Режим чтения
Скачать книгу

Холодные игры читать онлайн - Наталья Майорова, Екатерина Мурашова

Холодные игры

Наталья Майорова

Екатерина Вадимовна Мурашова

Сибирская любовь #2

Провинциальный город Егорьевск, затерявшийся среди заснеженных просторов Сибири, встречает петербурженку Софи Домагатскую страшной вестью. Ее возлюбленный Серж Дубровин, вслед за которым она приехала в этот богом забытый край, убит разбойниками. Чтобы облегчить свое горе, Софи включается в городскую жизнь, и очень скоро ей становится ясно, что внешнее спокойствие города только маска и под ней кипят страсти не менее сильные, чем в столице империи…

Катерина Мурашова, Наталья Майорова

Сибирская любовь. Книга 2. Холодные игры

© К. Мурашова, Н. Майорова, 2015

© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА

© Серийное оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА

Глава 1,

в которой Софи пишет письмо об этнографии и природных условиях Сибири, а также вместе с Верой прибывает в Егорьевск и знакомится с трактирщиком Ильей

Ноября, 23 числа, 1883 г., Сибирь

Здравствуй, милая Элен!

Прости, что долго не писала и уж, должно быть, заставила тебя волноваться. Спешу сообщить, что со мною все в относительном порядке.

После смерти

Эжена я, по моему собственному ощущению, порядочно изменилась. Вера, хозяева домика, где мы снимали, и другие добрые екатеринбуржцы, принявшие участие в моей судьбе, опасались за мое здоровье и рассудок. Но, кажется, напрасно. Хоть и я теперь понимаю, что значит, когда люди говорят: «У меня – горе».

Тебе, должно быть, занятно читать. У тебя сердце мармеладное, я помню: роза на окошке засохла – уж слезы на глазах: «Бедняжка!»

Я – другая. Что ж тут поделать?

Даже после смерти папы, когда все вокруг ходили, шмыгали носом и бубнили про «горе», я что-то другое чувствовала – обиду, может, пустоту какую-то… И еще злилась на всех, что у них есть «горе», а у меня – нету. Мне даже казалось, что вот, была такая большая плетеная корзина с горем, предназначенным на всех, а они из нее расхватали, раздышали своими распухшими носами (как, знаешь, бывает, старики и старухи табак нюхают), и мне уж горя не достало. Я пришла, а там – пустая корзина. Понять такого нельзя, это я так пишу, чтоб выговориться.

Теперь у меня тоже есть горе. Оно принадлежит мне, и ни с кем делиться не надо (да я бы и не стала, хоть и проси кто). Я не знаю, как там у других, но у меня горе похоже на такой мохнатый черный клубок, внутри которого (если приложить к уху) всегда слышится вой зимней метели. Я могу его достать, когда надо, и убрать в кофр. И оно будет со мной, доколе я того захочу… Не пугайся, Элен, у меня нет горячки и всякого другого, видишь, какая рука твердая. Просто теперь мне почему-то охота и возможность так писать, а думала-то я так и раньше.

И вот я упаковала свое мохнатое горе вместе с другими пожитками. Что ж делать, надо исполнять задуманный план, другой дороги я для себя не вижу. Накануне Вера принесла с почты письмо, оставленное для нее Никанором. Там он писал, что направляется вместе с хозяином в Тару через Ишим и Егорьевск. И что следующая весть будет нас ожидать (да уж и ожидает давно) в этом самом Егорьевске.

Железной дороги и поездов дальше Екатеринбурга нету, хотя и строят уже следующий кусок до Тюмени. Стало быть, ехать далее следовало по главному Московскому тракту.

Ловлю себя на том, что мне уж хочется, как заправскому путешественнику, писать «путевые заметки», с подробным описанием и городов, и почтовых станций, и местных типов… Уберегу тебя от этого покамест. Разве что после дорожная скука сподвигнет.

В целом переживаю я (забавные, впрочем) ощущения человека, который обнаружил, что мир много больше, чем он ранее полагал. Здесь не могу удержаться (в противовес вышесказанному) от некоторых природных описаний. Утешаюсь тем, что знаю – ты это любишь и мне, бывало, вслух зачитывала описания садочка или долов. Я же всегда в книгах описания природных красот пропускала и стремилась поскорее добраться до сути – что она ему сказала или что он по этому поводу предпринял. А вот теперь – поди ж ты…

От Перми до Екатеринбурга лежат синие пологие горы, поросшие лесом. По ним разбросаны горные заводы и поселки при них, имеющие общую, как бы одну на всех физиономию: белая церковь с чугунной решеткой на синеватом фоне сосновых лесов; вокруг нее разбросаны аккуратные домики с тесовыми крышами, прямые улицы, вдали доменная печь и массы красноватой руды вокруг нее.

Сразу же за Уралом начинается собственно Сибирь, удивительно не похожая на то, что мы о ней знали и мыслили.

Для начала мне следовало определить путь. Из Екатеринбурга многие едут на Шадринск и потом выезжают на большую дорогу проселками. Это дает существенную экономию, так как на тракте вольных почт плата 3 копейки за лошадь, а проселками можно договориться на 3–4 копейки за тройку. Однако, будучи девицами, мы с Верой из опасений (вполне ясных) решили держаться главного тракта. Впрочем, особых убытков мы не понесли. Государственным декретом посланцам, следующим по казенной надобности, предписано держаться лишь главного тракта (для увеличения дохода и по сговору с казенными же станциями – так мне объяснили). Многие из них не прочь совершенно задаром подвезти пригожих попутчиц.

Московский тракт произвел на меня сильное впечатление. Масса возов, саней, телег, роспусков и прочих средств для передвижения как по снегу, так и по странному покрытию, состоящему из речной гальки, перемешанной со снегом, песком и так называемыми сланями (положенные кое-как бревна). Все это движется обозами, партиями, поодиночке. Здесь же идут партии каторжников – не столько оборванных, сколько оторванных (от нормальной жизни) людей с грязными лицами и обреченными глазами. На каждой стоянке им выносят огромный ушат варева, которое они едят с какой-то молчаливой щепетильностью. Я отворачиваюсь от подобных сцен, но потом они еще долго маячат у меня перед глазами. Вера же может долго стоять с непонятным мне выражением на лице и смотреть на этих отверженных. На вопросы она, как всегда, не отвечает.

Сотни возов с солью, железом, лесом, пушниной, зерном, мороженой рыбой тянутся к Екатеринбургу. От Екатеринбурга везут не меньшее количество всяческой мануфактуры. Скрип санных полозьев, ржание лошадей, далеко разносящиеся голоса и какой-то неумолчный неопределенный гул, который, кажется, издает сам промороженный воздух. По бокам тракта – сизый дым от костров, почти белое небо вверху и месиво промороженного навоза под полозьями.

Попутчики говорят, что ежегодно через тюменскую таможню проходит до двухсот тысяч возов, то есть до полумиллиона пудов груза.

Вопреки своим представлениям о Сибири как о безлюдной, низменной покатости, спускающейся к Ледовитому океану сквозь дикую тайгу, я увидела здесь вовсе другую картину. Бескрайние, усыпанные алмазным снегом поля с наметанными стогами величиной с большую избу, многочисленные села, промерзшие болота, низкорослые березняки, огромные орлы, сидящие на телеграфных столбах. Вспугнутые бряцанием колокольчиков, они медленно взлетают и величественно улетают в степь.

Здешний ландшафт местные жители называют «барабу», или березовой степью. Они же с гордостью
Страница 2 из 22

рассказывают о том, что летом пшеница гнется здесь под тяжестью огромных колосьев, а чернозем такой жирный, что налипает на оси телег. При том в Сибири нет никаких фруктов. Даже яблоки отчего-то не вызревают в здешних краях. «Наши фрукты – репа да кедровые орехи», – говорят сибиряки.

Притрактовые села живут очень богато. Я сначала не замечала этого, но сперва попутчики, а потом и Вера обратили на это мое внимание. В крестьянских избах не редкость зеркала, диваны. Крестьянки одеты в немецкую одежду, лаптей никто не знает, все ходят в сапогах. Говорят, это оттого, что богато родится хлеб, и еще потому, что сибиряки всегда были вольными.

Простые люди и вправду ведут себя здесь свободнее, чем в европейской России. На станции сядешь пить чай, хозяйка запросто подходит, садится, вступает в разговор. Мне это не в тягость, но в интерес, а Вера моя отчего-то хмурится. Впрочем, ее понять сложнее, чем алгебру с геометрией.

Сообщив сии полезные сведения о Сибири, пока заканчиваю и нежно целую мою дорогую подругу. Прошу, не забывай любящую тебя

Софи Домогатскую

Сердечно распрощавшись с занятными попутчиками, приняв уверения в совершеннейшем почтении и по-сибирски грубоватые, но искренние комплименты, Софи с Верой и поклажей очутились на небольшой, усыпанной разъезженным снегом площади.

Сани с развеселыми подрядчиками в вихре снежинок унеслись дальше, к почтовой станции в деревне Большое Сорокино, что лежала на перекрестье дорог местного значения между Егорьевском, Тюкалинском и Тарой. Там подрядчиков ждали отдых, баня, выпивка в надежной компании и, надо полагать, сударушки, соскучившиеся без подарков и самих любезных весельчаков.

– Вон там, надо думать, трактир, про который они говорили. – Софи указала варежкой на большое, странно присевшее на один бок здание из серых бревен. – Вывеска какая-то. Снегом залеплена, не прочесть.

– Мальчишки, должно быть, снежки кидают, – предположила Вера.

– А где ж все?

Площадь, несмотря на ранние сумерки, выглядела абсолютно пустынной. Из всех живых существ в поле зрения имелся лишь примостившийся в санной колее небольшой черный песик. Задрав лапу к зеленоватому небу и не обращая никакого внимания на приезжих, он яростно выкусывал блох.

– Здесь и почты, может быть, нету, – обескураженно предположила Софи. – Где ж письмо-то Никанор оставит?

– Сегодня уж все одно позакрывалось все, – зевнула притомившаяся в дороге Вера. – Завтра только узнаем. Сейчас бы заночевать где. Эти говорили, в трактире комнаты есть. Спросить надобно…

Как только Вера изготовилась перейти к решительным действиям, дверь трактира (выглядевшая такой же слегка перекошенной, как и само здание) услужливо распахнулась и оттуда неспешно, но ухватисто вышел молодой бритый парень в накинутом на плечи полушубке.

Подойдя поближе, он спокойно, без тени подобострастности оглядел девушек, склонился над вещами и с вопросительным взглядом ухватился за ручку кофра и узелок.

– Добро пожаловать в славный город Егорьевск. Изволите комнаты? Или к знакомым прибыли?

– Нет-нет, – поспешила ответить Софи, стараясь, чтоб голос звучал твердо и уверенно. – У меня здесь знакомых нету. Мы проездом. Я бы хотела комнату в вашем… заведении… Прочесть нельзя…

– Трактир «Луизиана» к вашим услугам, барышня, – едва заметно усмехнувшись, сказал парень. – Единственное, а оттого безусловно лучшее в Егорьевске заведение для проезжающих.

– Хорошо, я возьму… возьму комнату на ночь… И для горничной… И ужин еще. Или лучше обед. У вас горячее подают? – Софи притопнула ногой от возбуждения. Прямо сейчас поесть наваристого, горячего супа! Или мяса с овощами! Или хоть каши с маслом и молоком…

– Непременно горячее, – заверил парень, уж откровенно улыбаясь.

Высокая, тонкая девочка с манерами настоящей барыни и породистым, но живым лицом, невесть откуда материализовавшаяся в сгущающихся егорьевских сумерках, – отличная новость для зимнего вечера, обещавшего быть таким же скучным, как десятки других.

– Пожалте за мной. – Парень приглашающе махнул рукой и легко поднял разом багаж обеих девушек. Вера попыталась было отобрать свой узелок, но трактирный служащий лишь лукаво подмигнул ей и перехватил ее пожитки в другую руку. – С вашего позволения, проведу вас с заднего входа, сразу на второй этаж, чтоб вам через залу не идти. Так для девиц удобнее будет.

Софи бросила на Веру мгновенный нерешительный взгляд (не укрывшийся, впрочем, от наблюдательного парня). Вера, поколебавшись всего секунду, кивнула.

– Папаня! – весело проговорил тот же парень спустя малое время, когда девушки уже устраивались наверху, в отведенной для них просторной комнате со специальным чуланчиком для прислуги.

Папаня, он же трактирщик Самсон, громоздился за стойкой и притворно грозно оглядывал полупустую залу. В углах его толстых лоснящихся губ притаилась та же, что и у сына, готовность к усмешке.

– Папаня, там к нам какая-то декабристка пожаловала! С горничной. Обе красавицы. Горячего требуют. Я уж сам обслужу по высшему разряду, лады?

– Какая еще декабристка?! – сдвинув брови, переспросил Самсон. – Все тебе, бестолочи, невесть что мерещится. Небось финтифлюшка проезжая из Тюмени в Тобольск либо уж в Омск, к военным…

– Вот тебе истинный крест, папаня! – Парень размашисто перекрестился. – Девица – столбовая дворянка, не меньше. А то и княжна в инкогните. Я сразу спознал, ей-богу.

– Не божись всуе, бестолочь! Сколько раз тебе говорить! – раздраженно проворчал Самсон. – И где это ты княжон навидался, чтобы сразу спознать, а?

Впрочем, видно было, что уверенность сына все-таки слегка поколебала давно сложившееся мнение Самсона о качестве и ранге проезжающих через Егорьевск постояльцев. Огромная туша трактирщика взволнованно заколыхалась за стойкой.

– Так, коли оно действительно, ты ж туда Хаймешку пошли. Девицам-то с девицей легче договориться. Чего им там подать-то, кроме горячего…

– А может, они, папаня, инородцев стесняются?

– Ага! – Самсон обвиняюще наставил на сына толстый палец. – Инородцев они, значит, мало-мало стесняются, а тебя, бестолочь двухсаженную, значит, ни капельки не стесняются? А?! Смотри у меня, Илья, не дури! Где мать твоя?!

– Да ладно, ладно, папаня, чего ты! – Илья примирительно поднял широкие ладони. – Я ж так, куражу ради. Маманя отдыхает, нездоровится ей с обеда. Пускай. Да нешто ты меня не знаешь? Обслужу в полной плепорции и Хаймешке хвост накручу. Все ладно будет…

– Ну гляди. – Самсон развернулся на высоком, жалобно скрипнувшем табурете и тяжело вздохнул, как, бывает, вздыхают в ночной хлевной темноте большие коровы.

Немногочисленные посетители трактира, по виду крестьяне или рабочие с приисков, отставив мутные стаканы, с интересом прислушивались к разговору отца с сыном. Видно было, что развлечений в их жизни крайне мало и они, как и молодой трактирщик, рады подвернувшейся новости о приезде таинственной девицы, которой никто из них даже не видал. И что ж с того? Поговорить-то (а после и другим рассказать) можно и так. А полуштоф с водкой добавит нужные краски и подробности.

На следующий день простоволосая Софи сидела на гостиничной кровати, чистой и по-домашнему пышной, с двумя
Страница 3 из 22

пуховыми подушками и маленькой, шитой лебедями думочкой. Дело было вскоре после позднего завтрака, поданного глазастым, обходительным Ильей, легко оттеснившим от пригожей барышни калмычку Хайме, которую все кликали Хаймешкой. Софи, впрочем, против замены не возражала. Широкое, морщинистое, как кора дерева, лицо Хаймешки ни в какое сравнение не шло с пригожей, румяной, радостно улыбающейся физиономией молодого трактирщика.

Вера докладывала Софи, что удалось узнать за утро. Новости оказались неутешительными. Почта в Егорьевске имелась, но никаких писем для Веры Михайловой из Петербурга никто не оставлял. Да и самого Никанора и его хозяина в Егорьевске не видали. Похоже, они даже и не заезжали в этот полувымерзший, зазимовавший на гиперборейский манер городок.

Илья, в свою очередь опрошенный Софи, подтвердил, что описанный господин с могутным бородатым слугой в их заведении ни на исходе лета, ни осенью не останавливался.

– А куда он в перспективе направлялся-то? – стремясь хоть чем услужить, уточнил Илья. – Ежели, допустим, в Тару, то другой-то дороги, окромя нашего тракта, пожалуй что, и нету. А вот ежели в Томск или Ачинск, то здесь можно через Тобольск и напрямик через Чаны, почитай, день, а то и два пути выиграть.

– Может быть, в Иркутск… – нерешительно предположила Софи.

– Ну тогда и так и этак можно. – Илья сокрушенно покачал курчавой головой, стараясь не выдать сжигающего его нетерпения.

Он и желал узнать что-нибудь еще о таинственном незнакомце, и побыть с удивительно хорошенькой барышней, и тут же единомоментно хотел мчаться поведать с ног сшибающую новость мамане с папаней, дружкам Миньке и Павке, сыновьям и ученикам гранильного мастера, и еще тем, кто подвернется…

А папаня еще сомневался, бестолочью называл! Юная девушка из Петербурга в тайге, среди болот и бродяг, в захолустном Егорьевске! Понятное дело, тут романтическая роковая история, а Софья – наверняка родовая аристократка, преследующая неверного возлюбленного. Может быть, она уж в тягости и будет требовать прикрыть женитьбой позор? Илья исподтишка оглядел тонкую, не затянутую в корсет талию Софи и решительно отмел последнее предположение. Тогда так: может, тут намечался мезальянс, родители были против, возлюбленный бежал, чтоб не осложнять ситуацию, а Софья, наплевав на все, поехала следом, чтоб доказать ему высоту своей любви и, вопреки расейским сословным предрассудкам, воссоединиться с избранником. А где это и получится, как не в бессословной Сибири! Да, пожалуй, именно так все и было… Какие страсти! Минька с Павкой просто сдохнут от зависти! А маманя наверняка сразу поправится!

Отпущенный слабым мановением изящной руки, Илья убежал, громко топая и пряча довольную улыбку. Почти сразу вслед за его уходом вернулась Вера.

– Как же теперь? – наматывая на палец длинную прядь, растерянно спросила Софи. – Где же я его искать буду? Что делать?

Вера понимала, что обращаются не к ней, и потому молчала. Впрочем, она и сама была обескуражена поворотом событий.

– Ты ведь у прислуги спрашивала? – Софи сконцентрировала взгляд на Вере.

– Само собой. И на почте. Вам надо местное общество попытать. На предмет барина Сергея Алексеевича. Вдруг они с Никанором разделились или еще чего…

– Чего ж им разделяться-то? А может, Серж заболел где в пути? – Софи поежилась, запустила пальцы в густые распущенные волосы. – Только не это! Я не вынесу… Нет! Надо и правда выйти, найти кого-то… Помоги мне, я после этой дороги себя такой разбитой чувствую. А здесь матрас хорош… И подушки, и одеяла… Разве поспать еще?.. Нет, нельзя… И кормят здесь чисто. Этот Илья… он милый, услужливый. Но он, знаешь, тоже Сержа с Никанором не видал. А ведь трактирщики-то всегда… Здесь других заведений и нету, где остановиться, если он не врет, конечно. Но зачем ему? А ты-то, Вера, сама ела чего?

– Я внизу ела. Думала, узнать заодно. Здесь правда хорошо. И постное есть, и скоромное. Мне на десять копеек лапши дали, суп, капусту, пирог…

– Ладно, ладно… – Софи вовсе не интересовало, что ела Вера. Просто ее, как дворянку, с самого детства воспитывали так: ты принадлежишь к высшему классу, в ответе за все, проверь, все ли в порядке у низших. Раньше за слуг отвечала Наталья Андреевна. Теперь ее здесь нет. Следовательно, Софи должна… Впрочем, делала она это совершенно механически, не вкладывая в «дворянские обязанности» даже частицы души. Да если честно, то и не понимала, и не чувствовала совсем, почему один взрослый человек должен отвечать за другого. – Ох, как спать отчего-то хочется…

Казалось, угроза всему делу и тысячеверстному пути совершенно не волнует Софи. Вера пожала плечами, присела на лавку.

– Так будете одеваться-то выходить или как? – помолчав, спросила она, глядя в сонные, с детской молочной поволокой глаза Софи.

