосхищали друг друга, так что возникает желание обсуждать их вместе, как одного ученого, а не двух. Это замечал и Якобсон: в 1972 году в интервью французскому телевидению он сказал, что в результате непрерывного, подробного и страстного обмена мыслями он уже сам не вполне отчетливо различает, где заканчиваются его собственные рассуждения и начинается мысль его друга: «Это было поразительное сотрудничество, мы нуждались друг в друге»[26 - Интервью французскому телевидению, процитированное в: F. Dosse, History of Structuralism, vol. 1: The rising sign 1945-1966, trans. Deborah Glassman, University of Minnesota Press, 1998, p. 54.]. Трубецкой, со своей стороны, посвятил главный труд, «Принципы фонологии» (1939), Якобсону и писал общему другу Петру Сувчинскому: «Я чувствовал особого рода связь, объединенность с Якобсоном. В сфере науки этот человек, пожалуй, наиболее мне близок»[27 - S. Glebov, «The challenge of the modern: The Eurasianist ideology and movement, 1920-29», PhD thesis, Rutgers University, 2004, p. 8.].

Тем не менее трудно представить себе двух более несхожих людей: Трубецкой родился в 1890 году в одном из самых знатных семейств России; Якобсон, шестью годами младше, происходил из семьи армянских евреев. Трубецкой был настоящим аристократом, словно из романа Достоевского, – прямой, сосредоточенный, одержимый идеей. Как писал в биографическом очерке лингвист Анатолий Либерман, «его такт, сдержанность и прекрасные манеры были не маской, но невидимой стеной, которая, как любая стена, служила оградой и защитой». В то же время он был «страстным, вспыльчивым человеком, склонным к депрессиям и нервным срывам, застенчивый, порой неуверенный в себе»[28 - LGK.]. Высокий, импозантный, всегда с идеально подстриженной бородкой и в двубортном костюме, Трубецкой, однако, слегка сутулился, словно привык слушать, а не говорить.

До 1917 года имя Трубецкого казалось неразрывно связанным с историей Российской империи. Основатель рода, литовский вельможа, вступил в XIV веке в брак с сестрой московского князя. Трубецкие были удельными князьями города Трубчевска, поблизости от литовской границы, и род их считался одним из самых именитых среди русской знати – древнее даже царской династии Романовых.

XIX век сотрясали споры между славянофилами, которые верили в уникальную судьбу России и противились реформам в западном духе, и западниками, которые считали Европу образцом для подражания. Обе стороны переносили интеллектуальный спор и на повседневную жизнь: славянофилы надевали традиционную мурмолку и зипун, то есть крестьянскую одежду, западники с таким же фанатизмом следовали европейской моде. Александр Герцен в мемуарах печалится о склонности русских к модному единообразию как о симптоме национального недуга: «Если б показать эти батальоны одинаковых сюртуков, плотно застегнутых щеголей на Невском проспекте, англичанин принял бы их за отряд полисменов»[29 - Alexander Herzen, My Past and Thoughts, University of California Press,

983, p. 255. (Русский текст: Герцен А. Былое и думы.)]. Сражения, разгоревшиеся в среде новоявленной интеллигенции, были жестоки и непримиримы: «Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении «перехватывающего духа», принимали за обиды мнения об «абсолютной личности и ее по-себе-бытии»», – пишет Герцен.

Отец Николая Сергей Трубецкой и дядя Евгений были философами, из самых прославленных интеллектуалов своего поколения. Евгений занимался православным богословием, Сергей был ректором Московского университета. Хотя оба непреклонно поддерживали монархию и считались grands seigneurs, они в то же время выступали и за реформы. Сергей попытался вмешаться в ход истории после революции 1905 года, обратившись к царю с призывом неотложно заняться политическими преобразованиями. Царь пренебрег этим советом и в итоге погубил и себя, и монархию.

Два старших родича, которых Николай в отрочестве чуть ли не обожествлял, были типичными представителями поколения, породившего в итоге большевистскую революцию. Они подвергали сомнению и эмпирический метод, и идеализм, пытались найти место для веры в сфере чистого знания, а в итоге вернулись в православную церковь. Дядя Евгений писал в мемуарах о том, как его воспитывала глубоко верующая мать, как он восстал против этого наследия, прочитав французских и английских философов-позитивистов. А затем, когда он поглотил еще и немецкую философию, не оставлявшую камня на камне от позитивистского эмпиризма, осознал – и в этом отразились все разочарования его поколения, – что «все те формулы, в которые я слепо, догматически верил, были разом вдребезги разбиты. Детская самоуверенность пропала, и я пришел к смиренному сознанию того, что у меня еще нет миросозерцания, что мне все сызнова нужно пересмотреть и переработать»[30 - Воспоминания Евгения Трубецкого см.: М. Bokhachevsky-Chomiak, // Sergei N. Trubetskoi: An intellectual among the intelligentsia in prerevolutionary Russia, Nordland, 1976, p. 25. (Русский текст: Трубецкой Е. Воспоминания. София, 1922.)].

Эти духовные метания вовсе не были проявлением внутренней нерешительности, напротив, они свидетельствуют о том, насколько серьезно то поколение было озабочено поисками истины. Сами идеи были даже не так важны по сравнению с главным – той строгостью, с какой философские учения внедрялись в жизнь. Романтический идеал XIX века требовал жить в полном соответствии со своими убеждениями, доходить в размышлениях до самых последних выводов и применять их в жизни, не оглядываясь на последствия. Этого требовала сама жизнь, и согласиться на меньшее было бы моральной трусостью. Философские идеи воспринимались в России того времени не как игра мысли, а как завершенная программа действий. Дядя Николая Евгений Трубецкой в автобиографии 1920 года писал о своем увлечении метафизикой: «Человек, захваченный одной мыслью, одним чувством, глухой ко всему прочему, в данную минуту влагает в эту одну мысль ту силу темперамента и волевой энергии, которая не знает препятствий, а потому непременно достигает цели»[31 - Henryk Baran (ed.), Jakobsonian Poetics and Slavic Narrative, Duke University Press, 1992, p. 259. (Русский текст: Трубецкой Е. Воспоминания.)].

Одним словом, Россия переполнялась и кипела идеями и проявляла поразительную готовность полностью им отдаваться. Герцен запечатлел эту склонность с присущим ему сарказмом, трагически предугадав судьбу страны в XX веке:

Мы большие
Страница 14 из 35

доктринеры и резонеры. К этой немецкой способности у нас присоединяется свой национальный… элемент, беспощадный, страстно сухой и охотно палачествующий… Неустрашимым фронтом идем мы, шаг в шаг, до чура и переходим его, не сбиваясь с диалектической ноги, а только с истины[32 - Berlin, Russian Thinkers, p. 126. (Русский текст: Герцен А. Былое и думы, часть V.)].

В этой насыщенной интеллектуальной среде появился на свет 16 апреля 1890 года Николай Трубецкой[33 - N. Trubetskoi, Principles of Phonology, University of California Press, 1969, // p. 309]. Его семья жила в Москве, в Староконюшенном переулке в районе Арбата. Выходные и лето проводили в поместье Узкое у самой границы Москвы – цветники и тропинки этого имения любовно описал Пастернак, позднее получивший Нобелевскую премию за роман «Доктор Живаго». Одногодок Николая, он был одним из ближайших его университетских друзей. Узкое послужило источником вдохновения для стихотворения «Липовая аллея» (1957):

Ворота с полукруглой аркой.

Холмы, луга, леса, овсы.

В ограде – мрак и холод парка,

И дом невиданной красы.

Крепостное право отменили за год до рождения отца Николая, Сергея Трубецкого, но в имении все еще присутствовал старый порядок, ощущался он и в довольно благополучном детстве Николая. По воспоминаниям Евгения, 20 июля, в день празднования иконы Богоматери Ахтырской, отпрыски Трубецких принимали у себя деревенских детей и раздавали им сладости, как поступали их предки-помещики.

Николай рос среди академического блеска и славы отца и дяди и вслед за ними погружался в интеллектуальные течения того времени. Отец занял должность ректора Московского университета в 1904 году, а в 1905-м на этом же посту умер. В автобиографии Пастернака несколько абзацев отводится этой семье:

Старшие Трубецкие, отец и дядя студента Николая, были – один профессором энциклопедии права, другой ректором университета и известным философом. Оба отличались крупной корпуленцией и, слонами в сюртуках без талий взгромоздясь на кафедру, тоном упрашивания глуховатыми, аристократически картавыми, клянчащими голосами читали свои замечательные курсы[34 - Пастернак Б. Люди и положения. Автобиографический очерк.].

Сергей Трубецкой видел, как под царем Николаем и российской монархией зашатался трон, и его общественное положение означало, что семья не может оказаться в стороне от политики. В ночь на 10 декабря 1904 года Ольга Николаевна Трубецкая, тетя Николая, записывала в дневнике:

Мало-помалу в мирное и тихое русло прежних общественных и семейных отношений начинают просачиваться отголоски партийной розни… Даже между детьми ссоры и споры, доходящие до драки – за или против самодержавия[35 - LGK, р. 298.].

Через месяц, 9 января 1905 года, войска открыли огонь по мирной демонстрации в Петербурге, убив по меньшей мере двести безоружных людей и спровоцировав неистовое насилие революции 1905 года, внушившей высшим сословиям отвращение и страх. Отец Николая пытался не вмешиваться в политику, но, как ректор университета, вынужден был исполнить определенную обязанность, что, по всей видимости, подорвало его здоровье и приблизило смерть. В тот год во главе делегации выборных от Земского съезда он пытался убедить Николая II провести реформы, которые могли бы спасти трон и, во всяком случае, уберегли бы Россию.

Эта попытка окончилась крахом и вдобавок навлекла на Трубецких злопамятную ненависть Владимира Ленина, который в издевательском некрологе обозвал Сергея Николаевича «буржуазной челядью царя»[36 - Ленин В. И. Полн. собр. соч. Изд. 5, т. и, с. 296.]. Это сыграет роковую роль в 1917 году, когда Трубецкой должен будет сделать выбор – оставаться в Москве или бежать.

Серебряный век

Эпоха с 1905 года до Октябрьской революции была порой политического и поэтического брожения. Уже было ясно, что дни монархии сочтены и ее крах произойдет на глазах того поколения, к которому принадлежал Николай Трубецкой. То был русский Серебряный век, чрезвычайно плодотворный период для русского искусства и поэзии, а также для переосмысления научных идей и западной философии XIX века.

Одним из самых влиятельных людей этой эпохи был «дядя Владимир», Владимир Соловьев, скончавшийся в 1900 году в семейном поместье Трубецких Узкое в присутствии отца Николая. Этот мистический и религиозный философ (хотя Николай звал его «дядей», они не состояли в родстве) продолжал славянофильскую традицию XIX века, в которой главенствовали метафизика и идеализм. Друживший с ним Достоевский вывел его в образе Алеши Карамазова – наивного героя «Братьев Карамазовых». Мистицизм Соловьева подводил итоги русской философской традиции на исходе XIX века.

То был максималистский период русской философии. Интеллектуалы вроде Соловьева стремились добраться до границ разума, туда, где рациональное встречается с оккультным, эзотерическим, мистическим. Николай Федоров, книжник-аскет и друг Соловьева, призывал человечество положить все силы на то, чтобы победить смерть и воскресить предков. В туже пору геолог Владимир Вернадский обдумывал концепции «ноосферы», включающей в себя все созданное разумом людей, Павел Флоренский стремился объединить математику с духовностью, мистически преодолевая все антиномии и видимые противоречия, Соловьев же мечтал о Вселенской Церкви, в которой православие сольется с католицизмом.

Эта эпоха породила в искусстве символизм, веру в первичные и предвечные свойства символов, и творческие люди занялись исследованием первичного и духовного. Александр Блок, племянник Соловьева, один из талантливейших поэтов России, восторженно ждал апокалипсиса. Его стихи наполнялись религиозными темами, языческими идолами и отголосками восточных культур. Опубликованная в 1904 году «Поэзия заговоров и заклинаний» околдовала Николая и его сверстников. Соловьев тем временем писал «Панмонголизм», оду восточным варварам, ставшую самым известным его произведением.

Панмонголизм! Хоть слово дико,

Но мне ласкает слух оно,

Как бы предвестием великой

Судьбины Божией полно.

Восточные мотивы и раньше не были чужды русскому искусству. В русской литературе XIX века восточные мотивы проявлялись по большей части в образах диких Кавказских гор, где происходило действие многих романов и поэм. Но в Серебряном веке наметились другие тенденции: новое поколение художников уже не использовало Восток лишь как экзотический фон для своей фантазии, но готово было считать его своей родиной. Со времен Петра и его реформ образованное сословие в России считало свою страну частью Европы, и даже те, кто Европу критиковал, как те же славянофилы, критиковали ее по-родственному. Для прежних поколений «Восток» был точкой отсчета, помогавшей России обустроиться внутри «Запада».

В поэзии и прозе западная рациональность неизменно противопоставлялась восточному мистицизму[37 - Nicholas Riasanovsky, «The emergence of Eurasianism», California Slavic Studies 4 (1967), pp. 39-72, fn. 38.]: европейские женщины – и восточные рабыни, восточная жестокость – и западное милосердие. Точно в таких же формах ориентализм существовал в это время и в Европе, и, судя по всему, Россия охотно, целиком и полностью заимствовала его в XIX веке. Русский «Восток» создавался Пушкиным в «Кавказском пленнике», Лермонтовым в «Герое нашего времени» и Толстым в
Страница 15 из 35

«Хаджи-Мурате»[38 - Имперский дискурс и практики включали в себя русский ориентализм, освоение и конструирование «своего Востока». Этим занималась не только литература, но и академическая наука: «иранство» В.Ф. Миллера, Н.И. Веселовского, М.И. Ростовцева; «ордынство» А.Ф. Рихтера, X. М. фон Френа, Н.И. Костомарова, А. Д. Градовского.]. Восток являлся пестрой мишурой султанов и покорных рабынь, варварства и кровной мести, а русские протагонисты, рационалисты безусловно европейского типа представляли в этом столкновении Запад[39 - Ольга Майорова. Лекция о российском ориентализме, прочитанная в Мичиганскомуниверситете, 2006.]. Однако Серебряный век усомнился в «западности» России. Великий представитель символизма Андрей Белый писал, что граду Петра, служившему первоначальным «окном в Европу», суждено затонуть. В «Петербурге», самом знаменитом романе Белого, по столице, сея ужас, проносятся монгольские всадники. Многие полагали, что эти два десятилетия российского увлечения Востоком предвещали надвигавшуюся катастрофу, отказ от цивилизованного западного пути, свирепость большевистской революции и Гражданской войны. В глазах других Восток был спасением, противовесом избыточному влиянию схоластического западного рационализма.

Трубецкой не мог избежать влияния этих поэтических и философских дискуссий, тем более при такой близости к его семье Соловьева. Хотя благодаря принадлежности к элите он занимался дома с частными учителями и не посещал школу, он не был полностью отгорожен от духа времени и разделял общий интерес к изучению народных сказок, мифов и традиций. Первую статью о фольклоре («Финская песнь «Kulto neito» как переживание языческого обычая») Трубецкой опубликовал в 15 лет, за ней вскоре последовала работа о культе «Золотой бабы» в северо-западных областях Сибири. В эту же пору, с 1904 года, Николай регулярно посещал собрания Московского этнографического общества, во многом схожего с современным ему Королевским географическим обществом Британии. Этот клуб объединял аристократов, академических ученых и искателей приключений, которые встречались, чтобы обсудить новейшие открытия или поспорить о том, как следует классифицировать и организовать пеструю мозаику народов Российской империи, от Польши до Маньчжурии[40 - В 1909-1910 гг. он примыкал к движению «Путь» – либеральному христианскому движению, основанному при участии его дяди Евгения. Движение ставило задачу реформирования российского общества на основах восточного христианства и отказа от капиталистической и социалистической моделей развития.].

Имя Трубецких открывало многие двери. В 14 лет Николай пожелал встретиться с председателем Этнографического общества Всеволодом Миллером. Ему организовали аудиенцию, и Миллер пригласил Николая провести два лета подряд на его кавказской даче, где молодой человек мог заняться изучением местных народностей. В 1908 году Трубецкой поступил на историческое отделение Московского университета, но в исторических штудиях вскоре разочаровался и с третьего семестра занялся лингвистикой. Много лет спустя он так объяснял свой выбор: лингвистика – единственная из гуманитарных наук обладает научным методом, и все прочие науки о человеке (этнография, история религии, культурная история) смогут подняться над нынешним алхимическим развитием, только последовав примеру лингвистики[41 - LGK, р. 304.].

В 1912 году Николай женился на Вере Петровне Базилевской, а годом позже получил место приват-доцента на кафедре сравнительной лингвистики и санскрита по рекомендации главы этой кафедры Виктора Поржезинского. Автор рекомендательного письма счел нужным указать, что Николай – сын покойного ректора.

Если Трубецкой рано показал себя сосредоточенным ученым, который упорно следует избранным путем, то Якобсон был полной ему противоположностью. Он разрывался между проектами, идеями, книгами, друзьями и женщинами, его непоследовательность напоминала невроз. Этот пылкий коротышка в очках, казалось, наслаждался беспорядком, жизнью вверх тормашками, в то время как Трубецкой инстинктивно их избегал.

Якобсон родился в 1896 году в семье армянских евреев, купцов, живших в самом центре Москвы (дом № 3 в Лубянском переулке), за углом здания страхового общества «Россия», которое в 1918 году будет отдано под внушающую ужас Лубянку – штаб-квартиру советской тайной полиции. Хотя Якобсон и был на шесть лет моложе Трубецкого, он успел до революции войти в московский авангард и даже стать одним из учредителей то и дело возникавших течений. Движений в ту пору было множество, и все они – символисты, акмеисты, супрематисты, футуристы – боролись за внимание публики, изобличали друг друга и даже вступали в уличные драки. Каждая новая группировка предлагала все более дерзкие проекты обустройства будущего, возрождения того или иного наследия, возврата к первобытному и примитивному и чуть ли не с исступлением искала способы вершить искусство в соответствии с главными теоретическими установками современности. Якобсон попал в среду, где каждый оценивал себя с интеллектуальной точки зрения уж никак не ниже Трубецкого.

Случалось и Якобсону впадать в крайности, увлекшись стремлением строить жизнь в гармонии со своими принципами. Так, безоговорочно приняв теорию поэтического формализма, он избегал на письме и даже в устной речи форм первого лица и допускал их, только выступая под псевдонимом Товарищ Алягров. Эту особенность, опять-таки граничащую с навязчивым синдромом, отмечали практически все ученики и биографы. Досадовала и вторая жена, Кристина Поморска: «Поразительное свойство его дискурса – упорная тенденция избегать употребления первого лица единственного числа… даже в прямом обращении»[42 - Krystyna Pomorska, «Autobiography of a scholar» // Krystyna Pomorska, Elzbieta Chodakowska, Hugh Mclean and Brent Vine (eds), Language, Poetry, and Poetics: The generation of the 1890s: Jakobson, Trubetskoy, Mayakovskij. Proceedings of the first Roman Jakobson colloquium, at the Massachusetts Institute of Technology, October 5-6,1984, Walter De Gruyter, 1987, p. 11.]. Особенно сложно было, следуя таким правилам, писать мемуары: в одном разделе своих воспоминаний Якобсон привел обширные выдержки из письма «поэта Алягрова», ни словом не пояснив, что Алягров – это он и есть[43 - Stephen Rudy, «Jakobson – Aljagrov and Futurism» // Pomorska et al., Language, Poetry, and Poetics, p. 277.]. А вот как Якобсон пишет в 1962 году о себе, о рано пробудившемся интересе к лингвистике: «Поговорки с жадностью собирались для заполнения пустых календарных листков… Шестилетний мальчик, зачарованный этими формами, промежуточными между языком и поэзией, был принужден задержаться на грани, отделяющей лингвистику от поэтики»[44 - Pomorska et al., p. 8.].

