Режим чтения
Скачать книгу

Избранные работы по теории культуры читать онлайн - Андрей Пелипенко

Избранные работы по теории культуры

Андрей Анатольевич Пелипенко

Академическая библиотека российской культурологии

В книге публикуется монография «Культура и смысл», в которой разворачивается авторская смыслогенетическая теория культуры, основанная на понимании феномена культуры в широком междисциплинарном синтезе как явление общей эволюции материи, но более всего – эволюции психики человека.

Книга предназначена для ученых-культурологов, преподавателей культурологии, докторантов и аспирантов, ведущих исследования по проблемам культурологической науки и образования.

Андрей Анатольевич Пелипенко

Избранные работы по теории культуры Культура и смысл

«Академическая библиотека российской культурологии»

Серия «Академическая библиотека российской культурологии» представлена сборниками избранных научных работ ведущих российских культурологов, культурных антропологов, философов и социологов культуры; выпускается на основании решения Научной ассоциации исследователей культуры и Научного объединения «Высшая школа культурологии» с целью обеспечения подготовки кадров высшей научной квалификации в сфере наук о культуре

Главный редактор серии А.Я. Флиер

Члены редакционного совета: О.Н. Астафьева, Н.Г. Багдасарьян, Т.В. Глазкова (ответственный секретарь), И.В. Кондаков, А.В. Костина, И.В. Малыгина, М.А. Полетаева, Н.А. Хренов, Е.Н. Шапинская, М.М. Шибаева.

Введение

Дух сам лечит свои раны

    Гегель

Когда говорят, что фаустовский дух покидает или уже покинул Европу, то за этой полупоэтической-полуфилософской метафорой просматривается очень тревожный и трагический смысл: белая раса[1 - Надеюсь, употребление слово «раса» само по себе не преступление.] уходит с исторической арены. Похоже, «белый мавр» сделал своё историческое дело, и 500-летнему господству цивилизации белого человека приходит конец. Мысль эта носится в воздухе и уже высказывается, но большинство последних носителей фаустовского духа предпочитают уповать то на тактические успехи, то на «вечные ценности», то на спасительную способность Запада адаптироваться к любого рода вызовам. Но историческое время продолжает уплотняться, новые тревожные тенденции проявляются всё очевиднее, и всё труднее становится, заглядывая в будущее, отмахнуться от тяжёлых вопросов. Как будет выглядеть мир после очередной переоценки «вечных» ценностей? Что из наследия великой Западной цивилизации будет востребовано «новыми варварами», и как сложатся отношения между уходящими людьми Слова и идущими им на смену людьми Цифры[2 - Имеется в виду не арифметика, а ориентированность сознания не на вербальный, а на цифровой код.]? До каких оснований разрушится привычный для нескольких нынешних поколений мир? Какой частью своего ресурса пожертвует антропосистема[3 - АС – понятие более широкое, чем культура, ибо включает в себя и ту часть природы, которая непосредственно вовлечена в человеческую деятельность. Есть и некоторые другие отличия, но о них поговорим позднее.] (АС), переходя в иное эволюционное качество?

В поисках ответов нередко говорят о постчеловеке, о конце эпохи цивилизации вообще, о фундаментальном перерождении не только социальной, но и биологической природы человека, об отказе от основополагающих оснований социально-исторического бытия, существовавших последние пять тысяч лет. Мысль идёт и дальше: обсуждается вопрос: завершится ли вместе с человеческой историей эволюционный цикл на Земле, или он будет продолен в некой «постчеловеческой» стадии? Однако, если вернувшись в человеческое измерение, сделать скидку на обычные преувеличения, вызванные хроноцентрическими аберрациями, то главный вопрос можно, по-видимому, сформулировать так: каковы глубина и масштаб кризиса, в который входит человечество? Кризиса, который уже давно определён как системный и глобальный. От ответа на этот неизбежно абстрактный вопрос зависит, однако, выбор совершенно конкретных жизненных стратегий. Так, от глубины системных деструкций – как ментальных, так и культурно-исторических – зависит то, КАКИМ ОБРАЗОМ будет осуществляться уход белой цивилизации с арены истории: по типовому сценарию нарастания общей энтропии системы, медленной «тепловой смерти», старения и вырождения – или, если теперешнюю ситуацию считать беспрецедентной, в соответствии с таинственными законами межсистемных процессов, допускающими разнообразные нестандартные эволюционные повороты? Фантасты с лёгкостью рассуждают о внесистемных решениях: массовое клонирование, технологическое воплощение идеи «кольца времени»[4 - Речь идёт о гипотетической технической возможности перенаправлять вектор времени и бесконечно возвращаться в прошлое и проживать в нём потенциально бесконечное количество параллельных жизней.] и т. п. Но можно ли представить себе внесистемные решения, оставаясь в пространстве научной доказательности? Или, быть может, действительно близок час, когда можно будет сказать: «тем хуже для науки»?

Вопрос о масштабах кризиса имеет ещё одну, весьма драматическую сторону. Обычно в кризисные эпохи культурные системы легко жертвовали колоссальным материалом: артефактами, текстами, знаниями и их носителями – этносами, не говоря уже об отдельных людях, и вполне обходились традиционными, т. е. возникшими до современных информационных технологий, простейшими способами передачи опыта. Теперь же, когда память цифровых носителей информации почти безгранична и, несомненно, будет расширяться и далее, а технологии её распространения универсальны, состарившаяся система может позволить себе отправить в небытие несравненно больше. Кому, к примеру, нужны какие-то вымирающие народы, если всё, что о них нужно знать, и даже больше, будет записано на цифровом носителе, а образчики их ДНК «на всякий случай» собраны в колбочки? Ведь живой, непосредственный, чувственный контакт с реальностью новому информационному сознанию не нужен, ибо само это сознание – продукт более высокого уровня взаимодействия человека с созданной им искусственной средой. В этом один из показателей не только глубины изменений, но и их системности. Иначе и быть не может: вся человеческая история – путь удаления от естества, и большие шаги на этом пути отмечаются системными изменениями не только в сознании, но и в психофизиологии, какие бы идеологические возражения не выдвигали против этого противники когнитивной эволюции [252, с. 196].

«Наши формы созерцания и категории приспособлены к миру повседневного опыта, опыту, который могли иметь уже пещерные люди и гоминиды миллион лет назад». И это пишет один из столпов эволюционной (!) эпистемологии, хотя задолго до новейших генетических исследований [5 - Учёные из университета Чикаго установили, что человеческий мозг продолжает развиваться. Сравнительный анализ генома современного человека и homo sapiens sapiens (37 тыс. лет назад) показал существенное различие в строении двух генов, отвечающих предположительно за объём человеческого мозга. Одна из мутаций произошла ок. 5, 8 тыс. лет назад. Такой мутированный ген есть лишь у 30 % ныне живущих людей, что само по себе в высшей степени примечательный факт. Изменения в этом гене (microcephalin)
Страница 2 из 82

соотносятся с культурными инновациями эпохи неолита и последующего перехода к цивилизационному, т. е. качественно более сложному укладу жизни. С теми же процессами связано и появление варианта второго гена (ASPM). Д-р. Брюс Лан (Вгисе T. Lahn) считает, что эти два гена определяют тенденцию постепенного увеличения объёма мозга и усложнения его структуры [Scientific American Magazine. Vol. 309. № 5741, September 9, 2005]. Впрочем, не совсем понятно, как это сочетается с общеизвестным фактом неуклонного снижения объёма мозга в раннеисторическую последующие эпоху.]был накоплен огромный научный материал, недвусмысленно указывающий на качественные эволюционные различия в структурно-функциональной конфигурации человеческого мозга в предисторический и исторический периоды. Современная же искусственная среда воздействует уже на саму физиологию человека, что рано или поздно приведёт и уже приводит к системным изменениям и в ней.

В молодости сознанию индивида, увлечённому метафизикой, смерть кажется чем-то далёким и ненастоящим. К старости пресыщенность жизнью, усталость из-за её неисправимости и разочарование в метафизике примиряют сознание с подлинностью и непреложностью смерти. Но оно никак не хочет примириться с тем, что ему на смену приходит «расчеловеченное» поколение. Его пугает не смерть, а небытие, невозможность воспроизвести себя в другом. Так повторяется из поколения в поколение в человечьем микромире, и так бесчисленное множество раз повторяется в макромире – в масштабе истории. Каждая уходящая традиция обвиняет своих наследников в «неправильной» инакости и, в конечном счёте, предательстве природы человека, эталон которой соотносится, разумеется, исключительно с собой. Отсюда и трагически-трогательные аберрации исторического зрения, видящего в ином лишь отражение себя, свою недоразвитую или испорченную копию.