– Буду, буду, буду, скоро, скоро, скоро, – скороговоркой пробормотала Софи. – Но не сейчас…

Тем временем внизу, в хозяйских комнатах, Илья, подпрыгивая, натягивал меховые мансийские сапожки.

– Куда опять понесся, бестолочь?! – вопросил Самсон.

– Мне нужно, папаня, нужно!

– Одному, значит, мало-мало нужно, у другой нездоровье, а Самсон, значит, самый здоровый, а?! Я, значит, должен и внизу в зале сидеть, и если барышне что понадобится…

– Хаймешка обслужит, я ей сказал…

– Он ей сказал! Нет, вы только послушайте…

– Готовь лучше, папаня, водки побольше и закуски на вечер, – уже с порога усмехнулся Илья. – Сегодня, я так думаю, у нас большой прибыток будет…

– Это с чего это?! – насторожился Самсон.

– А кто меня учил, что прибыль в торговом деле – это прежде всего организация рекламы? А?!

Илья со скрипом затворил за собой дверь, впустив небольшое облачко пара и горсть снежинок, тут же осевших на половик водяной пылью. Самсон грузно опустился на лавку и сосредоточенно почесал небольшую темно-красную плешь, обрамленную черными с проседью кудряшками.

«Какая ж для Самсона реклама, если в Егорьевске всего одна корчма?» – спросил он сам у себя.

– Самсон, я говорила тебе сто раз, но ты не слушал меня. – На пороге комнаты появилась невысокая полная женщина, закутанная в шаль с кистями. – Он ни в грош не ставит твой авторитет, и теперь уж его не воспитаешь…

– Тебе уже лучше, Розочка? Как твой желудок? Мы не хотели беспокоить тебя…

– Разве без меня дела могут идти, как им следует?

– Разумеется, нет…

– Я слышала, что говорил твой сын… Он был возмутительно…

– Но, Розочка, во-первых, это и твой сын, а во-вторых, что же я могу…

– Теперь уж поздно, я сказала, но раньше ты, как мужчина, должен был брать в руки вожжи и…

– Розочка, но мой собственный отец никогда не воспитывал меня вожжами. Он объяснял мне жизнь… У нас в Бердичеве…

– Мы уже двадцать лет не в Бердичеве, Самсон. А в Сибири недорослей воспитывают вожжами. Погляди, как почтителен с отцом сын этого подрядчика, Василий… А Минька с Павкой, друзья нашего обалдуя? Отец только глянет…

– Роза, Илья сказал, что у нас сегодня будет много посетителей. Я не совсем понял…

– Он, однако, в кои-то веки раз истинную правду сказал. Я выйду в залу, а ты пошли Хаймешку за капустой и моченой брусникой. Сам посмотри, что подать из выпивки… А что, эта девица из Петербурга и вправду
Страница 4 из 22

аристократка?

– Розочка, да я и видел-то ее мельком. Илюшка вокруг нее ужом вился…

– Вечно ты самого главного не видишь, Самсон!

– Как так, Розочка?! Ведь я же разглядел когда-то твою несравненную красоту!

– Когда-то?!

– И сейчас, Розочка, и сейчас…

– Ну то-то же!

Супруги добродушно подмигнули друг другу (глаза у обоих были округлые, влажные, похожие на темные виноградины). Проходя мимо жены, Самсон, пригнувшись, ущипнул ее за толстую ляжку, а она кулаком пихнула его в бок. Приласкавшись таким образом, оба отправились по хозяйственным делам.

Глава 2,

в которой Софи знакомится с Леокардией Златовратской и узнает о смерти Сержа Дубравина

Вымороженное небо оставалось белым, но снег уже по-вечернему поголубел, когда закутанная до глаз Софи в сопровождении Веры снова вышла на площадь перед трактиром. Узкий серебряный серпик месяца, похожий на изящную серьгу, висел высоко над тесовыми крышами домов. Давешний черный песик на правах старого знакомого, виляя хвостом, кинулся Вере в ноги. Вера, наклонившись, почесала ему загривок. Несмотря на ранний час, над входом в трактир горел керосиновый фонарь. Вывеска была отчищена от снега, крыльцо разметено, а дверь поминутно открывалась, впуская и выпуская людей и клубы пара. На самой площади, противу вчерашнего, тоже было оживленно. Илья стоял у входа в трактир вместе с двумя низкорослыми, но удивительно широкоплечими парнями. Все трое почтительно поклонились Софи.

– Хорошо ли отдохнуть изволили? – спросил Илья, сплевывая с ярких губ коричневую шелуху. – Не желаете ли орешков?

– Нет, Илья, спасибо, – живо откликнулась Софи. – Не надо орехов. Это кедровые, да? Я, знаешь, так и не научилась покуда их есть. Весь рот в кожурках, и никакого удовольствия… А отдохнула просто замечательно. Давно так не спала! Просто, веришь, вставать не хотелось.

Польщенный похвалой и ласковым обращением Илья с гордостью глянул на дружков и снова поклонился:

– Я вам, Софья Павловна, лущеных после подам. Их чистить не надо. Чтоб вы вкус спознали, а дальше…

– Спасибо, Илья, спасибо, – перебила парня Софи. – А вот скажи, где у вас здесь можно найти… ну, знатных людей, что ли…

– Эге-ге! Софья Павловна! – рассмеялся Илья. – Эка вы сказали-то! Здесь вам не Петербург. Знатных людей в Егорьевске сроду не было. Дворяне у нас только ссыльные встречаются, да и те, как разрешение выйдет, тянутся в Тобольск или в Томск. Купцов гильдейских у нас тоже немае… Может, вам кого из полицейских чинов надобно?

– Нет, нет! – Вспомнив про собственное положение, Софи яростно замотала головой. – Полиции мне не надо!

– Ну тогда глядите на выбор. Толстосумы и мироеды: с младшим корчмарем вы уже знакомы… – Илья весело ткнул себя пальцем в грудь и обвел взглядом площадь. Софи посмотрела вслед и с удивлением обнаружила, что на почтительном расстоянии вокруг беседующих собрался полукруг любопытно прислушивающихся людей. Да еще в распахнутых дверях трактира тянули шеи не то трое, не то четверо. Илья прекрасно видел зрителей и явно слегка работал на публику. – Есть еще мой папаня, Самсон Лазаревич, старше годами в два раза и в три раза толще. Далее следует главный толстосум Иван Парфенович Гордеев и его новый управляющий, но они нынче в отъезде по делам. Есть еще подрядчики, главный по извозу господин Полушкин, лавочники, пара мироедов из инородцев, но они в основном своих соплеменников спаивают и на том делают гешефт… Далее имеются препочтеннейшие духовные лица, есть даже один иеромонах, владыка Елпидифор, но он вельми болезен и годами стар. Теперь интеллихенция: становой пристав, инженеры по горной части, почтовые чиновники в числе аж трех штук, лекарь Пичугин, просветители – господа Златовратский и Петропавловский-Коронин, геодезист и землемер Фрумм, но он сейчас в Обской губе наблюдения снимает… кабы не забыть кого…

– Спасибо, спасибо, Илья! Ты так хорошо все рассказал, – заторопилась Софи. Ей было весьма неловко стоять и разговаривать под любопытными (но, впрочем, вполне доброжелательными) взглядами незнакомых людей. Казалось, что эти взгляды щекотали ее, и хотелось сунуть руку под пальто и почесаться. – Мы, пожалуй, пойдем погуляем…

– К ужину возвращайтесь, – кивнул Илья. – И орешков лущеных изготовлю…

– Самсон, мальчик вырос в диких краях и совершенно не понимает дистанции, – негромко сказала мужу Роза, наблюдавшая всю сцену из приоткрытого окна мезонина. – Я просто не понимаю, как бы он жил в таких культурных местах, как Бердичев или, к примеру, Могилев…

– Увы, Розочка! – сокрушенно покачал головой Самсон. – Я думаю, он никогда не увидит этих благословенных краев… Но и здесь жить можно… Как ты думаешь, мест сегодня хватит или велеть Егору вынести в залу еще один стол и лавки?

Выпятив нижнюю губу, Роза оглядела площадь, плотно прикрыла окно и задернула занавеску.

– Разве можно что-то сравнить с Бердичевом?! – темпераментно сказала она и смахнула непрошеную слезу. – Я так понимаю, Самсон, что два стола. И побольше водки.

На площадь меж тем вылетел маленький скрипучий возок с разъезжающимися в разные стороны полозьями. Небольшая нервная лошадка недовольно всхрапнула, но все же, повинуясь твердой руке седока, затормозила почти вплотную к застывшим в раздумье девушкам. Софи опасливо посторонилась, а Вера с крестьянской невозмутимостью огладила вспененную морду кобылки и потрепала ее по шее.

Худощавая, одетая в мужской полушубок и пимы женщина выскочила из возка и, намотав на одну руку вожжи, другую протянула Софи.

– Вот! Поспела! Значит, правда. Леокардия Златовратская. Но вы уж совсем девочка! Леокардия Власьевна, если угодно. Впрочем, пустое. У вас дело здесь или проездом? Конфидент обещаю полный. Этот народ… – Она прищурилась и обвела площадь презрительным взглядом. Каждый, на кого падал ее взгляд, либо глядел в сторону, либо преувеличенно темпераментно обращался к ближайшему собеседнику. Некоторые, от скудости фантазии, одновременно задали друг другу совершенно одинаковые вопросы. Златовратская усмехнулась. – Они зимой всегда со скуки бесятся, потому что дело стоит, а культурных запросов, кроме водки, не имеют… У нас в селах, представьте, даже песен народных нет и плясок. Вот и развлекаются, как могут… Так что ж вы? Как вас звать?

– София Павловна Домогатская, к вашим услугам. Можно просто Софи. – Софи сдернула варежку и пожала крепкую, горячую ладонь Златовратской. – Я из Петербурга. Я… очень хорошо, что я вас встретила, Леокардия Власьевна. Я здесь одного человека ищу, а никто не знает…

– Как звать? В каком чине? По какой надобности? Когда ожидался?

При всем желании Софи могла ответить только на два крайних вопроса.

– Звать – Дубравин Сергей Алексеевич. Должен был на исходе лета прибыть и дальше проследовать. А мне послание на почте оставить…

– Нету, да? Мошенство, подлость всякую исключаете, конечно? Эх, молодо-зелено… Ладно! Дубравин… Дубравин… не было его тут на исходе лета, это я вам наверняка скажу, а вот на фамилию что-то в голове вертится… Вот что мы с вами сделаем, Софи. Едемте сейчас к нам. Конфидент, вы помните, я вам обещала. Любой человек свободен в своих чувствах. В пределах правового кодекса. Поэтому домашние будут молчать.
Страница 5 из 22

Мой муж – уникум. У него в памяти все сохраняется, как в кладовке. Если что-то было с этим Дубравиным, он вспомнит непременно.

– Ой, я так вам признательна!

– Пустое. Вот если помочь сумеем… Едемте, нечего тянуть! Впрочем, погодите… Илья! Мать желудочные капли пьет?

– Благодарствуем, Леокардия Власьевна, – поклонился Илья, как всегда пряча улыбку в углах полных губ. Что выражала его улыбка в данный момент, понять было нельзя. – Сегодня вашими трудами в залу вышла.

– Отлично. Пусть жирное ограничит и маринады. А как у Самсона язва на ноге? Английский пластырь прикладывает?

– Прикладывает, Леокардия Власьевна, непременно прикладывает.

– Пускай. Я позже загляну, посмотрю. Может, завтра… Н-но, пошла! А вы, девушка, чего столбом стоите? – крикнула Златовратская Вере. – Это ваша камеристка, Софи? Так поедем с нами. Не оставлять же ее тут на съедение этим…

– Ну вот, пропал прибыток, – вздохнула у окна Роза. – Утащила девчонку к себе, кошка драная, лекарка недоделанная…

– Ну Розочка, зачем ты так? Она же стремится добро делать. Вон самоедов бесплатно лечит…

– Уж лечит она там или калечит, я не знаю, да мне-то ее лекарства… «Вам, милочка, поменьше жирного и мучного кушать надо!» Вот еще! Буду я себя ей в угоду радости лишать. И тебе эту гадость на ногу налеплять не дам!

– Но, Роза, вспомни, доктор Пичугин прописал тебе то же самое…

– Самсон, скажи мне честно: ты хочешь, чтоб твоя Роза стала такой же сушеной рыбой, как эта самая Златовратская?! Ты хочешь по ночам обнимать мощи?

– Нет, Розочка, нет, упаси меня Господь!

– Вот и думай, что говоришь. Настоящее лечение должно возвращать радость жизни, а не отнимать ее. Налей-ка мне моей клюквенной наливочки да пошли вниз, в залу. Народ все одно собрался. И погляди, остались ли еще жареные ребрышки и капуста со шкварками. А то я сегодня со всеми этими хлопотами и закусить как следует не успела…

Уже во дворе небольшого домика Златовратских сани и соскочившую с них едва не на ходу Леокардию Власьевну разом обступили три кое-как одетые, выбежавшие прямо из дома девушки, сначала показавшиеся Софи чрезвычайно похожими одна на другую. Впрочем, уже со второго взгляда она научилась различать их между собой.

– Ой, мамочка, привезла!

– И правда барышня, как говорили! Гляди, Аглая, какая хорошенькая!

– Каденька, а она у нас жить будет? Ведь да? Ты ее уговоришь?

Софи встревоженно крутила головой. К странной манере Леокардии она уже слегка привыкла. Теперь еще дочки… Это они мать Каденькой называют? Однако! Софи попыталась представить, как она обращается к матери «Натали», и усмехнулась, вообразив себе реакцию матери. Леокардия Власьевна на обращение дочерей и их чириканье не реагировала вовсе. Отодвинув их в сторону общим мановением руки, она помогла гостье вылезти из возка и что-то резко скомандовала подбежавшему от сарая мужику. Видимо, дала распоряжения относительно лошади. Замерзшие девушки с топотом взбежали на крыльцо и, толкаясь, исчезли в сенях.

– Анафемы! – предельно коротко представила дочерей госпожа Златовратская и взяла Софи под руку. – Добро пожаловать, милочка. Никого не бойтесь.

Господин Златовратский вернулся из училища часом позже. К этому времени девушки уже успели перезнакомиться. Софи с облегчением убедилась, что дочери сильно уступают матери в оригинальности манер и в целом не особенно отличаются от ее петербургских сверстниц. Любочка оказалась на год младше Софи, а Надя и Аглая на год и два старше. Тут же обнаружился ряд общих интересов, и беседа завязывалась премиленькими узелками. Барышни Златовратские хором охали, буквально ели Софи глазами и почтительно внимали каждому ее слову. Софи такое внимание, безусловно, льстило. Тем более что до личных вопросов сестры еще не добрались, удовлетворяясь пока описаниями общестоличной атмосферы. Леокардия Власьевна несколько раз пыталась вмешаться в разговор, но дочери соединенными усилиями буквально физическим порядком оттесняли ее от гостьи.

Левонтий Макарович возник в гостиной почти бесшумно и в своем черно-белом одеянии (темный шерстяной сюртук и белая плоеная рубашка) показался Софи чрезвычайно похожим на аиста.

– Леон! Как кстати! – воскликнула явно уязвленная невниманием молодежи Златовратская, мимолетно чмокнула мужа в щеку и указала пальцем в сторону Софи. – Вот! Софи Домогатская, из столицы. Прошу любить и жаловать. Сейчас ты ей поможешь. Слушай сюда. – (В промежутках между рублеными фразами супруги Левонтий Макарович пытался расшаркаться с Софи и что-то сказать дочерям, но все это ему не слишком удавалось.) – Сосредоточься. Конец лета или ранняя осень. Молодой человек, надо думать весьма привлекательный. Внимание: зовут – Сергей Алексеевич Дубравин. Дубравин. Кто это? Вспомни!

– Дубравин? – Левонтий Макарович закатил глаза к потолку, на мгновение задумался, потом заговорил ровным, размеренным голосом: – Конечно. Дубравин Сергей Алексеевич, двадцать пять лет, мещанин, уроженец Пензенской губернии. Пятнадцатого сентября сего года направлялся в Егорьевск вместе с Опалинским и деньгами. Подвергся нападению разбойников и был убит.

– О боже! – вздохнула Златовратская и прижала к нижней части лица сложенные лодочкой ладони.

Когда Левонтий Макарович начал говорить, Софи встала с кушетки и выпрямилась во весь немаленький для девушки рост. Барышни раздались в стороны и смотрели с испугом, будто столичная гостья на их глазах заболела какой-то чрезвычайно заразной, может, даже смертельной болезнью.

– Убит… – повторил Златовратский и растерянно, словно проснувшись, поглядел по сторонам. Встретился взглядом с серьезными, потемневшими глазами Софи. – Но что же…

Договорить он не успел. Так и не издав ни звука, Софи мягко рухнула на дощатый, покрытый дорожкой пол.

Любочка завизжала. Аглая прижала руки к груди и застыла изваянием. Наденька с Леокардией бросились к упавшей девушке, подняли ее, уложили на кушетку, расстегнули платье, чтоб легче было дышать. Киргизка Айшет бесшумно возникла откуда-то из угла, поднесла корзину. Златовратская принялась рыться там в поисках нашатыря, попутно отчитывая мужа:

– Леон, ну как ты мог?! Сразу, не подготовив. Она же две тысячи верст проехала. Истомилась в пути догадками. Кто он? Брат? Жених? Муж? Мы не знаем. Бесчувственно, бесчувственно!

– Но, Каденька, откуда ж я мог знать? – попытался оправдаться Златовратский, оглядываясь и ища поддержки. Обе дочери, не принимавшие участия в хлопотах, смотрели на него равно неодобрительно. Только в маслиновых глазах Айшет сквозило сочувствие к хозяину, но Левонтий Макарович, конечно, не замечал его. Казалось, что от неудобства сложившейся позиции и собственного нелепого существования он сейчас встанет на одну ногу, сделавшись еще больше похожим на аиста. – Мне ж никто не сказал, по какому поводу… Я ex abrupto[1 - От неожиданности (лат.).] вынужден был…

– Не муж, потому что кольца нет, – решительно заявила Любочка и мотнула подбородком в сторону расслабленно лежащей кисти Софи.

– И не брат. Фамилии разные, – задумчиво произнесла Аглая.

– Может, двоюродный. И какая разница! Все бы вам… – с раздражением сказала Надя, несильно, но решительно похлопывая Софи по бледным
Страница 6 из 22

щекам. – В любом случае – близкий человек. За дальним через всю страну не поедешь.

– Да. Верно, – в один голос согласились сестры, с напряженным вниманием вглядываясь в тонкие, хотя и не совсем правильные черты гостьи. Казалось, пользуясь ее беспомощным состоянием, они хотят по лицу прочесть какую-то тайну, которую, находясь в бодрости, она ни за что не доверила бы им.

– Только бы горячки не случилось, – озабоченно сказала Леокардия Власьевна. – Горячка в таких случаях – это верная смерть. Потому что организм не борется. У Мендельсона в его «Трактате о болезнях» про это есть. Да и у графа Толстого чудесно описано. Помните смерть князя Андрея и болезнь Наташи? Что касается описания физиологии и ее связи с psyche, Толстой – гений. И не спорьте.

– Qui vivra verra, – пробормотал Златовратский.

– А мы ее не отпустим никуда! – с вызовом сказала Любочка. У нее был вид ребенка, у которого хотят отобрать только что подаренную игрушку. – Пусть хоть в моей комнате спит. А я пока у Аглаи ночевать буду, коли она не захочет. Аглая, да? Каденька, скажи!

– Конечно, конечно, девочки, – рассеянно согласилась Леокардия Власьевна. – И думать нельзя, чтоб ее в таком состоянии по морозу в гостиницу везти. Да и какой там уход!

– Ура! Ура! – запрыгала Любочка и захлопала в ладоши.

Надя, стоявшая на коленях у кушетки и протиравшая уксусом виски Софи, посмотрела на сестру, как смотрят на надоедливых дурачков. Аглая кивнула, неизвестно с чем соглашаясь.

Киргизка Айшет подобралась поближе и осторожно улыбнулась открывшей глаза Софи. Огонек свечи, которую она держала в руке (чтоб Златовратской светлее было рыться в своей корзине), отразился бликом от ее белоснежных зубов. Софи зажмурилась.