Пожалуй, тот факт, что шестилетний мальчик был зачарован «формами, промежуточными между языком и поэзией», еще не столь удивителен, сколь сама эта фраза – прямое осуществление фундаментальных принципов теории Якобсона, которая ставила под вопрос и отодвигала на второй план роль индивидуального автора как в поэзии, так и в литературе в целом. О себе он всюду, где только можно, говорит в третьем лице («шестилетний мальчик») или прибегает к пассивным формам глагола («пословицы с жадностью собирались»). Согласно одному из биографов, Ричарду Брэдфорду, Якобсон успел написать около 5000 страниц прозы, тщательно устраняя при этом
Страница 16 из 35

«лирическое» первое лицо: «Это правило не следует приписывать эксцентричности автора, скорее это молчаливое свидетельство его убеждения, что поэтическая функция оказывает постоянное давление на наше языковое присутствие»[45 - Richard Bradford, Roman Jakobson: Life, language and art, Routledge, 1994, p.]. Разработав теорию письма, он обязан был применять ее к любым формам письма. «Проза должна быть прозой», как формулировал один из бывших его учеников Омри Ронен[46 - Электронное письмо Омри Ронена автору.]. Употребление первого лица единственного числа Якобсон считал поэтической уловкой. В прозе он отказался не только от этих форм, но и от поэтических красот, хотя в письмах и отчасти в воспоминаниях порой позволял себе роскошь писать от первого лица.

Зато в поэзии Якобсона различные поэтические приемы, в том числе и формы первого лица, пестрят с такой же почти невротической настойчивостью. Сам псевдоним «Алягров», под которым Якобсон публиковал стихи с 1914 года до отъезда из Москвы в 1920 году, обыгрывает местоимение первого лица, буква «я» даже выделялась жирным шрифтом – Алягров, – чтобы подчеркнуть эту связь. Якобсон считал себя в первую очередь поэтом, однако поэтом он был, по своей собственной оценке, не из крупных. Зато он был величайшим теоретиком, проницательно анализировавшим чужие творения и активно продвигавшим творцов. Его захватывало все, что творилось на «подвижном празднестве» предреволюционной Москвы, все эти контркультурные, богемные, авангардные течения.

Лингвистическое учение Якобсона, которому суждено было преобразить эту отрасль науки, зародилось внутри его размышлений о поэзии. Якобсон полагал, что принципы языка поэтического можно перенести на язык в целом: язык – не просто инструмент для передачи значений, которые уже в каком-то смысле существовали и только ждали наименования. Тридцать лет спустя он сформулирует это так: «Язык состоит из значимых элементов, которые, однако, ничего не обозначают»[47 - Roman Jakobson, Six Lectures on Sound and Meaning, Harvester Press, 1978, p. 19.].

Открытие «элементов» языка вполне соответствовало общему сдвигу в восприятии мира. Результаты физических экспериментов, поэтических фантазий, философских открытий и множества других форм интеллектуальной деятельности вместе и по отдельности складывались в то, что мы теперь называем модернизмом. Ньютоновская физика сменилась теорией относительности; позитивизм отступил перед феноменологией; в искусстве реализм XIX века сдавал позиции футуризму, кубизму и супрематизму. Лингвистическое учение Якобсона и Трубецкого трудно отделить от этой тенденции. Полвека спустя, вспоминая те времена, Якобсон писал: «Общим знаменателем и в науке, и в искусстве стало не внимание к изучению объектов, но, скорее, интерес к отношениям между объектами»[48 - См.: Jindrich Toman, Letters and Other Materiah from the Moscow and Prague Linguistic Circles 1912-1945, Michigan Slavic Publications, 1994.]. На обоих друзей заметное влияние оказали идеи Фердинанда де Соссюра из Женевского университета, в чьем посмертно опубликованном «Курсе лингвистики» (Cours de lingu?tique generale, 1916) так и сказано: «В языке существуют только различия».

Внутри лингвистики Трубецкой облюбовал новое направление – фонологию, науку о связях и соотношениях звуков в повседневной речи и об их смыслоразличительной функции, о симметрических схемах, лежащих в основе любого языкового высказывания и используемых неосознанно. Фонема – не звук и вообще не «объект», фонема – это отношение, различие, которое может проявляться практически в любой форме. Так, линия, проведенная на карте России посередине между Новочеркасском на юге и Псковом на северо-западе, отделяет диалекты с северо-восточным «г» от юго-западного «h» – вместо [гара] («гора»), как говорят на северо-западе, южнее этой линии скажут [frapa][49 - Интервью с Патриком Серио.]. И хотя звуки разные, фонема – одна и та же, как ее ни произноси, она играет одну и ту же роль в сопоставлении между разными словами.

На некоторых уровнях теоретической абстракции как единая фонема могут рассматриваться и совершенно несхожие звуки. Прослеживать такие фонемы – задача крайне сложная (и предельно умозрительная), но для Трубецкого тут открывалась увлекательнейшая перспектива: он верил, что обнаруживаемые им повторяющиеся схемы, правила подтверждают неслучайный характер эволюции языка, что это лишь часть общего процесса динамических изменений. Он вступил в поединок (которому вскоре предстояло сделаться односторонним) с Шахматовым (тому уже недолго оставалось жить), именно отстаивая значимость таких паттернов: открытия Трубецкого подвели его к мысли о существовании универсальных лингвистических законов, действующих в любом языке мира. С этого начиналась лингвистика XX века.

Трубецкой и Якобсон принадлежали к тому поколению российской интеллигенции, которая исполнилась ощущения собственного права и призвания, – сыны и дочери Серебряного века, этого десятилетия великого брожения наук и искусств, породившего таких поэтов, как Александр Блок и Анна Ахматова, таких композиторов, как Игорь Стравинский и Сергей Прокофьев, таких художников, как, например, Казимир Малевич. Это было заносчивое поколение, убежденное в своем превосходстве. Как и прежние поколения русских, они спешили втащить свою страну в современность, но видели, как Россию тяготят ее традиции, ее прошлое. Это поколение презирало своих предшественников и мечтало о новой русской науке, новых академических высотах. И если бы не великая катастрофа большевистской революции, эти люди, несомненно, достигли бы своей цели.

Глава 2. Короткое лето

Огромные толпы стекались приветствовать царя Николая, когда он в 1914 году объявил о вступлении России в Первую мировую войну. Однако несколько лет спустя и оптимизм, и патриотический подъем сникли. Потери в сражениях с немцами были ужасны, сказывались и тяготы в тылу. Перед войной Россия пережила высшую точку реформируемой монархии, сделала первые робкие шажки в современную эпоху, но война обратила наметившийся прогресс вспять. Вскоре стали собираться совсем другие толпы – требовавшие хлеба, а там и отмены мобилизации, под конец же – отречения царя и уничтожения монархии.

Не всех, однако, увлекали драматические события, которые сотрясали Европу и вскоре должны были сказаться и на личных судьбах. Автобиографические заметки Трубецкого отражают то, что по большей части занимало внимание этого маниакально упорного князя, – подготовку к квалификационным экзаменам на право преподавать. Он расписывает во всех подробностях это испытание, после которого он мог претендовать на звание профессора (на каждый вопрос нужно было отвечать подробно, по полчаса, и каждый член кафедры имел право задавать вопросы, выходящие за рамки программы)[50 - NSTLN, р. 310.]. Любовно останавливается он и на вкладе, который внес в науку трудом по северокавказским мифам о похищении огня. И, кратко упомянув исследовательскую поездку в Лейпциг в 1913 году, о дальнейших европейских событиях сообщает в двух словах: «Вскоре началась мировая война». Зарывшись в изучение палеосибирских фрикативных согласных и финских народных сказок, Николай Трубецкой особо не тревожился ни по поводу европейской бойни, ни по поводу волнений в собственной
Страница 17 из 35

стране.

Автобиографические заметки обрываются на середине 1917 года, и в них нет ни слова о падении династии Романовых в марте 1917-го, когда Николай II отрекся и к власти пришло оказавшееся недолговечным Временное правительство. Завершаются эти заметки, что уже неудивительно, планами составить «Праисторию славянских языков», чтобы проиллюстрировать процесс развития различных славянских языков из праславянского, для чего будет применен «усовершенствованный метод реконструкции».

Отправляясь летом 1917 года из Москвы в Кисловодск, известный курорт на Северном Кавказе, Трубецкой вовсе не предчувствовал, что расстается с родным городом навсегда. Большевистский переворот в октябре 1917-го, захват Зимнего дворца в Петрограде и провозглашение советской власти застали его, очевидно, врасплох. Однако сразу стало ясно, что возвращаться в Москву нельзя: аристократы падут первой жертвой нового режима.

Следующие три года Трубецкой с женой и маленькой дочерью скитался по разоренным войной южным губерниям России – сначала укрылся в Тбилиси, потом в Баку, оттуда отправился в Ростов и дальше в Крым, из Крыма же американский корабль доставил его на другой берег Черного моря, в Константинополь (см. главу 1). И тут аристократические связи выручили молодого князя: ему нашли работу в столице Болгарии – преподавать славянскую лингвистику в Софийском университете.

Якобсон эти годы провел в Москве и даже ненадолго присоединился к большевикам, работал в отделе пропаганды Народного комиссариата просвещения, как теперь пышно именовалось прежнее министерство. Он даже прочел под псевдонимом Алягров лекцию «Задачи художественной пропаганды». Жизнь в послереволюционной Москве была трудной, продуктов недоставало, чудовищно выросла преступность, а большевистский режим, неустойчивый, вынужденный вести Гражданскую войну чуть ли не на всем пространстве Евразии, становился все более нетерпим к любым неортодоксальным взглядам. Выбравшись в Прагу в июле 1920 года, Якобсон писал другу (тут как раз используя местоимение первого лица):

Ведь не одну, десять жизней пережил каждый из нас за последние два года. Я, к примеру, был за последние годы – контрреволюционером, ученым, и не из худых, ученым секретарем Зав. Отд. Искусств Брика, дезертиром, картежником, незаменимым специалистом в топливном учреждении [в Москве], литератором, юмористом, репортером, дипломатом, на всех романических emploi и пр. и пр. Уверяю тебя, авантюрный роман, да и только. И так почти у каждого из нас[51 - Roman Jakobson, My Futurist Years, Marsilio Publishers, 1992, p. 77 (письмо Эльзе, сентябрь 1920).].

Постепенно, по мере того как большевики укрепляли свою власть, они вступали в ожесточенный спор со всеми, кто подвергал сомнению ортодоксальный марксизм. Концепция формалистов – искусство самостоятельно и не зависит от общества – заведомо находилась в противоречии с ортодоксальным марксизмом, в глазах которого любое искусство есть выражение исторических и социальных сил, подчиняющееся соображениям политики. Считать, подобно авангардистам, социальный контекст маловажным значило, по сути дела, отвергать самые основы диалектического материализма. В сложившейся непосредственно после революции плюралистической атмосфере, когда большевики нуждались в союзниках и пытались привлечь на свою сторону интеллектуалов, формализм еще был терпим. Но время шло, и любое расхождение с официальной идеологией наталкивалось на все более суровый отпор.

В точности неизвестно, почему весной 1920 года Якобсон почувствовал, что настала пора покинуть Москву, но, возможно, это было связано с такой переменой курса, постепенным вымыванием почвы из-под ног формалистов. Он добыл себе должность переводчика при одной из первых советских делегаций, отправлявшихся за границу. Этот двадцатичетырехлетний молодой человек не был профессиональным дипломатом, как не был он и искренним приверженцем коммунизма. Более того, его знания чешского языка сводились к одному семестру курса сравнительного изучения славянских языков в Московском университете. Но конкурс на эту должность не был особенно высоким, как признался Якобсону тот, кто принял его на работу, поскольку все, дескать, боялись соваться за границу, опасаясь покушений со стороны белых эмигрантов[52 - Ibid., p. 81.].

То ли эта угроза его не слишком устрашила, то ли в Москве он боялся чего-то похуже – так или иначе, Якобсон отправился в новую жизнь.

Люди здесь приятные

Эмигранты из России, числом два миллиона, разбрелись по Европе, Турции, Персии и Китаю. На тот момент это было самое крупное переселение в истории человечества. Русские эмигранты в подавляющем большинстве принадлежали если не к аристократическим кругам, то к интеллигенции – образованные, культурные, граждане мира, привыкшие к определенным привилегиям. В послевоенной Европе они лишились и статуса, и прав гражданства, остались бездомными, нищими, отчаявшимися. Бывшие князья служили в Париже официантами или попрошайничали на улицах Шанхая, дамы, недавно красовавшиеся на балах в шелковых вечерних платьях и маскарадных нарядах, превратились в горничных и проституток.

Их терзала ностальгия, они цеплялись за каждую частицу своей разрушенной прежней жизни. Собирались на еженедельные литературные, поэтические вечера, перенесли в Париж и Берлин русский балет, и все это на сущие гроши. Аристократы, вельможи, не знавшие ограничений в роскоши, терзались унизительной нищетой. Говоря словами Набокова, «отстраненный наблюдатель немало потешился бы, разглядывая этих почти бесплотных людей, имитировавших посреди чужих городов погибшую цивилизацию, – далекие, почти легендарные, почти шумерские миражи Москвы и Петербурга»[53 - Vladimir Nabokov, Speak, Memory, Vintage, 1989, p. 282.]. (Пер. С. Ильина.)

В глазах изгнанников большевистская революция все еще оставалась гигантской, космических масштабов ошибкой («пресловутый dem ex machina», как писал Набоков), которая вскоре будет исправлена. В пору Гражданской войны пропагандистские газеты, издаваемые в Европе монархистами, дружно печатали оптимистичные прогнозы о скором разгроме красных. Даже когда окончательная победа красных доказала, что монархисты заблуждались, даже после создания СССР эмигрантское сообщество по большей части давало новому режиму от силы несколько лет. Они продолжали с жадным любопытством читать известия о неурожае и голоде, и, в уверенности, что изгнание продлится месяцы, максимум год, многие даже не спешили обзаводиться мебелью. Мало кто потрудился выучить новый язык. И хотя ничто в тот момент не препятствовало переселению в Америку – Северную и Южную, стоит отметить, что этой возможностью мало кто воспользовался: подавляющее большинство оставалось в странах, граничивших с Россией или расположенных поблизости от нее.

Эта пламенная вера в неизбежное и скорое возвращение ощутима во многих эмигрантах. Например, Чехия помогла открыть в Праге школу права для русских, предназначенную для эмигрантов, с конкретной целью подготовить их к государственной службе в посткоммунистической России. До 1927 года, когда школа закрылось, через нее прошло более 500 студентов.

Любой контакт с родиной превращался для изгнанников чуть ли не в сакральный опыт.
Страница 18 из 35

Получив в 1922 году письмо из Москвы, Трубецкой чувствовал себя так, словно письмо пришло «с Луны», как писал он в ответ своему другу Федору Петровскому, разыскавшему его в Софии. Петровский учился вместе с Трубецким и специализировался на латыни; он остался в Москве. Трубецкого изумлял сам факт почтового сообщения между Москвой и Софией: «Чего мы только не пробовали, а нужно было всего лишь наклеить марку на конверт»[54 - Toman, p. 16.].

Жизнь Трубецкого в Софии была, как он признавался, не слишком яркой. Болгарская столица сложилась, по его мнению, в борьбе между Веной и Тулой, причем победила русская провинция: интеллектуальная, художественная и духовная жизнь практически отсутствовала. В этом, иронизировал он, основное отличие от Тулы. Но люди здесь приятные[55 - Ibid., p. 17.].

Презрение к тем местам, где они вынужденно оказались, было типично для российских изгнанников, по силе с ним могла сравняться лишь любовь – издалека, до одури, до задыхания – к родной стране, к тому, что осталось жить в воспоминаниях, но куда невозможно было возвратиться, пока у власти большевики. Трубецкой признавался Петровскому:

Вы себе представить не можете, какое счастье для нас, живущих на чужбине, каждый штрих пера с родины. В целом все мои знакомые за границей более-менее устроились и были бы довольны, если бы не давил на каждого из нас тяжкий груз разлуки с отечеством и близкими и ужасная тревога за судьбы любимых людей[56 - Ibid.].

Ни в чем напрасный оптимизм изгнанников не проявлялся с такой отчетливостью, как в политике. Русские эмигранты жили в ожидании скорого краха большевиков и собственного триумфального возвращения. Различные политические партии – монархические, социалистические, фашистские, либеральные – наперебой вербовали приверженцев, издавали газеты и журналы, проводили съезды, формировали правительство в изгнании, собирали средства и сражались за право короноваться в посткоммунистической России. Имелись две главные монархические партии: одну создал в 1923 году великий князь Кирилл, провозгласивший самого себя «императором всероссийским», вторую возглавил его кузен, великий князь Николай Николаевич. Немонархические партии всех оттенков росли как грибы после дождя, среди прочих – конституционные демократы (кадеты), либеральная партия, действовавшая еще в царской России, а также партия правых социалистов-революционеров, эсеров, состоявшая из умеренных социалистов. Обе эти партии находились у власти при Временном правительстве, после крушения монархии и до Октябрьского переворота. Обе считали себя единственной альтернативой для России в XX веке.

Трубецкой, отпрыск одной из знатнейших семей России, сын ректора Московского университета, и сам, несмотря на сравнительно молодой возраст, известный ученый и лицо публичное, не мог оставаться в стороне от споров о будущем России. Примерно в это время и завязалась их переписка с Якобсоном. Трубецкой уже нашел единомышленников в интеллектуальной среде эмиграции и начал публиковать первые политические сочинения. В следующие десятилетия он будет делить время между академическими исследованиями в области лингвистики и политической деятельностью.

Политическая деятельность Трубецкого отчасти определялась его дружескими связями, но его политические взгляды непосредственно вытекали из научной теории, создаваемой в соавторстве с Якобсоном. Многие понятия, которые они применят для революционного преображения лингвистики, Трубецкой прежде опробовал в политических работах. Как многие русские интеллектуалы прежних поколений, он доводил свои мысли до крайности, превращая лингвистическую теорию значения в концепцию мировой истории и общеполитическую доктрину. В политических трудах Трубецкого, как и в ученых исследованиях, утверждался примат культуры. Он рассматривал культуру сквозь призму своих лингвистических интересов как нечто насущное, живое, реальное, а не эфемерное и декоративное, как понималась культура в XIX веке. В довоенной науке было принято рассматривать культуру как ту или иную ступень на лестнице человеческого прогресса, то есть одни культуры считались более передовыми, другие отсталыми. Трубецкой уравнял все культуры в том смысле, что первичная цель любой культуры – коммуникация.

Кроме того, Трубецкой противопоставлял культуру истории. XIX век искал начала всех вещей, от геологии до музыки и языка. Трубецкой и Якобсон полагали, что культура возникает и развивается лишь в силу специфических культурных факторов, подчиняясь собственной внутренней логике, а не случайным причинно-следственным цепочкам войн, миграций и тому подобного. Иными словами, найти истоки не столь важно, как нащупать правила, соответствия, системы, благодаря которым происходят изменения в культуре. Трубецкой пытался отыскать третий путь между двумя противоборствующими идеологиями – западного либерального капитализма и советского коммунизма, поскольку обе эти идеологии, осознанно или неосознанно, опирались на неумолимую догму универсальной истории.

Глава 3. Фамильное древо

Скорее всего, ностальгия – по крайней мере, отчасти – сыграла свою роль, побудив Трубецкого, когда Якобсон в 1920 году отыскал его в Софии, с таким рвением взяться за «Праисторию» и отповедь покойному наставнику Шахматову.