Разные культурные системы живут по разным историческим часам. Запад, по меньшей мере, с эпохи Ренессанса, жил лавинообразно ускоряющемся историческом времени, и старость настигла его почти внезапно. Казалось бы, совсем недавно угарный пыл тоталитарных проектов коммунизма и национал-социализма, всколыхнув средневеково-манихейскую энергию масс, породил неудержимую экспансию самоутверждающейся воли с присущей ей взрывом эсхатологического оптимизма. Но то был, как видно, последний всплеск. Вероятно, воля к насилию и воля к жизни связаны меж собой сильнее, чем того бы хотелось.

Человек существует в двух измерениях: микро и макро – в собственно человеческом мире и в мире больших культурно-исторических процессов (не путать с Хайдеггеровыми понятиями Dasein и das Man). Первый мир – это «человеческое, слишком человеческое», по Ницше, или «жизненный мир» в терминах современной социальной философии (Н. Луман, Ю. Хабермас). Второй – мир социокультурных структур, институтов и отношений, смысл и законы жизни которых раскрываются в долгом историческом времени. Этот «внешний» человеку мир всегда предстаёт в значительной степени отчуждённым, и природа его недружелюбна и загадочна.

Обыкновенный человек, как правило, не любит конфликтов и перемен и, не понимая, как устроен мир за пределами его социально-бытового кругозора, полагает, что законы и правила его «малого бытия» могут и должны быть перенесены и на макроуровни. Опыт истории бесчисленное множество раз нагляднейшим образом доказывал несостоятельность и абсурдность такого подхода. Но упорные попытки навязать истории трижды условные моральные нормы и вообще подходить к ней с этическими мерками – заблуждение, свойственное не только обыденному сознанию.

Сколько бы опыт ни вторил, что модели межчеловеческих отношений никак не могут быть экстраполированы на большие культурно-исторические процессы, морализаторский взгляд на историческое бытие продолжает искажать действительное положение дел: миф (в леви-брюлевсом смысле) по-прежнему господствует над опытом. За такие экстраполяции всегда приходится платить. Иногда очень дорого. И не одними только ритуальными плачами о смерти бога и причитаниями «куда он смотрел?!» Законы большого системного мира действуют принципиально по-иному, чем законы малого, а их граница, пролегая между миром человека и миром культуры, указывает на диалектическую ситуацию двойной субъектности: устремляясь к разным целям, субъектность человека и субъектность культуры взаимно обуславливают друг друга и полемизируют меж собой в своём историческом генезисе (см. гл.6 данной работы). Когда же выясняется, что законы макроуровня, т. е. жизни и смерти культурных систем, совершенно не соотносятся с человеческим (слишком человеческим!) измерением, «мыслящему тростнику» только и остаётся, что роптать или от обиды объявлять эти законы несуществующими, находя «утешение» в разных версиях фатализма.

Почему я начинаю своё притязающее на серьёзность исследование с таких почти публицистических алармистских пассажей? Потому что реальность системного кризиса уже близка и ощутима, и мысли о «гамбургском счёте» всех современных социальных практик, в том числе и интеллектуальных, становятся пугающе актуальными. Это уже не пошлый вопрос о практическом значении гуманитарной науки. Это вопрос о её способности действенно участвовать в решении экзистенциальных проблем нынешнего дня и ближайшего будущего.

Так что же остаётся науке в условиях закономерного кризиса онтологии, когда реальность едва просвечивает сквозь обманчивые обёртки знаков, не говоря уже о кризисе методологии, выработавшем у нынешнего поколения учёных устойчивый невротический ужас перед построением широких объяснительных теорий? Уйти в себя? Закопаться в мелочах, чтобы не видеть ужаса общей картины, подобно одному из последних римлян, который наслаждался созерцанием фонтана в своём садике, чтобы не думать о гибели империи? Или продолжать академические дисциплинарные игры, отмахиваясь от мысли, что всё это канет в лету, будет отброшено и забыто? Да, открытые Просвещением petits bonheurs[6 - Маленькие радости (франц).] сослужили добрую службу постмодернистам. Но, играя в детство, старость не обманешь. И не скроешься от проклятых вопросов: КТО МЫ, ОТКУДА, КУДА ИДЁМ? Быть может, это ложная надежда, но хочется думать, что чем глубже мы продвинемся в поисках ответов на эти сакраментальные вопросы, тем больше вероятность того, что наши ответы будут востребованы теми, кто придёт после нас, и мы тем самым избежим небытия.

На пути решения означенных вопросов яснее всего обнаруживается исчерпанность узко дисциплинарных подходов. Но дело даже не только в самой их узости. Связывая содержание знания с понятийным, терминологическим и методологическим инструментарием, сознание рано или поздно забывает о служебном, подчиненном характере этой связи, и дискурс окукливается, замыкаясь на себя и превращаясь в самодовлеющую игру. Происходит это, как правило, незаметно для самих играющих. Здесь нет ничего удивительного: всякая сфера познания, как и всякая подсистема культуры вообще, обособляясь, отпочковываясь, «отслаиваясь» от синкретического целого, вырабатывает и воспроизводит в себе характеристики исходной целостности и, достигая определённой стадии зрелости, с неизбежностью
Страница 3 из 82

инвертирует предмет и средства познания. Так произошло с философией, окончательно утратившей живую связь с реальностью и почившую в нарциссическом самосозерцании пресыщенного и разочарованного в себе самом интеллекта, комментирующей комментарии к комментариям и ловящей отблески многократно отражённых друг в друге отражений [7 - Того, что философия не более чем частная сфера культуры, подчиняющаяся законам самоорганизации общекультурного целого, а не трансцендентному культуре «абсолютным наблюдателем», не замечают разве что сами философы, давно, впрочем, махнувшие рукой на свои «прямые обязанности» – объяснение мира как целого и разработку методологии частных наук. Потому их уныло-кокетливые предвидения того, что в XXI веке философии не будет, скорее всего, оправданы.]. Так произошло и с искусством, точнее, с его традиционными формами, где, согласно предсказаниям Гегеля[8 - «Здесь видимость предметов как таковая составляет подлинное содержание, но искусство, схватывая мимолётный внешний вид, идёт ещё дальше, независимо от предметов, изобразительные средства становятся сами по себе целью, так что субъективное мастерство и применение художественных средств сами возводятся до уровня объективных предметов художественных произведений… Подобно тому, как дух, мысля, постигая, воспроизводит для себя мир в представлениях и мыслях, так теперь главной задачей становится (независимо от какого-либо предмета) субъективное воссоздание внешнего вида с помощью чувственного элемента красок и освещения» [58, с. 311].], форма и содержание поменялись местами. Так происходит и в науке, вслед за философией неизменно приходящей к инверсии своего предмета и инструментария.

Философия как мышление мышления (по Гегелю) – это голова, возомнившая, что может жить без тела. И не только жить, но и высокомерно третировать последнее с высот своего интеллектуального величия. Однако мыслит не только голова, но и тело, а вербальный и письменный коды – хоть и ведущие, но всё же не единственные языки культуры. И архитектура, и костюм, и пища, и мир изображений, и мир технологий, и все другие человеческие миры суть коды, языки культуры, которые, как и язык вербальный, не исчерпываются одной лишь лексикой и, стало быть, не конвертируются и не укладываются в полной мере в прокрустово ложе философских категорий.

Синтетическая парадигматика, в русле которой я намерен подступить к «проклятым» вопросам бытия обобщённо определяется как теоретическая культурология. Особому подходу в рамках этого направления я дал следующее название: смыслогенетическая теория культуры[9 - В полной мере осознаю, что состыкованный из разноязычных корней термин «смыслогенетическая» звучит как варваризм: смесь французского с нижегородским. Лучшего, однако, найти не удалось. Оправдание нахожу не только в возросшей в последнее время терпимости к подобного рода варваризмам, но и в том, что, перенося, согласно заветам В.И. Вернадского, принцип организации знания не по наукам, а по проблемам в сферу самой терминологии, можно позволить себе некоторые потери в изящности стиля.].

С тех пор, как метафизические абсолюты умерли, а всякого рода отвлечённые умозрительные спекуляции резко упали в цене, знание стало более утилитарным и прагматичным, а философия из надменной и амбициозной царицы наук превратилась в скромную и сервильную академическую дисциплину. Но прагматизация знания не означает отказа от теоретичности как таковой, и современная культурология[10 - На этом уровне обобщения я позволю себе не копаться казуистически в цеховых различиях между культурологией и теорией культуры.] – главный претендент на то, чтобы стать теоретической базой нового прагматического знания (по крайней мере, в гуманитарной сфере), нуждающегося в системном оформлении.