До поздней ночи хлопотали в доме Златовратских вокруг неожиданной гостьи. Сама Златовратская, ее дочери, горничная барышень Арина, кухарка Светлана и призванная на помощь Вера – всем находилось дело.

Изгнанный Златовратский в халате с кистями одиноко сидел в маленьком кабинете, пил мадеру и читал Овидия. Темноглазая Айшет, улучив момент, принесла ему большой кусок пирога с рыбой и чай. Поблагодарить ее он забыл, но посмеялся над цепляющейся за дверь корзиной с медикаментами, с которой она, буквально повинуясь указаниям Каденьки, не расставалась ни на минуту. В сущности, Левонтию Макаровичу было чрезвычайно хорошо одному, и, не желая Софи никакого зла, он тем не менее хотел, чтобы ее болезнь и хлопоты над ней подольше занимали его безусловно любимых, но таких беспокойных женщин…

В трактире «Луизиана» давно разошлись последние посетители. Прибравшись и подсчитав дневную выручку (почти в три раза превышавшую обычную, не считая тех, кому записали в кредит), Самсон и Роза с удовольствием отужинали и легли в обширную супружескую кровать с пологом и двумя перинами.

– У-у, кошка драная! – сказала Роза, уже сидя на кровати в ночной сорочке с кружевами, и погрозила кулаком в сторону скрывавшейся за промороженным окном темноты.

– Полно, Розочка, не надо тебе нервничать, – успокоил жену Самсон, погладил по сдобному плечу, приподняв рукав, коснулся теплой кожи толстыми губами. – Спи, мой ангел, пока мы вместе, наш гешефт от нас никуда не убежит…

Спустя пять минут Самсон уже заливисто храпел, а Роза слипающимися глазами смотрела перед собой в темноту и упрямо призывала на голову «драной кошки» всевозможные земные и небесные кары.

В просторной, со вкусом обставленной комнате Ильи далеко за полночь горела свеча. Сам молодой трактирщик лежал на боку на неразобранной кровати, лущил в стоящую рядом миску кедровые орешки и, прилежно шевеля влажными губами с прилипшей к ним коричневой шелухой, читал французский любовный роман, выучивая наизусть галантные обороты, комплименты и обращения к даме.

Глава 3,

в которой Софи описывает Элен егорьевское общество и, несмотря на постигшие ее испытания, становится его душой, а Леокардия Златовратская находит следы угнетения женщины в латинской грамматике

1884 г. от Р. Х., 3 февраля,

Тобольская губерния, г. Егорьевск

Здравствуй, милая подруга Элен!

Спешу сообщить тебе последние новости моей сибирской эскапады. Поиски мои пока что застопорились, и я, с небольшою простудой и неизменно молчаливою Верой, осела в славном городке с оригинальным названием Егорьевск.

Жителей здесь немного, русских и того меньше, образованное же сословие легко сосчитывается на пальцах двух рук.

Приютила меня семья директора местного училища. Сам господин Златовратский ничем из себя особенным не интересен, а вот его жена, Леокардия Власьевна, – преудивительнейшее создание. Разъезжая по делам (а их у нее едва ли не более, чем у мужа), она сама правит лошадью и исправнее чувствует себя в мужской, нежели чем в женской одежде. На задах собственного дома устроила амбулаторию, для которой тут же изготовляет лекарства (не имея при этом никакого образования, а все знания почерпнув исключительно из книг, здравого смысла и практических наблюдений). В амбулатории она бесплатно лечит самоедов, приисковых рабочих и прочих недостаточных людей. По взглядам – горячая сторонница всяческого равноправия и полного удаления сословных предрассудков. В целом госпожа Златовратская представляет собой практически развившийся тип нашей милой Оли Камышевой. Внешность ее столь же экзотична, как и избранный ею тип жизни. Крестьянка по рождению, получившая по случаю приличное образование, нынче она представляет собой подобие изящной, хотя и страховидной дамы. Весьма крупная, сильная в движениях, напоминает верблюда из зверинца. Во всем облике – потасканная, героическая, неразрушимая элегантность.

Трое ее дочерей, за малым разбросом лет – наши сверстницы, забавным образом унаследовали материнскую оригинальность по частям. Старшей, Аглае, досталась магическая верблюжья походка. Наде – серьезность и сосредоточенность на деле, так, как она его в данный момент понимает. Любочка же целиком унаследовала материнскую живость и более всего напоминает взъерошенного воробья, только что выскочившего из зимней птичьей сутолоки над горсткой просыпанных зерен.

Местный богатей и предприниматель Гордеев (нынче в отъезде) был женат на покойной сестре Леокардии Власьевны, Марии. От этого брака осталось двое детей (теперь уже взрослых), с которыми я еще не знакома. Сам Гордеев, если отбросить шелуху (состоящую как из откровенных наговоров, так и из дурновкусной лести), получается талантливым самодуром и эгоистом в истинно сибирском духе. Торговый капитал – ведущий в Сибири. Множество богачей начинали с извоза и казенных поставок, после переходили на скупку и продажу мануфактуры, потом брали в аренду землю, организовывали прииски, а уж в последнюю очередь доходило дело и до производства. Весь этот путь прошел, по слухам, и Иван Парфенович Гордеев. Нынче ему привозят из Европы паровые машины, с Байкала – омуля, из Петербурга – фортепиано и зеркала, а с тундры – морошку в мешках. В делах он не упустит и гроша, должника выдоит до копейки. При этом на свои деньги построил церковь, держит бесплатную библиотеку, а чтобы его хромоногой дочери удобнее было ходить на службу, велел сделать от собственных хором до церкви едва ли не единственный в городе
Страница 7 из 22

тротуар.

В общем, если судить по Леокардии да прибавить то, что рассказывают о Гордееве, то я многого жду от знакомства с младшими отпрысками пересечения этих родов.

Что же до прочих…

Софи отложила перо и молча уставилась в выведенные на окне морозные узоры. Стеклянные глаза бессмысленно глядели в стеклянное окно. Неожиданно теплым, розоватым бликом множился в узорах огонек керосиновой лампы.

«Хорошо, что моего отражения нет», – равнодушно подумала Софи.

Последнее время она избегала смотреть в зеркала. И речь шла вовсе не о том, что девушка считала свой нынешний вид не соответствующим каким-то там критериям или представлениям. Никакой болезненности или утомленности в ее облике также не замечалось. Все было и проще, и страшнее. По каким-то непонятным причинам в зеркалах Софи перестала узнавать себя.

Как там говорил кто-то из великих французов? «История не наука, она искусство, и человек преуспевает в ней только воображением». Как же его звали? Не важно. Ей, Софи, говорил об этом Эжен. Именно его слова, его мягкий, истинно французский, грассирующий голос она помнит. Пусть будет так. Вот сейчас, сидя за этим столом, она создаст ту историю, которая будет удобна и необременительна. И эта история, созданная ее воображением, станет искусством. Элен непременно понравится. И другим тоже. Эжен понял бы, почему она так делает.

Никому не следует знать, что у нее внутри. Это можно пережить самой, но переживать еще и чужое сочувствие – невыносимо. Нельзя ни понять, ни принять. Папа, Эжен, Серж… Только терпеть, стиснув зубы. Кто смотрит из зеркала? История, становящаяся искусством. Но как же будет дальше? Да как-нибудь будет, потому что не бывает же так, чтобы вообще никак не было…

– Софи! Ты опять грустишь? – Низкий, но вместе с тем пронзительный голос Леокардии пробудил Софи от состояния тупой мечтательности. – Пишешь домой? Это дело… Хочешь поесть?

Софи отрицательно помотала головой.

– Тебе дело надо найти, чтоб отвлечься. Будешь мне в амбулатории помогать? Вместе с Надей?

– Это нужно? Я в медицине совсем не понимаю. Надя говорила со мной, она много знает…

– Для тебя нужно. Считается, отвлекать себя делом – прерогатива мужчины. Что ж женщине? Лить бессильные слезы?

– Я не лью слез.

– Правда. Ты сильная девочка, я вижу. Ты молчишь, пишешь что-то. Стихи?

– Нет, письма. Подруге. Она ничего про Сибирь не знает.

– Про Сибирь вообще никто ничего не знает. Нет познающего элемента. Ссыльные все да мамонты вроде моего дорогого супруга. Остальные способные мыслить люди делают деньги, деньги и еще деньги. Вроде моего зятя. Когда я училась в Екатеринбурге, там один мещанин стихи написал:

У нас пока в Сибири два предмета —

Мозольный труд и деловой расчет,

Всем нужен хлеб да звонкая монета,

Так любознание кому на ум пойдет?

Может, стихи и не ахти какие, но схвачено точно. Половина общества насильно выключена из процесса…

– Пьют? – Софи из вежливости постаралась принять участие в беседе.

– При чем тут!.. Водка – зло, конечно. Я не о том. Я женщин имею в виду.

– Женщин? А как же надо? Чтобы они инженерами служили? Или в чиновниках? На приисках в раскопе?

– Почему нет? Должен быть выбор – это главное. Сейчас все пути перекрыты. Даже глотка воздуху нет. Женщина нигде ничего не может, не имеет права…

– Да-а? – Софи слушала уж с подлинным любопытством. Именно в этом доме слова об абсолютном бесправии женщин звучали особенно пикантно.

Леокардия Власьевна уловила иронию. Сказала с вызовом:

– Да, милочка, везде! И здесь!

– Где же? – Наивно глядя, Софи лишь подлила масла в огонь.

К ее изумлению, Леокардия шагнула к полке с мужниными книгами и выхватила из стройного рядка синий том латинской грамматики, изданный к тому же во Франции.

– Здесь!

– ?! – Софи стало нешуточно интересно, как хозяйка из латинской грамматики станет доказывать женское неравноправие.

– Вот тут, гляди-ка. – Леокардия раскрыла грамматику на параграфе, касающемся мужского рода имен существительных. – Ты ведь по-французски читаешь? Читай: «Требует грамматического предпочтения на том основании, что мужской пол – благородный пол – le sexe noble». Каково?!

– Невероятно!

Софи рассмеялась. И тут же подумала о том, что Эжена очень позабавила бы эта история. Словно наяву услышала за своей спиной его негромкий мягко-раскатистый смех. Сейчас можно обернуться и обсудить вопрос о том, что французы, имея такую латинскую грамматику, наверняка недооценивают женщин. А их хваленая французская галантность – всего лишь маска, которая… Нельзя!

– Дело, дело и еще раз дело! – сказала между тем внимательно наблюдавшая за девушкой Леокардия Власьевна, рубя ладонью воздух таким образом, словно шинковала капусту. – Я по себе знаю. Любая потеря – вроде больного зуба. Как ни повернись, сразу вспомнишь. Только загрузить себя вот так, под завязку. – Широкая, энергичная ладонь развернулась на девяносто градусов и едва не рубанула по жилистой шее, на которой совершенно по-мужски обозначался кадык. – Вот так! И сразу отпускает. Ты слышишь?

– Слышу, Леокардия Власьевна. Спасибо. Я думаю, вы абсолютно правы.

К ночи дом затих. Софи никто не беспокоил (видимо, Леокардия дала указания дочерям). В какой-то момент бесцельное сидение за столом сделалось совершенно невыносимым. Осторожно ступая, девушка спустилась из мезонина, не одеваясь, прошла сквозь темную гостиную и сени и вышла во двор с заднего хода, через который хозяйка принимала пациентов амбулатории.

На темно-зеленом небе светили изумрудные звезды. Бледно-лиловая, почти полная луна с синяками под трагическими глазами почему-то казалась ненужной. Мороз к ночи усилился, снег сухо скрипел под ногами. Темно-фиолетовые лунные тени падали через сугробы наискосок, как мимы-артисты, изображающие предельную утомленность. Софи стояла посреди двора с непокрытой головой, в юбке и кофте. Мороз не беспокоил ее, потому что внутри было так же холодно, как и снаружи. Наоборот, в какой-то, сразу же замерзший на легком ветерке миг она вдруг ощутила желание снять с себя вообще всю одежду и подставить обнаженное тело лунным лучам.

В отличие от всех братьев и сестер Софи никогда не простужалась и не болела ничем, кроме расстройства желудка – следствия чрезмерного употребления сладостей и иных вкусных вещей. Болезнь есть не что иное, как согласие человека болеть, отсутствие у него (или незнание им) другого выхода из сложившейся ситуации. Неизвестно откуда, но Софи знала это всегда. И не соглашалась. Сейчас она почти готова была согласиться. Провалиться в милосердную горячку, оправдать ожидания хозяев, не помнить, не знать, не думать… И тихо угаснуть на жестких руках горестно вздыхающей, все понимающей и цитирующей графа Толстого Каденьки… Могу ли я?

– Не можешь, – словно с неба (или из чердачного окна?) прозвучал негромкий, спокойный голос.

Но как же теперь жить?

Она уже задавала этот вопрос. И сразу же вспомнился ответ.

– Счастливо, – говорит Эжен и улыбается, словно сам верит в такую возможность. – Я теперь эгоист, как все больные. Мне так жаль… нет, об этом невозможно… Я так хочу, чтоб ты жила теперь. Я передал тебе все, что мог, что сам знал, о чем думал. Перелил свою душу, как в кувшин. Ты самый
Страница 8 из 22

родной человечек для меня. Теперь я умру, а ты пойдешь дальше, встретишь свое счастье, у тебя дети будут, красивые, здоровые. Ты им расскажешь… Это нечестно, что такую ношу на тебя взваливаю. Это слабость моя, но иначе… Теперь трудно вспомнить, но когда-то я был сильным. Тогда не стал бы…Ты веришь?

– Вы и сейчас сильный. Я никого не встречала сильнее вас.

– Пустое. Мужчина не должен… Есть другой способ…

– Это вы пустое говорите! – Софи с силой сжимает руку Эжена. Он морщится от боли. – Вы думаете, я ребенок, не понимаю ничего, да? Я все понимаю! Да я тысячу таких на одного вас не променяла бы! Вы больны сейчас, и мне вас ругать совестно. Вот когда поправитесь, тогда мы с вами по-другому поговорим!.. Эжен… Эжен, вы плачете?! Я… Простите меня, Эжен, я расстроила вас! Простите! Я злая и бесчувственная, мне все говорят! Хотите, на колени встану, чтоб вы простили?

– Чепуху городишь, девчонка! В глаз соринка попала – и все дела. Подай-ка платок! И принеси мне, пожалуй, бульону… Что-то есть захотелось…

А теперь? Теперь Эжен уже никогда не поправится и не попросит бульону. Теперь – жить счастливо? Когда кругом зима, и Сибирь, и так холодно везде… Когда-то Элен читала Софи перевод маленьких японских стихов. В каждом из них было бесконечное, но уже принятое поэтом одиночество. Тогда это отпугнуло Софи. Теперь она мучительно пыталась вспомнить хоть строчку. Что за глупость! Софи никогда не любила лирические стихи, романсы и прочую чувствительную дребедень. Все это казалось ей унылым и ненужным, как мокрый, использованный носовой платок. Никакой красоты она за ними не признавала. Но вот эти промороженные мужественным одиночеством японские стихи… «Теперь, когда тебя здесь нет, кому я покажу?..» Дальше там было что-то несусветное, в восточном стиле… Цветы абрикоса? Восход луны? Хвост фазана?

– Кому я покажу вообще все?! – сжав кулаки и зажмурившись, выкрикнула Софи.

– Ну уж найдется кому показать-то, – с ласковой насмешкой отозвался голос с неба (с чердака?).

– Пожалуй, и да, – не открывая глаз, согласилась с голосом Софи и, с трудом переставляя закоченевшие ноги, пошла обратно к дому. Звезды бесшумно перемигивались за ее спиной.

В комнате она вновь присела к столу, подержала красные, отмерзшие пальцы над горлышком керосиновой лампы и решительно взяла в руки перо.

Что же до прочих, то я пока слишком мало узнала и не могу покуда набросать тебе даже примерные характеристики, пригодные для того, чтоб увидать их во всем объеме и противоречивости живого характера.

Учитывая вынужденную мою остановку в богоспасаемом Егорьевске, я полна намерений оживить его и свою жизнь всеми доступными мне способами.

После основательных бесед с сестрами Златовратскими убедилась, что выбор развлечений невелик здесь во всякие времена года, а уж зимой – наособицу. Карты, гадания, слушание сказок да быличек, катание на санях по тракту и трем, кроме него, имеющимся в наличии улицам, – вот и весь набор. Имеется, впрочем, собрание – совсем просто устроенное: дощатый некрашеный пол, неоштукатуренные стены, деревянные обруча вместо люстр. Две большие, хорошо сложенные печи, значит, можно протопить. В отсутствие души местного общества Гордеева (на его деньги оно и построено) собрание вымерзает, потрескивает ночами и, как любой пустующий дом, обретает нехорошую славу. Я думаю положить этому конец. Каким именно образом, еще не решила, но что-нибудь непременно придумаю и немедленно тебе сообщу.

Быт здешний меня вполне устраивает, но я, ты знаешь, в этом смысле совершенно непритязательна. Некоторые вещи удивительны. Например, несмотря на лютые морозы (в некоторые зимы доходит до пятидесяти градусов ниже нуля), в домах нет двойных рам, отчего на всех окнах жуткие наледи, и мир за окном из комнаты практически не угадывается, можно различить лишь свет от тьмы. Ни богатые, ни бедные почти не едят ржаного хлеба, из пшеничной муки пекут много пирогов с разными начинками и часто подают пельмени – завернутые в тесто кусочки говяжьего фарша. Едят их непременно с уксусом. Забавна походка сибиряков. Все, даже самые невеликие люди (например, вполне миниатюрная Любочка), ходят тяжело, плотно ставя стопу, бегают с ужасным топотом. На мою весьма неизящную, по петербургским меркам, манеру все смотрят с удивлением. «Барышня ходит, словно лебедушка плывет!» – слышала, говорили промеж собой кухарка с горничной. Еще из внешности сибиряков обращают внимание носы. Размер их колеблется от внушительной картофелины до матерого баклажана. Оттенки тоже самые разнообразные. Причем чем больше чин, тем больше и нос. Мельком видела нос станового пристава – это что-то необыкновенное… С интересом думаю о носе Ивана Парфеновича.

Утро на тракте (на него, как на нитку, и нанизан Егорьевск) начинается рано, с жестокого скрипа промороженных обозов, состоящих из двухколесных телег. Проедут возы с сеном, в бочках везут муку, соль. Изредка проскачут верховые: вестовой казак с шашкой, курьер из областного правления, закутанный в тулуп крестьянин. Праздного народа в первой половине дня нету совсем. Появляется он к сумеркам, когда открываются две штофные лавки и питейный дом при единственной в городе гостинице. Пьют много, но пьяных почти нет (а может, те, кто некрепко держался на ногах, уже померзли насмерть в прошлые зимы – естественный отбор по господину Дарвину?). По вечерам ходят в гости. Музыка у общества не в чести, чуть ли не единственный на город рояль – у дочери все того же Гордеева. Но она на нем для гостей не играет. Да и гости у них в дому редки. Я так и не взяла в толк почему (плохо сообразуется с общественным ражем этого самого Гордеева). Барышни пучат глаза, а их мать, Каденька, – пренебрежительно отмахивается. Староверы эти Гордеевы, что ли? Как же тогда рояль и жертвы на церкви?

Впрочем, поживем – увидим. На сем кончаю. Буду сообщать тебе все свои новости и вспоминать тебя и Петербург.

Целую нежно и искренне.

Софи Домогатская

1884 г. от Р. Х., 13 февраля,

г. Егорьевск, Тобольской губернии

Здравствуй, дорогая моя, милая моя подруга Элен!

Спешу описать тебе очередной кусок моей сибирской жизни.

Понемногу мне удалось познакомиться почти со всеми заметными членами здешнего общества, кроме по-прежнему отсутствующих Гордеева и его управляющего. Ты, может, не поверишь, но в чем-то глубоком оно (егорьевское общество) совершенно от нашего петербургского света не отличается. Те же чувства и страсти, обусловленные, по видимости, самой человеческой природой. То же стремление быть интересными и значительными (хоть в собственных глазах) и буйная способность говорить много, пылко и скучно о предметах, столь отвлеченных от того жизненного импульса, который послужил их рождению, что уж и догадаться невозможно: к чему? зачем? откуда?