В письмах, которые Трубецкой писал в начале двадцатых годов друзьям, «Праистория» часто выходит на первый план – до такой степени, что это иногда граничит с одержимостью. В 1922 году в письме Петровскому он признавался: если удастся закончить этот труд, «Праисторию славянских языков», она вызовет в Москве Grosses Schkandal – немецкое выражение употреблено для пущего драматизма. И в следующем письме: «Я все еще работаю над «Праисторией славянских языков». Вот так скандал будет в Москве, когда книга выйдет».

Последующие послания Трубецкого Якобсону пересыпаны несвязными с виду рассуждениями о звуках, гласных и согласных, треугольными и другими схемами фонетических соответствий. Трубецкой неумолимо прорывался к тому, чего еще сам не мог толком разглядеть, но надеялся справиться с этой задачей, если Якобсон придет на помощь.

Очевидно, что-то в этой работе смущало Трубецкого, тяжким грузом давило на него. Имелся ведь и практический резон – написать монографию и опубликовать ее, это помогло бы автору получить кафедру в каком-нибудь крупном европейском университете. В дореволюционной России ему способствовали семейные связи, но эмигранту, странствующему по Европе, приходилось намного труднее. «Не имея научной степени, а главное, печатных трудов по специальности, я не мог конечно получить здесь при университете ничего кроме доцентуры с весьма низким окладом»[57 - NSTLN, p. 5. Русский текст цит. по: Трубецкой Н. Письма и заметки.].

Но Трубецкой отверг по меньшей мере одно предложение Якобсона (в первом же ответном письме), который готов был найти издателя. Ему требовалось больше времени. Не надо спешить. И далее одержимость этой книгой причудливо сочетается с нежеланием ее заканчивать. В письме Якобсону уже в 1925 году он снова затрагивает эту тему: «Кое-что пригодится для «праистории», о которой я опять стал пристальнее думать. Полагаю, что чем позднее я ее напечатаю, тем
Страница 19 из 35

будет лучше». И в 1926 году опять: «Когда я доберусь до праистории – прямо не знаю. Боюсь, что я с этим уже опоздал…»

Он так и не завершил «труд своей жизни». Рукопись находилась в его квартире в Вене, куда после аншлюса явились гестаповцы и конфисковали все бумаги. Друзья Трубецкого считали, что именно утрата этого черновика вызвала инфаркт и восемь месяцев спустя – смерть автора. Но сумел бы Трубецкой закончить эту работу, если бы не вмешалось гестапо? За восемнадцать лет с начала работы лишь немногие извлечения из будущей книги просочились в академические статьи Трубецкого и в его основной труд – опубликованные посмертно «Принципы фонологии».

На ум приходит такое объяснение и одержимости этой книгой, и невозможности довести ее до конца: привязанность к «Праистории» подпитывалась ностальгией, тоской по навеки потерянной Москве его молодости. В Софии Трубецкой устроился лучше многих эмигрантов, но все же с трудом умудрялся содержать семью на скудное жалованье болгарского приват-доцента, то есть профессора без ставки, зависимого от студенческих взносов. Даже после переезда в 1923 году в Австрию, где Трубецкой получил полную преподавательскую ставку в Венском университете, тяготы терзали его: депрессия, плохое здоровье, хронические финансовые проблемы. В одном из писем Якобсону, например, Трубецкой сообщает, что не выберется на конференцию в Праге из-за недостатка средств.

У тех, кто был знаком с Трубецким до войны – с аристократом, безгранично уверенным в своих привилегиях, – сложилось совсем не такое впечатление о нем, как у тех, кто сблизился с ним уже после его бегства из России. В Европе Трубецкого преследовали приступы депрессии, глубоких сомнений в себе, порой он удалялся от друзей и родных, искал прибежища только в науке. «В чужой стране Трубецкой оставался чужаком», – писал его коллега, датский лингвист Луи Ельмслев, в некрологе. Он был «искренне приветлив со всеми, скромен, непритязателен, но он так и не совладал с неблагоприятным поворотом своей судьбы»[58 - LGK, p. 295.].

Завершить «Праисторию» значило расстаться с прошлым, с Московским университетом, со спорами в Этнографическом обществе, где все заседали в смокингах, отрешиться и от напоминавшего Эдипов комплекс соперничества с Шахматовым, и от радостных вечеров в семейном поместье Ахтырка (Украина). Эти воспоминания Трубецкому, как и многим другим русским изгнанникам, не удавалось похоронить. «Праистория славянских языков» превратилась в последнюю ниточку, связывавшую его с прекрасной, навеки утраченной жизнью, – и она же стала первым препятствием в той погоне за великими научными открытиями, к которой подключился и Якобсон и которая продолжалась от начала их переписки в 1920 году до смерти Трубецкого в 1938-м.

Якобсона же преимущественно – и до восторга – увлекали закономерности, обнаруживаемые Трубецким в языке. Конечно, Якобсон и сам подумывал о кафедре и мог поначалу питать надежды на покровительство Трубецкого и его аристократические связи. Этими соображениями можно было объяснить заинтересованность в переписке с князем на первых порах, пока не стало очевидно, что в академических кругах Европы тот не располагает никакими покровителями. Но ведь и тогда Якобсон не направил свой интерес и свои восторги в другую сторону, а значит, он искренне разделял страстное стремление Трубецкого зарыться еще глубже в сравнительное изучение языков.

Внутренняя логика

Еще до войны Трубецкой и Якобсон занялись самым загадочным и увлекательным вопросом языкознания: каким образом звуки, слова и структуры порождают значения. Те упорядоченные семантические оппозиции, которые им удалось обнаружить, проявлялись в виде статичной, кристаллизовавшейся и неизменной вселенной взаимосвязанных элементов – мгновение застыло. Никак не получалось объяснить одно постоянное свойство языка, на которое Трубецкой наткнулся при исследовании праславянских диалектов, когда попытался превзойти Шахматова. Это постоянное свойство языка – изменчивость.

Языки меняются с ошеломляющей скоростью. За несколько веков единый язык может расколоться на два диалекта, носители которых уже не понимают друг друга. Звучные поэтические рифмы спустя десятилетия покажутся атональными или дребезжащими. Романские языки – французский, итальянский, испанский – развились из народной латыни всего за 400-500 лет. Хотя такие изменения были детально систематизированы прежними поколениями филологов и тем же Шахматовым, никто всерьез не задумывался над причинами перемен. Как само собой разумеющееся принималось, что изменения языка вызываются историческими факторами – переселением народов, изоляцией каких-то групп людей или, наоборот, их контактами.

Якобсон и Трубецкой усомнились в том, что язык меняется главным образом под действием исторических факторов, понимаемых как случайное нагромождение внешних событий. Оба они полагали, что эволюция языка обусловливается преимущественно внутренней логикой и не может быть непосредственным результатом вмешательства извне. Для доказательства требовалось только одно – обнаружить закономерные изменения и вывести универсальные законы, применимые к любым языкам во все времена.

В поздние годы своей жизни Якобсон любил рассказывать коллегам о том, как они вместе с Трубецким положили начало лингвистической революции, вдохновившись теорией термодинамики. Новые представления о равновесии, разработанные к 1890-м годам физиком Людвигом Больцманом, породили мощную теорию «систем». Если газ из одной камеры выпустить в другую или если нагреть стальной прут с одного конца, системы пытаются достичь «состояния покоя», то есть часть газа перетечет в другую камеру или жар равномерно распространится по всему пруту, который будет постепенно остывать. Якобсон считал учение Больцмана о равновесии систем «началом новой науки и нового искусства, ориентированных на функцию и цель, а не причину»[59 - Электронное письмо Омни Ронена автору.].

Иными словами, язык можно приравнять к камере из примера, который рассматривает Больцман: если вводится новый элемент – скажем, новое слово – или меняется произношение старого слова, то язык реагирует как система с нарушенным равновесием, то есть ищет новое состояние покоя. Но взаимосвязанность лингвистических единиц приводит к тому, что, осваивая новый элемент или какое-то изменение, система вынуждена, в порядке компенсации, изменить множество других единиц. Язык, как любая система, ищет «равновесия». Исследования Якобсона и Трубецкого показали (а затем работы других лингвистов подтвердили), что изменение каких-то аспектов языка вызывает цепную реакцию. Их исследование сводилось лишь к смыслоразличительным звуковым единицам, то есть фонемам, не охватывая целые слова, и обнаружилось множество соотношений между фонемами, которые сохраняются независимо от того, к какому языку они принадлежат.

Фонологическая теория Трубецкого доказывает, что определенные фонологические признаки повсеместно выступают в сочетании с другими, а в отсутствие этой пары утрачиваются. На практике эти отношения абстрактны, их почти невозможно описывать человеческими словами. Например, во всех языках
Страница 20 из 35

долгота гласного не выступает в качестве смыслоразличительного признака, если отсутствует фиксированное ударение, а при таком ударении долгота становится значимой.

Эти перемены ускользают от человеческой интуиции, отчего кажутся еще более занимательными. Их трудно объяснить, если не допустить возможности, что недоступный сознанию орган формирования языка у нас в мозгу устроен куда сложнее и тоньше, чем мы думали. На самом деле впоследствии удалось также доказать, что звуковые изменения всегда происходят группами, то есть изменения в языке случаются не изолированно, но каждое изменение включает цепную реакцию дальнейших изменений, компенсирующих первоначальный сдвиг[60 - Andre Martinet, Еconomie des changements phonеtiques, Francke, 1955.].

Так, за триста пятьдесят лет, с 1350-го до 1700-го, практически все гласные среднеанглийского языка, один за другим, превратились в дифтонги. Это крупнейший задокументированный в современной лингвистике «цепной сдвиг»: множество звуков шаг за шагом продвигались по фонетической шкале. Другие цепные реакции были выявлены в Германии XV–XVI веков: взрывные согласные перешли в придыхательные, b – в f, d – в th или ts, g – в h[61 - Надо заметить, что согласно этой теории в голландском должен быть звук [g], но это не так. Благодарю Либермана за это указание.]. Регулярность этих переходов указывает, что языки вынуждены следовать по каким-то заранее намеченным путям, по мере того как они развиваются во времени. Так в структурной лингвистике появляется почти метафизическая или телеологическая нотка[62 - О зависимости Якобсона и Трубецкого от других русских мыслителей богословского уклона см.: Toman, Letters and Other Materials.].

Трубецкой писал Якобсону:

В истории языка многое кажется случайным, но успокаиваться на этом историк не имеет права: общие линии истории языка при сколько-нибудь внимательном и логическом размышлении всегда оказываются не случайными – а следовательно, неслучайны должны быть и отдельные мелочи; все дело только в том, чтобы уловить смысл. Осмысленность эволюции языка прямо проистекает из того, что «язык есть система»[63 - NSTLN, письмо 30 (Трубецкой Н. Письма и заметки).].

Как мы видели, Трубецкой создавал свою теорию из странной, почти патологической потребности опровергнуть уже покойного профессора Шахматова, который в 1915 году опубликовал историческую реконструкцию «протославянского» языка – предка, от которого в какой-то момент Средневековья отщепились в качестве отдельных диалектов, а затем развились в особые языки русский, белорусский и украинский.

Шахматов, по мнению Трубецкого, был слишком привержен образу семейного древа с языками-ветвями. В ответ Трубецкой предложил масштабную реконструкцию возникновения украинского, белорусского и русского языков уже в XIII веке на основании изученного им движения фонем. Он доказал, что примерно с ибо года в южном регионе нынешней Украины произошли изменения в ряде гласных и эти изменения постепенно продвигались на север. Согласно сохранившимся рукописям, в которых отражены звуковые сдвиги, к тому времени, как эта волна достигла севера (1282 год), на юге произошли уже новые изменения в произношении (мягкий согласный становится твердым перед слогообразующим передним гласным), и это помешало распространению определенных фонетических изменений (например, украинского перехода «е» в «о») на всю область существования древнерусского языка. С этого, как показал Трубецкой, начинается самостоятельное существование украинского как диалекта[64 - N. Trubetskoi, «The phonetic evolution of Russian and the disintegration of the common Russian linguistic unity’. См.: Anatoly Liberman (ed.), N. S. Trubetskoy: Studies in General Linguistics and Language Structure, Duke University Press, 2001, p. 120.].

Таким образом, Трубецкой доказывал, что украинский и белорусский языки возникли по сугубо внутренним лингвистическим причинам, а не были вызваны внешними историческими факторами – например, миграциями, войнами или политическими соображениями. Итак, с его точки зрения, язык упорно свидетельствовал о том, что он функционирует на ином плане бытия, нежели история, он меняется, распространяется или вымирает по своей внутренней «системной» логике, а не в силу турбулентных физических причин и следствий.

Оба они, Трубецкой и Якобсон, упорно размышляли над возможностью применить системные законы, обнаруженные в языке, ко многим другим сферам человеческой культуры. Те принципы, которые они обнаружили в системе фонем, вероятно, распространялись на всю обширную сферу коммуникаций и искусств, в том числе на танец, музыку, фольклор, литературу, поэзию и миф. Трубецкой писал Якобсону: «Нет сомнения, что в эволюции различных областей культуры есть параллели, а значит, существуют и законы такого параллелизма. Так, например, вся эволюция русской поэзии… обладает внутренней логикой и смыслом, и ни один момент этой эволюции не следует выводить из нелитературных фактов».

Если довести эти теории до логического завершения (а русские интеллектуалы склонны доводить свои теории до предела и даже дальше), то открытия Трубецкого могут показаться парадоксом: существование универсальных лингвистических законов побуждает задать вопрос, не представляет ли собой некое универсальное явление также и человеческая культура в целом?

Фонология тем самым оказалась ключом к совершенно новой вселенной. Трубецкой верил, что культура, подобно природе, обладает особыми структурными принципами, скрытой, неосознаваемой ДНК, чьи тончайшие вариации на глубоком генетическом уровне способны породить самые разные виды, и они будут размножаться естественным образом, сложится упорядоченный строй самостоятельных единиц, отчетливо различающихся культур и лингвистических групп, чье внутреннее устройство не может напрямую ассимилировать инородные элементы. Каждое такое «творение» следует автономным путем развития, распространяясь и действуя исключительно в пределах внутренне организованной системы. Культура – не продукт независимого человеческого ума, случая или внешних причин; это система имманентных законов и структур, которыми однозначно определяется наша культурная, художественная, литературная и лингвистическая идентичность. Действуя под порогом сознания, такая система правил как в зеркале отражает внутреннее устройство не только индивидуального человеческого разума, но и коллективной, одновременной деятельности сообществ и народов.

Академический труд Трубецкого и Якобсона выльется в итоге в то, что Якобсон назовет «евразийским языковым союзом», и в идею о Внутренней Евразии – громадном бассейне, где сливаются воедино системы связанных друг с другом языков, со временем все более перенимающих черты друг друга. Трубецкой пошел еще дальше и предположил существование «евразийского языкового конгломерата», то есть распространил эту идею со сферы языков на культуру в целом. Внутри этих границ народы и цивилизации существуют как герметически запечатанные монады, не разделяя общего источника и единой природы с прочим человечеством.

Идея, будто нации и цивилизации функционируют как единый организм, получила чрезвычайное распространение после Первой мировой войны. Чудовищные события второго десятилетия XX века стерли позолоту с европейской цивилизации, которая
Страница 21 из 35

больше не представлялась универсальной и желанной для всех. Ее моральный авторитет был как никогда прежде подорван кровавой резней, под вопросом оказались и ценности, которые Европа проповедовала со времен Просвещения, – права личности, свобода, демократия, идеал человека. Некоторые межвоенные мыслители, как Оскар Шпенглер, полагали, что другие цивилизации обладают вполне достойными (хотя и не совпадающими с западными) моральными и эпистемологическими системами. Авторитет и уникальность европейского Просвещения, таким образом, подвергались сомнению.

Причиненные войной разрушения, исторический катаклизм большевистской революции, беспрецедентные демографические перемены и распад трех основных империй, которые на протяжении столетий правили значительной частью Европы, – в совокупности эти факторы породили атмосферу, в которой издавна укоренившиеся истины стали подвергаться сомнению. В такой обстановке Трубецкой увлекся побочной профессией – написанием политических манифестов, косвенно связанных с академической работой, которую он делал вместе с Якобсоном. В этих политических трудах он, не устояв перед соблазном, перенес метафору «саморегулирующейся системы» с языка на культуру в целом и заявил, что культуры складываются в автономные, наглухо запечатанные вселенные с неосознаваемыми структурами.

Как и многие другие более известные писатели межвоенной эпохи, Трубецкой поставил под вопрос идею, вернее, догму Просвещения о «прогрессе» – он усомнился в самой возможности прогресса. Если самые развитые народы мира развязали столь жестокую войну, за краткий срок уничтожили столько человеческих жизней, то по какому праву они смеют рядиться в тогу «прогресса» и проповедовать свои ценности другим народам?

За ослаблением консенсуса по поводу универсальных ценностей, открытых Просвещением, последовало укрепление самого элементарного национализма. Не прикидываясь твердыней человеческого разума, национализм выступал зато как самый первичный из человеческих инстинктов: желание вернуться в прошлое и закрепить идентичности, которые в этих пертурбациях сорвались с якоря. Политические партии по всей Европе сразу же осознали могущество этой простой формулы, способной мобилизовать все слои деморализованного и разобщенного народа.

Подъему национализма способствовал послевоенный распад империй – Российской, Оттоманской, Габсбургов. Новые государства, появившиеся в результате Парижской мирной конференции 1918 года, такие как Румыния, Чехословакия и Венгрия, заметно отличались от национальных государств XVIII–XIX веков. Эти новые национальные государства были в первую очередь национальными, а потом уж государствами. Гражданство гарантировалось только представителям титульной нации, а меньшинства, как считалось, нуждались в обеспеченном договором протекторате, чтобы сохранить полноту прав до тех пор, пока их удастся ассимилировать[65 - Hannah Arendt, The Origins of Totalitarianism, Harcourt, 1979, p. 270.]. Впервые в истории права соединились с нацией, а не государством, и недолго оставалось ждать, пока Гитлер заявит: «Право – это то, что хорошо для немецкого народа» – и лишит немецких евреев гражданства и прав, отказав им в принадлежности к немецкому народу[66 - Ibid.].

Следует отметить, что первыми горький вкус этой новой ксенофобии и похвальбы ощутили на себе европейские беженцы, в особенности изгнанные из России. В новом политическом климате, установившемся после войны, люди без гражданства оказались наиболее уязвимыми, на всем континенте у них не имелось посольств, представительств, прав, а государства нашли способ управлять этой растущей массой неприкаянных главным образом с помощью силы и полицейского произвола. Лишенные гражданства жили в постоянном страхе депортации; единственное, что мешало выслать их сразу, – отсутствие другой страны, готовой их принять. С тех пор как политические права оказались нерасторжимо связаны с гражданством и национальностью, бездомные русские сделались в определенном смысле первыми подданными тоталитарных режимов – еще до становления этих режимов. В таком климате Трубецкой написал первое политическое сочинение, сокрушительный разгром европейских притязаний на универсализм и прогресс под названием «Европа и человечество». Это уже подступы к евразийскому движению, которое он вместе с тремя соратниками основал годом позже. В глазах Трубецкого большевистская революция и стремительная дезинтеграция России свидетельствовали о том, что начатая Петром I европеизация подорвала силы страны и что Европа («романо-германская цивилизация») не заслуживает того авторитета, который она себе присвоила. В предисловии к этому трактату он писал:

Великая война, а особенно последовавший за нею «мир», который и до сих пор приходится писать в кавычках, поколебали веру в «цивилизованное человечество» и раскрыли глаза многим. Мы, русские, конечно, находимся в особом положении. Мы были свидетелями того, как внезапно рухнуло то, что мы называли Русскою культурой. Многих из нас поразила та быстрота и легкость, с которой это совершилось, и многие задумались над причинами этого явления.