Впрочем, сказать, что на сегодня день эти претензии оправдываются, было бы преувеличением.

Теоретическая культурология воссоединяет голову с телом. Здесь мышление тела не знает разлада с бытием. Тело – это целокупный универсум культуры, а философия – лишь его часть, подчиняющаяся законам целого. И эти законы продолжают действовать, независимо от того, в какие дебри многоуровневой рефлексии заносит голову. Теоретическая культурология, воспринимая и интерпретируя разноречивые языки культуры, вскрывает смысловые пласты, скрытые за их «лексикой», которой занимаются частные предметные науки, и исследует их взаимосвязь в контексте культурного целого. Стало быть, предмет теоретической культурологии – это грамматика, синтактика и этимология культурных кодов.

Культурология, в отличие от философии, смирилась с жизнью в мире относительных величин и понятий. Она не стремится и не призывает прорваться или вернуться к вещам как таковым и не ввязывается в неизменно заводящие в тупик дискуссии о возможности такого прорыва. Культурологический дискурс вполне довольствуется работой с концептами вещей, не испытывая при этом ни обиды, ни досады из-за по поводу фатальной неполноты знания. При этом культурология лишена метафизических комплексов, а неисчерпаемость гносеологических и эпистемологических регистров, в которых раскрываются культурные концепты вещей, не вызывает у нее чувства растерянности.

Культурология не взыскует Абсолюта и не вовлекается в дурную дихотомию бытие – мышление, что, по-видимому, и стало причиной полуосознанной неприязни к культурологии и культурологам. Некоторые упрёки в ее адрес, впрочем, вполне справедливы. Действительно, если охватить взором всё, что сегодня именуется культурологией, то вполне может сложиться впечатление, что это наука обо всём и ни о чём, что она не имеет ясного представления ни о своём предмете, ни о методе. И ещё недоброжелатели со злорадством припоминают, что количество определений культуры уже перевалило за тысячу, что л. Уайт – малозаметный одиночка, и слабо связанная с ним современная культурология – это чисто отечественное (российское) и притом бесполезное изобретение[8 - «Здесь видимость предметов как таковая составляет подлинное содержание, но искусство, схватывая мимолётный внешний вид, идёт ещё дальше, независимо от предметов, изобразительные средства становятся сами по себе целью, так что субъективное мастерство и применение художественных средств сами возводятся до уровня объективных предметов художественных произведений… Подобно тому, как дух, мысля, постигая, воспроизводит для себя мир в представлениях и мыслях, так теперь главной задачей становится (независимо от какого-либо предмета) субъективное воссоздание внешнего вида с помощью чувственного элемента красок и освещения» [58, с. 311].] и т. д. и т. п. Вот почему автор этих строк никоим образом не намерен представлять современную российскую культурологию и нести за нее ответственность. Он отстаивает лишь свою авторскую позицию.

Несмотря на жестокие нападки, культурологический бум не стихает. И причины, которые побуждают умы, жаждущие понимания, а не игр, искать ответы в культурологическом поле, сохраняют свою актуальность. [11 - Справедливости ради надо отметить, что отечественная культурология действительно имеет мало общего с тем, что понимал под ней Я.Уайт.]

В ответ на
Страница 4 из 82

каверзный вопрос о предмете культурологического знания готов предложить простейшую формулу: культурология – это комплексная синтетическая наука, изучающая системные связи между разными сферами действительности в их отношении к человеку. Уровень связей частных подсистем в локальном историческом времени и прослеживаемых на эмпирическом[12 - Здесь необходимо пояснить употребление термина эмпирическое со всеми его производными. В строгом философском понимании, к сфере эмпирического относится как мир налично данных и чувственно воспринимаемых вещей, так и мир ноуменов. За пределами эмпирического, таким образом, оказываются лишь трудно формализуемые проекции мира трансцендентного, т. е. принципиально недоступного опыту. Однако стихийно сложившаяся практика употребления скорректировала содержание термина в сторону разграничения опытно воспринимаемого и умозрительно-спекулятивного, где под эмпирическим понимается лишь первое. Отдавая отчёт в известной некорректности, я буду придерживаться именно такого понимания, поскольку иной общепринятой терминологии для разграничения указанных сфер не существует. Таким образом, эмпирическое в широком смысле в данном контексте будет пониматься как противоположное спекулятивному.] материале – это эмпирическая (или предметная) культурология. Уровень глубинных и глобальных связей между макросистемами в долгом историческом времени, описываемый языком категориальных обобщений, – культурология теоретическая. Разумеется, эти два дискурса могут разнообразно сочетаться. Те из моих коллег-культурологов, которых это определение не устраивает, имеют право защищаться от нападок так, как считают нужным.

Если, к примеру, историк исследует исторические факты в традиционной методологии условно отстранённого субъект-объектного анализа [13 - Современная методология исторического знания, разумеется, к такой простой формуле не сводится и предполагает разнообразные позиции исследователя, отличные, тем не менее, по своей познавательной парадигме от позиции культуролога.], то культуролога интересуют не события как таковые, а интерпретация современным сознанием того, как события интерпретировались их современниками. Здесь культуролога, занимающегося реконструкцией ментальных структур и исторических контекстов, словно Сцилла и Харибда, подстерегают две опасности. Первая – модернизация. Ведь уже одно то, что мы описываем иные исторические и когнитивные явления в современных понятиях, неизбежно привносит в поле реконструкции по меньшей мере отдельные элементы модернизации. Можно, конечно, язвить по поводу того что, к примеру, в книге «Категории средневековой культуры» А.Я. Гуревича нет ни одного слова, которое было в употреблении у самих героев книги – людей европейского средневековья. Или по поводу того, что древние греки не знали, что они древние. Но что можно предложить взамен? Описать средневековую жизнь в лексике самого средневековья? Это – непосильная задача. И кроме того, буде это сделано, мы бы не получили ответы на те вопросы, которые мы из нашей эпохи задаём средневековью. Ибо на средневековом языке ответить на них невозможно. А что уж говорить об исследовании более ранних эпох!

Сегодня традиционный подход, идущий от Вико, Гердера и других, предполагающий наличие во всех культурах универсального набора категорий, уступает место другому, основанному на признании ментальной дистанции между современной и изучаемой культурами. В рамках этого подхода, используемого, главным образом, философами и феноменологами, не изучается разнообразное наполнение одних и тех же якобы универсальных категорий, а всякий раз реконструируется аутентичный для изучаемой культуры контекст. Такое смещение познавательных установок вполне закономерно и продуктивно. Надо лишь помнить о том, что, погружаясь в контекст изучаемой культуры, избавиться полностью от языковых и ментальных детерминаций культуры современной невозможно, а потому компромиссы с первым из указанных подходов в той или иной мере неизбежны. Что, впрочем, возможно, и к лучшему.

Вторая опасность – предельное погружением в реконструируемый контекст и болезненное отторжение всего, что может отсылать к современному дискурсу. Здесь платой за уход (нередко мнимый) от модернизации становится ограничение возможностей понимания иных культур извне. Задачу выработки позиции одновременного пребывания и внутри, и вне реконструируемой культурной ситуации легко декларировать, но чрезвычайно трудно осуществить. Каждый исследователь решает её в своей индивидуальной манере, в соответствии со своими вкусами и приоритетами. Однако золотая середина, которая могла бы послужить образцом, здесь вряд ли будет найдена: любая реконструкция всегда в той или иной мере грешит инструментализмом. Но если грех неизбежен, то нечего его и стесняться.

Поднимаясь, в отличие от культурологии эмпирической, на высокие уровни абстрагирования, теоретическая культурология использует философский инструментарий: категории, понятия, термины и описательные конструкции. Но применяет их не так, как философия. Она не «выдумывает» мир, отражённый в мышлении по его, мышления, исторически обусловленным законам (заметим, что само мышление всячески сопротивляется признанию этой обусловленности, или, по меньшей мере, стремится её затушевать). Используя когнитивные техники инструментально, она моделирует универсум культуры (или его часть), где само мышление есть лишь один из секторов в целокупности культурного бытия, а не вынесенный за его скобки законодательный центр. Культурология, таким образом, изначально отказывается от установления вечных истин и ответов на последние вопросы, зато, по крайней мере, помогает окончательно избавиться от некоторых застарелых иллюзий.