Мелких отличий – масса, но для меня они как-то теряются на фоне этого обескураживающего сходства. Впрочем, может случиться и так, что сие есть лишь моя минутная меланхолия (ах, бог знает почему! Сырым океанским ветром, волею метеорологического случая пролетевшим половину обширного материка и напомнившим мне о милом Санкт-Петербурге, навеяло…). В таком виде душевного устройства все люди кажутся одинаковыми и внимания недостойными, все лица
Страница 9 из 22

сливаются в одно большое равнодушное лицо, обладатель которого смотрит на тебя с раздражающим, ничего не обозначающим любопытством и кушает масляные шаньги с забеленным чаем или лузгает, лузгает, лузгает кедровые орешки…

На самом деле все, разумеется, совершенно не так.

Из главных общественных новостей – мы ставим спектакль. Такого в Егорьевске не случалось со дня основания, и все взбудоражены донельзя. Мое предложение сначала встретили с недоверием. «У нас? Спектакль?! Да кто ж сыграет?!» – презрительно фыркали сестры Златовратские и вполне одинаково морщили короткие носики с твердыми, косо прорезанными ноздрями, унаследованными от матери. «Да вот вы и сыграете», – безмятежно отвечала я. «Ладно – мы, а еще кто ж?» – «Найдем!» – «Это у вас, в Петербурге, куда ни кинь, всюду в образованного человека попадешь. А у нас, в глуши! Ах, Софи, как вы заблуждаетесь!»

В общем, их нытье мне быстро надоело, и я обратилась к иным силам.

Впрочем, от приютившей меня семьи на мою сторону сразу же решительно встали Леокардия Власьевна и ее муж, зараженный энтузиазмом жены. На двоих они предложили мне «замечательную по всем статьям» пьесу из римской истории. Сам Златовратский взялся перевести ее с латыни и переложить для современных условий. Пьеса воспевает патриотизм и верность долгу, а в конце все герои, умирая после финальной битвы от мучительных ран, долго ползают по сцене и произносят проникновенные занудные монологи, обосновывая свои жизненные позиции. Леокардия, естественно, потребовала от мужа, чтобы при переводе он для равновесия ввел в пьесу несколько женских образов, которые будут отличаться теми же (очень одобряемыми Леокардией) качествами и, надо думать, будут ползать по сцене вместе с мужчинами. Я аккуратно сказала, что подумаю, и бессовестно воспользовалась энергией Леокардии, вовсе не имея в виду ставить на егорьевской «сцене» этот среднеримский кошмар.

Почти вся егорьевская молодежь с удовольствием откликнулась на мой призыв. Исключение составил разве что местный горный инженер Печинога, коий в общем и целом странен настолько, что с ним люди почти и не заговаривают.

Дочь Гордеева Марья Ивановна осторожно намекнула, что неплохо было бы поставить что-нибудь на тему Божественной истории. Это предложение очень понравилось бы тебе, но во мне, как ты понимаешь, совершенно не нашло отклика.

Марья Ивановна Гордеева – отдельная егорьевская тема. То ли изображает из себя, то ли и вправду не слишком принадлежит этому миру. За глаза (да и в глаза) большинство называет ее Машенькой, вкладывая в обычное ласковое русское имя интонации, по звучанию совершенно противоположные – от искреннего сочувствия до опасливой брезгливости, пожалуй. Глядя на нее, говоря с ней, думая о ней, вовсе невозможно сказать: «Машенькины руки», или «Машенькины ноги», или (упаси, Господи!) «Машенькин зад». Все это словно в неживом виде дадено ей в аренду, и всем этим она с видимым трудом пользуется. Живет же и главным образом составляет то, что люди в Егорьевске зовут Машенькой, – «душа». Весь образ на этом построен, по-моему вполне сознательно, впрочем, могу ведь и ошибиться. Говорит Машенька негромко, голоском тоненьким, но звучным, раздающимся словно бы не от нее, а из дальнего угла комнаты. Поющей я ее ни разу не видела, но, сдается мне, если б пела, хорошо получались бы арии чувствительные, те самые, от которых (помнишь, в театре, на концерте итальянской примы?!) меня насморк пробирает, в носу начинает что-то ворочаться и сопли текут просто неостановимо. Лет ей уже много, думаю, больше двадцати пяти, хотя лицо гладкое, белое, словно каждый день молоком умывается или живет без света, за печкой. Старые у нее глаза и ухватки, как будто она устала смотреть и устала таскать на себе все эти руки, ноги и прочее…

Впрочем, хватит о Марье Ивановне. Играть она, понятное дело, отказалась. Ибо тело ее ничего выразить не может, и ей о том ведомо, а от «духовной» пьесы я открестилась. Впрочем, не особенно кочевряжась, она согласилась сыграть пару простых музыкальных этюдов для сопровождения пьесы. За что я ей и признательна. Потому что до того все в один голос говорили, будто Машеньку из папенькиных хором никаким калачом не выманишь и даже разговаривать со мной она не станет.

У Машеньки имеется старший брат, который гораздо проще и понятнее сестры. Ему самому ничего не надо, но, если потянуть посильнее за веревочку, пойдет туда, куда поведут. Я, естественно, не преминула потянуть (ты ж меня знаешь!). Согласие на участие в спектакле Петр Иванович дал через пятнадцать минут после знакомства со мной да еще и привел своего друга – Николая Викентьевича Полушкина, сына местного богача-подрядчика. Последний замечателен для нас своей внешностью, подходящей почти для всех светских и аристократических ролей (сама понимаешь, найти нынче пьесу из жизни подрядчиков – затруднительно). Звать его велел по-простому – Николаша и от всех ролей уж пытался меня обольщать. Мне пока в докуку (знаю уж наизусть все это, ум не тревожит, а сердце – молчит), а как дальше повернется – посмотрим. Откуда этот Николаша здесь такой взялся – понять невозможно. Мельком видала его отца – нос обычный, бурый, пропорционально сибирским особенностям развитый, щеки – красные прожилки на осенней репе, мешки под глазами-буравчиками, грация в меру опасного кабанчика и все такое… Слухи ходят разные, но я не прислушиваюсь. Мне важно, чтоб собственное впечатление сложилось, а то ведь сразу зайдет гостем чужое да и сядет хозяином, потом метлой его оттуда не выгонишь.

Ради меня означенный Николаша Полушкин согласился играть «хоть мужика, хоть дерево пальму», как он выразился, а барышни Златовратские, видя такое, и сами в очередь прибежали.

Нашлись и еще охотники.

После решали с репертуаром. Златовратские в ряд предлагали трагедии (ссылались при этом на состояние моей души – вот уморы, правда?). Аглая хотела поставить Шекспира. Долго кричали и препирались. После рассмотрели имеющиеся ресурсы. У Златовратских, кроме античных пьес на латыни, – ничего. У Машеньки Гордеевой – какие-то рождественские и иные пасторали (вроде бы изначально католические) в переложении отца Анастасия (в миру Антона Захватихина). В городской библиотеке, содержащейся попечением старшего Гордеева, – Шекспир (Аглая приободрилась) и зачитанный до дыр (надо думать, ссыльными народниками) Грибоедов. У матери Николаши – сборник французских пьес тридцатилетней давности. Что делать?

Совершенно неожиданно для всех на помощь обществу пришел инженер Печинога (как человек всю жизнь живет с такой фамилией – представить не могу! Впору от одного этого в тайге затвориться!). Он принес два сборника вполне современных пьес, изданных в Москве. Откуда они у него взялись – я так и не поняла, а он не стал объяснять. Среди предложенного не без споров и шума выбрали две вещицы: «Любезному сердцу не прикажешь» и «Не в свои сани – не садись!» Первая повествует о любви девицы к гусару, вторая – о старом генерале, вздумавшем жениться на молоденькой.

Далее следовало распределение ролей. Манеры при обсуждении данного (и иных, впрочем) вопроса здесь решительно отличаются от наших. Помнишь, как у нас в аналогичном случае все ковыряли
Страница 10 из 22

башмачками пол и непрерывно ахали, кивая друг на друга: «Ах, если б я смогла! Ах, это такая большая роль! С моей девичьей памятью… Ах, убедите меня, что я справлюсь, и я, быть может, попробую…» Здесь же представшее моим глазам зрелище более всего напоминало бой быков в далекой Испании. Откуда взялось столько страстей? Наверное, от общей скуки егорьевской жизни и большей свободы в высказывании собственных переживаемых чувств (последнее не относится лишь к Николаше и Машеньке Гордеевой, которые по складу характерных проявлений более других напоминают о Петербурге. Не уверена, что мне теперь это нравится. Да и раньше нравилось ли? Или я лишь подчинялась неизбежным по праву и обязанностям рождения правилам? Сейчас уж трудно вспомнить, ибо я всегда была плохим летописцем даже собственной жизни, предпочитая жить и радоваться жизни в текущий момент и по возможности сразу же забывать о неприятностях). Машенька, как я уже говорила, играть в пьесах сразу отказалась, согласилась саккомпанировать на фортепиано и отбыла. После ее ухода приободрился не только Петр, но и Златовратские, и, кажется, все остальные. Как-то легче стало и одновременно проще, обычнее, как если бы английский замок покинуло фамильное привидение. Николаша Полушкин, как и следовало ожидать, оставался бесстрастным зрителем разворачивавшихся баталий, едва прикрытых светской вежливостью. Он знал, что лучшие роли на выбор неизбежно предложат именно ему, презрительно щурясь, попыхивал пахитоской и, кажется, готовился в меру жеманно удивляться и для виду отказываться. Откуда в нем это развилось, если он никуда не ездил дальше Тобольска? Леокардия Власьевна говорит, что его матушка – дворянка и представляет собой зрелище прелюбопытное, но я пока не имела чести…

Все ждали моего слова. Сама я тоже заранее отказалась от ролей, взяв на себя организацию дела.

. В благодарность за пьесы я подошла к инженеру Печиноге и с возможной проникновенностью, взяв его за жесткую и тяжелую, как камень, руку (он дернулся, но отобрать руку не решился), сказала, что самая серьезная и глубокая роль во второй пьесе (старого генерала) буквально создана для него, потому что по его лицу видно, что он много пережил и передумал. Ты понимаешь, я таким штучкам еще в Петербурге научилась. Но в Сибири что ж – не люди? Врала напропалую. По лицу Печиноги только геологию изучать, но никак не чувства человеческие. Право, в Петербурге никогда, даже у слуг и мужиков, не встречала более невыразительной рожи. Только у моей Веры иногда… Впрочем, возможно, тут дело в инородческой крови, которая в Печиноге явно присутствует. Раскосые глаза, земляные лица инородцев для меня покуда не читаемы.

Он растерялся видимо, дернулся еще раз, переспросил: «По лицу видно?!» – потом затряс большой головой, круглой, наподобие каменного шара в архитектурных украшениях: «Невозможно, невозможно! Благодарю покорно, но – невозможно!» Мне даже жалко стало его на миг, захотелось как-то утешить, приголубить. Ты рассмеялась бы, если бы нас рядом увидала. Он огромный, похож на медведя – тяжелый зад, налитые кровью глазки, руки, поросшие рыжей шерстью. И та же, немыслимая казалось бы, легкость и грация в движениях. В собрании смотрится точь-в-точь как разодетый мишка на арене цирка.

Любочка с Аглаей таращили на меня глаза, пока я с Печиногой объяснялась, а Леокардия вроде бы усмехнулась одобрительно. Николаша же скорчил такую гримаску, которая и у нас сделала бы честь любому фанфарону.

Поодаль тенью (весьма, впрочем, дородной) бродила и страдала поповна Аграфена Боголюбова. Ей отец-поп категорически запретил участие в бесовских игрищах. Фанина обширная грудь, обтянутая вышитым шелком, бурно вздымалась, вздохи колебали пламя свечей и наводили на мысль о недоеной корове. Я погладила Фаню по плечу (толщиной не менее трех моих) и сказала, что мне очень жаль. Здесь вранья было меньше, так как влюбленная в гусара идиотка и впрямь хорошо связывалась у меня с румяной Фаней.

Выяснив пристрастия остальных, я заявила, что окончательное распределение ролей произойдет только после проб и репетиций.

Все, не исключая уже весьма набравшегося Пети и жеманного Николаши, выразили желание приступать к репетиции немедленно. Я же сослалась на усталость (не слишком покривив душой) и перенесла продолжение действия на завтра. Златовратские замахали руками, как кучка ветряных мельниц в бурю, быстро разогнали всех и повели меня пить чай с настойкой золотого корня, который, по местному поверью, укрепляет нервы. Ты, знаю, выругаешь меня за неблагодарность, но должна признаться, что их трогательная забота обо мне слегка меня утомляет. Они пестуют меня как родную, и надо что-то изображать в ответ, а я, кроме несколько обескураженного изумления перед взглядами и привычками Леокардии и слабой симпатии к средней сестре Наде, ничего такого не ощущаю. Неловко. Хотелось бы больше покоя. Но дареному коню, как известно, в зубы не смотрят…

Глава 4,

в которой Машенька Гордеева знакомится с музыкальным дарованием Софи и испытывает крайне противоречивые чувства

Пушистый, недавно выпавший снег скрадывал шаги и прочие земные звуки. Торжественная мелодия крупных, искристых звезд и бесконечного вымороженного неба божественным крещендо звучала в ушах, мешая думать и оценивать собственные мысли.

Опираясь на руку Игнатия, Машенька вылезла из ладных саней, похожих на изящную женскую туфельку, и, зажимая под мышкой кожаную папку с нотами, сделала несколько нерешительных шагов, пробуя глубину снега. Она почти не надеялась застать Софи в собрании и заехала сюда наугад, предполагая ехать на другой конец Егорьевска – в дом Златовратских, пропахший лекарствами и латинской пылью. Там тепло, шумно, демократично – все то, что вызывало в Машенькиной душе кипучую смесь любопытства, страха, тоски и досады. Совсем не хотелось нынче испытать все это, но и дома невмоготу оставаться. В отсутствие отца и Мити дом словно опустел, сдулся, как монгольский мех, из которого выпили все вино. Остались одни крысы, шуршащее черное платье тетеньки Марфы да глуповатый смех Аниски, звучащий словно отовсюду и ведущий какое-то свое, отдельное от горничной существование. Машенька готова была поклясться, что, даже когда Аниски наверняка нет в доме, она слышит ее переливчатый, захлебывающийся сам собой хохоток, чем-то напоминающий весеннюю пробную песнь соловья.

С ума схожу, что ли? И раньше так было ли, когда папенька уезжал? Скучно – да, ждала с нетерпением. Папеньку, новостей, подарков (чего уж от себя-то скрывать?), щита от Марфиного неколебимого давления, которому, как ледоходу весной, никто и ничто противостоять не может… Было, было, было… Да все не так!

Сперва казалось – сможет ждать сколько угодно. В солнечной блаженной тишине, слушая перезвон хрустальных льдинок. Вот они на Московский тракт свернули. Вот – до Тюмени добрались. К Лебедкину заехали, батюшкиному присяжному поверенному. Анна Семеновна их чаем поит. Митя, щуря удивительные свои глаза, глядит на печной огонь и слушает… нет, не деловые разговоры батюшки с Лебедкиным, а вот этот же самый чистый ледяной перезвон. И думает о ней, о Маше. А может, и не думает, просто она – в нем, точно так же, как он – в
Страница 11 из 22

ней.

Блаженства хватило дней на пять, не больше. Потом – то ли солнце скрылось, то ли льдинки растаяли, те, что неслышно звенели. Вновь очнулось привычное: тоска, сомнения, страх. Мити не было рядом, а без него верилось все слабее, что там, у Иордани, все случилось на самом деле. И что это было правильно, а вовсе не безумство и смертный грех! Тетенька подливала масла в огонь, поминая о Мите сквозь зубы и брезгливо морщась. Маша, когда это видела, едва удерживалась, чтобы не рявкнуть на тетку со всей мочи, как это умели отец и Каденька Златовратская. И уж во всяком случае, дома ни единой лишней минуты быть не хотелось.

Разве пошла бы она еще хоть в прошлом году в собрание разговаривать об этих дурацких пьесах, давала б советы, предлагала сыграть на пиано?.. Стала бы слушать и кивать высокомерной, непонятно откуда взявшейся девчонке с уверенной хваткой романной светской волчицы? Откуда в ее-то годы? Как смутился от ее ласки вечно равнодушный ко всему инженер! А ласкал ли его кто-нибудь вообще? На приисках-то его чуть не Сатаной величают, но ведь она, Маша Гордеева, во все эти бредни ни капельки не верит. И батюшка сто раз говорил, да и самой ведомо – Матвей Александрович достойный человек и в дому у них бывает… Отчего же ни разу не сказала ему ничего хорошего? Потому что в себя не верит – от этого все. К чему ему ласковые слова от печальной хромоножки-домоседки, с которой и два слова-то за всю жизнь не сказал… А что же девочка? Уверенно, в своем праве… И все покоряются ей, слушают ее. Даже неистовая Каденька ей в рот смотрит. И Николаша рад случаю хвост распустить. И я сама… А жених ее как же, Сергей Дубравин, который в тайге сгинул? Вот так побежала за ним через всю Россию, узнала о его смерти и тут же позабыла? Сразу же, ни дня не медля, принялась организовывать из местных ресурсов привычный ее сердцу мир… И не тоскует вовсе, не вспоминает, не думает… Помыслить невозможно! Это что же за душа должна быть… И есть ли она там вообще?.. А может быть, так и надо жить? Ведь никому от этого докуки никакой нет, одно веселье и развлечения. Вон как все забегали! Обычно-то зимой сидели по своим домам, чай пили, гадали да пасьянсы раскладывали. А теперь, как Митя да Софи из Петербурга приехали, так и завертелось все… Что ж я?! Неужто можно сравнить, на одну доску поставить эту бессердечную Софи – и Митю?!.

Брось прятаться, Марья Ивановна, взгляни правде в глаза. Они – люди из одного мира, одного воспитания, одних привычек. Даже рассказы их похожи, одни слова употребляют, один тон. Молодые, смелые, красивые, подходят друг другу. Вот возвернется он из Екатеринбурга и… Нет, нет, нет! Митя не сможет! Он разберется. Она – пустая, миленькая, хищненькая, как лисичка. А он… он… (На сердце накатило горячей волной, разлилось от груди до подмышек, но там не остановилось, покатилось ниже, ниже…) Господи Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя! Помилуй и прости, в милости своей неизреченной прости все мои прегрешения! Негоже мне хулу на девочку эту возводить, потому что сама грешна бессчетно! Прости, Господи, рабу свою Марию!

Далекие звезды отражались в снегу голубыми, бирюзовыми, изумрудными огоньками. От церкви к лесу, распластав широкие крылья, бесшумно и жутко пролетела сова.

Машенька сделала еще шаг и, словно споткнувшись на ровном месте, остановилась. В окне собрания, лучами растекаясь по мерзлым узорам, горел огонек свечи. Значит, там кто-то был или есть. Но может, эвенкская девушка Виктим прибирает после сборища? И что, точнее, кто это?

На крыльце, прямо на ступеньках, закутавшись в мех, примостилась небольшая бесформенная фигурка. Отогнув меховой капор и прислушавшись, Машенька явственно услышала характерный, чуть грассирующий выговор Софи:

– Jamais… Jamais de la vie… Jamais![2 - Никогда… Больше никогда в жизни… Никогда! (фр.)]

«Бедная девочка! – тут же праведно и милосердно всплеснулось в груди. – Как она намедни старалась быть веселой, всех развлекать, забыть… И вот теперь, когда все развлечения окончены… Как я была зла к ней… Она ж еще совсем юная и такое уже пережила…»

– Софи! – Машенька шагнула к меховому клубочку на крыльце и на вершине доброго, справедливого чувства даже осмелилась распахнуть объятия, готовясь принять в них испуганного, одинокого, затерянного на сибирских просторах ребенка. – Верьте, мне так жаль вас! Я всей душой сочувствую…

От ее слов меховой клубочек тут же распрямился, как отпущенная пружина у штуцера. Темные, влажно блестящие глаза выстрелили взглядом в сторону Машеньки. Треугольный голубоватый подбородок выпятился вперед.