Разочарование в Европе становится вполне понятным внутри контекста, личной ситуации Трубецкого, бездомного беженца, но он продолжал известную традицию множества русских писателей, которые с удовольствием общались на европейских языках, пили европейские вина и отдыхали в Европе, однако неустанно порицали рабское подражание Западу и рвались освободить от него свою страну. Более всего Трубецкой оказался в долгу у Николая Данилевского: и само название опубликованной в 1869 году книги «Россия и Европа», и многие идеи Данилевского явственно отзываются в этом сочинении Трубецкого.

Данилевский, твердолобый российский империалист, был малоизвестным знатоком рыболовства и столь же малоизвестным автором политических сочинений – яростная атака на европейскую культуру осталась самым заметным из его трудов. Его перо сочится презрительным смехом, когда он обрушивается на русскую интеллигенцию, послушно и поспешно перенимающую очередные интеллектуальные моды парижских и лондонских салонов. По его мнению, русские давно бы утвердили себя в политическом смысле, если бы не усвоили подсунутую им Европой мысль, будто сильная конфронтационная политика по отношению к Западу является аморальной, узконационалистической, антигуманной. Европа возомнила себя вершиной человеческой цивилизации и пытается всем навязать такое представление об истории.

Будем по отношению к Трубецкому справедливы: «Европа и человечество» отнюдь не представляла собой прямой плагиат идей Данилевского, и все же молодой князь, не цитировавший и даже не упоминавший этого автора, несомненно оказался под сильным влиянием панславистов, которое сказалось даже в выборе терминологии: европейскую цивилизацию Трубецкой именует «романо-германской», заимствуя ключевой термин у Данилевского, который называл ее «германороманской».

Подобно Данилевскому, Трубецкой бранил русскую интеллигенцию за неколебимую веру в превосходство иностранных идей и культурных норм над отечественными: «…романогерманцы были всегда столь
Страница 22 из 35

наивно уверены в том, что только они «люди», что называли себя «человечеством», свою культуру – «общечеловеческой цивилизацией» и, наконец, свой шовинизм – «космополитизмом»». Лестница эволюции человечества иллюзорна, рассуждает Трубецкой, а реальность заключается в том, что иностранная культура никогда не может быть правильно ассимилирована: «…стремление к полной европеизации сулит всем не-романогерманским народам самую жалкую и трагическую участь».

«Европа и человечество» обращает на себя внимание ясностью стиля и эрудированностью, это выделяет ее среди современной политической пропаганды, изрыгавшейся всеми группировками беженцев. Воспроизведенная Трубецким позиция Данилевского едва ли нашла бы заинтересованную аудиторию в век Стюарта Милля и Тургенева, когда престиж европейской культуры находился на пике, но к 1920 году потрясенные русские изгнанники с большей охотой принимали набиравшую популярность доктрину об упадке Запада. А на этом сочинении стояла к тому же знаменитая фамилия Трубецкого, все еще многое значившая в глазах русских читателей, и хотя продавалась книга не так уж успешно, зато ее отрецензировали многие заметные журналы. Среди рецензентов оказался и Петр Савицкий, добравшийся до Софии одновременно с Трубецким. Савицкий сотрудничал с популярным либеральным журналом «Русская мысль». В рецензии на «Европу и человечество» он развивал некоторые идеи Трубецкого и добавил кое-какие свои («культурная эмансипация России-Евразии от евроцентрического эготизма»).

Савицкий, как и Трубецкой, был аристократом, хотя и не столь голубых кровей. Его семья владела поместьем Савщино в Черниговской губернии, которая в ту пору входила в состав Российской империи. Имелся также сахарный завод. Отец Савицкого возглавлял земство. Если Трубецкие принадлежали к придворной аристократии и ближайшему окружению царя, то Савицкие были всего лишь дворянами-землевладельцами.

Петр Савицкий, родившийся в 1895 году, рано проявил интерес к географии и почвоведению. Он поступил в Политехнический институт в Санкт-Петербурге и там попал под влияние замечательного преподавателя и политического деятеля Петра Струве, а вскоре стал его любимым учеником. Когда власть захватили большевики, Струве и Савицкий ушли к белым, к генералу Врангелю, который сумел удержаться в Крыму, и Струве некоторое время занимал должность министра иностранных дел (Савицкий был его заместителем), пока сформированное белыми Временное правительство не рухнуло, а Савицкому и его наставнику не пришлось бежать в Софию.

Струве представлял старый порядок, Савицкий – авангард, часть которого уже пришла к мнению, что России нужно смотреть вперед и не оглядываться на прошлое. Большевистская революция была состоявшимся фактом, и нелепо было притворяться, будто это не так, будто ничего не случилось. Савицкого, очевидно, восхищали некоторые достижения большевиков: если не коммунизм как таковой, то способность быстро консолидировать власть и «защитить Россию от иностранного вмешательства», как он формулировал. Об этом он написал своему наставнику Струве в конце 1921 года, вызвав тем самым окончательный с ним разрыв и объединив усилия с Трубецким в формировании «евразийства».

Этим письмом была обозначена новая линия мысли в среде молодых эмигрантов. Прежде всего Савицкий заявляет, что большевистская революция стала поворотным моментом в истории России. Ее необходимо признать и усвоить урок: «Изменение экономической политики большевизма – условие для выживания России. Сохранение его политического аппарата – условие для силы страны». Но Струве по-прежнему осуждал большевизм как событие противозаконное и случайное» и начал уже подозревать Савицкого в симпатиях к большевизму. Это и вызвало жестокую ссору между ними, но к тому времени Савицкий успел познакомиться с Трубецким и обрести небольшую, но быстро растущую группу единомышленников.

В 1920 году, прочитав рецензию на «Европу и человечество», Трубецкой связался с Савицким, а также сделал своим союзником Петра Сувчинского, музыкального критика и потомка украинских аристократов, друга Стравинского и Прокофьева, а главное – владельца типографии. Сувчинский опубликовал «Европу и человечество», и вместе с отцом Георгием Флоровским, православным священником, который также поселился в Софии, этот квартет издал потрясающую книгу статей под общим заголовком «Исход к Востоку». «Исход», наполовину академический труд, наполовину апокалиптический, стал основополагающим документом евразийского движения, облек его в ту же религиозную символику, то же эсхатологическое осмысление, какому были привержены Блок и Белый. «Есть страшные времена, ужасные эпохи, как апокалипсические видения, времена великих сбываний Тайны, страшные и благословенные», – писал Сувчинский[67 - Исход к Востоку. С. 122.]. Тот самый уникальный русский дух, который и привел большевиков к власти, – невероятная способность и к творчеству, и к разрушению – был выпущен на волю и не желал угомониться. Теперь требовалось направить эту грозную энергию в созидательное русло. «Россия – в грехе и безбожии, Россия – в мерзости и паскудстве. Но Россия – в искании и борении, во взыскании града нездешнего», – утверждал Савицкий. Гражданская война очистила Россию от былого, пробудила от летаргии, высвободила ее жизненную энергию и ответила на вопрос, кто такие «мы». Написанное всеми четырьмя авторами предисловие гласило: «Русские люди и люди народов «Российского мира» суть ни европейцы, ни азиаты. Сливаясь с родною и окружающей нас стихией культуры и жизни, мы не стыдимся признать себя – евразийцами». Так внутри сугубо интеллектуальной среды зародилось совершенно оригинальное восприятие большевизма. Все остальные крупные эмигрантские группировки провозглашали решительное неприятие революции и жаждали повернуть обратно стрелки исторических часов – кто вернуться к 1861 году, кто в эпоху до воцарения Николая II, кто до февраля 1917-го, когда Николай отрекся, иные выбирали разные точки между февралем и октябрем 1917-го, короткий период, когда Россией управляло либеральное, хотя и плохо организованное Временное правительство. Одни только евразийцы заняли нейтральную позицию по отношению к революции, которую они сочли незавершенной «евразийской революцией» против Запада. Хотя революция достигла поистине библейских масштабов кровопролития и жестокости, евразийцы различали в событиях 1917 года и далее религиозные, эсхатологические отголоски и катастрофическую кульминацию двухвековой вестернизации интеллектуальной истории России, а также искупление этой истории. «Исход» представлял собой псевдорелигиозное смешение рационального мышления и мифа, стали и сентиментальности, чем весьма напоминал другие тоталитаристские сочинения того десятилетия. Собственно, до цели насилия, кровопролития и смуты авторы не добирались, но придавали ей расплывчато-теологический смысл. Война, революция и диктатура воспринимались не как средство достижения какой-то цели, но как переход в новое экзистенциальное состояние, к «концу времен», за которым наступит царство Божие на земле. Оригинальным было обращение к «Востоку».
Страница 23 из 35

Этот «Восток» у Трубецкого и его собратьев по эмиграции был явным продолжением русского Серебряного века, чувствовалось влияние символистов, в особенности Блока, который в 1918 году написал «Скифов», пророча яростное противостояние России и Европы, изобразив русских как потомков азиатских кочевников:

Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.

Попробуйте, сразитесь с нами!

Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы,

С раскосыми и жадными очами!

В то время как либеральная российская историография оплакивала монгольское вторжение в XIII веке, «иго», как историческую трагедию, прервавшую связи России с культурами Византии и Европы, частью которых она была, евразийцы праздновали это событие: «татары очистили и освятили» Русь. И не было, по их мнению, противоречия между татаро-монгольским наследием и православием как уникальными составляющими русской цивилизации: большевизм, подобно Золотой Орде, очистил Россию, избавил ее от общего с Западом будущего и знаменовал наступление особой цивилизации.

Монголоцентрическая историография евразийцев была по большей части не глубокой этнографической теорией, но, скорее, символическим жестом, отвергающим западное наследие России ради народного и первобытного. Это был эстетический элемент внутри утопической теории, а не серьезная попытка укоренить в русской истории культуру степи. В первом поколении евразийцев один лишь историк Георгий Вернадский, впоследствии эмигрировавший в США, придавал также и научное значение некоторым из наиболее умеренных утверждений евразийства по поводу татаро-монгольского наследия.

Трубецкой написал вдохновенное эссе «Наследие Чингисхана», доказывая, что историческая склонность России к идеократии и авторитарному правлению идет от монголов. Однако этот труд не принимал всерьез никто, даже его автор. В 1925 году он писал Савицкому о готовящейся к печати статье, характеризуя ее как «тенденциозную»: «…еще большой вопрос, не нужно ли будет ее вообще скрыть от широкой публики… для серьезной исторической критики она… может послужить легкоуязвимым местом»[68 - Письмо Сувчинскому 15 марта 1925. См.: Трубецкой Н. Письма к П. П. Сувчинскому. 1921–1928. М.: Русский путь, 2008.]. В итоге эта работа была опубликована под псевдонимом. Трубецкой признавался Сувчинскому: «Я бы все-таки не хотел ставить своего имени под этим произведением, которое явно демагогично и с научной точки зрения легкомысленно»[69 - Там же. Письмо от 28 марта 1925 г.].

Глава 4. В Тулу с самоваром

В 1922 году судьба улыбнулась Трубецкому: ему предложили место преподавателя в Вене, на кафедре славянских языков. Счастливая случайность: эту вакансию предлагали солидному мюнхенскому профессору, но тот отказался, и работа досталась Трубецкому. Трубецкой был, несомненно, счастлив перебраться в Вену, одну из интеллектуальных столиц Европы, но вместе с тем находил работу преподавателя славянских языков несколько для себя забавной, о чем и вспоминал много лет спустя, в 1933-м, в письме к Якобсону: «Беженство нас научило тому, что именно «в Тулу-то и надо со своим самоваром ездить»»[70 - A. Liberman, «N. S. Trubetskoy and his works on history and politics’ // LGK, pp. 293–375.]. Он обыгрывал известное выражение, означающее то же, что «продавать лед эскимосам», и подытоживал:

То есть в Париже эмигрантам надо открывать модные магазины и ночные кабаки, в Мюнхене – пивные и т. д. Русским славистам по тому же принципу лучше всего в славянских странах. В других странах из русских славистов не устроился никто, кроме меня, но это исключение подтверждает правило: я устроился не в качестве слависта (каковым я в момент своего назначения вовсе и не был), а главным образом в качестве князя, – и это как раз в Вене, в которой своих князей хоть пруд пруди!

С венской вакансии для Трубецкого начался невероятно плодотворный период в сфере как политической деятельности, так и лингвистических штудий. В сентябре 1922 года он писал Якобсону, что у него настала очень продуктивная полоса: «Хожу как одержимый. Новые мысли душат, распирают, едва успеваешь записывать». Он переслал Якобсону первый подробный план – разумеется, намечавшейся «Праистории славянских языков»[71 - NSTLN, Письмо 16 (Трубецкой Н. Письма и заметки, 1 сентября 1922).].

В 1925 году Якобсон, Савицкий и Трубецкой вместе с чешскими и русскими коллегами основали Пражский лингвистический кружок. Группа займется многими теоретическими вопросами, интересовавшими евразийцев, и придаст им более респектабельный теоретический лоск[72 - См.: Jindrich Toman, The Magic of a Common Language, MIT Press, 2003.]. Они будут регулярно собираться в Праге, то в доме у Савицкого, то в центральном кафе «У принца», и за пивом и сосисками штурмовать основы новой теории, которая радикально преобразит лингвистику[73 - Этот раздел в значительной степени опирается на книгу Томана и на труд Патрика Серио (Patrick Seriot, Structure et totalitе: Les origines intellectuelles du structuralisme en Europe centrale et orientale, PUF, 1999).].

В совокупности работы Трубецкого, Якобсона и Савицкого отстаивали мысль, что у каждой культуры и цивилизации имеются естественные границы, которые обозначают пределы подсознательной конфигурации уникальной культурной геометрии. Культуры определяются цельным субстратом неосознаваемых соотношений между звуками языка, музыкальных гармоний, народной одежды, искусства и даже архитектуры, которые естественно возникают на определенной территории и заканчиваются на общих географических границах[74 - Seriot, Structure et totality, p. 104.]. Эти же границы размечают и пределы распространения крупномасштабных культурных изменений, они подобны водоразделу: внутри границ культура и язык текут навстречу друг другу.

Евразийцы предполагали, что подобная граница проходит приблизительно от Мурманска до Бреста на западной оконечности Белоруссии и далее до румынского Галаца, разделяя Европу вертикально по множеству критериев. По одну сторону – православный мир, по другую – католический. По одну сторону – русские песни пятитонного звукоряда, и этот же звукоряд широко используется у финских и тюркских этносов внутри русской зоны влияния, но почти не встречается по ту сторону разграничительной линии[75 - LGK, p. 93.]. Эта граница также приблизительно разделяет некоторые довольно специфические языковые элементы: на евразийской стороне обнаруживается фонологическая корреляция согласных[76 - Якобсон Р. К характеристике евразийского языкового союза // R. Yakobson, Selected Writings, vol. I, Mouton, 1962.], отсутствующая по другую сторону черты[77 - Спасибо Либерману за эту подсказку.]. Трубецкой считал эту линию границей евразийского культурного конгломерата.

Савицкий утверждал, что территория Внутренней Азии, то есть Евразия, принадлежавшая прежде Российской империи, а теперь СССР, представляет собой единое, интегрированное географическое явление. Эта «зона» образовалась благодаря сравнительной ровности ландшафта от Западного Китая до Карпат, и тянущаяся с востока на запад через всю эту территорию полоса плодородной земли соединена по вертикали шестью крупными речными системами. Согласно формулировке Савицкого, Россия – это особый «материк», отделенный от соседей мощными барьерами, а внутреннее его устройство способствовало смешению и взаимодействию разных народов[78 - Статья Савицкого // Исход к
Страница 24 из 35

Востоку.].

Представления Трубецкого о культуре как системе запечатлены в ряде статьей, посвященных одной идее: все народы Российской империи благодаря ее уникальной культуре сплотились в нерасторжимый политический союз. Как он писал в 1921 году:

Эта культура есть сама особая зона, где принимают участие, кроме русских, и угро-финны, и тюрки Волжского бассейна. Эта культура соприкасалась на востоке и юго-востоке с тюрко-монгольской «степной», а через нее связывалась с древними культурами Азии[79 - LGK, p. 93.].

Лингвисты XIX века представляли себе эволюцию языка в виде процесса дивергенции от общего предка: например, французский и итальянский произошли от единого латинского корня и множество индоевропейских языков – от санскрита, как тогда это понимали. Но оставалась нерешенная проблема: как объяснить, почему, скажем, балканские языки, происходившие от разных предков, обнаруживают заметное сходство между собой?

Опираясь на свои фонологические исследования, Трубецкой и Якобсон доказывали, что язык приобретает те или иные черты не случайно, а в результате внутреннего действия системных, упорядочивающих лингвистических законов. «Зоны конвергенции», как те же Балканы и Внутренняя Евразия, где языки разного происхождения со временем сближались, таким образом приобретали мистическое, телеологическое значение, предназначение. Как пояснял в 1929 году Якобсон, вопрос «откуда» сменился вопросом «куда»[80 - Якобсон Р. К характеристике… С. 144.]. А Трубецкой подхватывал: «Эволюция фонологической системы направляется в каждый данный момент тенденцией к цели»[81 - Trubetskoi, Principles of Phonology; Claude Levi-Strauss, Structural Anthropology, Basic Books, 1974, p. 32.].

С точки зрения обоих ученых, процесс становления заведомо не мог быть случайным. В нем должен быть смысл, резон, неподвластный никакой человеческой воле. Эволюция языков, по мнению Трубецкого, происходила во времени, но не в истории – история была областью каприза, случая, прихоти, а временем управляла необходимость. Итак, происходившая во времени конвергенция неосознаваемых структурных характеристик евразийских языков приобретала значимость метафизическую. В «евразийский культурный конгломерат» входило 200 различных языков и этносов, в том числе восточные славяне, финны, тюрки и монголы, а на периферии – кавказские и палеоазиатские народы, объединяемые не общим происхождением, но культурными и лингвистическими заимствованиями. Этим заимствованиям евразийцы придавали особое телеологическое значение: так называемая тенденция к общему развитию казалась им важнее общего происхождения.

Евразийцы отдавали первенство бессознательным процессам, поскольку эти процессы следуют математической логике, не поддаваясь принуждению, политике, случаю, «истории». Национальный язык можно распространить с помощью государственной воли или колониального принуждения, однако звуковые структуры языков могут сближаться лишь благодаря некоей подсознательной симпатии. Заимствование на самом элементарном, атомарном уровне – на уровне перехода звуков – представлялось им более существенным, чем такие свидетельства близости культур, как родство слов. Например, Трубецкой был уверен, что тональное сходство русского, финского и тюркских языков является более очевидным маркером внутрикультурной «симпатии», чем очевидные лексические параллели в чешском, польском и русском, где одинаково обозначается «рыба», «рука» (в польском гека) и так далее.

Иными словами, бессознательные пласты языка обнаруживают естественный порядок вещей, естественные границы культур, которые наилучшим образом проявляют ту внутреннюю логику, которую Якобсон и Трубецкой хотели найти. Существование «языковых союзов» подкрепляли теоретическими понятиями скорее пространственный, нежели временной принцип единства, поскольку первый основан на географической общности, а второй – на общем историческом происхождении. Обитатели таких зон конвергентной культуры должны опознаваться по их «симфонической личности» – излюбленный термин Трубецкого. То есть разнообразные индивидуальные характеристики благодаря конвергенции со средой образуют естественные единства, которые выражаются в личности каждого из членов такого сообщества. Россия и восточное славянство отличаются, по Трубецкому, от западных своих оппонентов, католиков и протестантов, «туранским элементом», то есть следами монгольского ига.

Евразийцы всерьез воспринимали идею о природных лингвистических границах – изоглоссах, обладающих своего рода подсознательной суверенностью. Нельзя притязать на культурные системы за пределами таких границ. Так, Польша не может рассматриваться в качестве естественной части евразийского конгломерата, и потому неоднократные попытки включить ее в состав Российской империи были заведомо обречены на провал. Трубецкой постоянно приводит этот пример, рассуждая о том, сколь рискованно игнорировать природные водоразделы цивилизаций[82 - Евразийцы пражского и венского круга активно использовали идеи немецкого диффузионизма – Ф. Ратцеля, Ф. Гребнера, Б. Анкерманна, К. Хаусхофера.].