Традиционный научно-философский дискурс обретается в рамках чётко очерченных предметных и методологических границ. Этот подход со времён Просвещения был осознан европейским разумом как единственно возможный, и все сферы действительности были типологизированы и каталогизированы, чтобы максимально облегчить объективистски настроенному интеллекту реализацию его эссенциалистской похоти – почти маниакального стремления любой ценой докопаться до сути, до последних единиц анализа и воспрепятствовать «растеканию мысли по древу». Тогда это было оправдано, ибо до методологических кризисов и гносеологических тупиков было ещё далеко. Однако теперь актуальна задача противоположная: сломать стенки дисциплинарных коридоров, в коих живая и «неправильная» реальность подгоняется под методологически «правильные» эпистемы, и высвободить упёршуюся в глухую стену мысль, пока она окончательно не задохнулась. Это и пытается сделать культурология. Полуинтуитивно понимая, что алмазные россыпи открытий лежат не в давно обветшалых узких дисциплинарных коридорах, а в пространстве между ними, современное научное сознание, похоже, готово простить культурологии все её реальные и мнимые грехи и поощрить даже осторожное перестукивание по стенками. А между тем, уже давно назрела задача: отталкиваясь (причём как можно дальше) от существующей системы дисциплинарных
Страница 5 из 82

кластеров и традиционной предметной типологизации, прорваться к более глубокому уровню связей. К уровню, на котором открываются законы органической жизни[14 - Входя в поле организмических ассоциаций, простирающихся от позитивизма 40-х гг. позапрошлого века (О. Конт, Г. Спенсер) и цивилизационных теорий (Н.Я. Данилевский, О. Шпенглер) до социологии прошлого (Э. Гидденс и др.) века, спешу оговориться, что степень и характер метафоричности этих ассоциаций будет всякий раз определяться конкретным контекстом.]культурных систем, а не их механистически сконструированные проекции.

Горизонтальные (типологические) связи в культуре выстраиваются на основе принципа классификации. Принцип этот возник ещё в первобытном мышлении, оказавшись единственно возможным тогда компромиссом между невозможностью выразить вербально целостное мироощущение и необходимостью эксплицировать хотя бы некоторые его проекции. Впоследствии этот принцип, шаг за шагом подчиняя себе генерализующие программы сознания, превратился в универсально-бессознательный способ интеллектуального насилия над природой вещей.

Механистически мыслящие аналитики, используя принцип типологизирующих расчленений при формировании картины мира, действительно структурируют саму социокультурную реальность в некоторых её аспектах. К счастью, не более того. Разумеется, структура европейской системы знания сложнее простых типологизирующих классификаций, и потому между искусственно разграниченными областями познания возникают зоны пересечения. Но если для каждой из обособленных областей эти пересечения занимают периферийное место, то для культурологии – центральное. Иными словами, культурология помогает трём слепцам, ощупывающих слона с разных сторон, как-то согласовать свои о нём представления.

Помимо связей «горизонтальных», посредством типологизации которых обычно формируются представления о подсистемах культуры (язык, технологии, экономика, искусство, религия и проч.), существуют ещё и «вертикальные», которые, собственно, и позволяют с той или иной долей метафоричности говорить о культуре как об органической целостности. Связи эти комплексные, т. е. охватывают не ряды сходных по каким-либо признакам элементов, а атипологичные, но структурно и функционально связанные компоненты системы. В пространстве культуры они образуют комплексы, включающие гармонически организованный материал различных подсистем. Примером такого комплекса может служить мифоритуальный в первобытности и наследующий ему храмовый в классической древности. Первый объединяет то, что принято разводить по «жанрам» (типологическим кластерам): удовлетворение первичных физических потребностей, трудовая деятельность, сфера языка, социальных отношений и некоторые другие. Рассматривая все эти кластеры по отдельности, дисциплинарно ориентированная мысль упускает из виду главное – то, что объединяет их все в единый палеосинкретический комплекс, – принцип магической медиации (о сути этого принципа – в следующих главах). Принцип этот, действуя поверх всех перечисленных кластеров, улавливается только культурологическим и никаким иным анализом, ибо проявляется он не в какой-то отдельно взятой области жизнедеятельности, а пронизывает собой все эти области, связывая их изнутри.

Храмовый комплекс включает в себя и само архитектурное тело храма, и жреческую корпорацию с присущими ей ритуалами, образом жизни и проч., и соответствующий пласт письменной и педагогической культуры, и разные социальные группы, так или иначе вовлечённые в орбиту разнообразных храмовых практик и т. д. и т. п. Понять системообразующую сущность храмового комплекса можно лишь на путях реконструкции его внутренних комплексных связей, а не посредством расчленения его на обособленные и типологически разделенные компоненты: архитектурные, хозяйственные, социальные, религиозно-мифологические, обрядовые, технологические и др. Тема вертикальных комплексных связей также будет рассмотрена в дальнейшем.

Как и во всякой органически существующей структуре, в культурном комплексе характер взаимосвязи элементов в конечном счёте важнее, чем сами элементы как таковые. Последние могут видоизменяться при сохранении общей конфигурации структуры. Кроме того, именно постижение конфигурации и функциональных режимов культурных комплексов, которые в значительно большей степени, чем условно сконструированные образы подсистем, соответствуют полуметафорическим аналогам функциональных органов живого организма, позволяет сформировать органистический, а не механистически-элементаристский образ культуры.

Разумеется, традиционно выделяемые типологические ряды, объединяемые в подсистемы культуры, это не чистая эпистемологическая условность. До известной степени и они отражают реальные внутрикультурные связи, которые в силу их концептуализации и, так сказать, вторичного конституирования в сознании усиливаются, получая как бы дополнительную основу для существования. Но познать законы жизни культуры, рассматривая только типологические ряды, невозможно. Более того, бесконечное движение в горизонтально-типологизирующем направлении чревато «незаметным» сползанием в механицизм, бесконечным дроблением живых культурных образований и конструированием механистического образа культуры, в котором подсистемы отделены друг от друга типологическими перегородками. Исследование же связей в вертикальном измерении, ориентированное на выявление и комплексных структур в культуре, позволяет выработать метод реконструкции, адекватный самому ее органическому бытию.

К примеру, язык как подсистема культуры, безусловно, обладает объективным существованием именно в качестве относительно самостоятельной подсистемы. Но выделение и обособление её на этом основании в виде некоей автономной территории оставляет за рамками рассмотрения огромный пласт важнейших внутрикультурных связей и отношений, что сильно искажает и редуцирует образ всей системы. Более того, сам язык в свих глубинных качествах есть сгусток, концентрация этих самых связей и отношений.

Поскольку вертикальные комплексные связи закономерны и устойчивы, а значение их чрезвычайно велико, возникает вопрос о переориентации анализа культурной реальности с тем, чтобы предмет исследования выглядел не только как типологический каталог языков и сфер культуры. Обращение к культурным комплексам – это перенос познавательный интерес с внешнего на внутреннее, с искусственно сконструированной общности и типологии форм отдельных культурных феноменов и процессов на глубинную взаимосвязанность функциональных узлов системы.

Разумеется, сортировать культурный материал по типологическим признакам куда легче, чем разбираться в сложных диффузных отношениях органически живущих, а потому неподатливых для механистического препарирования культурных комплексов. Но именно к диффузным отношениям мы обязаны обращаться, если хотим понять не только форму выражения культурных смыслов, но и само содержание витальных процессов культуры как целостного, развивающегося в историческом времени организма.

Неразличение функций культурного
Страница 6 из 82

феномена в контексте того или иного комплекса и навязывание ему в качестве базовых заведомо периферийных свойств сильнейшим образом искажает понимание действительного бытия культуры. В ответ она, как бы в насмешку над формалистическим усердием, не позволяет рационалистическому интеллекту насладиться точностью и устойчивостью общих определений. Да и откуда им взяться, если даются они из фрагментов, условно и принудительно выхваченных из органических структур – целостных культурных комплексов? И фрагменты эти всегда хранят память о разорванности органических связей и при каждом удобном случае указывают на неё и на необходимость восстановления. Потому-то и множится число широких понятий с размытым содержанием, упорно не желающим упаковываться в искусственно сконструированные типологические кластеры. Искусство, религия, повседневность, миф, архетип и многое другое – это сферы, содержание которых схватывается скорее интуитивно, ибо лишь так можно дотянуться смутной мыслью до периферии разорванных связей атипологического, вертикального характера, обнаруживающих себя в любом срезе и фрагменте той или иной из названных сфер.