– Ах, Марья Ивановна! А я и не услышала, как вы подошли. Право, на вас бы точно не подумала, что ко мне сумеете подобраться. Я ведь в индейцев с братьями играла и все их ухватки по книжкам изучила. В усадьбе нашей я из всех детей была вождем ирокезов – каково? Это все снег шаги скрадывает, так ведь? Я сюда вернулась прикинуть в тишине, без сутолоки, как лучше сцену сделать, какие декорации нужны. У нас ведь будут декорации, вы согласны? Это хорошо настраивает. Кто у вас рисовать умеет, знаете? Я спросить забыла. И роли все… За что ж меня жалеть? Вовсе не за что. Я тут роль проговаривала, как будет звучать, вы ведь слыхали сейчас, да?

Девушка произносила все это спокойно, весело, чуть торопливо, странновато строя фразы и повышая голос в конце каждого предложения. Машенька могла бы поклясться, что только что она не просто говорила, но и думала по-французски. В намеченных к постановке пьесах ничего французского не было – это Машенька помнила отчетливо. Тем более не было там звериной, бескрайней, как тайга, тоски, звучащей в протяжном, недавно услышанном «jamais». Машенька вгляделась в лицо застывшей на крыльце девушки, и ее раскрытые для объятий руки медленно опустились, как крылья усталой птицы. Губы Софи улыбались, но в глазах не было и искорки веселья. Была, пожалуй что, угроза. На мгновение Машеньке стало не по себе и отчетливо захотелось, чтобы Софи прямо вот сейчас, с крыльца убралась обратно в свой Санкт-Петербург. Легко представилась поданная прямо к ногам девицы Домогатской метла со ступой и черный стремительный силуэт на зеленоватом небе… Пролетевшая от колокольни к лесу сова… Чушь! – оборвала себя Машенька.

– Так что же мы тут-то стоим! Я-то холод, считайте, люблю, а вас вовсе заморожу. У вас, я слыхала, здоровье и так не ахти, а уж зимы сибирские… даже до нас, в Петербурге, отзвук докатывается. Врут, как всегда, как любые слухи… Что ж страшного? У вас тут воздух сухой, им дышать легко, даже когда градусов ниже тридцати. У нас не так – влажно, и горло все время словно ватой заложено. Это море подо льдом дышит, я слышала иногда, как, особенно вечером, в сумерки звуки далеко разносятся, им через тучи наверх не уйти, вот они по земле стелются, и кто хочешь слушай. У нас небо такое низкое бывает, что за шпили на домах цепляется. Прямо, случается, идешь, и клочья от неба висят. Не верите? Вот и про море, что я его голос слышу, никто не верил… Идите, идите сюда, Марья Ивановна… Мари, наверное, можно? Я слышала, вас все Машенькой зовут… Очень мило, и к вам очень подходит. А я уж Софи, Сонечка ко мне никак не идет, я – резкая, злая… А вы зачем же сюда-то?

Пока Софи говорила, девушки вошли в собрание, в полутьме расстегнули крючки и
Страница 12 из 22

сбросили на стулья шубы, приблизились к пианино. Одинокая свеча, казалось, своим светом согревала красноватые сумерки. На самом деле хорошо протопленный дом еще не остыл.

Удивленная, раздраженная и, пожалуй что, слегка напуганная представившимся в облике Софи контрастом, Машенька отвечала коротко, по-деловому, без всякого следа той душевной теплоты, что вроде бы возникла в ней при виде жалующегося небу мехового комочка:

– Я подумала, надо ноты для пьесы подобрать. Вот они. Ведь, когда все здесь, ни сыграть, ни услышать невозможно. Вы правы, когда сказали. Суета одна, и никакой тишины. Кроме того, сомнения. Может, и ни к чему? Что вы, Софи, скажете? Ведь я, считайте, самоучка, а вы, должно быть, у учителей в Петербурге учились и аккомпанируете не в пример лучше меня…

– Это вы бросьте! – рассмеялась Софи. – Хотите послушать, как я играю?

– Хочу. – Машенька кивнула и почувствовала, как, несмотря на тепло, разом заледенели руки.

– Извольте. – Софи тряхнула растрепавшимися под капором волосами, присела к роялю и решительно опустила руки на клавиши.

«Бог мой! – подумала Машенька минут десять спустя, когда Софи, по видимости, исчерпала свой репертуар. – Да казачий оркестр в Большом Сорокине с бульшим чувством играет. И исполнение там получше, и пьесы разнообразнее… Полно! Не померещилось ли мне? Может ли это сердце хоть что-то чувствовать, коли оно так к музыке глухо?»

– Ну как, понравилось? – Закусив локон, Софи искоса, лукаво посматривала на Машеньку.

– Да-а… Очень мило…

Машенька чувствовала в себе некоторое раздвоение: неловкость и в то же время большое облегчение, которое ни от себя, ни от внимательного наблюдателя не скроешь. Если бы петербургская девочка Софи неожиданно оказалась виртуозкой, то… То музыкальная, тонко чувствующая гармонию и обладающая почти абсолютным слухом Машенька возненавидела бы ее окончательно… Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй мя, грешную! Не оставь радением своим, бо слабы мы перед Господом нашим, и искушающе нас…

– Мари, что это вы глаза назад закатили?! Вам что, худо от моей игры сделалось, да? Да бросьте вы! И врать не надо, что понравилось. Я играю гаже некуда и сама знаю. И слушать невмочь. Это я так села – для поднятия вашего самомнения. А вы и расстроились, да? Кто ж знал? Ну, экая вы чувствительная! Не буду, не буду больше… Садитесь, садитесь сами, покажите мне, что принесли. Слушать-то я умею и, что к чему подходит, разберусь…

Слушала Софи и вправду внимательно, даже делала какие-то пометки на розовом, явно из Аглаиного блокнотика, листочке. До Машеньки, сквозь старания не ударить в грязь лицом и всегдашнее слияние с мелодией, отчетливо доносился резковатый смоляной запах Аглаиных духов, которые она неизменно покупала в лавке и на ярмарке и которыми неумеренно, на Машин взгляд, душилась сама и, по-видимому, опрыскивала все свои вещи.

– Вы чувствуете, Софи? – спросила Машенька, окончив игру и давая возможность Софи не говорить о качестве исполнения. Что она, с ее «музыкальностью», может понимать?

– Что чувствую? – Софи вскинула прищуренные глаза, и Машенька подумала, что девушка, кажется, слегка близорука. – Вы о чем?

– Запах… Это ведь вам Аглая бумагу дала?

– А, вы про это. Чувствую, конечно. Обычное для девиц дело. Вроде как собаки писают, свой участок метят, или вон монограммы на платках… Этот еще ничего, с души не воротит. – Софи склонилась над листком и поводила над ним длинненьким носиком, отчетливо шевеля ноздрями. – У нас в Петербурге иной раз еще и дамы не видать, а уж облако влетело, да такое удушливое, хоть фортку открывай. А уж на балах, в гостиной, когда мужчины курить уходят… Меня в детстве, помню, все блевать тянуло. Теперь ничего. Обычай. Стоит ли внимание обращать?

Машенька ощутила, как потеплели щеки от прилившей к ним крови.

Аристократка? Из Петербурга? Полно, да где воспитывали эту девицу? В казармах? По ее речи выходит, что она и к девицам-то себя не причисляет. К кому ж? Да и если по совести рассудить: неужели порядочная девушка ее годов пустилась бы в одиночку в этакую авантюру?! Даже Каденька, образец вольнодумия, в годы бурной молодости ничего подобного себе не позволяла…

– А играете вы, Машенька, для самоучки очень даже ладно. С чувством и быстро так. И ошибок почти нет… Не думайте, я судить могу. У меня маман очень хорошая пианистка была, надежды подавала, у профессоров училась. Да и сейчас изрядно играет. Это я в отца удалась, без всякого дарования. Но хорошего исполнения слыхала предостаточно…

– А ваш отец, Софи?.. – осторожно поинтересовалась Машенька.

Барышни Златовратские, несмотря на их обычную болтливость, ровным счетом ничего не рассказывали о семье и прошлом своей внезапной гостьи. Не знают? Или здесь чувствуется рука железной Каденьки?

– Мой отец умер. Он был военным, – бесстрастно отрапортовала Софи, но в ее глазах снова всплеснулось то, что ранее Машенька определила как угрозу.

Не приближайся ко мне! Не трогай меня! – словно говорил этот взгляд. Машенька послушно отступила. Это она могла понять. Только не умела так останавливающе смотреть. Вместо этого пряталась в свою раковину, сторонилась людей вообще. Конечно, теперь, с Митиным появлением, все слегка изменилось… Изменилось ли? И что будет, когда он вернется и, кроме трех барышень Златовратских, обнаружит здесь вот это сероглазое чудо?

– Ладно, час уже поздний, а надо еще декорации придумать. Вот, глядите, я здесь набросала… Да не вставайте, я к вам сама подойду. Вот стрелочки. Ту вещь, что вы вначале играли, мы пустим под конец, когда они уже с гусаром… ну, сговорились… Там умиротворение такое, как бы лечь на травку и… занавес! А вот это, последнее, сразу за монологом генерала будет… То, что надо, по-моему. Там бодрость какая-то дурацкая, стариковская, звучит, и сразу ясно, что ничего хорошего в конце не выйдет…

Машенька внимательно поглядела на Софи и подумала, что, сраженная исполнительским «дарованием» девушки, она, пожалуй, недооценила ее способность слушать и понимать музыку.

– А остальное вы сами, Мари, скажите, куда лучше поместить, где сподручнее будет, а я запишу, чтоб после не забыть, когда все закружится… И вот хорошо, что вы пришли, мы сейчас вместе прикинем, где ширмы поставить… Идите сюда… Ну, давайте ж…

Софи бесшумно пробежала по полутемной зале, вскинула руки, тряхнула почти вовсе распустившимися волосами. Ее взметнувшаяся на стене тень снова напомнила Машеньке полет совы.

– Я думаю, нам три ширмы понадобятся. – Софи расхаживала взад-вперед, приседала, трогала руками стены, стулья, пол, словно пыталась слиться с ними, саму себя ощутить декорацией к спектаклю. – Вот здесь по бокам две, за ними артисты будут, и посередине. На нее можно картину повесить, если найдется, кто нарисует… У вас, Мари, в дому ширмы есть?

– Есть, – кивнула Машенька. – У меня в комнате – красивая, китайская, и у тетеньки внизу еще, ее занавесить придется, там рисунок поблек, и дыра, батюшка давно выбросить грозился…

– Ничего, занавесим… И у Златовратских я одну видала. Вот и решилось. Глядите, Мари, сюда… Стойте вот здесь и держите… ну, хоть вашу шаль… А я, значит, как будто вот отсюда выхожу… Надо еще будет как бы из зала поглядеть, как все смотрится…
Страница 13 из 22

Так… хорошо… а теперь – сюда… Ну, вот сюда же!

Захваченная деловой энергией Софи, ее видимой убежденностью в важности и нужности предпринимаемых действий, Машенька легко вставала, садилась, наклонялась, почти бегом перемещалась из угла в угол, давая советы и указания и по просьбе Софи освещая единственной свечой то один, то другой ракурс. Сама она вовсе не думала о том, как выглядит. Кому глядеть-то? Растрепанной, взъерошенной девочке, ползающей по полу едва не на четвереньках и отмечающей какие-то важные для нее линии, уж точно нет никакого дела до Машенькиных повадок.

Машенька ошибалась. В конце концов тренированная наблюдательность Софи отметила и выделила необычную легкость в передвижениях хромоножки.

«Эге! – подумала Софи и, разом остановившись, закусила жесткий, пропитавшийся потом локон. – Так она, оказывается, не так уж неуклюжа, если на нее не смотрит никто. Все правильно. Ведь нас-то этому учили, а ее здесь, в глуши, да еще с ее ногой, – кто же?»

Софи вспомнила небольшого, с нее ростом, грациозного и нервного мсье Делануа, учителя танцев.

«А теперь представьте, что на вас смотрит… на вас смотрит – русский император! Или кумир вашего сердца… И вам надо вот здесь вот пройти и от этого зависит… от этого зависит все, сама жизнь ваша. Слышите вы, безмозглые легкокрылые бабочки?! Жизнь – за походку… Проход – от дверей до входа на галерею. Вперед! Элен Скавронская! Пошла! Остальные – таращьте глаза, топайте ногами и изображайте неодобрение…»

В тот раз чувствительная Элен, живо представившая себе все то, о чем говорил француз, не сумела сделать и трех шагов, запнулась, сгорбилась, закрыла лицо руками и убежала в слезах. Остальные девушки были более успешны, но и они то фыркали в кулак, то неровно ставили ногу, то вдруг начинали неожиданно топотать пятками… Софи, заполучив неожиданное развлечение, с наслаждением топала ногами, кривлялась и только что не свистела в два пальца, как мальчишки-голубятники (а могла бы, потому что потихоньку от домашних в свисте упражнялась и имела кое-какие успехи). Но и сама, в свою очередь, не сумела ровно пройти, не отведя взгляда, не склонив головы и никак не откликнувшись на окружающее. Впрочем, мсье Делануа похвалил ее, но только в сравнении с явным фиаско остальных. Да что говорить! Нелегко лебедью пройти под чужими взглядами, навык требуется, особенно если нога хромая… Ага! Вот интересная мысль! И проверить надобно…

Никогда за всю свою короткую жизнь Софи не слышала, что опыты ставят на животных. А услышав, пожалуй что, возмутилась бы, потому что животных, особенно мягких и пушистых, любила и жалела. Людей жальче гораздо меньше. Да и обычай такой: в России, по крайней мере начиная с Петра Великого, опыты ставили исключительно на людях.

– Мари! Стойте там, Мари! Я сейчас скажу, а вы сюда ко мне наискосок пойдете. И смотрите не споткнитесь там или еще что… А я на вас пялиться буду и так делать: у-лю-лю! – Софи высунула язык и помахала растопыренными пальцами перед носом. – Ну, давайте ж, идите!

Машенька ошеломленно взглянула на Софи. Нет ли горячки? Бывает ведь, наверное, так, чтобы сразу… И на крыльце она сидела невесть сколько…

– Да я вам потом все объясню, Мари! – досадливо крикнула Софи, видимо, догадавшись о Машенькиных мыслях. – Вы идите пока!

Машенька сочла за лучшее не спорить с человеком, внезапно захворавшим (или изначально больным на голову? – это объяснило бы все странности Софи разом), и пошла через комнату. Идти под пристальным, тяжелым взглядом (вопреки собственному утверждению, Софи не улюлюкала, а просто смотрела) было неприятно, но возможно, ибо мысли Машеньки были больше заняты прогнозами состояния здоровья девицы Домогатской, чем собственной походкой.

– Ага! Точно, хуже… но не так, как обычно… Я, значит, не гожусь. Что я ей? И государь-император тоже вряд ли сгодится… – бормотала Софи себе под нос.

Машенька остановилась. Замешательство ее все усиливалось. Государь-император, который к чему-то там не пригоден, – это уже явный бред. Что предпринять? Ехать домой, за подмогой? К Златовратским, двое из которых как бы знают толк в болезнях?

– А вот! – Софи вытянула палец в направлении Машеньки. – Представьте, Мари, что на вас смотрю не я, а… Ну, кто вам из них по сердцу? Не может же быть, чтобы в ваших летах – и никого! Николаша Полушкин? Не, спесив для вас… Кто ж еще-то? Ну, хоть батюшка ваш. Он, говорят, грозен бывает. И вот, возвернулся и смотрит, как вы пойдете… Да, и с ним этот… который управляющий… Аглая говорит, хорош собой необыкновенно и говорун… Опалинский – вот! Стоят оба вон там, у окошка и глядят: как вы пойдете? Ну же, представьте и идите! Скорее!

Машенька по-прежнему ничего не понимала в источнике и смысле бреда Софи, но по содержанию ее горячечная уверенность нашла отклик. Машенька легко представила себе то, о чем говорила Софи, и краска в который уже раз за вечер залила ее щеки. Митя, стройный, красивый, стоит у окна вполоборота к отцу, звездный свет падает на скулу, дивные глаза прячутся в густой тени, лишь где-то в самой глубине – таинственный бирюзовый отблеск.

– Идите сюда, Машенька! Идите к нам!

Лучше бы он сам подошел к ней. Когда она замерла вот так, легко опираясь рукой о спинку стула, отставив больную ногу и перенеся вес на здоровую, это, может быть, даже грациозно немного. А если сейчас пойти… Но не послушать его – невозможно. Машенька делает шаг, другой… Спотыкается о неровно соструганные доски, цепляет одной ногой за другую, падает…

Упала бы, если бы не резво подскочившая Софи. Девушка не без труда удержала Машеньку (Софи выше ростом, но Машенька старше и дороднее), помогла ей восстановить равновесие и по-звериному обнажила мелкие зубки – не то улыбка, не то оскал.

– Вот оно! Как я и думала! Получилось! И это что же выходит? Вы батюшку вашего так боитесь или… Ой! Вы, Мари, по этому Опалинскому… А… – Софи прижала к губам свободную ладонь, но Машенька, как ей показалось, вполне успела разглядеть снисходительную усмешку.

Внезапно Машеньке захотелось отстраниться от Софи и наотмашь залепить ей пощечину. Такого сильного желания кого-нибудь ударить она, пожалуй, не испытывала никогда. И никакого раскаяния, никакого желания немедленно попросить прощения у Господа. Может, потом…

Софи отстранилась сама, отошла в угол, села на стул и уставилась на Машеньку так, как портные, должно быть, разглядывают не совсем готовое платье, повешенное на манекене.

– Вы теперь, должно быть, злитесь на меня, Мари? Да? – задумчиво произнесла она. Машенька, не удержавшись, прошипела в ответ нечто весьма нелестное. – Но ведь вы хотите всегда ходить легко, как тогда, когда мы с вами комнату под спектакль размеряли? Хотите ведь, правда?

– Что я…

– Ну да, вы бегали едва не быстрее меня, а я вспомнила, как нас в Петербурге ходить учили, и подумала… И так все по-моему и вышло. А теперь вы у меня будете тренироваться и… Я думаю, вам надо такую тоненькую, изящную тросточку завести…

– Софи, я, конечно, очень благодарна вам за этот урок. Правда, он вышел несколько… Ну да ладно, допустим, у вас манера такая с людьми. Но в дальнейшем я, кажется, ничем не позволяла вам решать… – Машенька с трудом унимала волей неистово колотящееся сердце.

Слишком
Страница 14 из 22

много всего сразу. А вдруг эта бродячая петербургская кошка права?! И можно научиться… Нет, не стоит об этом и думать. Разве не пыталась она ходить у озера, когда оставалась одна? И раньше, дома, перед большим, еще материным зеркалом… Нет, не надо надеяться… Слишком больно потом. Все уже было. И доктор с золотой цепочкой из самой Казани, который обещал поставить ее на ноги какой-то диковинной немецкой гимнастикой. И дикий, вонючий Алешин шаман с сушеными мышиными трупиками, привязанными к поясу. И китайское жгучее растирание, за соболя прикупленное отцом у маньчжуров… Благодарим покорно…

– Меня уж, между прочим, дома заждались. Игнатий, я думаю, не раз туда-сюда съездил. Вас, Софи, отвезти?

– Да нет, ногами дойду. Недалеко. – Софи опять посмотрела на Машеньку знакомым, тяжелым взглядом.

– Ну, коли так, прощайте, Софи! – Машеньке вовсе не хотелось подавать руки, а уж тем паче целоваться на прощание, как принято у девиц Златовратских и поповны Аграфены. Ласковая Фаня любила, прощаясь и здороваясь, целоваться в губы, с громким причмоком. Брр! Впрочем, Софи, кажется, тоже ничего такого не хотелось. – О музыке мы с вами достаточно договорились, ширмы я прикажу сюда к сроку перевезти.

– Пускай, – кивнула Софи. – А если передумаете, скажете. – И, когда Машенька уже стояла на пороге, Софи неожиданно лукаво улыбнулась и прижала палец к губам. – А про Опалинского я уж забыла и Златовратским ни словечка не скажу. Верьте мне, Мари, я храню тайны не хуже могилы…

Проходя мимо окна, Машенька не удержалась и заглянула внутрь сквозь уже начавшие прорастать морозные узоры. Софи сидела у печки прямо на полу, подтянув к подбородку колени и уставившись в стену пустым взором.