Структуралистские теории евразийцев шли вразрез с представлением о России как «славянской» стране – именно так ее воспринимали многие интеллектуалы XIX века, вроде Данилевского, от «славянства» производившие самообозначения «славянофилов» и «панславистов». В силу общих тенденций развития «Евразия» представляла собой безусловное и научно доказанное единство, резко отделенное природными границами от западных славян и «романогерманцев». «Славянство» тем самым оказывалось устаревшей конструкцией XIX века с его приверженностью корням и генеалогическим древам. «Вопрос о границах и пределах становится, таким образом, ключевым, – писал лингвист Патрик Серио, тщательно исследовавший установки славянофилов. – Евразийство прежде всего направлено на пересмотр этих границ, на деконструкцию субъектов, признаваемых неподлинными (как славяне), в пользу других, сочтенных в большей степени реальными [т. е. Евразии] в силу их органичности»[83 - Seriot, Structure et totalitе, p. 60.]. Однако Патрик Серио обращает внимание на двойные стандарты в подходе Трубецкого к Европе: с величайшей тщательностью разбирая самые малые сходства и градации культур, составляющих евразийское единство, «романо-германскую» цивилизацию он описывал как недифференцированную, никак это свое мнение не доказывая. Концепция естественных границ послужила основным аргументом в пользу политического единства Евразии и вместе с тем позволила применить на практике фундаментальную аксиому: причиной всех геополитических пертурбаций Российской империи было пренебрежение этим натуральным фронтиром. Евразийцы копили факты, укреплявшие в них уверенность, что большевистская революция обречена, а территория Российской империи, возрожденной в виде Советского Союза, пребудет неизменной и цельной. Но при первом столкновении Советского государства и евразийской альтернативы победитель выявился очень быстро.

Глубинное государство

С февраля 1925 года в переписке Трубецкого с другими евразийцами появляются странные, словно вырванные из контекста слова: «нефть», «Аргентина»,
Страница 25 из 35

«машинисты», «музыканты». «Сержусь я не на то, что брошюра вообще вышла, а на то, что ее пустили в мануфактуру несмотря на то, что я просил этого не делать и пустить ее только в Аргентину»[84 - Трубецкой Н. Письма. С. 120.], – писал Трубецкой в июльском письме Сувчинскому.

Группа единомышленников начала шифроваться. «Мануфактурой» называли русскую диаспору в Европе, «Аргентина» обозначала Россию, «нефть» – евразийство, Трубецкой будет называться Йохельсоном. Эти меры предосторожности, пусть и наивные, свидетельствовали о том, что сообщество ученых утратило прежнюю аполитичность и прибегало к шифру, поскольку пыталось превратиться в секретную организацию. Обитателям башни из слоновой кости стало очевидно, что если они хотят сделаться серьезным политическим движением, то придется заняться политикой. Так начался новый этап самопровозглашенной миссии евразийцев, они прошли сквозь зеркало в мир эмигрантских интриг, и за каждым их шагом зорко следили различные тайные полиции Европы, а также советская ЧК или ОГПУ, – это состязание теней породило едва ли не самые мрачные шпионские сюжеты XX века. В этом мире буквально ни один человек не был тем, за кого себя выдавал, многие добывали себе пропитание, служа информаторами в той или иной тайной полиции, и каждый второй агент работал на многих хозяев одновременно. Единственный способ преуспеть в этом мире – всегда опережать хотя бы на шаг стремительные игрища предательства и двойной измены. Стоило евразийцам пересечь эту границу – и они были обречены.

Все это началось в 1922 году, вскоре после публикации «Исхода», когда к Трубецкому обратилась группа белых офицеров, выразившая желание присоединиться к его движению. За тот год в движение вошло немало новых людей, по большей части ученых, покоренных либо аргументацией «Исхода», либо авторитетом его авторов.

Отец Флоровский вышел из движения, но с 1922 года начали прибывать русские интеллектуалы-единомышленники, такие как ориенталист, бывший российский консул в Персии Василий Никитин; историк Лев Карсавин; историк-медиевист из Одессы Петр Бицилли; граф Дмитрий Святополк-Мирский, сын бывшего министра иностранных дел, позднее преподававший в Лондонской школе славянских и восточноевропейских исследований. Историк Георгий Вернадский, сын Владимира Вернадского, одного из самых выдающихся ученых-естественников старой России, также присоединился к евразийцам. Впоследствии он преподавал историю в Йельском университете.

На фоне такого пополнения офицеры отнюдь не выглядели интеллектуалами, но Трубецкой воспринимал их интерес как возможность рекрутировать кадры, способные заняться необходимой, на его взгляд, политической работой, объединить антибольшевистское подполье и поддерживать связь с другими эмигрантскими движениями, где основную силу составляли бывшие офицеры, и таким образом приобретать все новых приверженцев. Именно такие люди – молодые, лишенные корней ветераны, ищущие, к чему прислониться, – послужат готовым материалом для всех политических движений Европы между двумя войнами.

В их числе был и Петр Агапов, родственник генерала Врангеля, того самого, у которого Савицкий служил вместе со Струве. Агапов, двадцати с небольшим лет от роду, мог считаться образцом русского офицера: прекрасные манеры, «замечательная красота», свободно говорил на четырех языках, по свидетельству Савицкого, и умел внушить к себе уважение[85 - Glebov, «The challenge of the modern’, p. 311–314.]. Хотя он не мог состязаться с учеными на академическом поприще, зато разбирался в «мирских» делах намного лучше, чем они. Агапов увидел возможность поставить свои способности на службу достойной цели, а интеллектуалы уже ощущали себя мыслителями в поисках деятелей. Как Трубецкой разъяснял Савицкому, группа «ни на какую самостоятельность не претендует и отдает себя в наше распоряжение. Поэтому я бы считал, что их предложение следует принять… Судя по всему, они на нас смотрят как на авторитет, искренне хотят и сами стать настоящими евразийцами, и нам помочь в нашей работе»[86 - Трубецкой Н. Письма. С. 33–36.].

Агапов интенсивно переписывался с руководителями евразийского движения, в особенности с Сувчинским и Савицким, но не раскрывал некоторые аспекты своей личности, не упоминал о том, чем занимался прежде. Один из немногих намеков на эту темную сторону Агапова сохранился на полях письма, полученного от него Савицким: тот написал примечание, предупреждая, что Агапов, когда служил у Врангеля, принимал участие в массовых казнях Гражданской войны и по этой причине его душевное здоровье пошатнулось. Савицкий также отметил, что Агапов пользовался немалым успехом у женщин, но по какой-то темной, циничной потребности эксплуатировал их и обирал[87 - Glebov, «The challenge of the modern», p. 314.].

Врожденное обаяние Агапова и исключительные способности обзаводиться связями быстро принесли свои плоды. Он наведался в Англию, гостил в доме князя Владимира и княгини Екатерины Голицыных (там останавливалась и его мать). Голицыны представили Агапова богатому английскому предпринимателю Генри Норману Сполдингу, и Агапов сумел внушить ему интерес к евразийству. В итоге Сполдинг согласился вложить в это движение 10 тысяч фунтов.

В 1923 году у Агапова появилось еще одно знакомство – загадочное, соблазнительное. Его близкий друг Юрий Артамонов, также бывший офицер, служивший теперь переводчиком в британском посольстве в Польше, свел Агапова с неким Александром Ланговым. Ланговой сказал Агапову, что состоит в тайной, подпольной организации под названием «Трест», цель которой – свергнуть правительство большевиков. Агапов привел нового знакомца к товарищам по евразийскому движению, и те проглотили его наживку вместе с леской, поплавком и удилищем. «Он предан «Тресту», но в то же время очень предан и нам, проявляет некоторое искреннее преклонение перед основоположниками, и мне кажется, что наш авторитет способен перевесить авторитет «Треста» в его глазах», – писал Трубецкой Сувчинскому (эту пачку писем недавно обнаружил историк Сергей Глебов)[88 - Ibid.]. «Вся задача заключается именно в том, чтобы из «Треста» сделать нефтяную организацию, способствующую разрешению нефтяных целей, – писал Арапов Савицкому в 1924 году. – Так как, по существу, «Трест» является очень хорошим механизмом, но без души, то такой механизм может явиться оружием в руках любой группировки… нам надлежит этим положением воспользоваться»[89 - Политическая история русской эмиграции, 1920–1940: Документы и материалы, том. VII/Под ред. A. Киселева. М.: Русское небо, 1999. С. 248.].

Но как он заблуждался насчет Лангового, сына знаменитого московского врача! На самом деле Ланговой был агентом ЧК, преданным коммунистом с юных лет. Он сражался в Гражданской войне на стороне большевиков, был награжден орденом за храбрость. После Гражданской войны он служил делу коммунизма как офицер ГПУ (переименованной ЧК) – ГПУ охотно принимала представителей интеллигенции, владевших языками, тех, кто мог с легкостью проникнуть в эмигрантские круги. Ему не составило труда убедить доверчивых ученых в своей приверженности евразийству и предложить им сотрудничество с «Трестом».

Мифический «Трест» на самом деле представлял собой
Страница 26 из 35

полную противоположность тому, что рассказывал о нем Ланговой. Эту интригу состряпали сами большевики, чтобы выманить на поверхность и уничтожить эмигрантские группировки. Предвидя смертельную угрозу неокрепшему советскому режиму со стороны западных спецслужб, которые-де вступят в сотрудничество с группами российских эмигрантов, чекисты ухитрились создать целый вымышленный заговор, «участники» которого являлись к различным эмигрантским группам в качестве представителей антисоветского движения в самом логове большевизма. Это была заурядная ловушка.

«Трест» как реальная монархическая организация, монархическое объединение Центральной России, действительно одно время существовал, но его руководитель Александр Якушев, возглавлявший прежде департамент водных путей в царском Министерстве внутренних дел, был арестован в 1921 году. Чекисты не расстреляли Якушева, а обработали его и перевербовали, и с тех пор «Трест» работал на них под фальшивым флагом антибольшевизма. Якушев путешествовал по Европе, встречаясь с монархистами и вербуя сторонников. Он якобы представлял подпольный заговор антикоммунистов непосредственно в большевистском правительстве. Один из его давних знакомых имел доступ к генералу Кутепову, который вместе с другими высшими чинами Белой гвардии готовил теракты внутри СССР. Этот человек когда-то служил вместе с харизматическим гвардейцем Агаповым, и в конечном счете Агапов помог «Тресту» проникнуть в евразийские круги.

Такими операциями, как «Трест», чекисты старались убедить эмигрантов Европы отказаться от массированного выступления против режима и предоставить подполью сделать свою работу внутри страны. На самом деле, пойдя на поводу у представителей «Треста», эмигранты дали большевикам время для укрепления власти.

Эмигранты поверили, что «Трест» обеспечит им связь с агентской сетью внутри СССР, готовящей свержение большевизма. Эта «сеть» предоставляла реальную информацию, вербовала агентов, выполняла поручения внутри СССР – все что угодно, лишь бы внушить эмигрантам максимальное к себе доверие. Например, в 1925 году Ланговой поехал в СССР и в дороге получил от Агапова паническое сообщение об аресте агента Демидова-Орсини. Ланговой сходил в ГПУ, и Демидов-Орсини (который, по-видимому, был агентом Врангеля и не имел отношения к евразийцам) был освобожден. Этот эпизод подтвердил всемогущество «Треста» и укрепил его отношения с эмигрантами[90 - Никулин Л. Мертвая зыбь. М.: Военное издательство Министерства Обороны СССР, 1965.]. Постепенно эмигрантские деятели, хоть вовсе и не новички в ремесле провокаций, уверовали в реальность «Треста», его представители вошли в их организации. А затем таинственным образом их агентов в СССР – настоящих, а не «трестовских» – начали арестовывать. Лидеров, находившихся в Европе, похищали. Оказывается, в их ряды проникли шпионы…

На руку чекистам сыграл и повальный оптимизм эмигрантов: они все еще ждали со дня на день коллапса большевистского режима и верили в скорое возвращение на родину. Когда появились представители «Треста», для них словно сбылось наконец-то пророчество. Сергей Глебов, описывая начальную пору эмигрантского движения, рассуждает:

Каково же было отношение евразийцев к «Тресту»? Прежде всего, сам факт его появления вполне укладывался в идеологические построения евразийцев. Согласно их теории революции, должен был появиться новый слой людей, которые изнутри захватят власть в России. Задача лишь состояла в том, чтобы обратить этих людей в евразийскую веру[91 - Глебов С. Евразийство между империей и модерном: история в документах. М.: Новое издательство, 2010.].

Евразийцы произвели горы брошюр, предсказывающих неизбежное падение большевиков, когда в России на смену коммунизму придет евразийская идеократия. Среди риторики, полной эсхатологических пророчеств и религиозной мистики, звучали и предсказания о заговоре внутри самого большевистского правительства. И вот, казалось, сбылось, более того – заговорщики сами искали связи с евразийцами. Слишком хорошо, в жизни так не бывает, и, разумеется, это была неправда, но исступленная мечта эмигрантов о возвращении домой затмила здравый смысл и в итоге погубила евразийское движение.

Сегодня нам известно, что Агапов, скорее всего, не служил в ГПУ, он всего лишь оказался слишком легковерным, не способным к глубокому анализу простофилей. В 1930 году, после возвращения в СССР, его арестовали, в 1934-м приговорили к десяти годам заключения, а в 1938-м расстреляли за контрреволюционную деятельность (почти все сотрудники ГПУ, имевшие отношение к операции «Трест», также были казнены в 1937-1938 гг.). Текст допроса, найденный в Особом архиве Литвы, опубликовала историк Ксения Ермишина[92 - Текст допроса П. С. Агапова обнаружил в следственном деле Л. П. Карсавина (Особый архив Литвы. Ф. К.-1. Оп. 58) В. И. Шаронов. Исследователь евразийства К. Б. Ермишина опубликовала этот архивный документ: Ермишина И. Арапов и евразийское движение (новые архивные материалы) // Записки русской академической группы в США. Т. XXXVII. Нью-Йорк, 2011-2012. С. 238. – Прим. авт.]. Там рассказывается, как Агапов поддался на обман Лангового: «…у меня осталось тогда впечатление, что A.A. Ланговой не вполне понимает нашу евразийскую позицию, – причины такого «непонимания» мне, конечно, совсем не были ясны, как они стали ясны потом, когда вскрылось, что Трест есть ГПУ». С помощью Лангового Агапов проникал в СССР в 1924 и 1926 годах.

Руководители евразийцев поначалу выжидали, пока надежность Лангового подтвердится вполне, однако благодаря настойчивым уговорам Агапова в январе 1925 года Лангового пригласили выступить перед собранием на берлинской квартире. «Врал немилосердно, – вспоминал впоследствии Ланговой. – Несусветная чушь здесь сошла за глубочайшую истину. Например: «Евразийство – синтез культуры славянской, европейской, монгольской. Основа – монархическая». Затем выступали евразийцы, ругались между собой… Главная тема споров – что лучше: капитализм или государственное плановое хозяйство»[93 - Никулин Л. Мертвая зыбь.]. В итоге терпение Лангового и его труды вполне окупились: в том же году его пригласили на встречу в Праге. Он «проскользнул через границу» в Польше. В Праге он произнес очередную речь, и, выслушав его до конца, евразийцы единодушно постановили: нужно попытаться обратить целиком весь «Трест» в свою веру. Лангового включили в Совет Семи, возглавлявший организацию евразийцев, и назначили главой партии евразийцев (ЕАП) в СССР. Так он получил доступ ко всей информации о сподвижниках евразийцев на территории Советского Союза. Вся корреспонденция между тамошними членами организации и ее штабом проходила через его руки. «Если же все пойдет благоприятно, то окажется, что достигнут большой результат – образование самостоятельной нефтяной [евразийской] организации в Аргентине [России]… Денисов, во всяком случае, производит впечатление человека искреннего», – заявил Трубецкой.

Главным образом благодаря заблуждению благодушного Агапова, всячески рекламировавшего «Трест», евразийское движение было вывернуто наизнанку и поставлено под контроль ГПУ. Движение было инфильтровано агентами до такой степени,
Страница 27 из 35

что единственный уцелевший ветеран «Треста» Борис Гудзь в интервью 2004 года назвал евразийцев фиктивным движением левого крыла, детищем «Треста»[94 - Долгополов Н. Гении внешней разведки. М.: Молодая гвардия, 2004.]. Эта версия вполне может оказаться недалека от истины: количество проникших в организацию агентов было столь велико, что после 1925 года уже трудно разобраться, кто принимал решения – прежние лидеры или ГПУ. Владимир Стерна, замдиректора контрразведки ГПУ, отчитывался начальству об успешном захвате евразийского движения: ««Трест» сросся с евразийством… отдельные члены евразийского совета выполнят любое наше поручение»[95 - Политическая история русской эмиграции. С. 251.].

Однако не все уверовали в «Трест». Интересным источником информации могут послужить записи допросов Льва Карсавина – философа, участника евразийского движения, который в 1940 году переехал в Вильнюс и в 1949-м был там арестован НКВД. Его показания были обнаружены после падения коммунизма и опубликованы в 1992 году. Карсавин описал внутреннюю структуру евразийской организации и говорил о своих подозрениях в отношении Лангового – не из ГПУ ли он. «Я понял, что связь с единомышленниками в Советском Союзе, поддерживаемая через Лангового, несерьезная и что это просто комбинация органов Советского Союза»[96 - Хоружий С. Карсавин, евразийство и ВКП // Вопросы философии. 1992. № 2. C. 84–87.]. Он также сказал, что Сувчинский разделял, по крайней мере отчасти, его подозрения, однако они оба сочли, что Ланговой «сочувствует» целям евразийства и потому помог им наладить связь со сторонниками в СССР.

«Трест» шел на все более дерзкие меры, стараясь укрепить доверие к себе и обмануть эмигрантов. В феврале 1927-го Ланговой устроил Савицкому возможность через польскую границу попасть на тайный «конгресс» евразийцев в Москве, на котором должен был также присутствовать Якушев. Савицкий поехал в качестве «сочетания философа с воином»[97 - Из письма П. Н. Савицкого П. П. Сувчинскому от 21.01.1927 г. // Архив Дома русского зарубежья (письма готовятся к публикации К. Б. Ермишиной). Автор и переводчик выражают благодарность К. Б. Ермишиной за помощь с этими документами и протоколом допроса Агапова.], как он сам это определил, по подложным документам на имя Николая Петрова из Витебска. Позднее он опишет Сувчинскому («обмороженной рукой»[98 - Из письма П. Н. Савицкого П. П. Сувчинскому от 24 февраля 1927 г.]) всевозможные маневры, совершавшиеся для того, чтобы обойти пограничный заслон, в том числе ему пришлось в страшный холод проскакать сто верст на коне. Подробного письменного отчета о самом конгрессе он Сувчинскому не отправил, пообещав отчитаться устно при встрече. 24 февраля 1927 года он писал Сувчинскому, что нашел «нефть», которой должно хватить в избытке, и уточнял, что группа невелика (около 200 человек), но это «нравственно здоровая нефть»[99 - Там же.].

ГПУ организовало «конгресс евразийцев» с размахом, использовав для этого сотни агентов, в том числе Якушева, который согласился основать тайную «евразийскую партию». «Конгресс» увенчался самым настоящим богослужением, Савицкого причастил самый что ни на есть подлинный архиерей, по всей видимости завербованный для этого случая. Все «евразийцы», с которыми Савицкий познакомился в Москве, отлично разбирались в основных догматах движения. Этот изощренный спектакль был поставлен с единственной целью: убедить Савицкого, а через него руководство евразийского движения, которому он с энтузиазмом отчитывался по возвращении, в подлинности «Треста» и в растущей поддержке евразийства внутри СССР.