Не менее важно в методологическом плане то, что смыслогенетический подход вновь вводит субъектность во внешнюю по отношению к исследователю действительность, выходя тем самым из механистического субъект-объектного тупика[15 - Здесь культурология движется в русле современной постнеклассической науки и, не претендуя на пальму первенства, предлагает свои методы и модели.]. Меняется и сам познающий: его историческая и ментальная релятивность делает его живым; относительность и неокончательность представлений обеспечивают ему дальнейшую жизнеспособность. Поэтому слова «в отношении к человеку» в моём незамысловатом определении культурологии (см. выше) носят ключевой характер. И биология, и физика, и география, если представления о них отражаются на общей картине мира, являются предметом культурологии. Но не сами по себе, не в рамках своего узко дисциплинарного поля, а в их отношении к человеку как агенты также и иных смысловых полей. Или, с учётом вышесказанного, не в своей горизонтально выстроенной дискурсивной сфере, а в контексте их органической вживлённости в те или иные вертикальные культурные комплексы, рассматриваемые в неразрывной связи с историко-антропологическим фактором.

Предвижу казуистическое возражение: а разве сами по себе они не имеют отношения к человеку и практического применения? Имеют, конечно, имеют. Но пока интеллект занимается, например, собственно математическим содержанием бинома Ньютона, он занимается именно математикой, хотя и сами вычисления, и их применение – часть человеческого мира. Но когда спрашивают, что есть бином Ньютона за пределами его чисто математического содержания, – это уже территория культурологии.

Начинается она там, где есть два аспекта: пересечение дисциплинарных коридоров и их системное отношение к исторически изменяющейся человеческой ментальности, а не к абстрактному субъекту, познающему мир мёртвых объектов и мнимо «объективных» неизменных законов, вынесенных за скобки человеческого. Культурология не только учитывает социально-историческую заданность всякого знания, как это частично и избирательно делали классическая философия и наука, не сумевшие окончательно оторваться от берега метафизического онтологизма и зашедшие в тупик всё возрастающей рефлексии.

Культуролог ставит вопрос не так, как философ. Он спрашивает, не что есть мир, человек, вещь, история и т. д., а каким образом смогли возникнуть, развиться и проявиться те или иные представления о человеке, мире, вещи, истории и т. д. Не в чём и насколько правы Кант, Аристотель или Гуссерль, а каким образом их идеи могли возникнуть, распространяться, интерпретироваться и работать в том или ином культурно-историческом контексте. Метафизический аспект, с его разнокалиберными абсолютами и абсолютиками, в культурологии исчезает вместе с абстрактными философскими вопрошаниями и абстрактным «философским» человеком, которого смыслогенетическая теория культуры решительно отвергает. Она утверждает, что самого человека и человеческую историю не просто следует каким-то образом соединять: их НЕДОПУСТИМО рассматривать порознь. Потому и принцип историзма формулируется по-новому. Смыслогенез охватывает не человека в истории, но ЧЕЛОВЕКА-В-ИСТОРИИ, где генезис ментальности, эволюция типов человека как субъекта истории и сами жизненные циклы культурно-цивилизационных систем суть аспекты ЕДИНОГО ПРОЦЕССА. Таким образом, исследовательский контекст археологии культуры складывается из глубочайшим образом взаимосвязанных сфер: человеческой ментальности (о ней ниже), законов структурообразования в культурных системах и их эволюционных проекций в истории.

Всякая культурная система устроена так, что свои глубинные, корневые основания она раскрывает лишь под занавес, в закатные эпохи, когда ядро её основополагающих ценностей разъедает эрозия профанизации, и человеческий интеллект в погоне за откровением трансцендентного срывает с него последние покровы. Впрочем, эти открытия приносят, как правило, не эйфорию от всемогущества разума, а ужас и уныние.

Обострённый интерес современности к далёкому прошлому, к проблеме антропогенеза и биологических начал в человеке и Культуре[16 - Контекст употребления термина культура с большой и маленькой букв будет пояснён в гл.1] – косвенное свидетельство близкого перехода от пугающе огромного пласта прошлого вкупе с настоящим к уже близкому будущему. Перехода, за непредсказуемостью которого открывается нечто чрезвычайно важное, к постижению чего Культура не допускала предшествующие поколения. Что принесёт разоблачение трюков культуры-манипулятора – чувство победы, или, как всегда, холод экзистенциального отчуждения, вселенскую боль и прострацию? А может, под самый конец – и то, и другое?

Этот вопрос можно сформулировать иначе: насколько современное сознание способно абстрагироваться от самого себя, взглянуть со стороны, из пространства условного отчуждения, на то, что привычно считать естественным; увидеть частное и преходящее в том, что принято считать общечеловеческим и универсальным? Ведь ещё два-три десятилетия назад под человечеством в субъектном понимании подразумевалось именно европейская и «околоевропейская» его часть. И почти никого это не смущало. Не желая признавать условность и историческую ограниченность своих оснований, идеалов, языков и ценностей, культура подаёт их как единственно возможные или, по меньшей мере, единственно правильные. Их крушение для человека равносильно крушению всего жизненного мира. В таких ситуациях только и остаётся вспоминать библейскую истину о том, что познание приумножает скорбь. А выход на кросскультурную позицию не так прост, как кажется: ни какая культурная система не любит выпускать свой «человеческий материал» на нейтральную полосу, откуда видно всё её устройство. Но сегодня, когда близится финал не локальной культуры, а глобальной макросистемы, когда с пути скорбного познания уже некуда сворачивать, неизбежно возникает вопрос: где тот
Страница 7 из 82

общий знаменатель, под который подводится всё, чему суждено уйти: идеи, ценности, дискурсы, институты, формы и принципы жизнеустройства?

Ответ на этот вопрос смыслогенетической теории – логос. Понимаемый не в узко богословском смысле христианской или даже экуменической традиции. Это колоссальный культурообразующий пласт смыслов и феноменов, вкупе являющих сущностную сердцевину человеческой истории и, соответственно, всемирного культурно-цивилизационного процесса (как бы ни возражали постмодернисты и локалисты-цивилизационщики против такого определения). А если представить этот процесс не в виде эволюции, движущейся в русле примитивной схемы «вызов-и-ответ»[17 - Автор адапционистской модели «вызов и ответ» А. Тойнби в поздние годы пришел к пониманию её ущербности и сам же блестяще её дезавуировал. «По мере роста всё меньше и меньше возникает вызовов, идущих из внешней среды, и всё больше появляется вызовов, рождённых внутри действующей системы или личности. Рост означает, что растущая личность или цивилизация стремится создать своё собственное окружение, породить своего собственного возмутителя спокойствия и создать собственное поле действия» [233, с. 250].] а хотя бы частично и условно допустить некую имманентную закономерность в автоморфной смене одних культурно-цивилизационных паттернов другими, то значение логоса возрастёт ещё более.

Что имеется в виду под сущностной сердцевиной (и серединой) истории? По-видимому, нет нужды лишний раз доказывать, что историческое время – это не вектор, направленный в дурную бесконечность, на который монотонно, в линейном режиме, «нанизываются» количественные приращения тех или иных культурно-цивилизационных качеств. Не стоит вспоминать и о пресловутой спирали развития. Подчеркну лишь, что исторический процесс имеет всё же внутреннюю композицию. И её можно охватить взглядом если не на всём протяжении истории (будущего мы не знаем), то, во всяком случае, на известном нам отрезке. Утверждаю пока чисто аксиоматически: если брать за целое известное нам пространство исторического бытия, то логос как исторически обусловленная доминанта для группы локальных культурных систем оказывается его (пространства) композиционным центром, а становление и утверждение логоцентрических культурно-цивилизационных парадигм – центральной организующей фазой всего исторического процесса. Поэтому понять суть логоцентризма, раскрыть с помощью культурологической герменевтики его глубинные основания – это сделать шаг от знания к пониманию, от описания к постижению, то есть сорвать ещё один покров с тайны человеческого бытия-в-культуре. Счастья это, как всегда, не принесёт, но, быть может, мы станем немного лучше вооружены перед лицом неотвратимо наступающего будущего. Таким образом, на пути построения смыслогенетической историософской модели смыслогенетическая теория, сохраняя в целом традиционную хронологическую последовательность в компоновке материала, выделяет эпоху становления логоса/логоса как стержневую доминанту исторического процесса. Впрочем, до этого пункта ещё предстоит пройти огромный путь. Во всяком случае, в первой части исследования тема логоса/логоса и логоцентризма подробно рассматриваться не будет.