Глава 5,

в которой Вера успешно проводит собственное расследование и попадает в неприятную ситуацию, а инженер Печинога неожиданно для себя выступает в роли благородного рыцаря

Поглощенная собственными переживаниями и новыми впечатлениями, Софи вовсе про Веру не вспоминала. Барышни Златовратские с детства приучены были к самостоятельности, легко обслуживали себя сами и в услугах горничных практически не нуждались. Надя прекрасно шила, Любочка пекла восхитительные пироги, а Аглая изготавливала для себя и сестер удивительные замысловатые прически, которые буквально преображали их, превращая из миленьких мещаночек в подлинных аристократок. Софи, всегда легко приспосабливающаяся к обстоятельствам, вела себя так же, как и приютившее ее семейство.

Предоставленная сама себе, Вера перезнакомилась с немногочисленной (в основном инородческой) прислугой и по собственной инициативе определила себе круг обязанностей. Обязанностей, впрочем, все равно оказалось мало, так как само хозяйство Златовратских было невелико.

Иногда Вера вместе с Надей и Айшет (или заменяя их) помогала Леокардии Власьевне в амбулатории. Медицина ее вовсе не влекла, восторженности Леокардии она не разделяла, а пациенты редко вызывали сочувствие, больше – презрительную жалость. Разве что матери приносили на прием младенцев. Тут равнодушная Вера отчего-то разительно менялась и готова была в лепешку расшибиться, лишь бы чем-то помочь. Когда помощь оказывалась бессильной и младенчик все равно помирал (а это случалось, увы, часто), Вера подсаживалась к матери (не делая разницы между русскими и инородческими женщинами), обнимала ее за плечи и вместе с ней по-звериному выла, не то горюя о новопреставившемся младенце, не то жалуясь вымороженному небу на извечную судьбу женщины, вынужденной терять своих детей. Леокардия, слушая это, качала головой, а сестры попросту затыкали уши и пили успокоительные капли из материной корзинки.

– Чего это она? – спрашивали они у Софи.

– Не знаю, – пожимала плечами та. – Спросите сами, коли хотите.

В свободное время Вера украдкой пробиралась в библиотеку господина Златовратского и читала книги. Довольно быстро она обнаружила, что большинство книг написано на незнакомом ей языке. Книги на французском и немецком языках Вера не раз видала в доме Домогатских, но здесь было что-то другое. Осторожно расспросив Надю (из всех трех сестер она предпочитала общаться именно с ней), Вера выяснила, что незнакомый язык называется латынь, а обучиться ему можно, пользуясь вот этими тремя книгами, стоящими на самой верхней полке.

Можно себе представить, как удивился Левонтий Макарович, когда однажды поздним вечером застал Веру в библиотеке с раскрытым учебником латыни на коленях.

Состоялся странный, прерывающийся долгими паузами разговор, в результате которого господин Златовратский с изумлением узнал, что Вера, будучи уже взрослой, практически самостоятельно научилась читать и писать по-русски, а так как ее госпожа вначале путешествовала с французским мсье и говорила с ним, естественно, по-французски, то Вера и французскую речь более или менее разбирает, хотя говорить на ней и не решается. Латинская же грамота ей пока не очень дается, хотя простые предложения она уже может прочесть, а более всего это похоже на немецкую грамоту, которую она видала в книжках покойного хозяина (сам хозяин свободно читал и говорил по-немецки и даже когда-то декламировал Вере немецкие стихи. Если напрячься, то она даже кое-что помнит: «Ich weiss nicht, was soll es bedeuten…»).

Пожалуй, только после этого разговора господин Златовратский вполне осознал, сколь странные люди волею судеб оказались гостями в его доме. До сих пор он вовсе не замечал не только молчаливую Веру, но и юную Софи, считая ее каким-то очередным увлечением своей не в меру экзальтированной супруги. Отдельные людские судьбы внимания господина Златовратского удостаивались крайне редко. Другое дело, история Рима…

Впрочем, Вера нешуточно заинтересовала его, а вместе с ней поневоле попало в сферу внимания и все остальное… Девочка Домогатская, приехавшая в Сибирь за погибшим не то женихом, не то… непонятно кем. Французский мсье, с которым она, оказывается, путешествовала прежде… Куда же он потом подевался? Хозяин Веры, читавший прислуге стихи Гейне… Да, все это кажется весьма странным… Но вот Вера интересуется его возлюбленной латынью, любовь к которой он так и не сумел привить не только ни одной из трех своих дочерей, но и ни одному из практически ориентированных учеников егорьевского училища. Таково, видно, проявление иронии мироустройства: горничная взбалмошной заезжей девицы по собственной воле изучает латинскую грамматику и, если верить ее словам, уже читала «Размышления» Марка Аврелия в переводе…

Совершенно не будучи протестантом, факты наличной жизни господин Златовратский умел принимать со стоическим смирением и, по возможности, не без приятности для себя.

– Хочешь ли, Вера, чтоб я тебе объяснил? – спросил он странную горничную.

– Премного благодарны будем, – тут же, нимало не колеблясь, ответила Вера.

Досуг Веры, таким образом, заполнился весьма полезными и интересными для молодой женщины штудиями. Но в душе все равно не наступал покой.

История с гибелью Дубравина продолжала тревожить первобытный, но от природы сильный мозг Веры. Что-то здесь было не так, и далеко не все концы связывались с положенными им концами. Понятно, что юная, глупенькая Софи этого не видит, тем более что
Страница 15 из 22

она нынче уж другими делами занята… Ладно, пусть Дубравин ехал в Егорьевск вместе с новым управляющим и жалованьем для прииска. Напали разбойники, отобрали деньги и всех убили. Пускай, здесь все покуда понятно. Управляющего не добили до конца, он потом очнулся, шел по тайге, вышел к людям. Хорошо. Он же принес с собой бумаги Дубравина, взятые у трупа. С его слов известно о гибели кучера и казаков, сопровождавших деньги. Но ведь с Дубравиным непременно должен был ехать Никанор. Куда же он подевался? Тоже убит? Но управляющий вовсе о нем не поминал. Ни как о живом, ни как о мертвом. Забыл? Да Никанора, пожалуй, забудешь! Может, Никанор вовсе с хозяином не ехал, остался по какой-то надобности или поехал вперед? Натянуто, да и уж потом-то он бы объявился, стал бы про Дубравина узнавать. Но ничего такого не было. Значит, ехали вместе. Но зачем же управляющему врать о чужом ему Никаноре? И что же все-таки стало на самом деле с дубравинским камердинером? Как узнать? В Егорьевске Никанор не появлялся – это точно и обсуждению не подлежит. Помимо его заметности, он бы нашел способ оставить Вере весточку.

Где еще мог бы появиться Никанор, если бы остался в живых? В селах, у крестьян? Нет, то вряд ли. Внешность у дубравинского камердинера, прямо скажем, разбойничья. А крестьяне в селах и так как в осаде живут. Прислуга, из деревни родом, рассказывала, да и ссыльный тот, господин Коронин, Софи говорил, а Вера слышала. Только нынче по сибирским лесам да трактам без малого пятьдесят тысяч разбойников, да ссыльных, да беглых каторжников шляется. Всем есть-пить надо, да одеться, да бабу. Грабят, жгут, насильничают почем зря. Что крестьянам делать? Как увидят, бьют их нещадно, жестоко, по-звериному, до смерти. Кто осудит? Господин Коронин, похоже, не осуждает…

В общем, в село умный Никанор не сунется. В городе каждый человек на виду. Что остается? Прииск да приисковые поселки. От начальства далеко (здесь говорят: тайга – царь, медведь – судья), да и рабочих кто в лицо различит? Бывала Вера на городских фабриках, присматривалась, знает.

Значит, что-то могут ведать про Никанора на прииске. Там и узнавать надо.

Спустя несколько дней Вера случайно услышала, что едет на прииск Мефодий, степенный, положительный, хотя и не старый еще гордеевский слуга. Маленькая узкоглазая Виктим на Мефодия заглядывалась и потому все о нем знала. Ехал Мефодий за каким-то делом в лабораторию, не то бумаги забрать, не то отвезти. А заодно и широкоскулый племянник остяка Алеши вез кое-какой припас в приисковую лавку. Племянников этих было у Алеши необыкновенное множество, люди уж им и счет потеряли, и верить не верили, но Алеше все равно: «Вот, племянник мой, однако!» – и изволь жаловать очередного, с лицом, как потрескавшаяся глиняная миска, и черненькими ягодками-водяничками за припухшими веками.

Меж собой племянник с Мефодием почти не говорили. Мефодий правил, изредка оборачивался к Вере и коротко, степенно рассказывал очередную байку о здешних местах. Байки все были назидательные, не похабные. Вера молча слушала, после благодарила. Вопросов не задавала.

Племянник дремал на тюках с товаром, клевал широким носом, иногда, сползая, приваливался к Вере теплым плечом. Вера осторожно, чтобы не кренить сани, отодвигалась.

Так и доехали почти до прииска. Мефодий, так ничего у Веры и не спросив, высадил молодую женщину в поселке, сказал, что обратно выедут до темноты, и если Вера со своими делами поспеет, пусть подходит к бревенчатому бараку, в правом конце которого и располагалась лаборатория. Вера кивнула и, не имея покудова никаких планов, не спеша пошла по единственной поселковой улице, ведущей прямиком на прииск.

В питейной лавке, что располагалась на обороте лавки обычной, явление статной, спокойной Веры вызвало нешуточный интерес. Потасканные, в той или иной степени нетрезвые парни и мужики наперебой стремились Вере услужить, предлагали, что у самих было: стопарики с водкой, вино, шаньги или неровные куски колотого бурого сахара. Один, самый активный, даже обежал барак и купил в лавке кулек с каменными, в белых сахарных разводах, пряниками.

Вера от водки с вином отказалась, пряников и шанег откушала. Расспрашивала аккуратно, словно по поручению барышни-хозяйки. Все мужики про осеннюю кражу жалованья помнили и дружно сходились во мнении, что разбойников нанял сам Гордеев или уж его ближний – Алеша, чтоб денег рабочим не платить, а опять всех на новый сезон в кабале оставить.

– Здесь у них, девка, кругом договор, – горячился пожилой, относительно трезвый мужик, у которого на правой руке не хватало трех пальцев. – И все так устроено, чтоб трудового человека прижучить. Гляди: весной аванс дают, мы – берем. Сами знаем, что расчет неверный и мало, а куда денешься? Денег-то нетути, а детки малые кушать просют, баба пилит, что твоя пила…

– Пили бы зимой меньше, больше бы денег на деток осталось, – резонно заметила Вера.

Мужики на ее замечание обиделись.

– Да мы разве много пьем?!

– А чего еще зимой делать-то, коли иной работы нету?

– Мы ж отчего пьем-то? Пойми ты, дурья башка, – мы от безысходности пьем!

– Тут был один из образованных-то, ссыльный, он нам все объяснил. Податься трудовому народу некуда, потому как везде заговор мироедов. Что рудник, что прииск, что фабрика – все одно наша могила. А водка – чтобы от дум отвлечь. И так не токмо у нас – везде по миру, где труд капиталом угнетен. И будет так, пока мы все… эти… забыл, какое слово… не объединимся и толстосумов в море не скинем…

– Отчего же в море-то? – удивилась Вера.

– Да он ране матросом был, – пояснил товарищ образованного пролетария. – На пароходе по Оби плавал. Пока не прогнали за пьянку-то…

– Не за пьянку меня прогнали, а за ажитацию! – возразил бывший матрос. – Потому как я понял права трудового народа, а вы гибнете во тьме пьянства и невежества!

– Вместе покудова гибнем-то, – резонно сказал беспалый. – Но ты, девка, права по видимости, а вот он, – мужик ткнул в бывшего матроса уцелевшим пальцем, едва не попав тому в глаз, – он прав по сути! И не надо никакой ажитации…

– Агитации, – автоматически поправила Вера.

– Я говорю, не надо никакой ажитации, чтоб понять: им, мироедам, вроде Гордеева и прочих, выгодно держать нас в самом скотском состоянии, чтоб мы на все их условия соглашались и работали там, где никакая скотина работать не станет, а тут же сдохнет. В России-то крепостное право еще когда отменили, а у нас доселе и кнутом секут, и товары только в Алешиной лавке покупать разрешают – а тут-то, уж поверь, все втридорога, – и штрафы берут за каждый чих…

– Ты, девка, инженера-то, инженера нашего видала? – вступил совсем молодой рабочий с рыжим клочкастым пухом на щеках, покрытых неровным, чахоточным румянцем. – Как он, аспид, со своей тетрадочкой ходит и все туда записывает, а после хозяину докладывает? Вот уж кого на осине повесить надобно!

– А вот новый инженер, что из столицы-то приехал, – задумчиво пробасил другой мужик, – приглядный из себя и говорит ласково. Может, разберется во всем, наладит по справедливости-то…

– Как же, дождешься! Добрый господин придет, старого, злого прогонит! А вот этого не видал?! – Молодой рабочий изобразил непристойный жест. – Не бывает такого!
Страница 16 из 22

Откудова он взялся-то, знаешь? Гордеев его на подмогу Печиноге выписал. Этого уж все того и гляди на куски порвут, так вот вам, пожалуйста, свеженький – любите и жалуйте! Правильно вон Кузьма сказал: они все друг за дружку горой стоят, потому и сила у них. А мы – каждый по отдельности, потому и ломают нас, и гнут, как им захочется. На Алтае на горных заводах вон рабочие хоть вместе бастуют, своего добиваются…

– И чего это они там добились, слыхал ли? Приехали казаки с нагайками да ружьями, всех излупцевали, а кого – и в кандалы. Этого, что ли, захотел? Дак от Сибири-то до каторги недалеко…

– Одна у нас дорога – подаваться в вольные люди…

– А детки малые, семья?

– А перед Господом грех? Любому разбойнику гореть за свое душегубство в геенне огненной…

– Да мы и так в геенне живем. Мне старец один из раскольников вот что разъяснил: Страшный суд уж прежде нашего был, и мы нынче в аду живем. Потому и жизнь у нас такая паскудная. Разве Господь допустил бы до такого! – Мужик широко обвел рукой всю картину питейной лавки, своих собеседников, низкое темнеющее небо и черную щетку леса, окружающего поселок со всех сторон.

– Правильно говоришь! Ад, он геенна и есть!

– А за что ж мы тут страдаем-то? Тот старец не говорил?

– Разбойники, говорите… Страшно-то как! – Вера передернула плечами, потянула за рукав того, кто призывал подаваться в вольные люди. – А есть они тут вблизи-то?

– А то! – приглушив голос, отвечал мужик. – Климентий Воропаев у них предводителем-то. Страшный человек. Весь из себя тщедушный, вежливый, все кланяется да благодарит. Да извиняется. Так, извиняясь, с живого человека шкуру и снимет. Или горло ножиком перережет…

– Ужас какой! А много ли у него людей?

– Людей немного, да все верные, кровавой клятвой повязаны. Вот недавно новый человек к ним прибился, а уж, говорят, себя поставить сумел…

– Неужто убил кого?!

– Да не без того… Болтают, собственного хозяина зарезал!

– Ах! А каков же этот новый из себя, не знаешь?

– Отчего ж не знать? В тайге слухи быстрее телеграфа летят… Из себя весь огромный, борода вот такая русая да квадратная, волосы всклокоченные… Ручищи что твои лопаты…

– А ты, получается, видал его? – Вера тоже понизила голос до шепота. – Выходит, не пустое болтал-то, про то, чтобы к вольным уйти?

– А ты, девка, молчи! – Мужик прижал толстый палец к потрескавшимся губам. – Не твое то дело. Молчи! А не то далеко ли до беды?!

– Да ты не бойся, я от рождения молчунья. Скажи лучше, не было ль у того нового разбойника приметы особой – вот здесь, от ворота к животу, рубчик такой узенький, зубчатый?

– А ты почем знаешь?! – Мужик до того широко выкатил покрасневшие белки, что другого ответа уж и не надобно было.

– Ладно, ладно, поговорили – и будет. Я уж забыла все. И ты забудь. – Вера дотронулась пальцами до мужиковой руки, поднялась со скамьи. – Спасибо вам, люди добрые, за ласку да за пряники, не обессудьте, коли что не в лад сказала. Пора мне в город вертаться…

– Как же так! – Сразу на нескольких лицах отразилось недоумение. – Беседа ж наша только началась… Теперь как раз и повеселиться можно…

– Недосуг мне.

– Ах, вот ты как! Брезгуешь, значит?!

Волна пьяной обиды прокатывалась по покрасневшим от водки лицам.

Кто-то попытался схватить молодую женщину за рукав.

Вера брезгливо стряхнула грязные пальцы с траурной каймой под ногтями и, не оглядываясь, пошла прочь.

Возле лаборатории никого не было, и свет в окнах не горел. Уехали, что ли? Или рано еще? Вера прошла по опустевшей к вечеру улице, свернула в узкий, хорошо протоптанный и наезженный проулок, к лесу. Мимоходом подумала о том, куда ж по нему ездят, если поселок вот тут, за второй избой кончается, а тракт – в противоположной стороне? Если Мефодий уже уехал, то придется проситься ночевать. Хорошо бы бобылку какую найти. У кого бы узнать? В лавку возвращаться не хотелось.

Все так же задумчиво Вера сошла с тропы, увязая подолом в снегу, приблизилась к космато оснеженным деревьям. Поднесла к ярким губам смятую горсть снега. Талая вода прозрачной струйкой стекла вниз, по подбородку, на низко подвязанный полушалок. За ее спиной осталась тусклая, слабо копошащаяся жизнь приискового поселка с его редкими огоньками, питейными лавками и неопределенной тоской. Впереди лежала непроглядная, с каждым мгновением темнеющая мгла лесной чащобы. Вера глядела прямо перед собой, и ее словно заиндевевшие глаза не выражали ровным счетом ничего.

– Вот ты где! – раздался с проулка неуверенный, но явно подначивающий сам себя вскрик. – От нас, голубушка, не уйдешь.

Вера сторожко оглянулась, попятилась к лесу. Несколько сильно пьяных, но еще крепко стоящих на ногах мужиков и парней в расхристанных полушубках приближались к ней. Раскинув руки, словно собирались ловить козу или иную скотину, они расходились нешироким полумесяцем, отрезая боковые пути. Вера цепко вгляделась в смутные, помятые лица. Никого из тех, кто в лавке показался осмысленной личностью, кто мог бы одуматься, вступиться, среди преследователей не было.

Снова отвернувшись и не издав ни звука, Вера побежала в лес. Но снег был слишком глубок, и, не достигнув конца опушки, она повалилась на бок, тяжело дыша и готовясь сопротивляться.

– Помогите! Режу-ут! – набрав воздуха, сильно, как будто и не сбивала дыхание безнадежным бегом, закричала Вера.

– Кричи, кричи, – осклабился один из мужиков, обдав Веру вонючим теплом дыхания и распахнутого полушубка. – У нас в поселке на такое все как раз под лавки и забьются…

Больше никто не говорил. Вера отчаянно отбивалась, мужики молча сопели, тянули в разные стороны, мешали друг другу. Слышался лишь треск разрываемой ткани, тупой звук ударов и редкая, сквозь зубы, матерная брань.

Два близких выстрела подряд прозвучали резко, как лопнувшее над головой небо.

Мужики мигом откатились в разные стороны, повставали на четвереньки во взрытом борьбою снегу и тупо вытаращились на темную фигуру с карабином, молча застывшую на краю опушки. Раздался характерный звук перезаряжаемого ружья.

Один из мужиков жалко всхлипнул, разглядывая пробитый пулей воротник. Другой ошалело тряс головой, словно вытрясая что-то из уха. Третий недвижно лежал навзничь, прижатый к земле косматым телом. В горле зверя что-то угрюмо, непрерывно клокотало.

– Убивец! – плачуще крикнул кто-то.

– Зверя своего отзови! Порвет же!

– Что у вас там? Баба? Оставьте и пошли вон! – скомандовала темная фигура, выразительно поводя стволом. – Баньши, ко мне!

Мужики, как зайцы, напрямики поскакали через сугробы, на ходу поправляя штаны и прочую амуницию. Уже с дороги послышались угрозы:

– Дождешься!

– Отольется тебе, аспид, кровушка наша!