Но торжество Савицкого длилось недолго. В апреле 1927 года, через несколько недель после его возвращения из командировки, ключевой сотрудник ГПУ Эдуард Уппелин («Опперпут») бежал в Финляндию, сдался финским спецслужбам и полностью разоблачил «Трест»; его признания опубликовала рижская газета «Сегодня». После поездки в Москву Савицкий увлеченно отстаивал подлинность «Треста» перед скептически настроенными товарищами по партии и, по-видимому, не был готов поверить в то, что он пал жертвой скрупулезно выстроенного мошенничества. Он по-прежнему считал настоящими евразийцами всех тех, с кем встречался в Москве, и опасался, не скомпрометировал ли он Якушева[100 - Интервью с Иваном Савицким.]. Когда в конце 1930-х годов в ходе сталинских чисток Якушев был арестован, Савицкий счел себя лично ответственным: должно быть, это он подверг опасности жизнь единомышленника. В конце 1960-х сыновья Савицкого поспорили, стоит ли показывать отцу недавно вышедшую книгу «Мертвая зыбь». Сюжет ее был основан на документах Якушева, и в ней впервые раскрывалась история «Треста», именно с целью реабилитировать подвергшихся репрессиям офицеров ГПУ – Артузова, Лангового и других. В итоге решено было книгу не показывать, и спустя год Петр Савицкий умер, так ничего и не узнав.

Весь обман строился на одной величайшей человеческой слабости – на склонности людей верить в то, во что им хочется верить. Этот весьма известный когнитивный сбой именуется «потребностью в подтверждении». Любой факт, свидетельствующий против любимой теории, сбрасывается со счетов или как-то обрабатывается разумом, чтобы в итоге утвердить собственную точку зрения. Именно такая человеческая слабость способствовала дальнейшей работе «Треста». И эта склонность к самообману столь сильна, что и после разоблачения многие отказывались поверить; Агапов продолжал отстаивать «Трест» и написал руководству евразийцев, что «Опперпут» – провокатор из ГПУ и необходимо возобновить сотрудничество со «здоровой», не инфильтрированной частью «Треста». Он продолжал верить, что пусть даже Ланговой и состоит в ГПУ, его интерес к евразийству был искренним. В 1930 году Агапов вернулся в СССР и бесследно исчез[101 - Глебов С. Евразийство между империей и модерном…].

«Трест» стал одной из самых успешных, поразительно успешных операций за всю историю разведслужб, но и поныне о нем известно очень мало. Если бы «Опперпут» не разоблачил эту игру, вероятно, она бы и вовсе осталась в тени. Артузов, как отмечает его биограф, за всю свою карьеру лишь однажды получил формальный выговор, именно в связи со срывом операции «Трест» (впрочем, позднее он был казнен). Но к тому времени, как с «Треста» были сорваны маски, советской разведке уже не требовались специальные меры, чтобы проникнуть глубже в евразийское движение: многие евразийцы, во главе с Сувчинским в Париже, мало-помалу начали проявлять все большую симпатию к СССР. Сувчинский никогда не был настолько убежденным евразийцем, как другие основатели движения. «Евразийство не съело Сувчинского», – скажет друг его более поздних лет Вадим Козовой (аллюзия на выражение из романа Достоевского «Бесы», где одного из главных героев, Ставрогина, идея «съедает»). Кроме того, Сувчинский, по словам Козового, отчаянно скучал в эмиграции. А еще его очаровал Сталин, который, придя к власти, провозгласил возможность «построить социализм в одной отдельно взятой стране» и, похоже, поощрял русский национализм. Сувчинский счел это первым шагом к отказу от доктрины коммунизма и переходу на позиции евразийства. По свидетельству Козового, он все чаще заговаривал о возвращении на
Страница 28 из 35

родину[102 - Козовой В. О Петре Сувчинском и его времени // Козовой В. Тайная ось. М.: НЛО, 2003. С. 209.].

Между Сувчинским, возглавлявшим левое крыло евразийства, и Савицким, который представлял правое, еще в 1925 году начались столкновения. Последний на дух не принимал коммунизм и атеизм и отказывался доверять Советам. Савицкий настаивал: нельзя поступаться евразийской догмой ради временного подлаживания под Сталина. Трубецкой же, первоначально один из самых энергичных, полных энтузиазма членов этой группы, постепенно стал отходить от движения, он был разочарован и предпочитал все силы сосредоточить на научной работе, которая начала наконец приносить плоды.

Раскол произошел в тот самый момент, когда пришли в движение тектонические пласты советской идеологии. По мере того как Сталин консолидировал всю власть на посту Генерального секретаря ЦК ВКП(б), его подручные начинали осознавать, что пантеон марксизма не годен для привлечения и мобилизации населения. Среди официальных «икон» Советского Союза часть составляли иностранцы (Маркс, Энгельс, Марат), малоизвестные народу герои (Фрунзе, Котовский) или малоизвестные иностранцы (Роза Люксембург, Карл Либкнехт)[103 - D. Brandenberger, National Bolshevism: Stalinist mass culture and the formation of modern Russian national identity, 1931–1956, Harvard University Press, 2002.].

Вместо национальных героев, великих битв, общей истории советские комиссары предлагали рассуждения о социальных силах и стадиях экономического развития. Поначалу попытки использовать этот коктейль в пропагандистских целях выглядели смехотворно. Осознав, что требуется более действенная пропаганда, иерархи компартии принялись подыскивать альтернативы коммунистической идеологии, которые могли бы сплотить народ. Советская национальная политика строилась на понятии самоопределения народов, пусть и в значительной степени фиктивного: этнические группы получали свои национальные (союзные) или автономные статусы, отдельные парламенты и правительства, национальные языки, а также обычаи признавались и культивировались, и все это – в искусственном пузыре коммунистического режима.

Постепенно Сталин начал реабилитировать имена и символы из русского прошлого, сочетая их со средствами массового искусства, особенно кино. Сталинский «национал-большевизм» с виду весьма напоминал политическую программу евразийцев. Нет никаких указаний на то, что Сталин хоть в какой-то мере находился под влиянием работ евразийцев, но сам факт, что в Союзе почти сразу же стало происходить то, что они предсказывали, наводит на мысль о едином источнике.

Решительный крен вправо, осуществленный Сталиным, вроде бы подкреплял аргументы Сувчинского и других левых евразийцев, которые все более сомневались, стоит ли вообще оставаться в евразийском движении, не будет ли правильнее принять СССР в его новом обличий. Левые евразийцы все активнее искали такого сближения. Им казалось, что проводимые Сталиным реформы подтверждают основную их мысль, говорят о реальности евразийской революции, направленной против Запада. Агапов даже писал Сувчинскому, что лучше было бы предоставить Сталину спокойно делать то, что и самих евразийцев устраивает в его деятельности[104 - Glebov, «The Challenge of the Modern’, p. 344.].

Переписка левого крыла евразийцев той поры пестрит восхвалениями сталинских реформ, и с каждым шагом Сталина по направлению к национал-большевизму решимость евразийцев свергнуть советский режим ослабевала. В 1927 году Сувчинский даже вступил в переговоры с советским представителем во Франции, хотя цель этих переговоров осталась неясной. В том же году он связался с писателем Максимом Горьким, близким другом Сталина, в ту пору проживавшим в Италии, и предложил работать на Советский Союз: он утверждал, что его группа евразийцев на три четверти поддерживает советскую идеологию. Горький передал это предложение Сталину и готов был его поддержать, но Сталин не проявил интереса.

Правое крыло партии, которое возглавлял Савицкий, неодобрительно следило за полевением парижской фракции (неизвестно, однако, в какой мере они были осведомлены о контактах левых евразийцев с советскими властями). Вскоре они уже спорили обо всем – от марксистской экономики до эстетики, – по мере того как парижская фракция евразийцев окончательно сползала к ортодоксальному марксизму. Некоторое время, в 1927-1928 годах, оба крыла пытались даже взаимно блокировать публикации друг друга.

Поляризация внутри евразийского движения усиливалась, а Трубецкой практически утратил интерес к этому движению, его влияние в сужающемся кругу ученых, бывших офицеров и агентов ГПУ под прикрытием, падало. Он понимал, что предсказанный им крах советского режима произойдет еще не скоро: «Мы работаем не в настоящем, но на отдаленное будущее». В 1927 году Трубецкой успел разочароваться в движении, как свидетельствует письмо Сувчинскому: «Когда нас упрекают в том, что у нас нет системы, а есть механическая смесь, ералаш совершенно разнородных, друг с другом не связанных идей, из которых каждый может выбирать себе подходящую, – то упреки эти справедливы»[105 - Соболев А. Своя своих не познаша: Евразийство, Л. П. Карсавин и другие // Начала. 1992. № 4. C. 56.].

Мне же, наоборот, евразийство только мешает осуществлять мое призвание. Если бы вы только знали, каким тяжелым бременем лежит в моем сознании этот постоянный балласт евразийских обязательств, как он мешает моей научной работе… Евразийство для меня тяжелый крест, и притом совершенно без всяких компенсаций. Поймите, что в глубине души я его ненавижу и не могу не ненавидеть. Оно сломало меня, не дало мне стать тем, чем я мог бы и должен бы стать. Бросить его, уйти из него, забыть про него – было бы для меня высшим счастьем[106 - Там же. С. 57 (письма Сувчинскому, 269).].

В октябре того же года он впервые поднял в письме Сувчинскому вопрос о «разводе»: пусть себе левое крыло в Париже продолжает углублять связи с Советами, а пражское правое крыло сохранит правоверное евразийство. Конфликт усугубился, когда парижская группа вздумала издавать газету «Евразия» с явно просоветским уклоном. В восьмом номере этой газеты Трубецкой опубликовал официальное письмо об «отставке».

Это означало конец движения. В январе 1929 года Савицкий встретился с Сувчинским и его союзником Львом Карсавиным. Он заявил им, что редакторская линия газеты «неприемлема и противоречит моральным принципам». Карсавин и Сувчинский оскорбились. Газета вскоре обанкротилась, но разрыв к тому времени был непоправим. Савицкий попытался вдохнуть новую жизнь в пражскую группу, но его усилия, продолжавшиеся до начала тридцатых, так и не принесли плодов.

«Мы оказались великолепными диагностами»

Заявив весной 1928 года Сувчинскому, что евразийство его «сломало», разочаровавшийся в политике Трубецкой вернулся к лингвистике и фонологии, возобновил сотрудничество с Якобсоном и Пражским кружком. Потерпевшие поражение и рассеявшиеся евразийцы пошли каждый своим путем.

В 1929 году Трубецкой и Якобсон опубликовали ряд статей, принесших им научные лавры. Для их направления в лингвистике Якобсон придумал термин «лингвистический структурализм». Попытка Трубецкого сквитаться с покойным Шахматовым – которая так и не осуществилась
Страница 29 из 35

публично – привела его и Якобсона к одному из величайших открытий в теории лингвистики XX века. Их исследования послужат прологом к великому столкновению между «историей» и «структурой». «Структура» станет главной модой второй половины XX века, процветающей в европейских университетах; одним из главных популяризаторов структурализма был Клод Леви-Стросс[107 - Во время Второй мировой войны Якобсон познакомился с Леви-Строссом, оба они преподавали в Свободном университете (Ecole Libre des Hautes Etudes), организованном в Нью-Йорке. По словам Леви-Стросса, это знакомство оказало ключевое влияние на дальнейшее развитие его теории.]. Эта теория искала объяснения всему, от истории и антропологии до психоанализа, в универсальных, вне времени, законах подсознательных структур, которые прежде всего открылись лингвистам. То, что Трубецкой и Якобсон пытались сделать в области фонологии – вывести законы, управляющие отношениями между акустическими знаками, – Леви-Стросс и множество других специалистов искали в мифах, сказках, литературе, свадебных обрядах и психологии. Зачастую удавалось вывести правила и заложить основы системы там, где, казалось, царил хаос разрозненных фактов. Фонологические теории Трубецкого, по словам Леви-Стросса, сказанным примерно через двадцать лет после смерти князя, стали огромным прорывом: «Впервые гуманитарная наука сумела сформулировать необходимые отношения». Он предсказывал, что открытия Трубецкого и Якобсона «сыграют в гуманитарных науках такую же революционную роль, как атомная физика в области наук о природе»[108 - Levi-Strauss, Structural Anthropology, p. 33.].

Постепенно эйфория от великого открытия улеглась и стало ясно, что структурализм хорошо работает применительно к фонемам (не всем), но перестает действовать в более широких областях литературы, психологии и фольклора. «Чем больше элементов, тем труднее работать структуралисту», – заметил Анатолий Либерман, специалист по фонологии Трубецкого. Тем не менее утопический энтузиазм русского Серебряного века, искавшего универсальные формулы человеческой природы, – тот энтузиазм, который Трубецкой и Якобсон направили в лингвистику, – еще присутствует на этом поприще: лингвистика стала предтечей других проектов, почти столь же утопических, – например, «порождающих грамматик» Ноама Хомского и когнитивной революции в психологии. Хотя многие открытия Трубецкого со временем были забыты, его фундаментальный проект – выявить необходимые связи между элементами языка – до сих пор занимает лингвистов.

Радость от такого прорыва все же не вывела Трубецкого из глубокой депрессии, которая настигла его после распада евразийского движения (для многих членов движение было не столько политической организацией, сколько психологической отдушиной). Для Трубецкого конец евразийства и укрепление власти большевиков означали вечное изгнание.

Всматриваясь в сталинскую Россию, Трубецкой с ужасом понимал, что национальный ресентимент и есть тот национальный синтез, который евразийцы пытались нащупать теоретически:

Мы оказались великолепными диагностами, недурными предсказателями, но очень плохими идеологами, в том смысле, что наши предсказания, сбываясь, оказываются для нас кошмарами. Мы предсказали возникновение новой евразийской культуры. Теперь эта культура фактически существует, но оказывается совершеннейшим кошмаром, и мы от нее в ужасе[109 - http://sm-sergeev.livejournal.com/120006.html (http://sm-sergeev.livejournal.com/120006.html).].

И частная жизнь Трубецкого, и его научный путь завершились трагически. Разорвав с евразийским движением, он больше почти не упоминал о нем. После аншлюса Австрии в марте 1938 года он попал под прицел: все российские эмигранты, особенно с выраженными политическими убеждениями, считались подозрительными. В мае того же года гестаповцы обыскали его квартиру и конфисковали переписку с Якобсоном, а также записи к труду всей жизни – «Праистории славянских языков». Этого князь не перенес: восемь месяцев спустя он умер от инфаркта, вызванного, по мнению друзей, стрессом.

Но Якобсон сохранил черновик «Основ фонологии» – главное наследие Трубецкого. Прежде чем бежать от нацистов сначала в Скандинавию, а потом в США, Якобсон сумел спрятать свою переписку с Трубецким в надежном месте в Праге. Потом он забрал эти драгоценные письма и в 1976 году опубликовал их. Он дожил до 1982 года, преподавал в Гарварде и Массачусетсом технологическом институте, считался одним из самых выдающихся лингвистов своего времени. Дружба с Трубецким всегда бросала отсвет на его жизнь. Незадолго до смерти Якобсон вернулся в мыслях к прощанию с Трубецким:

Долгий период нашего сотрудничества завершился. С той минуты мне предстояло продолжать работу одному и самостоятельно проверять новые находки и последующие гипотезы. Стало очевидно, что скоро закончится и сотрудничество с Пражским кружком, а потом и деятельность самого кружка. Меня ждали годы странствий из края в край[110 - Roman Jakobson and Krystyna Pomorska, Dialogues, Cambridge University Press, 1983, p. 34.].

На исходе 1930-х годов Савицкий остался единственным хранителем евразийского огня. После разрыва с Сувчинским и левым крылом постепенно таяли и ряды верных. Некоторые, в особенности последователи Сувчинского, вернулись в СССР, где почти всех ждала трагическая судьба. Трубецкой время от времени публиковал статьи в евразийских журналах, издаваемых Савицким, но после ухода из движения он никогда больше не ощущал прежнего энтузиазма и прервал отношения со многими былыми сподвижниками. Из пражской части движения к концу 1930-х мало кто уцелел и сохранил энтузиазм. Савицкий продолжал публиковать статьи о СССР в пражском Slavische Rundschau и парижском Le Monde slave, но из Пражского лингвистического кружка он вышел. Якобсон и Трубецкой сосредоточились на своей собственной работе и к середине 1930-х практически не общались с кружком. Якобсон, живший в Праге, часто виделся с Савицким, но Трубецкой наезжал все реже. В конце 1930-х, после смерти Трубецкого, отъезда Якобсона и вторжения немцев в Чехословакию, Савицкий остался в полном одиночестве. Эти годы оказались для него особенно непродуктивными.

Война расколола эмигрантское сообщество на две группы: одни в неумолимой ненависти к большевикам закрывали глаза на подлинную природу германской агрессии (они соблюдали нейтралитет или даже поддерживали Гитлера), других преданность отечеству подняла на защиту «Святой Руси», и даже те, кто осуждал сталинский режим, на время примирились с советской властью. Савицкий безусловно принадлежал к этой группе и потому все далее отходил от политических кругов эмиграции, которые приняли сторону Германии. Когда нацисты в 1939 году заняли Прагу, Савицкий остался в городе, но вскоре его уволили из Немецкого университета Праги, где он преподавал русский и украинский языки, именно за антигерманскую позицию. Он получил место завуча в русской гимназии, но в 1944 году был уволен и оттуда за отказ вербовать старшеклассников в русские подразделения немецкой армии.

За исключением этой двукратной потери работы, семья Савицких почти не пострадала в войну. Дети были слишком малы, а сам Савицкий слишком стар для действительной службы. Чехословакии повезло – она не превратилась в поле боя и оба
Страница 30 из 35

раза переходила из рук в руки почти бескровно. Советские войска вошли в страну в 1944 году, а в мае 1945-го Савицкий с семьей присутствовал на параде, когда первые советские подразделения проходили через город. Но его любовь к родине, к отечеству подвергнется в ближайшие дни суровому испытанию. Вместе с Красной армией в Прагу явятся подразделения советской контрразведки СМЕРШ (сокращение от «Смерть шпионам») и начнут охоту на белых эмигрантов, на монархистов. Было арестовано 215 человек, среди них и Савицкий[111 - Catherine Andreyev and Ivan Savicky, Russia Abroad, Yale University Press, 2004, p. 197.].

Первое знакомство Савицких со спецслужбами произошло в середине мая, через несколько дней после того, как советские войска вошли в Прагу. Явившийся к ним молодой офицер изъявил желание побеседовать с Савицким. Солдат, вооруженный автоматом, караулил на пороге дома, а другой солдат прокатил сыновей Савицкого на военной машине. После долгого разговора офицер ушел, вполне удовлетворенный, по воспоминаниям сына Савицкого Ивана, встречей с таким искренним русским патриотом. Через несколько дней другие военные увезли Савицкого на допрос, но неделю спустя он возвратился весьма ободренный, со справкой, что в отношении него было проведено расследование и за ним не найдено никаких провинностей. Но прошла неделя – и явилась третья группа военных; на этот раз с ними впервые были люди в гражданской одежде.

Вид у них был гораздо более серьезный, вспоминает Иван. На все протесты Савицкого, мол, его уже допрашивали, эти люди отвечали, что это не имеет никакого значения. Постепенно семья осознала, что происходит что-то страшное, что эти «гости» совсем не похожи на первые две группы военных, которые, вероятно, наведались ко всем русским эмигрантам в Праге и провели довольно поверхностную проверку. Эта команда имела приказ сверху на арест. Жена Савицкого, видя, какой оборот принимает дело, спросила, понадобится ли мужу зимняя одежда (хотя был месяц май). Савицкий, не утративший еще уверенности, возразил: «Конечно, нет, это всего лишь разговор»[112 - Воспоминания Ивана Савицкого, старшего сына П. Н. Савицкого.]. Разговор затянулся на десять лет.