Забегая, однако, вперёд, замечу, что при обращении к самому понятию логоса мне в равной степени чужды две крайности. Первая – это безразмерно широкое его пониманием как универсального начала, имманентного человеку вообще и объемлющего и язык, и мышление, и всю культуру в целом. Другое дело, что логос (с большой буквы) однажды стал полуосознанным псевдонимом самой культуры, но произошло это в определенных исторических обстоятельствах, которым свойственно меняться во времени. Если же отказаться от принципа историзма и в угоду метафизике расширить понимание логоса до полной беспредельности, усматривая его присутствие везде вплоть до архаики, то в такой «размазанной» форме это понятие полностью теряет гносеологический и эвристический смысл. Не устраивает меня также и второе, исторически зауженное понимание логоса, в античную эпоху вычленявшегося из мифа и связанного с теистическим мировоззрением средиземноморских народов, в особенности европейских '. [18 - Культурология не задаётся вопросом об универсальности или философской эвристичности Гераклитова понимания логоса как единства противоречий, стоящего над ними. Она ставит вопрос о том, почему такое понимание могло появиться именно на европейской (греческой) почве и именно в это время.]

Понимание ЛогосаЛогоса, которое я намерен развивать, связано с универсально распространённым феноменом запаздывания концепта по отношению к феномену: за неимением адекватного и специализированного концепта для того или иного нового феномена приходится использовать ближайший, хоть сколько-нибудь подходящий. Как правило, образование – рано или поздно – специализированных культурных форм происходит в виде «отслаивания» более узких и семантически конкретных смысловых блоков от более синкретической основы – того самого ближайшего и по необходимости используемого концепта. Так произошло и с концептом логоса. Было бы очень хорошо, если бы для того, что в контексте смыслогенетической теории понимается под логосом, нашлось бы другое, более точное понятие. Но его нет. Пока нет. Какое содержание смыслогенетическая теория по необходимости придаёт понятию логоса, будет показано далее. Поясню пока только один момент. В настоящем исследовании термин логос употребляется двояко: с большой буквы и с маленькой. Логос с маленькой буквы – это логос в наиболее широком для данного контекста понимании, логос же с большой буквы – это результат его «возгонки» до божественного Абсолюта и той самой полускрытой автономинации самой культуры, статус которой он обрёл в теистической традиции, прежде всего в христианской.

Не менее, если не более значимым, чем понятие логоса, является понятие логоцентризма. Он нечто большее, чем одна из многих культурных парадигм. Это модальность культурного бытия, где вербальный код выступает системообразующим и доминатным по отношению ко всем остальным кодовым системам культуры и всему разнообразию доминатно-субдоминатных отношений в разных локальных традициях. Латентная нацеленность на логос и логоцентризм начинаются с самого генезиса языка, впервые обнаруживают свои едва заметные косвенные признаки в верхнем палеолите и достигают самоадекватных и доминантных форм в эпоху Дуалистической революции (конец II тыс. до н. э. – VII в. н. э.) [см.: 192].

Итак, логоцентризм – обозначение глобальной культурной парадигмы, утвердившейся в I тыс. до н. э. и вплоть до настоящего времени определившей ментальные режимы и цивилизационный уклад развивающейся части человечества. Становление логоцентризма связано с фундаментальными процессами: решительным отрывом культуры от природных оснований и замыканием её на себя, а также с конституированием СловаЛогоса как онтологического источника реальности, оформленным в монистических доктринах, которые вуалируют становление дуалистического сознания.

Логоцентризм, таким образом, знаменует рождение вторичного макрокультурного
Страница 8 из 82

синтеза, который приходит на смену древнему палеосинкрезису. Это единственно возможный ответ на кризис, эрозию и деструктивное расслоение последнего в эпоху заката классической древности в конце 2-й половины II тыс. до н. э. В русле своего имманентного развития логоцентризм посредством сотериологических учений преобразовал дуалистическое сознание в монистическое и тем самым дал жизнь доминирующей в истории культурно-цивилизационной системе, признаки заката которой явственно обнаружились лишь в прошлом веке.

В логоцентристской парадигме сакрализованное слово становится не только заменителем (адекватным репрезентантом) реальности, но и её онтологическим источником. Слово выступает оптимальной и универсальной формой кодирования и продуктивного воспроизведения отношений дискретности и континуальности, и поэтому языковая реальность выражает реальность культуры в максимальной степени. Здесь, впрочем, закономерно возникает сложнейшая проблема конфигурации и субординации кодовых систем культуры: например, соотношения разных языков культурного формообразования и их представительства в логосе.

Поэтому логоцентризм в данном контексте – это нечто гораздо более широкое и важное, чем, к примеру, то, что рассматривается как объект постмодернистской критики. Современный человек – продукт логоцентрической культурной системы. Когда мы взыскуем истины и не желаем мириться с её недостижимостью, – это не извечное свойство человеческого духа. Это логоцентризм. Когда мы соотносим все наши ценности с неким запредельным Абсолютом (даже утратившим свою традиционную религиозную атрибутику), полагая его надмировой точкой отсчёта, замыкающей все иерархии – это логоцентризм. Любого рода упорядочивающие принципы и системы нормативности – от моральных установлений до социальных статусов, хотя и имеют более древние основания, верифицируются тоже логоцентрически. Когда спекулятивные умопостроения приобретают статус самодостаточной онтологической полноты и «подтягивают» под себя наличную реальность, – это логоцентризм. Все дискурсы книжно-письменной культуры – тоже логоцентризм, а, опять же не что-то универсально присущее человеку. Жестокий парадокс исторической динамики заключается в том, что именно разрушение логоцентрической парадигмы не только позволяет, но и принуждает абстрагироваться от неё, насколько это вообще возможно.

Культурология, как уже отмечалось, по природе своей междисциплинарная наука. И входя в междисциплинарную проблематику, не уйти от вопроса о роли принципа системности. Наука after postmodernism’a вроде бы реабилитирует системные подходы, осмеянные постмодернизмом, и даже частично оправдывает метафизику(!), но дело даже не в этом. Любую критику системности можно было бы принять, если бы было доказано, что принцип антисистемности более продуктивен. По-видимому, стоит прекратить оглядываться на идущую с переменным успехом извечную борьбу «системщиков» и «антисистемщиков». Заявляя о намерении следовать принципу системности, не могу не оговорить особенностей обращения к материалу естественных наук. В культуре обнаруживается (и чем дальше, тем больше) то, что не может быть понято изнутри её самой. Это заставляет при взгляде на неё как на систему выходить за пределы традиционных для гуманитарных наук исследовательских областей и апеллировать к системным связям, наводящим мосты между культурой и системами, предшествовавшими ей на эволюционной лестнице.

Такое обращение – дело трудное, тонкое и неблагодарное. И не только в потому, что частные предметно-научные сферы имеют свойство «незаметно» затягивать в себя автора, а вместе с ним и читателя. Главная проблема в том, что в сознании большинства читающей публики сложился стойкий стереотип насчет самой сути междисциплинарных подходов: переходы и стыковки между научными сферами в пределах единого контекста резко снижают валидность общих концепций в глазах среднего образованного читателя. Нарушение границ основной предметной области воспринимаются как нечто несерьёзное, поверхностное, легковесное. Впечатление эклектики и разнобоя усиливается ещё и тем, что единый метанаучный язык, который охватил бы теоретическую квинтэссенцию как естественных, так и гуманитарных наук, на сегодня не сложился. Однако на все эти издержки приходится идти, ибо единственная альтернатива – унылый поиск и собирание последних и мало кому нужных капель в пересохших родниках узкопредметных областей, чем, собственно, и занимается значительный сектор современной науки. Иногда анекдотическую ничтожность тем и плоскую описательность подходов оправдывают страхом перед усложнившимися требованиями к методологии, якобы не позволяющими строить широкие объясняющие теории. Что ж, это вполне закономерно: методология, забывшая о своём первоначальном предназначении и занимающаяся главным образом сама собой, оказалась infant terrible европейской науки, парализовавшим исследовательскую мысль. И это ещё одно печальное свидетельство заката логоцентрического интеллекта.

Обращение к опыту естественных наук, совершивших в конце прошлого и начале нынешнего века внушительные, а подчас и революционные прорывы в современной квантовой механике (КМ) и космологии[19 - Современными на сегодня принято считать квантовые и космологические теории, возникшие примерно в 80-х гг. ХХ века.], в нейро– и психофизиологии, этологии, антропологии и в некоторых других областях, совершенно необходимо для решения поставленных в данном исследовании задач. Наиболее пространным такое обращение будет в первых главах первой книги. Широта и глубина погружения в материал и парадигматика названных естественных наук будет определяться исключительно характером постановки теоретико-культурных вопросов. При этом необходимость обращения к таким, казалось бы, далёким от гуманитарной сферы областям, как КМ или космология, будет раскрываться постепенно, по мере развития и фундирования идеи единства законов структурообразования и системной самоорганизации на всех онтологических уровнях.