– В живых людей стреляет, паразит! И собаками травит, как при крепости!

– Жаловаться станем!

– Гляди! И на тебя в тайге управа найдется!

Человек с ружьем, не обращая на крики убегающих мужиков никакого внимания, направился к распростертой на снегу фигуре.

– Ты жива ли? – Неопределенное мычание в ответ. – Встать, идти можешь? Я тебе помогу. Куда тебя свести? Где ты живешь? – Мычание явно отрицательное. – Оставить тебя здесь? Никак не могу. И часа не пройдет – замерзнешь вусмерть. Я тебя не для того выручал. Давай будем
Страница 17 из 22

вставать. Вот, возьмись за мою руку…

В конце концов инженер Печинога (а это, разумеется, был именно он) просто подхватил Веру на руки и вместе со своей ношей вышел на наезженный проулок. Огромный пес молча трусил следом.

– Так где ты живешь-то?

– В Егорьевске, – с трудом шевельнув разбитыми губами, шепнула Вера. – У господ Златовратских… Горничная я…

– Вона как… – удивился Печинога. – А что ж тебя сюда-то занесло? Или кто из Златовратских здесь? Леокардия небось лечит кого? Где?

– Нет. – Вера чуть мотнула головой. – Я одна.

– И как же нам теперь быть? – не то сам себя, не то собаку спросил инженер.

Пес коротко тявкнул и развернулся задом к поселку.

– Ты думаешь? – покачал головой Печинога. – Ну ладно. Значит, так тому и быть… Потерпи еще немного, – обратился он к Вере. – Сейчас в тепло придем.

Жилище Печиноги состояло из сеней, чулана и одной чрезвычайно просторной комнаты. Огромная печь была жарко натоплена, а возле нее лежала охапка хвороста.

Секунду поколебавшись, Печинога опустил растерзанную Веру на широкую лежанку, аккуратно застеленную клетчатым пледом. Изорванную доху он бросил в сенях. Теперь девушка безуспешно куталась в остатки кофты, юбки и нижней рубахи. Инженер зажег лампу, вынул из шкапа тяжелое, сшитое из волчьих шкур одеяло и, по-прежнему не глядя на Веру, накрыл ее от ступней до дрожащего подбородка. Потом взял крепко сколоченный табурет, отнес его в противоположный от лежанки угол и присел на него. Пес, до сих пор по пятам ходивший за хозяином, тут же уселся у его ног, глядел выжидательно.

– Как полагаешь, доктор тебе нужен? – помолчав, спросил Печинога.

Вера отрицательно помотала головой. Говорить она не могла не столько из-за разбитых губ, сколько из-за непрерывно стучащих зубов.

– Ладно. Тогда так. Я сейчас уйду в лес. У меня там зимовье есть. Пса с собой заберу, не бойся. Утром вернусь, отвезу тебя в Егорьевск. Прислуги у меня нет, поручить тебя некому. Придется тебе самой справиться. Одежды женской тоже нет, но я тебе свою дам. Ты рослая, ничего страшного, до дома потерпишь. Все чистое, не сомневайся. Тебе, верно, помыться надо. Вода в сенях в кадушке, погреешь на печке, рушники чистые вон там, в комоде лежат. Коли есть захочешь… – Вера отчаянно замотала головой. – Это тебе сейчас кажется, что не хочешь, а потом, как отойдешь…

Сильное, большое тело Веры внезапно словно свела судорога. Она утробно рыгнула, зажала рукой рот.

– А! – догадался Печинога, поднимаясь. – Это тебя блевать тянет от пережитого. Погоди чуток, я сейчас. – Он почти бегом принес из сеней медный тазик, подошел с ним к кровати. – Нагнись-ка! Давай, давай!

– Ну, вот все и кончилось. – Печинога все с той же невозмутимостью вышел из избы с тазиком в руках и вернулся немного времени спустя.

Вера слышала, как он тщательно мыл в сенях тазик, потом споласкивал, вешал на стену. Потом с той же тщательностью мыл руки под рукомойником, выливал грязную воду, вытирался.

Вошел в комнату вместе со свежим, морозным запахом, едва заметно поморщился, с губкой в руках подошел к Вере, не касаясь рукой, обтер мокрой губкой ее лицо, рот, подал чистую тряпицу.

– Вот, оботрись пока. После начисто вымоешься. Мыло там в сенях есть. Поесть в печи есть каша, в кастрюле – кусок дичины, под салфеткой в буфете хлеб. Может, ты водки хочешь? Или вина?

– Нет. Спасибо. – Усилием воли Вера уняла дрожь, смогла говорить. – Куда вы пойдете? Зачем? Не надо этого. Я могу на полу лечь, вон в угол одеяло кинете…

– Это невозможно.

– Но почему? Или… вам от меня противно, да?

– Нет. Ты не виновна, что они – скоты. Как тебя звать?

– Вера Михайлова.

– А меня – Матвей Александрович Печинога. Не думай, Вера, мне не в тягость в зимовье пойти. Я люблю там ночевать. А тебе надобно в себя прийти… Баньши, идем в зимовье. Собирайся.

Инженер остался сидеть на табурете, а Вера со все возрастающим удивлением следила за тем, как пес деловито бегает по дому, встает на задние лапы и сносит к ногам хозяина разные вещи. Сначала зубами снял с гвоздя кожаную сумку с тремя кармашками, потом принес из чулана плетеные эвенкские лыжи для ходьбы по лесу, после – меховые чулки-гетры и наконец достал прямо с обширного письменного стола большую желтую тетрадь в кожаном переплете.

– Все? – спросил Матвей Александрович.

Баньши утвердительно гавкнул.

– Хорошо, идем. До свидания, Вера. До свидания, Филимон.

Откуда-то с печи послышалось утробное урчание, и прямо к ногам инженера спрыгнул огромный кот, какой-то совершенно дикой, бурой раскраски и с кисточками на ушах. Вера вздрогнула от неожиданности.

– Это Филимон, – представил кота инженер. – А это – Вера. Уж придется вам до утра побыть вместе. Не бойся, Вера, в отличие от Баньши Филимон человеку не опасен. Только крысам. Если будет пугать, не обращай внимания.

Когда скрип снега под окнами стих, Вера откинула одеяло и осторожно села на лежанке. Филимон устроился на комоде и внимательно наблюдал за ней блекло-зелеными глазами. Никакого желания немедленно броситься на нее и загрызть матерый котище вроде бы не проявлял. И слава богу.

– Хороший котик, хороший… – пролепетала Вера. – Кис-кис-кис…

У Филимона даже ус не дрогнул.

Целый час, а то и два Вера мылась. После стирала измазанные тряпицы и рушники. Потом мыла пол. На все вместе извела почти половину огромной бадьи с водой.

После достала из печи горшок с еще теплой кашей, наложила в тарелку, полила топленым молоком из кувшина, отломила ломоть пшеничного хлеба. Филимон неожиданно покинул свой наблюдательный пункт на комоде, тяжело перепрыгнул на стол. Вера замерла с поднесенной ко рту ложкой. Кот деловито подошел к тарелке, понюхал, лапой вывернул из тарелки на стол шмат каши, съел, аккуратно подлизал лужицу, потом еще немного полакал молока из тарелки и снова вернулся на комод. Вера сначала хотела выбросить испорченную кашу, потом с сомнением посмотрела на кота. Тот глядел испытующе и, как и все в доме, смотрелся весьма чистым и ухоженным. Подавив брезгливость, Вера начала есть. Кот одобрительно замурлыкал с комода.

– Ага, котик, я ела с тобой из одной миски, значит, ты теперь меня за свою признал? – спросила Вера и тут же усмехнулась. Манера инженера всерьез разговаривать с животными оказалась заразительной.

После еды Вера, уже не слишком опасаясь оставлять за спиной Филимона, осматривала жилище Печиноги. Более всего ее поразило количество книг, которые были рядами расставлены на сколоченных из досок полках и занимали почти целиком две стены. Кроме огромного количества журналов и книг по геологии, минералогии и горному делу, Вере попадались и романы, и повести, и даже несколько сборников стихов. В одном из них, томике Надсона, лежала закладка – желтый клочок. Вера открыла страницу, шевеля губами, прочла вслух:

Оглянись – зло вокруг чересчур уж гнетет,

Ночь вокруг чересчур уж темна!

Мир устанет от мук, захлебнется в крови,

Утомится безумной борьбой, —

И поднимет к любви, к беззаветной любви

Очи, полные скорбной мольбой!..

Вера задумалась, потом аккуратно закрыла книгу и поставила на место.

Вся кухонная утварь уместилась на одной полке. Впрочем, наряды Печиноги, развешанные и разложенные во вместительном шкафу, тоже
Страница 18 из 22

впечатляли. Вера вспомнила, что инженер велел ей подобрать что-нибудь для себя, и, поколебавшись, взяла голубую рубашку в мелкий рубчик и синие люстриновые шаровары. Не сумев отыскать пояса, она подвязала спадающие шаровары одним из многочисленных галстуков, а на босые ноги надела безразмерные меховые чувяки. Вся одежда Печиноги пахла нафталином и еще чем-то травяным, в чем Вера, поднаторевшая в запахах во время службы у Домогатских, признала запах дорогой туалетной воды, которой пользовался один из закадычных друзей покойного Павла Петровича.

Отчего-то в одежде инженера Вера почувствовала себя уютно и спокойно. Она свернулась калачиком под меховым одеялом, волей отогнала непрошеные мысли и почти сразу уснула. Филимон перебрался с комода ей в ноги и еще долго сидел на кровати неподвижным загадочным изваянием, глядя в окно на мохнатую звезду с долгими алмазными лучами.

Утром инженер разбудил Веру на середине запутанного, но вовсе не страшного сна. Она открыла глаза, но подниматься и вылезать из-под одеяла не торопилась. В руке Матвей Александрович держал за лапы убитого зайца. В густой шерсти Баньши еще не растаяли звездочки снежинок. На плоской морде пса виднелись следы крови.

– Прости, что поспать не дал. Туда-сюда путь не близкий, а у меня еще работа есть.

– Это вы простите, у вас из-за меня хлопоты.

– Пустое. Вставай, умывайся и поехали. Я тебе в дорогу свою шубу дам, свою так возьмешь, там разберешься – выбросить или починить можно. Я б на твоем месте выбросил.

– Выброшу, – кивнула Вера, вылезла из-под одеяла, встала на пол.

Инженер оказался неожиданно высоким, глядел сверху вниз. Раньше узнать времени не было, сначала на руках нес, после – она лежала, он сидел.

Баньши сразу же подошел к ней, обнюхал, удивленно взглянул на хозяина.

– Он удивляется, что на мне ваша одежда и запах ваш, – сказала Вера.

– Точно. Только Баньши не он, а она. Сука.

– Ну и велика же. Я думала – кобель.

– Все думают. – Печинога оглядел Веру в рубашке и шароварах, усмехнулся. – Надевай шубу и иди в сани садись. Баньши, дома остаешься. Карауль.

В дороге молчали так окончательно, словно ехали не люди, а два полена. Уже у самого дома Златовратских Печинога остановил лошадь, обернулся к молодой женщине:

– Хочешь, буду говорить всем, что от волков тебя отбил?

– Хочу… Только вы-то правду знаете.

– Я – все равно что никто.

– Спасибо вам.

– Пустое. Ты держись. В каждом испытании свой ключ есть.

– Что ж с ним делать?

– Отыскать замочную скважину и повернуть.

– Вы отыскали? – спросила Вера и почему-то вспомнила томик стихов с желтым клочком-закладкой.

– Ищу. Н-но!.. Вон, гляди, кто-то на крыльце в одном платьишке прыгает. Не хозяйка ли твоя? Небось обыскалась! Давай беги… Да забирай шубу-то, забирай. У меня еще две есть. И помни – волки. Серые, зубастые. И Матвей Александрович Печинога с ружьем и своей сукой Баньши. Беги!

Глава 6,

в которой Софи учит егорьевцев кататься на коньках и играть на сцене, калмычка Хайме играет на гитаре и изображает гусара, а в трактире «Луизиана» появляется призрак

1884 г. от Р. Х., февраля 26 числа,

Тобольская губерния, Ишимский уезд, г. Егорьевск

Здравствуй, милая моя подруга Элен!

Как же я по тебе соскучилась, если б ты знала! Какая тихая радость – сидеть с ногами в качающемся красном кресле, смотреть на твой аристократический профиль, склоненный над книжкой или вышивкой, слушать твои тихие комментарии к моим рассказам, каждый снабженный десятком извинений за то, что ты имеешь собственное мнение по данному вопросу (и зачастую в сто раз умнее моего!). Тогда я не ценила. Как мне всего этого не хватает теперь!

Впрочем, и здесь, в Егорьевске, я не позволяю себе скучать. Жизнь – довольно короткая и неожиданная штука (сложилось, что я, быть может, знаю это лучше других), и нет никаких резонов тратить ее на нытье и меланхолию.

Помимо подготовки спектаклей я открыла для егорьевцев еще одно развлечение – коньки. У них это было совершенно не в заводе. Я долго расписывала местной молодежи всю прелесть наших петербургских катков, с их музыкой, лукавством, румяными щеками, туго обтянутыми шерстяными чулками ножками, вечерними фонарями и голубыми согласными облачками дыхания, вырывающимися изо рта катающихся пар. «А почему же непременно – парами?» – недоуменно спрашивали наивные егорьевцы. Пришлось напрямую объяснить, что в этом – весь смысл, по крайней мере большая половина его. Выслушав меня, молодежь печально вздыхала, пожимала плечами, чувствуя себя еще чем-то обделенной.

Но ты же знаешь Софи! Когда я останавливалась на полдороге?

В конце концов сыскалось целых две пары вполне приличных коньков: одни нашел Илья, в трактирном чулане, в куче всякого барахла, а вторые, в числе приданого, тридцать лет назад привезла в Сибирь Николашина маменька – московская дворянка Евпраксия Александровна.

Как ты понимаешь, оба наперебой пытались преподнести коньки мне. Я взяла у Ильи (они были новее и лучше), а Николашу утешила тем, что он будет кататься со мной в паре. Барышни Златовратские ныли так оглушительно, что вынудили Николая пообещать коньки им.

Дальше закадычные приятели Ильи – Минька и Павка (они сыновья гранильного мастера, наполовину инородцы и, хоть и не близнецы, до странности похожи друг на друга) – притащили большую деревянную лопату, за ручку которой можно держаться вдвоем или даже втроем, и довольно ловко расчистили от снега площадку на так называемых Березуевских разливах. Местная речка образует в низине какую-то хитрую петлю, сливается с болотом, которое раньше было озером… в общем, какая-то гидрографическая диковинка приводит к образованию обширных, слегка залитых водой пространств, окаймленных весьма глубокою рекою. Летом в этих пространствах вырастает тростник и выводится множество комаров и разноцветных уток. Охотиться туда ездят на лодках, а молодых уток, говорят, в иные годы можно ловить прямо руками.

Минька с Павкой и примкнувший к ним Петя Гордеев с помощью лопат открыли удивительный, какой-то зеленоватый лед, а по краям очень мило насыпали снежные бортики со скамейкой, на которые бросили овчины, и стало можно сидеть. Пока работали, стемнело, и Илья принес факелы, а Петя – фонарь. Мы с Аглаей привязали коньки и…

Ты знаешь, я давно не получала такого удовольствия от ловкого движения собственного тела, от того, как оно меня слушается и выполняет мои команды. Аглая оказалась совершенно неспособной сохранять равновесие, несколько раз упала пребольно, но из гордости не расплакалась, закусила губу, развязала коньки и сразу же ушла. Стали пробовать другие. Я давала наставления, им пытались следовать. Природный талант оказался у двоих – у Ильи (он вообще даровит, но об этом я еще напишу) и, как это ни удивительно, у поповны Фани, которая выглядит корова коровой, но поехала по прямой почти сразу, без поддержки, а к концу научилась и разворачиваться, и даже кататься «елочкой». Остальные пытались что-то изобразить с переменным успехом, падали, смеялись, поддерживали друг друга, врезались в бортики. Тут же крутились бешено лающие собаки, какие-то мелкие ребятишки, и даже Леокардия Власьевна со своей обычной решительностью нацепила коньки и два раза проехала
Страница 19 из 22

туда-назад, почтительно поддерживаемая под руки дочерьми. Трактирная прислуга Хайме два раза приносила бадью с горячим чаем и горшок с шаньгами. На все набрасывались с яростью и нетерпением голодного зверья. Зубы и белки сверкали в темноте, отсветы факелов мелькали на льду, который в темноте казался глубоким, как старое зеркало, везде валялись клочкастые овчины, на которых отдыхали… В общем, зрелище было вполне первобытное и впечатляющее…

После всего, когда уж все выдохлись окончательно и едва не начало светать, Минька с Павкой унесли обе пары коньков к себе домой. Буквально через день местный молодой кузнец (помощник старого, сверстник Миньки и Павки) с их помощью и по их чертежам изготовил пар двадцать чего-то, отдаленно напоминавшего исходный продукт. Коньки местного разлива были сделаны не то из бочковых обручей, не то из старых рессор, выглядели ужасно, но исправно резали лед и носили своих обладателей. Несколько пар Минька с Павкой подарили (я не уловила, кому именно, но видела, как Илья, пятнисто краснея, преподнес коньки высокомерно щурящейся Аглае), а дальше в Егорьевске образовалась просто-таки повальная мода на коньки, и инородческие вьюноши вместе с кузнецом сделали, насколько я сумела понять, небольшую коммерцию.

Срочно расчистили еще две площадки в разливах. На одну из них удалось загнать малышню (которая, как ты знаешь, всегда путается под ногами и жутко мешает во время катания взрослых людей). Две другие исправно полны и днем, и особенно под вечер. Предприимчивая трактирщица Роза установила между «взрослыми» площадками два стола, с которых по вечерам бойко торгует чаем и всякой снедью (а из-под столов – горячительными напитками, что особенно радует Петеньку Гордеева и немногочисленных катальщиков из молодых рабочих).

Как-то ночью мне не спалось. Под утро забылась, но разбудил какой-то непонятный стук, вроде бы – крадущиеся шаги. Выглянула в коридор – никого. Заснуть снова не удалось. Еще по темноте я встала, оделась, выпила остывшего чаю и решила пройтись. Рассвет зимний здесь иной, нежели в Петербурге. Резче краски, меньше полутонов, отражения восходящего солнца в каждой льдинке, каждой снежинке. Во всем – какая-то решительная определенность, как будто фраза, в конце которой стоит восклицательный знак.

Впрочем, до восхода еще далеко было, над головой и лесом светили звезды, и только желтовато-розоватый отсвет появился на юго-восточном краю неба.

Задумавшись и наблюдая, я дошла до разливов. И вот чудо – на едва светлеющем льду неловко кружилась, ездила вперед и назад знакомая фигура Аглаи. Ее диковинная верблюжья грация, по-видимому, как-то препятствует передвижению на коньках, и сия наука с самого начала давалась ей труднее других. Большинство училось весело, с размаху шлепаясь на лед и отвечая на насмешки еще бульшими насмешками. Аглая – не такова. Не в силах отступиться и не желая сносить насмешек, она выбрала для тренировки такое время, когда ее никто не увидит, и вот…

Я не стала смущать ее и говорить, что раскрыла ее маленький секрет. Любое упорство для меня уважительно. Повернулась и тихо пошла назад. Вечером не преминула сказать, что очень заметны успехи. Аглая ничем не показала, что ей приятна моя похвала (не такой она человек. Любочку вот похвали, так она, как все истерики, прямо на глазах расцветает), но после была ко мне необыкновенно для своих привычек мила и предупредительна. Даже Каденька заметила и не преминула съязвить (у них это принято): «Что-то ты сегодня, Аглая, шелковая. Не иначе кто по шерстке погладил…»

Теперь о спектакле. Пробы и первые репетиции прошли просто ужасно. Делая выбор, я стремилась исходить из характера ролей и интересов будущих зрителей. Кроме меня, похоже, ни то ни другое никого не волновало. После первых же проб сделалось понятно, что возможности наши невелики.