Савицкого доставили в Москву и на некоторое время поместили в камеру на Лубянке, в устрашающей штаб-квартире НКВД. Тут-то он и узнал, до какой степени евразийское движение было инфильтрировано советскими агентами: на допросах ему предъявили показания людей, несомненно причастных к движению, – людей, которых он знал, кому доверял. «Имена были скрыты, но он узнал почерк», – рассказывал его сын Иван. Савицкий никогда не уточнял, чей именно почерк он узнал, но одним из информаторов с большой вероятностью был Арапов.

После нескольких месяцев заключения на Лубянке Савицкого отправили в лагерь в Мордовии, в Центральной России. Мало что известно о выпавших ему на долю испытаниях, сам он по возвращении ничего не рассказывал. Но почти наверняка на допросах применялись пытки, затем его обвинили в вымышленных преступлениях и отвезли в неотапливаемом товарном вагоне в ГУЛАГ, где ближайшие десять лет ему предстояло валить деревья.

Как ни странно, он не затаил обиды на свою родину. Савицкий страшно тосковал по России и радовался даже такому с ней соединению, даже в лагере:

Страшно было мое возвращенье,

Вид развалин родных городов.

И тоска первых дней заключенья,

И тщета всех попыток и слов.

Я прилег на родимую землю.

Летней ночью дышала земля,

И луна, мир подлунный объемля,

Заливала сияньем поля.

И почуял я тайные силы

В этом мерном дыханье земли.

Тело ожило в новом усилье,

И стихи, как река, потекли[113 - Савицкий П. Неожиданные стихи. Прага: Русская традиция, 2005. С. 106.].

Некоторое время семья регулярно получала известия от сестры Савицкого, которая жила в Москве и имела возможность приезжать к нему в лагерь, но с 1948 года такие визиты сделались невозможны: сестра Савицкого работала в Академии наук, а всем сотрудникам академии были запрещены контакты с заграницей и иностранными гражданами, каковым в данном случае оказался ее брат.

С 1948 года по июнь 1955-го семья не получала от Савицкого ни единой весточки, не знала даже, умер он или еще жив. Наконец в июне 1955 года некий генерал Чернавин наведался в Прагу и дрожащими руками передал родным письмо от узника, только что выпущенного из лагеря: Никита Хрущев развенчал культ личности и освободил к 1955 году большинство заключенных. Савицкий находился в пересыльном лагере в Потьме, дожидаясь отправки в Прагу. Письмо было написано в канун Пасхи 1955 года:

Христос воскресе, дорогие мои Вера, Ника и Ваня, пишу вам это письмишко, чтобы поздравить вас с приближающимся Великим Праздником и дать вам весточку о себе, а также получить весточку от вас.

Он писал, что вышел из лагеря j апреля. В следующих письмах Савицкий сообщил, что в 1953 году перенес операцию и не мог оставаться на тяжелых работах, его перевели в лагерную библиотеку. Он подумывал (не крайнее ли это проявление стокгольмского синдрома?) отказаться от чешского гражданства и принять советское. Наконец в январе 1956 года ему позволили вернуться в Прагу, к жене и двум сыновьям, уже юношам двадцати с лишним лет. Перед ними предстал чисто выбритый, худой и слегка сутулый старичок.

Савицкий нашел работу переводчика в журнале «Советская Чехословакия». Прага, где в межвоенные годы собрались блистательные интеллектуалы, теперь превратилась в коммунистическую столицу, свободный обмен мнениями прекратился. Все те ученые люди, чьим обществом прежде наслаждался Савицкий, либо умерли, либо эмигрировали. Одно утешение: в 1956 году приехал Якобсон, чтобы принять участие в лингвистической конференции. К тому времени он уже преподавал в Гарварде и прославился теориями «маркированности» и «лингвистических универсалий», однако и в Америке политическая ситуация оставалась для него неблагополучной: Комитет сената по расследованию антиамериканской деятельности, созданный «охотником на ведьм» сенатором Маккарти, подозревал Якобсона в симпатиях к коммунизму и завел на него дело. Зайдя к Савицкому, Якобсон первым делом накрыл телефон подушкой.

От скуки и отчаяния Савицкого спасло письмо Матвея Гуковского, ученого, с которым он познакомился в Мордовии. Гуковский хотел связать Савицкого со своим товарищем по лагерю. Этот сравнительно молодой человек с жадным интересом изучал степные народы, он разделял евразийские убеждения Савицкого, он носил знаменитое имя, с ним Савицкий мог разделить и накопленные за долгую жизнь знания – и трагедию своей жизни. Этого друга Гуковского звали Лев Гумилев.

Часть II

Глава 5. «Реквием»

Стать главным героем величайшей поэмы XX века – не только честь, но и бремя. И тем более бремя, если сюжет поэмы – неотвратимость твоей смерти. Лев Гумилев был арестован в 1938 году, в разгар сталинского террора, и отправлен из Ленинградского университета в лагерь. Почти полтора года его мать, великая поэтесса Анна Ахматова, билась за сына, писала бесчисленные ходатайства, заклиная власти хотя бы сообщить ей о судьбе сына. Эта безнадежная борьба увековечена в поэме «Реквием», самом знаменитом ее произведении.

«Реквием» посвящен всем матерям, всем женщинам, с которыми Ахматова стояла в бесконечных очередях
Страница 31 из 35

у входа в НКВД на промозглой ленинградской улице. Валенки едва спасают ноги от обморожения, нужно стоять часами, чтобы приняли передачу или сообщили хоть что-нибудь о близком человеке, не вернувшемся с работы или разбуженном среди ночи, увезенном на «воронке» и сгинувшем. Жанр поэмы сочетает в себе элегию, плач и свидетельство, она завершается потрясающими, быть может, главными в русской литературе XX века, строфами:

Семнадцать месяцев кричу,

Зову тебя домой.

Кидалась в ноги палачу –

Ты сын и ужас мой.

Все перепуталось навек,

И мне не разобрать

Теперь, кто зверь, кто человек,

И долго ль казни ждать.

И только пышные цветы,

И звон кадильный, и следы

Куда-то в никуда.

И прямо мне в глаза глядит

И скорой гибелью грозит

Огромная звезда.

При советском режиме, который поднимал на щит самоотверженный коллективизм, гражданственность и громогласных героев-богатырей, ахматовская поэзия одинокой любви, отчаяния, сердечной тоски и нежности была «антигосударственной». Тем более странным выглядит парадокс: свою личную жизнь она бесстрашно превратила в публичное событие. Льва, героя «Реквиема», это смущало, он часто напоминал, что хотя в поэме оплакивается его надвигающаяся гибель, на самом деле стихи эти написаны о ней самой. Трагедии Ахматовой становились публичным достоянием, и Лев Гумилев полагал, что страдания своих близких, в том числе его несчастье, она переживала прежде всего как собственный крест.

Ахматова стала одним из самых влиятельных русских интеллектуалов XX века, совестью народа в те страшные годы сталинизма. Сын вынужден был делить мать со всей страной. Она была и величайшей его гордостью, и его страшным проклятием. Лев часто повторял, что из двух лагерных сроков первый он отбыл за папу, второй за маму. В первый раз его арестовали за отца-мученика, во второй раз, в чем он был неколебимо убежден, взяли заложником, чтобы гарантировать послушание Ахматовой. «Будь я не ее сыном, а сыном простой бабы, я был бы… процветающим советским профессором», – писал он из тюрьмы 25 марта 1955 года Эмме Герштейн.

По правде сказать, они оба стали друг для друга бременем: Ахматова знала, что малейшее ее отклонение от «правил» скажется на судьбе Левы, и таким образом сам факт его существования превратился для нее в оковы каторжника, лишив творческой свободы. Поневоле она видела в сыне тяжкую ответственность для себя и ярмо, сковывающее ее поэтический дар, – дар, от которого она отрекалась на целые десятилетия ради спасения сына. Самая суть их мучительно переплетшихся судеб выражена в этой строке «Реквиема» – «Ты сын и ужас мой».

Привязанность сына к матери достигала почти невротической степени. Он закатывал истерики (даже в сорок с лишним лет), если она не проявляла достаточного к нему внимания, зачастую упрекал ее или жаловался в письмах: «Мама мне не пишет. Наверное, я опять стал жертвой психологической игры». Он страшно ревновал ее к любовникам и новым мужьям, появлявшимся после гибели его отца. После первого знакомства с ним Эмма Герштейн отмечала: «Девочками совершенно не интересуется. Обожает мать»[114 - Emma Gerstein, Moscow Memoirs, trans. John Crowfoot, Harvill Press, 2004, p. 56. (Русский текст: Герштейн Э. Мемуары. М.: Захаров, 2002.)]. Вероятно, потому и женился он лишь в 1967 году, через год после смерти матери.

Сын двух поэтов рос и с ощущением своей избранности, и с нелегкой задачей – соответствовать возложенным на него ожиданиям. Он с детства знал тех, кому предстояло стать вершинами современной русской поэзии, – Борис Пастернак, Осип Мандельштам, Марина Цветаева были близкими друзьями его отца и его матери. Ахматова отговорила Леву от занятий поэзией, сочтя, что ему недостает таланта, и хотя, скорее всего, была права, у сына этот приговор вызвал депрессию и отчуждение.

Его отец Николай Степанович Гумилев был не только человеком огромного личного обаяния, но и одним из самых талантливых поэтов Серебряного века. Он был расстрелян большевиками в 1921 году, когда Леве было всего девять лет. Как многие мальчики, утратившие в раннем детстве отца, Лев так и не перерос стадию поклонения отцу-герою, хотя Николай Гумилев практически забросил сына после развода с Ахматовой в 1918 году.

И мать тоже чаще отсутствовала, чем присутствовала в жизни сына. Почти все его детство Ахматова провела в состоянии эмоционального коллапса, ей не хватало сил растить ребенка, и она препоручила эту задачу своей свекрови. Отношения матери и сына были очень неровными, в последние пять лет ее жизни они совершенно прекратили общение – отчасти потому, что четырнадцать лет трудовых лагерей испортили характер Льва Гумилева, отчасти же (так он утверждал в более поздних интервью) потому, что Ахматова больше беспокоилась о своем публичном образе, чем об отношениях с ним.

Ахматова, повторим, была человеком сугубо приватным, очень закрытым. Ее биограф Аманда Хейт писала: «Она не способна на простые проявления любви, без которых жить подле другого человека невозможно»[115 - Amanda Haight, Anna Akhmatova: A poetic pilgrimage, Oxford University Press, 1976, p. 28.]. Это отражается и в ее поэзии, сосредоточенной на одном-единственном человеке – на ней самой. Ахматова пишет о своих чувствах, своих переживаниях, своих потребностях. Ее друг Корней Чуковский сводил стихи Ахматовой к простой формуле: «Я люблю, но меня не любят; меня любят, но я не люблю, – это была главная ее специальность»[116 - Чуковский К. Ахматова и Маяковский // В. В. Маяковский: Pro et contra. Антология/Сост. В. Дядичев. СПб., 2006. C. 208–235.].

Одержимость невостребованными или утраченными чувствами сполна проявилась в неудавшемся браке с отцом ее единственного ребенка. Вскоре после рождения Льва этот брак начал разваливаться. Сказался стиль жизни, принятый в авангардных кругах Петербурга, модные сексуальные эксперименты – супруги уживались все хуже. Гумилев заявил жене, что не станет более хранить ей верность, однако и ей предоставляет свободу обзаводиться любовниками. И в самом деле, через год у него родился еще один сын от другой женщины. Еще до развода Анна Ахматова передала сына на воспитание своей свекрови Анне Сергеевне Гумилевой, та увезла его в имение Слепнево[117 - Во время революции крестьяне выгнали семью поэта из имения, Гумилевым пришлось поселиться в трехкомнатной квартире в соседнем Бежецке, столь ненавистном юному Льву Гумилеву.].

В 1921 году Николая Гумилева арестовали по доносу одного из знакомых как участника антибольшевистского заговора. В те дни это была обычная практика: обвиняемых по любому делу вынуждали называть «соучастников», обещая за это смягчение участи, но Гумилев не поддался. После нескольких дней допросов, прежде чем его друзья успели вмешаться и вызволить поэта, он был приговорен к смерти и расстрелян 25 августа 1921 года. В последний раз Лев видел отца в мае того же года. Он вспоминал: «…очень плакала моя бабушка, и такое было беспокойство дома… Бабушка и моя мама были уверены в нелепости предъявленных отцу обвинений. И его безвинная гибель, как я почувствовал позже, делала их горе безутешным»[118 - Интервью 1990 г. См.: Демин В. Лев Гумилев. М.: Молодая гвардия, 2008.].

Смерть превратила Николая Гумилева в мученика, и современники забыли о множестве изъянов его достаточно капризного характера. Он сделался призраком,
Страница 32 из 35

терзающим большевиков, целое поколение лучших российских поэтов выросло на любви к нему. Лев до конца жизни пытался сравняться с недостижимым идеалом этого загубленного колосса. В его душе несоразмерно огромное место заняли воспоминания о редких визитах отца. Возможно, и решение стать историком было спровоцировано мимолетным замечанием отца, когда тот при последней встрече вручил мальчику книгу по истории: «История очень важна».

После расстрела отца девятилетний Лева подвергся остракизму в школе. В духе ранних советских экспериментов по воспитанию юных коммунистов школу перевели на самоуправление, доверив власть ученикам. Когда девятилетние одноклассники прослышали, что отец Левы расстрелян за «измену», на общем собрании было постановлено не выдавать ему в тот год тетрадей. В довершение беды мать, сама в ужасном душевном состоянии, не выбралась повидаться с ним до декабря. Смерть мужа стала тяжелым ударом для Анны Ахматовой, хотя они давно уже расстались. Позднее она скажет, что из всех ее мужей он был ей наиболее близок духовно. С его смертью для Ахматовой начался сорокалетний период «бездомности», как выразилась Аманда Хейт, до конца жизни она будет всецело зависеть от других людей, будет жить у мужей, любовников, у их родичей или у своих друзей. После ее приезда в декабре 1921 года они с Левой не увидятся вплоть до 1925 года, и то всего на один день.

Второй брак Ахматовой тоже распался, и после нескольких романов, герои которых либо мучили ее, либо бросали (либо то и другое), Ахматова нашла человека, которому суждено было стать и якорем в ее бурной жизни, и причиной постоянных мучений для нее и для Левы. Искусствовед Николай Пунин, на тот момент женатый, стал ее любовником, и в 1925 году Ахматова переехала к нему в квартиру, где оставались жить первая жена Лунина Анна Арене и дочь.

Квартира находилась в Фонтанном доме на берегу Фонтанки, одном из самых красивых зданий, сохранившихся в Петербурге с XVIII века. До революции знаменитое барочное здание принадлежало семейству Шереметевых, столпам петербургской аристократии. Это был географический и культурный центр города во всей его увядающей славе. Над сводчатой дверью красовался девиз Шереметевых: Dens conservat omnia («Бог сохраняет все»). Передний двор выходил на центральный Литейный проспект, а всего в пяти кварталах располагалась штаб-квартира НКВД, двенадцатиэтажное здание, так называемый Большой дом, которому предстояло сыграть столь страшную роль в судьбах и матери, и сына.

Как большинство аристократических особняков, Фонтанный дом разгородили на множество коммунальных квартир, вселив в каждую коммуналку несколько семей. Ахматова и Лунины пользовались кухней и двумя комнатами квартиры номер 44. Типичная советская ситуация: в годы сурового дефицита жилья и продуктов разведенные супруги часто оставались в прежней квартире, пытаясь как-то построить раздельную жизнь. Понятно, как тяжело приходилось Анне Арене: она с дочерью жила за стеной комнаты бывшего мужа и его новой жены. В итоге она поменяла расписание на работе, чтобы не бывать дома по ночам.

Хотя Пунин бывал способен на теплые проявления участия, чаще он вел себя как тиран и постепенно развел Ахматову со всеми ее друзьями. Позднее она говорила, что хотела порвать с ним, но никак не решалась: слишком истощена была и физически, и душевно. Она получила крышу над головой и хоть какую-то безопасность. В пору лишений, в 1920-1930-е годы, советские люди шли и не на такие компромиссы, лишь бы выжить.

В 1929 году, в возрасте 17 лет, Лев Гумилев переехал в Ленинград, который пребудет обителью его души на всю жизнь. Совсем другой мир по сравнению с городком Бежецком и имением Слепнево, где он рос. Тогда город Пушкина и Достоевского казался космополитическим сердцем России – советской империи, и понадобится несколько десятилетий чисток, чтобы передать эту корону Москве. Над потускневшей славой русского Серебряного века все еще царили Анна Ахматова и ее друзья Борис Пастернак и Осип Мандельштам.

В этот мир угодил в 1929 году Лев Гумилев, приехавший в Ленинград в надежде поступить в университет. Он также поселился в Фонтанном доме, и они с Луниным сразу невзлюбили друг друга. Когда-то Пунин обличал отца Левы в большевистской газете «Искусство коммуны»[119 - Об этом сообщает в биографии Гумилева Лавров. См. также: Elaine Feinstein, Anna of All the Russias: A life of Anna Akhamtova, Weidenfeld and Nicolson, 2005, p. 94.], и это вполне могло сказаться на судьбе Николая Гумилева. Кроме того, Лева ревновал мать к Лунину, а тот, тоже законченный эгоцентрик, требовал, чтобы она все свое внимание сосредоточила исключительно на нем.

Эта нелепая и несчастная группа людей вынуждена была против собственной воли жить под одной крышей – деваться им было некуда[120 - О стихотворении Ахматовой «Последний тост» см.: Шенталинский В. Преступление без наказания. М.: Прогресс-Плеяда, 2007. С. 306.]. Квартир в СССР хронически недоставало. «Будущие поколения не поймут, что такое «площадь» в нашей жизни», – писала Надежда Мандельштам.

Из-за жилплощади и ради нее совершалось немало преступлений. Люди привязаны к своей площади – они и помыслить не могут, чтобы ее оставить… Мужья и жены, ненавидящие друг друга, тещи и зятья, взрослые сыновья и дочери, бывшие домработницы, зацепившиеся за комнату при кухне, – все они навеки связаны со своей «площадью» и расстаться с ней не могут[121 - Nadezhda Mandelstam, Hope Against Hope: A memoir, Atheneum, 1983, p. 135. (Русский текст: Мандельштам Н. Собрание сочинений: в 2 т. Т. 1: Воспоминания и другие произведения (1958 –1967). Т. 2: «Вторая книга» и другие произведения (1967 –1979). Екатеринбург: Гонзо (при участии Мандельштамовского общества), 2014.].

Лев пристроился на деревянном сундуке в тамбуре у перегородки, отделявшей эту квартиру от соседней. Кое-какой свет проникал сквозь маленькое окно; зимой топили кафельную печь. Хотя Ахматова вносила определенную сумму в домашний бюджет, Пунин возмущался необходимостью кормить семнадцатилетнего пасынка. В одной из ссор с женой у него вырвалось: «Чего ты хочешь, Аня, я не могу кормить весь город!» Лев, со своей стороны, жаловался, что лучшие куски достаются дочери Лунина Ирине.

Тем временем положение людей искусства ухудшалось. Начало 1920-х годов было порой сравнительной толерантности по отношению к ним, но по мере того как десятилетие близилось к завершению, все отклонявшиеся от ортодоксального марксистского учения об искусстве и литературе ощутили нарастающее давление. Корней Чуковский вспоминал, как столкнулся с Ахматовой в начале 1930-х, она шла из издательства «Советская литература», принявшего сборник ее стихотворений при условии, что там не будет 1) мистицизма, 2) пессимизма, з) политики. «Остается только блуд», – посмеивалась Ахматова.