Дабы не уводить читателя от главных тем исследования и не провоцировать тем самым возникновения вышеупомянутого впечатления нестыковки дискурсов, я отказываюсь от привлечения математического аппарата и описания экспериментов в области КМ и некоторых других естественнонаучных сфер. Там, где это представляется обязательным, я ограничиваюсь ссылками на соответствующую литературу. Дополнительные пояснения насчет привлечения естественнонаучного материала можно найти в гл. 1.

Вернёмся, однако, к теме специфики смыслогенетического подхода. Зададим вопрос: отчего рушились классические философские системы, пытавшиеся объяснить мир как целое? Причин по меньшей мере несколько. Одна из них та, что абстрактные философские построения «надевались» (я бы даже сказал, напяливались) на реальность непосредственно, минуя имманентные законы культуры и сознания, через которые они преломляются. Не говоря уже о том, что эти построения всякий раз выносились за пределы культурного контекста на правах окончательной истины. Всё это неизменно оканчивалось конфузом и, в конечном счёте,
Страница 9 из 82

компрометацией системного подхода как такового. Философские положения оставались красивыми схоластическими спекуляциями, а жизнь шла своим чередом. В конце концов философия махнула рукой на мир «неправильных» фактов и стала заниматься сама собой. Но и в нефилософских исследованиях, выходящих на высокий уровень обобщения, наблюдается та же картина: общетеоретические положения напрямую проецируются на культурную реальность. По этой причине, кстати, весьма заманчивые и глубокие интуиции синергетики, непосредственно приложенные к историко-культурным процессам, часто оказываются неадекватными. Синергетика – эта своеобразная натурфилософия нашего времени, переоткрывающая философскую диалектику[20 - Например, догадка о том, что в точке бифуркации возможно не всё что угодно, а лишь ограниченный (в более жёсткой формулировке – изначально предопределённый) набор вариантов, преподносился синергетиками как открытие. Между тем такого рода представления хорошо разработаны ещё в классической философии. Да и современной квантовой физике есть что сказать на эту тему.] – смело и небезуспешно притязает на реабилитацию системных подходов. Но многие авторы, работающие в синергетической парадигме или поблизости от неё, часто попадают в ту же самую ловушку, поддаваясь искушению найти простую и универсальную формулу объяснения сложнейших системных процессов. Например, они используют в своих обобщающих объяснениях незамысловатые концепты равновесия/ неравновесия (симметрии/асимметрии) и некоторые другие. Особенно наглядно это проявляется, когда синергетические подходы применяются к социально-историческим процессам. Если субстратом системных процессов оказываются человек и социальные группы, которые ведут себя всё-таки не совсем так, как молекулы газа, требуется введение большего числа новых параметров, существенно меняющих не только содержание самоорганизационных режимов, но и сам характер исходного дискурса с его ключевыми установками, эпистемами, терминами и пр. Эта коварная ловушка поставлена ни кем иным, как самой культурой, которая отнюдь не собирается раскрывать перед пытливым человеческим умом свои глубинные основания.

Между миром притязающих на объективность теоретических абстракций, выстраиваемых и понимаемых, ещё раз напомню, всегда внутри исторически обусловленного культурного контекста, и миром наличных фактов располагается таинственный «чёрный ящик», где общие законы сложно и многократно опосредуясь, являются «на выходе» в виде конкретных реалий и феноменов культуры. Чёрный ящик, посредством которого «мозг производит психику» (Фрейд), каким-то образом содержит в себе и два противостоящих мира. Один – мир психофизиологии, нейронов, тончайшей биохимии и электродинамики мозга, другой – мир смыслов (аналогичное противостояние наблюдается, к примеру, между микроструктурой генетического кода и макроструктурой биосистем). Что и как происходит в чёрном ящике, какими нитями связана «натуральная» жизнь мозга со структурами и содержанием смыслов, и как одно превращается в другое, пока не знает никто. Не говоря уже о том, что заглянуть в мир психофизиологических процессов возможно лишь в рамках того познавательного и эпистемологического горизонта, который очертила нам культура. Тайна чёрного ящика сопоставима с тайной происхождения жизни и проблемой антропогенеза. Собственно, эта тайна – один из аспектов проблемы антропогенеза. Так что же: ignoramus et ignorabimus (не знаем и не узнаем)? Трудно сказать, как можно достичь здесь прорыва, если других способов описания нет и не предвидится[21 - Впрочем, в работах таких авторов, как К. Прибрам, Т. Лири, (авторитет этого автора, впрочем, часто оспаривается) Р. Орнштейн и некоторых других, обнаруживается не только содержательное продвижение в глубь чёрного ящика со стороны нейрофизиологии, но и развитие самих методолого-парадигматических оснований такого продвижения. Не случайно 90-е гг. прошлого века (вне связи с упомянутыми выше именами) назвали «десятилетием мозга». Заметных успехов достигла и когнитивная психология (У. Найссер, Дж. Брунер, Дж. Лакофф, Т. Бивер, Л.А. Миллер и др.)]. Но в любом случае важно хотя бы избегать прямого переноса и экстраполирования логики и закономерностей построения смысловых конструктов через границы чёрного ящика в обоих направлениях. В ином случае получается унылый самообман: мир смыслов порождает эпистемы и гносеологические парадигмы, проецирует их на иную онтологическую сферу и, препарировав её в соответствии со своей логикой, с чувством глубокого удовлетворения возвращается к себе домой.

Можно ли расшифровать метафору чёрного ящика? Ближе всего для этого, на мой взгляд, подходит понятие ментальности, под которой в рамках смыслогенетической теории понимается устойчивая совокупность когнитивных механизмов, закрепляющих в культурной традиции те смысловые конструкции, которые способствуют стабильно-оптимальной реализации базовых экзистенциальных интенций для той или иной социальной общности. Ментальность также есть сфера, системно организованное пространство, в котором психические процессы преобразуются в акты мышления. При этом сами структуры ментальности, в отличие от лежащей на поверхности «лексики» культурных кодов, как правило, остаются неотрефлектированными, скрытыми в бессознательном.

Как и многие другие понятия, ментальность в разных научных традициях понимается весьма размыто, и преодолеть эту размытость вряд ли удастся. Но если всё же бегло соотнести приведенное определение с наиболее распространёнными в научном обиходе представлениями, то обнаружится, что оно располагается между англо-американской традицией, опирающейся на когнитивный и психофизиологический аспекты, и отечественной, понимающей ментальность как совокупность ценностных принципов и представлений, закреплённых социокультурной традицией. А на обыденном уровне это синоним национального характера (которого с точки зрения академической науки не существует) и культурно-психологических стереотипов.

Ментальность, таким образом, понимается как свёрнутый в устойчиво воспроизводимых когнитивных структурах геном культурной системы, его психическая квинтэссенция. При этом ментальность содержит не только набор социально-поведенческих программ и ценностных ориентаций. В неё включены и результаты смыслообразования, и сами его способы и технологии. При таком понимании ментальности ответ на вопрос: каким образом в исторически меняющейся сфере ментальности трансформируются (развиваясь? эволюционируя?) способы и операционные технологии построения смысловых конструкций, дает ключ к некоторым тайнам чёрного ящика. Поэтому в центре нашего внимания будут прежде всего трансформации, связанные с глобальными межсистемными переходами, которых в истории было не так много. Анализ этих трансформаций охватит главным образом четыре уровня:

1. когнитивные техники смыслообразования,

2. структуры ментальности,

3. социокультурные практики,

4. порождаемые ими наличные культурные феномены.

Эти же четыре уровня образуют и иерархию онтологических «этажей» любой разворачивающейся в историческом времени и
Страница 10 из 82

пространстве культурной системы. Соответственно, в структуре данного исследования выделяются три сквозные темы: человек как носитель определенного типа ментальности, структурные конфигурации культурных систем и историческое измерение совместного бытия человека и этих самых культурных систем.