Девицы Златовратские при прочтении монологов завывали, как мартовские кошки в метель. Петенька Гордеев смущался и кхекал. Николаша постоянно поднимал бровь и глядел на окружающих сверху вниз, словно спрашивал: «И чего я здесь с вами делаю?» Приятное исключение составлял трактирщик Илья. Он читал негромко, но с таким пониманием образа и чувствованием происходящего действия, что я, нимало не колеблясь, сразу же отдала ему главную мужскую роль в первой пьесе. Николай и Петя должны были сыграть неразлучных друзей гусара. Решение мое вызвало такую бурю эмоций, что я едва в ней не захлебнулась. Николаша состроил великолепную гримаску из серии «не больно-то и хотелось». Любочка, которая как лев билась за роль влюбленной девицы (и в конце концов получила ее, потому что две ее сестры играли еще хуже), прямо заявила, что хотела играть с Николашей, и только он на эту роль и подходит, потому что красавчик, а с жидовином-трактирщиком она играть и вовсе не будет. Я жутко разозлилась и обиделась за Илью (он стоял неподалеку и все слышал), сказала: «Ну и не надо! Возьмем тогда Варвару, дочь остяка Алеши. Ей все равно, кто Илья – хоть еврей, хоть татарин, хоть медведь из лесу. И мне все равно, потому что играет он лучше вас всех!» Молчаливая смешливая Варвара своим широким лицом и носом-кнопкой на роль вовсе не подходила, но к тому моменту я уж ее любила и внешности не замечала. Она оказалась великолепным художником и расписала нам ширмы удивительными орнаментами, цветами, птицами и садами. В результате все действие обеих пьес происходило как бы в Эдеме. По делу, конечно, полагалось не так, но я ничуть не жалела, потому что Варварины ширмы – это было в нашем спектакле едва ли не самое красивое. Любочка, когда поняла, что и без нее обойдутся, сразу же стихла.

Илья после подошел ко мне и сказал, что, может быть, не надо всех раздражать и от роли ему надо отказаться, но я схватила его за руки и так горячо убеждала в его талантах, что он малиново покраснел и все норовил у меня руки забрать.

Роль старика-генерала получил Левонтий Макарович Златовратский, а девицу, в которую он влюбился, играла Надя. Там по роли полагается такой лукавый сорванец, и Надя вроде бы хорошо подходила, но она все время переигрывала и играла уж вовсе мужиковатую кавалерист-девицу Дурову, в которую влюбиться положительно невозможно, разве только окончательно сойдя с ума.

Я пыталась их всех выстроить и образовать хоть какое-то подобие порядка, но получалось у меня, признаться, плохо. Все кричали друг на друга, ругались, доказывали, что именно они делают все правильно, а остальные, сговорившись, им мешают. Все скопом сетовали на отсутствие нового гордеевского управляющего. Получалось, что он мог с блеском сыграть любую роль и развязать любой, самый запутанный узел. Я в такие всесторонние таланты как-то не слишком верю, но возражать не стала за отсутствием предмета. Леокардия старалась мне помогать, но она совсем не понимает в театре («Была один раз – не понравилось! – отрапортовала она мне с самого начала. – Много суеты, мало идей!») и попросту не знала, что делать. Однажды заглянула на репетицию Николашина мать – Евпраксия Александровна, и с этой минуты все пошло на лад. Право, не знаю, как это у нее получалось. Командовала по-прежнему я. Она не особенно часто вмешивалась или давала советы. Просто сидела где-то сбоку и иногда что-то негромко
Страница 20 из 22

комментировала. И эти ее комментарии всегда оказывались как-то удивительно к месту, и все разом их признавали (даже ее собственный надменный сынок, который до той поры вообще ничьих советов не слушал).

Илье мы смастерили шикарный мундир и кивер (в основном все делали Надя и Варвара, но проект был общий). Он облачился в костюм, заговорил, плавно повел рукой… Черный кудрявый чуб выбивался из-под кивера, изюмовые глаза мягко блестели… Всем сразу стало ясно, что выбор мой был правилен, и не очароваться этим гусаром, который совершил столько подвигов и одновременно может быть вот таким милым и нежным, просто невозможно.

На следующий день инженер Печинога принес и молча отдал мне сборник стихов, заложенный какой-то желтой бумажкой. Я раскрыла сборник, увидела стихи Дениса Давыдова и сразу поняла и одобрила мысль инженера: все правильно – такой гусар обязательно должен петь романсы. И обязательно на стихи Давыдова.

Но Печинога! С вечера он был на репетиции. Книги у него хранятся дома, на прииске. Получается, он в ночь верхами выехал на прииск, взял стихи и уж обернулся обратно. Он все время где-то рядом, но увидеть его мудрено, разве что случайно натолкнешься на него где-нибудь в сенях грудь в грудь. Столкновение сие не производит впечатления соприкосновения с чем-нибудь живым. Так можно сослепу столкнуться с валуном или высоким пнем. Как-то я не удержалась и попросила: «Матвей Александрович, можно, я вас потрогаю?» Он изумился, но кивнул. Я тронула его плечо, руку. Живой вроде, теплый, хотя и не проминается почти.

Что он средь нас делает? Понять нельзя. Все в один голос твердят, что это что-то удивительное, и обычно в это время Печинога безвылазно сидит на прииске, корпит над какими-то анализами и расчетами, охотится или читает книги. На людях же появляется в самом крайнем случае и всегда вынужденно.

Каюсь, из любопытства я даже немного проследила за ним.

Он ни с кем не говорит, со звериной точностью занимает всегда самый темный угол. Смотрит за происходящим внимательно, но никогда, по крайней мере внешне, не проявляет ни одобрения, ни осуждения. Иногда помогает прислуге в чем-то, требующем физической силы. Все его сторонятся, и даже слуги (по случаю нам помогают Светлана от Златовратских, моя Вера и Аниска от Гордеевых) по собственной воле к нему не обращаются. Странное и поразительное явление!

И вот теперь – стихи. Илья попробовал спеть, и я вовсе не удивилась, когда оказалось, что у него – приятный, мягкий баритон. Мари Гордеева стала было подбирать мелодию на фортепиано, но не вышло. Все было как-то высоко, фальшиво, не сочеталось с пьесой и голосом Ильи. Понятно, что гусар должен петь под гитару. Но гитары нет.

«У Илюшки дома есть, – шепнул мне Павка (а может, Минька, я так и не научилась наверняка их различать). – Только он играть не умеет».

Когда опрашивали всех, Илья ничего не сказал про имеющуюся у него гитару. Отчего? Мое любопытство, как ты знаешь, действенно. В тот же день я отправилась в «Луизиану». Ильи дома могло и не быть, но к этому времени я подружилась уж не только с Ильей, но и с его родителями – Розой и Самсоном. Спрошу у них, подумала я. Зашла с заднего крыльца, чтоб не идти через залу с пьяными мастеровыми, окликнула наверх… И вдруг из бокового флигеля послышался гитарный перебор, а вслед за тем удивительный тоненький голосок хрустально пропел что-то на незнакомом мне языке.

– Эй, кто там?! Я – Софи! – крикнула я.

Песня испуганно смолкла. Потом вроде бы кто-то не то заплакал, не то застонал.

Вход во флигель особый, хотя, кажется, где-то есть переход и из трактира. Как туда попасть, я не знала. На голос, колыхаясь, прибежала Роза. «Софочка, деточка, пойдем почаевничаем!»

– Кто это сейчас пел? – напрямую спросила я.

– Да кому у нас петь? – очень естественно удивилась Роза. – Померещилось тебе. Дом старый, скрипит, вот и…

Ну уж не совсем же я дура – перепутать скрип старого дома с чудесной песенкой!

Однако про гитару Роза, помявшись, сказала, что и вправду есть. Прямо сейчас дать не может, надо в зале смотреть, но пусть я попозже зайду – поищет.

«Во флигель зайти да взять», – подумала я, но ничего не сказала.

Вечером обнаружилась гитара. Роза призналась, что в отрочестве училась у отца играть и на гитаре, и даже на скрипке, но теперь уж все позабыла. Вопрос по-прежнему стоял, в зале уж почти никого не осталось, я темпераментно убеждала Розу вспомнить былые навыки, она не менее горячо отказывалась, как вдруг подошла калмычка Хайме, вытиравшая тряпкой столы, протерла руки полотенцем и попросила подержать гитару. Роза, удивившись, дала. Хайме присела на табурет, как-то странно зажала гитару между колен в подоле длинной шерстяной юбки, попробовала лады и перебором прошлась корявыми пальцами по струнам. Спустя несколько мгновений мы услышали простую, но стройную мелодию. Самсон из-за стойки восторженно вскрикнул и хлопнул себя по лысине. Я кивнула Илье, и он осторожно напел балладу:

…Наливай обширны чаши

В шуме радостных речей,

Как пивали предки наши

Среди копий и мечей…

Хайме, пару раз сбившись, легко подхватила.

– Ура! Решено! – закричала я.

– Хаймешка! Откуда? – Илья ласково обнял прислугу за плечи, заглянул в узенькие глаза.

Из путаных объяснений калмычки мы поняли, что гитара по строю похожа на какой-то их калмыцкий музыкальный инструмент, у которого всего четыре струны, и играют на нем женщины. А она, Хайме, в молодости очень хорошо играла…

Так у нас решился вопрос с пением и аккомпанементом. Но что за призрак играл и пел в трактире? Эта мысль не дает мне покоя.

Хаймешку мы тоже переодели гусаром. Она вовсе не противилась, напротив, помолодела, а в брюках и старом доломане (я так понимаю, что на родине калмычки в штанах ходят) смотрелась даже статно и молодцевато. Мы нарисовали ей жженой пробкой усы, и она с удовольствием разглядывала себя в зеркало. Роза и Самсон, каждый раз хохоча, отпускали ее на репетиции, а после долго расспрашивали обо всем. Калмычка очень важничала своей новой ролью, но Роза и тут не упустила своей выгоды и сговорила Хайме приносить на каждую репетицию кастрюлю с пирожками, которые «общество» раскупало еще теплыми.

Эта вот сибирская бессословность и смешение кровей, которые так ясно должны были встать из предыдущего кусочка моего письма, сподвигли, быть может, меня на то, на что я раньше вовсе внимания не обращала. Я как-то захотела знать, какие люди разные и зачем они живут.

И вправду, почему нам это совсем неинтересно? Вспомни, мы историю учили – греки, римляне, какой-то царь Ксеркс, а еще прежде египтяне с их дурацкими пирамидами и какие-то вообще уж непонятные хананеи и филистимляне – и мы учим их всех. На что они нам? Вот здесь, сейчас, и прежде было… А еще говорят, как Оля, – надо жизнь отдать в борьбе за народ. Как это? Зачем? Я прежде вовсе не думала, считала: все глупость, что мне непонятно. Теперь понять хочу.

Здесь есть один ссыльный народник – Ипполит Михайлович Петропавловский-Коронин. Сперва он меня совсем дурой считал и так смотрел одним глазом, словно в пенсне: как это я там копошусь? Потом привык понемногу. Вот странный человек. Недавно показывал нам с помощью волшебного фонаря геологические картины. Говорил интересно. Оказывается –
Страница 21 из 22

представляешь? – здесь раньше, поперек Евразии, было море. И нынче его остатки есть, и даже соленые озера попадаются. А другие говорят, что моря не было, а был ледник, такая огромная ледяная гора, которая таяла, отходила к северным землям и тащила с собой огромные утесы, валуны. А вслед за ледником шли дикие люди, занимая освобождавшуюся землю, и сейчас еще можно найти их орудия – грубо обтесанные камни. У Коронина есть целая коллекция таких камней.

Младший брат Николая – Вася Полушкин, он наблюдает за всякими живыми тварями, и Коронин ему покровительствует. Он послал его наблюдения над муравьями и выводы в Петербург какому-то профессору, и оттуда на днях пришел ответ: профессор всячески Васе желает продолжения работы и настаивает на получении им регулярного естественного образования. Отец-подрядчик запрещает Васе и исследовать, и даже книги по зоологии читать, которые ему Коронин дает. Он его бьет и заставляет с извозом ходить. Надя рассказывала: Вася с книгой в лес уходит или в погребе прячется. Оттого у него палец на ноге помороженный отвалился и глаза видят плохо. Бедный парень! Он странный немного, но добрый и душой чист. Младшие Златовратские порешили его к осени в Петербург тайком отправить, учиться, и нынче собирают ему деньги на дорогу. Обсуждают это между собой, шушукаются. Надеются Ивана Парфеновича по приезде уломать помочь, но Мари Гордеева сказала, что папенька против своего старого приятеля (отца Васи) не пойдет и втайне от него делать ничего не станет.

Так вот Коронин удивительно про природу говорит, про камни, про всякие там отношения между зверями и растениями. Он курс в Университете кончил и исследовал каких-то червей, а потом почему-то стал бороться за народ и бомбы делать. Как можно бомбами бороться? Я у него спросила, он сказал, что я пока не пойму, но есть передовые люди, и они мне, когда придет пора, объяснят. А пока я должна знать, что человек не может спокойно предаваться даже любимому занятию, когда вокруг него столько страданий и несправедливостей. «А если бомбу бросить, страданий меньше станет, что ли?» – спросила я, а Коронин рассердился и стал говорить окончательно невнятно. По-моему, он людей и вовсе не видит и даже в Васе замечает только его исследовательский талант. Лучше бы он своих червей изучал, ей-богу!

Должно быть, я сама пишу непоследовательно, но ты простишь, потому что у меня так мысли скачут, а я их с трудом ловлю, и вот сейчас я думаю о пьесе, а после сразу – о народном благе (как это понять? – ведь люди-то все разные, и им всякое нужно. И почему должен один за другого думать? Тому разве не обидно?). А вот уже я у Мари Гордеевой увидала беличью шубку с такими ласковыми хвостиками в виде палантина и теперь такую хочу, все себя в ней представляю. Мари-то и не носит ее совсем, ей длинна, а мне было бы в самый раз (я примеряла и в зеркало смотрелась). Кто шил, видно, думал ее хромоту прикрыть, но вышло только хуже, когда она на ногу-то припадает, подол по земле волочится. Надо бы подрезать дюйма на три, получилось бы в самый раз, но Мари как-то нарядами не интересуется, и потому шубка даром лежит.

Или вот народное просвещение. Сто раз от Оли слышала, и здесь Каденька и господин Златовратский что ни день талдычат. А как же это – просвещать целиком народ? Он же может хотеть, а может и не хотеть вовсе. Вот Вася Полушкин. Он хочет просвещаться, но ему никак. Это я понимаю, но ведь по-Олиному выходит, что Вася и вовсе не народ, потому что у него отец – богач, подрядчик, мироед по-здешнему. А Николаша Полушкин совсем просвещаться не хочет и не хотел, я думаю, никогда. И как его заставишь? А вот моя Вера. Она-то точно народ. И тоже хочет просвещаться. Это очень забавно. Мне Надя рассказала, я едва со смеху не умерла. Представляешь, Вера стащила у ее отца латинскую грамматику и стала потихоньку, для собственного удовольствия учить латынь! Он ее как-то подстерег и так поразился, что предложил свои услуги. И вот теперь (ты только представь!) директор Егорьевского училища обучает мою горничную латыни! Больше того, по словам Нади, она делает большие успехи и уж обогнала всех трех сестер Златовратских! Они сидят рядком на диване в кабинете, он ей читает Овидия, а она пытается переводить! Вот умора! Хорошо, что Каденька не ревнива, а не то ведь черт знает что можно подумать!

С Верой, впрочем, случилось тут несчастье вовсе не смешное. Слава богу, что обошлось. За каким-то бесом она пошла гулять вечером в лес. Заблудилась (здесь это запросто), и на нее напала стая волков. Она, представь, от них отбивалась и кричала (они ей всю доху в клочки порвали, и на теле от зубов синяки). К счастью, мимо проходил с ружьем и собакой инженер Печинога. Он волков распугал выстрелами и Веру домой привез. Я волновалась за нее, конечно, но уж никак не думала, что такое… Хотя сердце-то неспокойно было, вещало… Каденька и сестры сказали: девка видная, в соку, нашла зазнобу в поселке – обычное дело. Я и поверила. После казнила себя.

Здешние люди удивительно говорят. У Гордеевых есть слуга, плотник Мефодий, он говорит: «Слышь, барышня, комони ржуть? К вёсну!» «Комони ржуть» – удивительно, да? Только в «Слове о полку Игореве» так, я помню, мне папа читал, когда я еще маленькая была. А это ведь тысяча лет почти. Кухарка Златовратских, Светлана, уже пожилая, с Индигирки родом, рассказывала мне о тамошних обычаях: «Говурим – река посла. Подарки бросаем, кормим реку – комочички тряпишки, едишку, кусочек хлеба. Деньги не бросаем. Деньги только на море бросали. Да, ковды река ставать станет, говурим: Матушка-Индигирка, покушай да поди закройся своим теплым одеялом. А весной: Матушка-Индигирка, откройся и накорми нас всех. Мучается река, как родильница. Батюшки службу к ней служат, молитвы поют. Моя мать, как на реку выводит невод первый раз: «Ты меня накормила, и ты покушай и меня накорми». Реку переезжаешь первый раз в году, обязательно бросишь чай, можно еду, водку нет».

Так это все древне, верно, от корня, от каких-то пластов, которые в нас и сейчас еще живы. Мне вот всегда хотелось бросить хоть хлеба кусочек в костер, все смеялись, а я знала: так надо, покормить, жертва огню.

Здесь развлечений светских нет, я говорила, словно со мной все родилось, а так – сказки, былички даже взрослые люди слушают. Я прошу рассказать, что-то – наивно ужасно, что-то странно, поразительно. Я кое-что записывать стала. Зачем? Не разобрать. После, может, пойму. Или ты мне объяснишь. Помнишь, мы маленькие были, я проказила, а ты меня выгораживала и всем объясняла, зачем я то или это делаю? «Софи устала сидеть» или «Софи обиделась».

Так вот что я говорила. Есть вещи просто удивительные. Например, самое простое – имена. Героев сказок зовут – Омпол Коральчский, Анчиух Анчинский, Вольфодом, Вострадам. Это к чему? Или вот трогательное поверье: «Небесные силы не будут покровительствовать человеку, который на охоте случайно выстрелил в ангела». Каково? Где это они ангелов в тайге встречают? А вот, извольте, образ: отрубленная голова ведьмы, которая преследует героя, идя по лесу на косах… Не дай господи во сне привидится!

Я ко всем пристаю со своими находками. Златовратские отмахиваются: дикость, глупость. Прочие пожимают плечами: что с того? Илья улыбается округло.

Единственный, кто меня понял, –
Страница 22 из 22

Машенька Гордеева, бескрылый ангел здешних мест. Она сама, оказывается, этим интересуется и давно записывает. Вот и славно-то, а то я уж и думала: что ж она делает-то целыми днями? Неужто только в окошко глядит да в церковь ходит! Ан нет.

Она мне показала, у нее песни записаны и сказки. Есть такие, которые и у нас рассказывают, а есть совсем особые. Особенно занятно, когда наши, но с местным колоритом. Вот пример: наша сказка про петушка, но…

Жил-бул петушок,

У нево бул гребешок,

Машляная головка,

Шлекова бородка.

У нево братишка бул,

Звали ево Малышок,

Он ушел дрова рубить,

А петушка запер в юрте.

Хорошо, правда?

Мари от спектакольных хлопот или еще от чего стала поживее, уж не такая малахольная, не поленилась сама прийти к Златовратским, принесла свои тетради с записями. Мы сидели разбирали. Любочка меня к Мари ревнует, все время лезет мешать, после наговаривает на нее, дескать, зла, заносчива, ханжа, всех осуждает за то, что не хромы. Я не слушаю. Любочка – дурной ребенок, младший, привыкла, что все по ее.

Вот задача. Мы с Мари разбирали песню. Она запела, я подхватила, как могла. Мотив жалобный, слова – тоже, все как обычно. Суди сама:

Скучно грустно лебеденку да одному,

Как повисли да белы перья по ему.

А я думала: Ванюша – человек,

Обманул меня Ванек на целый век.

Спородила сына, в реку бросила:

– Ты плыви, дитя несчастное, реками.

Уплыло дитя несчастное реками,

А я вышла да погуляла с девками.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/ekaterina-murashova/natalya-mayorova/holodnye-igry/?lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

От неожиданности (лат.).

2

Никогда… Больше никогда в жизни… Никогда! (фр.)

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.