Давление на поэтессу постепенно усиливалось. В 1925 году Коммунистическая партия – скорее всего, по инициативе самого Сталина – приняла тайное постановление воспрепятствовать дальнейшим публикациям ее поэзии. Хотя неясно, знала ли сама Ахматова об этом решении, так и не осуществленном в полной мере, но она не могла не заметить, как часто натыкается в издательствах на отказ. Потом ее лишили пенсии[122 - Haight, Anna Akhmatova.].

Эмма Герштейн вспоминала, как вскоре после того, как она начала встречаться со
Страница 33 из 35

Львом, друзья посоветовали ей держаться подальше от «сына Ахматовой». Ей врезалось в память, как она однажды позвонила Льву от своего друга и тот возмутился: «Вы говорили с сыном Анны Андреевны? Остерегайтесь его, у него могут быть нехорошие знакомства. Вообще… я бы не хотел… из моей квартиры». Когда она в следующий раз появилась в Ленинграде, родственники, у которых она остановилась, сказали ей примерно то же самое: «Куда ты идешь? К Ахматовой? О, избегай ее сына».

Уже давно я была потрясена зрелищем его жизни, в которой ему не было предусмотрено на земле никакого места. Так же, как пушкинская красавица, спрашивавшая у зеркала: «Я ль на свете всех милее…» – а зеркальце неизменно отвечало: «Ты прекрасна, спору нет, но…» – так и я, спрашивая себя, «я ль на свете всех несчастней», говорила себе «но…» и вспоминала о благородстве, с каким Лева нес убожество своей жизни заживо погребенного[123 - Герштейн Э. Мемуары… С. 169.].

Первое столкновение Льва Гумилева со спецслужбами произошло уже в 1933 году, причем как раз из-за поэзии: он сидел у специалиста по арабской литературе Василия Эбермана и переводил персидскую поэзию, когда за хозяином дома пришли[124 - Вспоминая Л. Н. Гумилева. Воспоминания. Публикации. Исследования. Мемориальный музей-квартира Л. Н. Гумилева. СПб.: Росток, 2003. С. 104.]. Ахматова вспоминала, как ей позвонили из ГПУ. Она спросила, где ее сын. «Он у нас». В тот раз Лев Гумилев отделался легко: его выпустили через девять дней, суровым допросам он не подвергался. Эберман получил пять лет лагерей и не вернулся.

Стремлению изучать историю препятствовал шаткий, мягко говоря, социальный статус Льва Гумилева. Многие годы после революции в Ленинградском государственном университете вообще не преподавали историю, считая этот предмет недостаточно прогрессивным; его заменили «историей мировых цен на зерно»[125 - Герштейн Э. Мемуары… С. 173.]. В 1934 году ситуация смягчилась. Глава Ленинградского обкома партии Сергей Киров (которому уже недолго оставалось жить) обратил внимание на «безобразное» преподавание истории в школе, да и в целом в партии многие уже начали ощущать, что стандартные марксистские догмы не так уж вдохновляют, пора заменить их подлинным патриотизмом. Благодаря такой смене установки Лев Гумилев смог подать заявление в университет, был допущен до вступительных экзаменов и поступил. Он жил очень бедно, ходил в рванье, был вечно голоден и тем не менее был очень живым юношей, неугомонным и непобедимым, с задиристым юмором, на языке у него так и вертелись остроты, и он охотно ввязывался в спор, – Герштейн вспоминает эту его черту с некоторым смущением.

Самой важной и роковой для Гумилева стала его дружба со знаменитым поэтом Осипом Мандельштамом, близким другом Ахматовой, также одним из светочей русского Серебряного века. Возможно, он послужил Булгакову прототипом Мастера, гениального и загубленного. Осип и Надежда Мандельштам вели в Москве богемную жизнь, и Лев гостил у них всякий раз, когда приезжал в столицу. Осип, как и Лев, был стихийным анархистом и любителем розыгрышей. По воспоминаниям Герштейн, как только Лев переступал их порог, Мандельштам звал его «озорничать». Безумное веселье Осипа Мандельштама и острый как бритва поэтический дар погубили его и довели до беды Льва Гумилева.

Глава 6. Большой дом

1 декабря 1934 года Сергей Киров, крупный партийный функционер, глава Ленинградского обкома, вышел из своего кабинета в Смольном институте – расползшемся во все стороны здании в нескольких кварталах от Фонтанного дома, где жил у матери Лев Гумилев. За спиной Кирова таинственный человек поднял револьвер и выстрелил Кирову в затылок.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=24315146&lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Сноски

1

http://globalthinkers.foreignpolicy.com (http://globalthinkers.foreignpolicy.com/)

2

Существуют два контраверсивных направления современного русского национализма: этнический и имперский. – Здесь и далее (кроме специально оговоренных случаев) примеч. науч. ред.

3

https://www.washingtonpost.com/news/monkey-cage/wp/2014/03/19/vladimir-putin-ethnic-russian-nationalist (https://www.washingtonpost.com/news/monkey-cage/wp/2014/03/19/vladimir-putin-ethnic-russian-nationalist).

4

J. M. Keynes, The General Theory of Employment, Interest, and Money. Доступно по ссылке https://ebooks.adelaide.edu.au/k/keynes/john_maynard/k44g/chapter24.html (https://ebooks.adelaide.edu.au/k/keynes/john_maynard/k44g/chapter24.html).

5

Isaiah Berlin, «The Birth of the Russian Intelligentsia», in Isaiah Berlin, Russian Thinkers, Penguin Books, 1979.

6

Цит. по: James Gleick, The Information: A history, a theory, a flood, Vintage, 2012.

7

Richard Dawkins, The Selfish Gene (30th anniversary edition), Oxford University Press, 2006.

8

Ernest Gellner, Nations and Nationalism, Cornell University Press, 1983.

9

Yitzhak Brudny, Reinventing Russia: Russian nationalism and the Soviet State 1953–1991, Harvard University Press, 1998, p. 192.

10

Разрозненно тезисы евразийства были сформулированы еще в рамках русского консерватизма второй половины XIX в. Н.Я. Данилевским, К. Н. Леонтьевым, В.И. Ламанским, М.Л. Магницким.

11

Исход к Востоку: предчувствия и свершения. Утверждения евразийцев. София, 1921.

12

Anatoly Liberman (ed.), The Legacy of Genghis Khan and Other Essays on Russia’s Identity, Michigan Slavic Publications, 1991 (далее – LGK). (Русский текст статьи Трубецкого «Взгляд на русскую историю не с Запада, а с Востока» цит. по: Трубецкой Н. Наследие Чингисхана. М.: Аграф, 1999.)

13

Лавров С. Лев Гумилев: Судьба и идеи. М.: Сварог и К., 2000. С. 144.

14

«В стране идет война терминов» // Экспресс-газета. 3 марта 2014.

15

«Государство предало народ»,https://www.youtube.com/watch?v=aL8rChMtUiQ (https://www.youtube.com/watch?v=aL8rChMtUiQ).

16

www.ft.com/intl/cms/s/0/a5b15b14-3fcf-11e2-9f71-00144feabdc0.html (http://www.ft.com/intl/cms/s/0/a5b15b14-3fcf-11e2-9f71-00144feabdc0.html)

17

www.ng.ru/politics/2012-01-23/1_national.html (http://www.ng.ru/politics/2012-01-23/1_national.html).

18

http://kremlin.ru/events/president/news/19243 (http://kremlin.ru/events/president/news/19243).

19

http://bd.fom.ru/pdf/d12ind15.pdf (http://bd.fom.ru/pdf/d12ind15.pdf). Роберт Отто, впрочем, напоминает, что 2 % – допустимая погрешность при таком опросе.

20

Edmund Griffiths, Towards a Science of Belief Systems, Palgrave Macmillan, 2014.

21

N. S. Trubetskoi and R. Jakobson, N. S. Trubetzkoy's Letters and Notes // (Janua Unguarum), Walter De Gruyter Inc., 1975, p. 2 (далее – NSTLN). (Русский текст: Трубецкой Н. Письма и заметки Н. С. Трубецкого. М.: Языки славянской культуры, 2004.)

22

Там же.

23

Шахматов А. Очерк древнейшего периода истории русского языка. М.: Индрик, 2002.

24

Там же. С. 24.

25

Роман Якобсон, интервью Цветану Тодорову // Poetique 57 (1984), PP. 3-25.

26

Интервью французскому телевидению, процитированное в: F. Dosse, History of Structuralism, vol. 1: The rising sign 1945-1966, trans. Deborah Glassman, University of Minnesota Press, 1998, p. 54.

27

S. Glebov, «The challenge of the modern: The Eurasianist ideology and movement, 1920-29», PhD thesis, Rutgers University, 2004, p. 8.

28

LGK.

29

Alexander Herzen, My Past and Thoughts, University of California Press,

983, p. 255. (Русский текст: Герцен А. Былое и думы.)

30

Воспоминания Евгения Трубецкого см.: М. Bokhachevsky-Chomiak, // Sergei N. Trubetskoi: An intellectual among the intelligentsia in prerevolutionary Russia, Nordland, 1976, p. 25. (Русский текст: Трубецкой Е. Воспоминания. София, 1922.)

31

Henryk Baran (ed.), Jakobsonian Poetics and Slavic Narrative, Duke University Press, 1992, p. 259. (Русский текст: Трубецкой Е. Воспоминания.)

32

Berlin, Russian Thinkers, p. 126. (Русский текст: Герцен А. Былое и думы, часть V.)

33

N. Trubetskoi, Principles of
Страница 34 из 35

Phonology, University of California Press, 1969, // p. 309

34

Пастернак Б. Люди и положения. Автобиографический очерк.

35

LGK, р. 298.

36

Ленин В. И. Полн. собр. соч. Изд. 5, т. и, с. 296.

37

Nicholas Riasanovsky, «The emergence of Eurasianism», California Slavic Studies 4 (1967), pp. 39-72, fn. 38.

38

Имперский дискурс и практики включали в себя русский ориентализм, освоение и конструирование «своего Востока». Этим занималась не только литература, но и академическая наука: «иранство» В.Ф. Миллера, Н.И. Веселовского, М.И. Ростовцева; «ордынство» А.Ф. Рихтера, X. М. фон Френа, Н.И. Костомарова, А. Д. Градовского.

39

Ольга Майорова. Лекция о российском ориентализме, прочитанная в Мичиганскомуниверситете, 2006.

40

В 1909-1910 гг. он примыкал к движению «Путь» – либеральному христианскому движению, основанному при участии его дяди Евгения. Движение ставило задачу реформирования российского общества на основах восточного христианства и отказа от капиталистической и социалистической моделей развития.

41

LGK, р. 304.

42

Krystyna Pomorska, «Autobiography of a scholar» // Krystyna Pomorska, Elzbieta Chodakowska, Hugh Mclean and Brent Vine (eds), Language, Poetry, and Poetics: The generation of the 1890s: Jakobson, Trubetskoy, Mayakovskij. Proceedings of the first Roman Jakobson colloquium, at the Massachusetts Institute of Technology, October 5-6,1984, Walter De Gruyter, 1987, p. 11.

43

Stephen Rudy, «Jakobson – Aljagrov and Futurism» // Pomorska et al., Language, Poetry, and Poetics, p. 277.

44

Pomorska et al., p. 8.

45

Richard Bradford, Roman Jakobson: Life, language and art, Routledge, 1994, p.

46

Электронное письмо Омри Ронена автору.

47

Roman Jakobson, Six Lectures on Sound and Meaning, Harvester Press, 1978, p. 19.

48

См.: Jindrich Toman, Letters and Other Materiah from the Moscow and Prague Linguistic Circles 1912-1945, Michigan Slavic Publications, 1994.

49

Интервью с Патриком Серио.

50

NSTLN, р. 310.

51

Roman Jakobson, My Futurist Years, Marsilio Publishers, 1992, p. 77 (письмо Эльзе, сентябрь 1920).

52

Ibid., p. 81.

53

Vladimir Nabokov, Speak, Memory, Vintage, 1989, p. 282.

54

Toman, p. 16.

55

Ibid., p. 17.

56

Ibid.

57

NSTLN, p. 5. Русский текст цит. по: Трубецкой Н. Письма и заметки.

58

LGK, p. 295.

59

Электронное письмо Омни Ронена автору.

60

Andre Martinet, Еconomie des changements phonеtiques, Francke, 1955.

61

Надо заметить, что согласно этой теории в голландском должен быть звук [g], но это не так. Благодарю Либермана за это указание.

62

О зависимости Якобсона и Трубецкого от других русских мыслителей богословского уклона см.: Toman, Letters and Other Materials.

63

NSTLN, письмо 30 (Трубецкой Н. Письма и заметки).

64

N. Trubetskoi, «The phonetic evolution of Russian and the disintegration of the common Russian linguistic unity’. См.: Anatoly Liberman (ed.), N. S. Trubetskoy: Studies in General Linguistics and Language Structure, Duke University Press, 2001, p. 120.

65

Hannah Arendt, The Origins of Totalitarianism, Harcourt, 1979, p. 270.

66

Ibid.

67

Исход к Востоку. С. 122.

68

Письмо Сувчинскому 15 марта 1925. См.: Трубецкой Н. Письма к П. П. Сувчинскому. 1921–1928. М.: Русский путь, 2008.

69

Там же. Письмо от 28 марта 1925 г.

70

A. Liberman, «N. S. Trubetskoy and his works on history and politics’ // LGK, pp. 293–375.

71

NSTLN, Письмо 16 (Трубецкой Н. Письма и заметки, 1 сентября 1922).

72

См.: Jindrich Toman, The Magic of a Common Language, MIT Press, 2003.

73

Этот раздел в значительной степени опирается на книгу Томана и на труд Патрика Серио (Patrick Seriot, Structure et totalitе: Les origines intellectuelles du structuralisme en Europe centrale et orientale, PUF, 1999).

74

Seriot, Structure et totality, p. 104.

75

LGK, p. 93.

76

Якобсон Р. К характеристике евразийского языкового союза // R. Yakobson, Selected Writings, vol. I, Mouton, 1962.

77

Спасибо Либерману за эту подсказку.

78

Статья Савицкого // Исход к Востоку.

79

LGK, p. 93.

80

Якобсон Р. К характеристике… С. 144.

81

Trubetskoi, Principles of Phonology; Claude Levi-Strauss, Structural Anthropology, Basic Books, 1974, p. 32.

82

Евразийцы пражского и венского круга активно использовали идеи немецкого диффузионизма – Ф. Ратцеля, Ф. Гребнера, Б. Анкерманна, К. Хаусхофера.

83

Seriot, Structure et totalitе, p. 60.

84

Трубецкой Н. Письма. С. 120.

85

Glebov, «The challenge of the modern’, p. 311–314.

86

Трубецкой Н. Письма. С. 33–36.

87

Glebov, «The challenge of the modern», p. 314.

88

Ibid.

89

Политическая история русской эмиграции, 1920–1940: Документы и материалы, том. VII/Под ред. A. Киселева. М.: Русское небо, 1999. С. 248.

90

Никулин Л. Мертвая зыбь. М.: Военное издательство Министерства Обороны СССР, 1965.

91

Глебов С. Евразийство между империей и модерном: история в документах. М.: Новое издательство, 2010.

92

Текст допроса П. С. Агапова обнаружил в следственном деле Л. П. Карсавина (Особый архив Литвы. Ф. К.-1. Оп. 58) В. И. Шаронов. Исследователь евразийства К. Б. Ермишина опубликовала этот архивный документ: Ермишина И. Арапов и евразийское движение (новые архивные материалы) // Записки русской академической группы в США. Т. XXXVII. Нью-Йорк, 2011-2012. С. 238. – Прим. авт.

93

Никулин Л. Мертвая зыбь.

94

Долгополов Н. Гении внешней разведки. М.: Молодая гвардия, 2004.

95

Политическая история русской эмиграции. С. 251.

96

Хоружий С. Карсавин, евразийство и ВКП // Вопросы философии. 1992. № 2. C. 84–87.

97

Из письма П. Н. Савицкого П. П. Сувчинскому от 21.01.1927 г. // Архив Дома русского зарубежья (письма готовятся к публикации К. Б. Ермишиной). Автор и переводчик выражают благодарность К. Б. Ермишиной за помощь с этими документами и протоколом допроса Агапова.

98

Из письма П. Н. Савицкого П. П. Сувчинскому от 24 февраля 1927 г.

99

Там же.

100

Интервью с Иваном Савицким.

101

Глебов С. Евразийство между империей и модерном…

102

Козовой В. О Петре Сувчинском и его времени // Козовой В. Тайная ось. М.: НЛО, 2003. С. 209.

103

D. Brandenberger, National Bolshevism: Stalinist mass culture and the formation of modern Russian national identity, 1931–1956, Harvard University Press, 2002.

104

Glebov, «The Challenge of the Modern’, p. 344.

105

Соболев А. Своя своих не познаша: Евразийство, Л. П. Карсавин и другие // Начала. 1992. № 4. C. 56.

106

Там же. С. 57 (письма Сувчинскому, 269).

107

Во время Второй мировой войны Якобсон познакомился с Леви-Строссом, оба они преподавали в Свободном университете (Ecole Libre des Hautes Etudes), организованном в Нью-Йорке. По словам Леви-Стросса, это знакомство оказало ключевое влияние на дальнейшее развитие его теории.

108

Levi-Strauss, Structural Anthropology, p. 33.

109

http://sm-sergeev.livejournal.com/120006.html (http://sm-sergeev.livejournal.com/120006.html).

110

Roman Jakobson and Krystyna Pomorska, Dialogues, Cambridge University Press, 1983, p. 34.

111

Catherine Andreyev and Ivan Savicky, Russia Abroad, Yale University Press, 2004, p. 197.

112

Воспоминания Ивана Савицкого, старшего сына П. Н. Савицкого.

113

Савицкий П. Неожиданные стихи. Прага: Русская традиция, 2005. С. 106.

114

Emma Gerstein, Moscow Memoirs, trans. John Crowfoot, Harvill Press, 2004, p. 56. (Русский текст: Герштейн Э. Мемуары. М.: Захаров, 2002.)

115

Amanda Haight, Anna Akhmatova: A poetic pilgrimage, Oxford University Press, 1976, p. 28.

116

Чуковский К. Ахматова и Маяковский // В. В. Маяковский: Pro et contra. Антология/Сост. В. Дядичев. СПб., 2006. C. 208–235.

117

Во время революции крестьяне выгнали семью поэта из имения, Гумилевым пришлось поселиться в трехкомнатной квартире в соседнем Бежецке, столь ненавистном юному Льву Гумилеву.

118

Интервью 1990 г. См.: Демин В. Лев Гумилев. М.: Молодая гвардия, 2008.

119

Об этом сообщает в биографии Гумилева Лавров. См. также: Elaine Feinstein, Anna of All the Russias: A life of Anna Akhamtova, Weidenfeld and Nicolson, 2005, p. 94.

120

О стихотворении Ахматовой «Последний тост» см.: Шенталинский В. Преступление без наказания. М.: Прогресс-Плеяда, 2007. С. 306.

121

Nadezhda Mandelstam, Hope Against Hope: A memoir, Atheneum, 1983, p. 135. (Русский текст: Мандельштам Н. Собрание сочинений: в 2 т. Т. 1: Воспоминания и другие произведения (1958 –1967). Т. 2: «Вторая книга» и другие произведения (1967 –1979). Екатеринбург: Гонзо (при участии Мандельштамовского
Страница 35 из 35

общества), 2014.

122

Haight, Anna Akhmatova.

123

Герштейн Э. Мемуары… С. 169.

124

Вспоминая Л. Н. Гумилева. Воспоминания. Публикации. Исследования. Мемориальный музей-квартира Л. Н. Гумилева. СПб.: Росток, 2003. С. 104.

125

Герштейн Э. Мемуары… С. 173.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.