Смыслогенетический путь постижения культуры лежит через реконструкцию ментальных конфигураций. Их изменения – не просто смена картин мира, представлений или ценностей. Это изменения более глубокого культурно-антропологического характера, и поэтому попытки проникнуть в ментальные структуры иной культурной системы, в отличие от «простого» прочтения тех или иных культурных кодов, наталкиваются на почти непреодолимые трудности. Условие их решения – способность критически абстрагироваться от своей культуры. Современное аналитическое сознание сделало в этом направлении внушительный рывок, и есть основания полагать, что ему многое откроется. Хотя полное абстрагирование невозможно, как невозможно человеку «выпрыгнуть» из культуры вообще и узреть со стороны её субстанциональную основу. Кстати, именно невозможность в полной мере выйти на внешнюю по отношению к культуре позицию делает безуспешными попытки найти универсальные определения последней.

Как нельзя вывести целое из суммы частей, так нельзя и объять онтологию универсального через образы локального (любой дискурс всегда неизбежно локален, хотя бы в силу исторического генезиса и производности от более ранних додискурсивных мыслительных практик). Но даже и те скромные возможности в приоткрывании завес, которые теперь перед нами появляются, упускать нельзя. Смиримся же заранее с относительностью будущих результатов. Трудность абстрагирования заключается в том, что инкультурация связывает человека не только с содержанием тех или иных традиций и даже не только со стандартными программами социокультурных практик, но и с соответствующими структурами ментальности. А последние, в свою очередь, исходят из когнитивных технологий смыслообразования. Всё это вместе создаёт такую мощную экзистенциальную связку сопричастности, что совокупный modus operandi диктуемый культурой человеку, воспринимается как нечто естественное, единственно возможное и не нуждающееся в ни в каких сторонних объяснениях.

Часто исследовательская мысль, начиная движение «от поверхности», от единичных феноменов, вязнет в эмпирии, не в силах абстрагироваться от семантики наличных реалий. И это неслучайно. Культура намеренно использует изощрённые ловушки и приманки, дабы не пускать мысль вглубь, пряча сущность за явлением и выдавая конечное за бесконечное, модус – за субстанцию.

Исследовательский алгоритм данного исследования – движение не от поверхности вглубь, а, наоборот: от когнитивных технологий, через ментальные структуры к наличным продуктам смыслообразования – социально-культурным практикам и от них – к историческим фактам и феноменам культуры. Такое движение «от корней», от структурных паттернов культурных систем к их исторически воплощённым конфигурациям вряд ли понравится позитивистски ориентированному сознанию (поскольку оно фетишизирует эмпирический факт или логическое долженствование, не признает ничего сверх того, что можно «пощупать», сводит всё к плоской дихотомии причины и следствия). Явно не понравится оно и постмодернистам. Да и традиционная философия явно найдёт здесь чему воспротивиться. Но, как сказал один упрямый человек: «На том стою и не могу иначе».. В оправдание скажу лишь, что и методология, и весь содержательный строй смыслогенетических подходов диктуются исключительно своеобразием, если не уникальностью исследовательских задач. А последние, в свою очередь, определяются уникальностью нынешней переходной ситуации, хотя по-своему уникальны все ситуации в истории.

Уникальность нынешней переходной ситуации связана вот с чем. Всякая культурная система развивается под действием двух разнонаправленных сил: внешней и внутренней. Внешняя – все те факторы, от климатических и ландшафтных до этногенетических, социальных, экономических и пр., которые образуют видимый, «фенотипический» план исторического бытия той или иной культурной системы. К ним-то, как правило, всё и сводят исследователи. Но есть и другая сила, внутренняя, – нечто вроде генетического кода или паттерна. Он эксплицируется и разворачивается во времени и направляет развитие системы изнутри. Соответственно, результирующий образ системы – продукт взаимодействия двух названных сил, которое принимает подчас весьма драматические формы. Концепция взаимодействия генетического и средового (автоморфизма и адаптационизма) давно применяется и в отношении отдельного человеческого субъекта. Но если генетика человека, при всех её белых пятнах, сфера достаточно исследованная, то генетика культуры, которая и составляет субстанциальную основу того, что историки называют longue duree (то есть раскрывающиеся в «долгом» историческом времени геномы культурно-цивилизационных систем) – почти terra incognita.

Иными словами, всякое развитие протекает в режиме взаимодействия двух сил: имманентно-структурирующей (внутренней) и импульсно-реактивной (внешней). Если бы развитие определялось только последней, то есть было бы одним лишь ответом формы на воздействия внешней среды, то из любого первичного бесформенного образования (субстрата, который, кстати сказать, может существовать лишь в воображении) среда могла бы вылепить, как из куска пластилина, всё, что угодно. Генетика убедительно объясняет, почему в природе, несмотря ни на какие внешние воздействия, от ужей рождаются ужи, а от ежей – ежи[22 - Более изящно подобную мысль выразил ещё сам Дарвин: «Хотя всякая вариация бывает прямо или косвенно вызвана какой-нибудь переменой окружающих условий, мы никогда не должны забывать, что природа той организации, которая подвергается влиянию, есть фактор гораздо более важный для результата (курсив мой – А.П..). Мы видим это, когда различные организмы, помещенные в сходные условия, изменяются в разном направлении, тогда как близко родственные организмы при несходных условиях часто развиваются приблизительно одинаково». [74, с. 770]. Не в меньшей степени это относится и к культуре. «Какой-либо особый обычай или вера…никогда не бывает прямым психологическим ответом индивидуумов на тот или иной запрос внешнего мира. Источником их веры и обычаев является историческая традиция» [355, р. 28].]. А вот о культуре почему-то считается допустимым рассуждать как о некой пластичной субстанции, из которой таинственные в своей стихийности внешние силы лепят нечто произвольное и не детерминированное ни чем, кроме самих этих «слепых» и «стихийных» сил[23 - Ответом на такие представления выступает, как правило, столь же радикальный индетерминизм.]. Если же стохастические импульсы среды представляются как нечто согласованное и направленное, то это уже не натурализм, а разновидность скрытого креационизма с преформистской или провиденциалистской акцентировкой. Очевидная недостаточность, точнее говоря, несостоятельность таких представлений заставляет признать, что культура тоже имеет свою генетику,
Страница 11 из 82

определяющую внутреннюю конфигурацию всякой отдельно взятой локальной системы[24 - Перед необходимостью дополнить незатейливую, если не сказать примитивную бихевиористскую схему вызов – ответ концепцией культурного генокода оказался ещё А. Тойнби.]. Можно ее назвать генетикой надбиологической, генетикой культурной памяти, информационной, генетикой второго порядка, связанной с филогенией культуры и т. п. Но как ни назови, это именно генетика, т. е. некий особый генокод, передаваемый по таинственным и трудно уловимым каналам культурной наследственности. И структурной единицей этого генокода, как и единицей анализа эмпирического тела культуры, является смысл, о чём подробнее будет сказано далее.

Оговаривая особенности моего подхода, нельзя обойти сакраментальный вопрос: «от какого наследия мы отказываемся?». Высвечиваются следующие основные факторы, которые мне бы очень хотелось назвать предрассудками, или, в духе Ф. Бэкона, призраками (демонами), прочно укоренившимися в науках о культуре.

Первый фактор – устойчивые аберрации, связанные с понятием эволюционизма.

Когда о нём заходит речь, непременно, как чёрт из табакерки, выскакивает образ классического эволюционизма XIX в. с его линейной схемой исторического развития, где все народы проходят одни и те же стадии. Эта вздорная догма, оправдывающая как явный, так и скрытый европоцентризм и безнадёжно дискредитировавшая понятие прогресса, накрепко прилипла к самому понятию эволюционизма. Неэволюционистские доказательства того, что НИКАКОЙ ОБЩЕЙ СХЕМЫ НЕТ, а есть лишь ОБЩЕЕ НАПРАВЛЕНИЕ, представленное разными ветвями развития, почему-то воспринимаются с трудом. Более того, отрицание общей эволюционной схемы приравнивается к отрицанию самого существования общеисторического процесса или каких-либо общих детерминирующих факторов. Смыслогенетическая позиция, примыкая к современному неоэволюционизму, солидаризуется именно с таким подходом. При этом важно отметить, что признание наличия магистрального вектора эволюции никоим образом не предполагает иерархического выстраивания локальных культурно-цивилизационных систем по шкале неких абсолютных критериев: Иными словами, одни культурные системы включены в непрямую эстафету магистрального эволюционирования, остальные рано или поздно заходят в тупик. Но пока последние сохраняют жизнеспособность, свои имманентные задачи они решают столь же эффективно и с точки зрения вписанного в эти системы человеческого субъекта ни в коей мере не ущербны. Таким же образом положение дел рисуется культурологу, стремящемуся к максимально отстраненной позиции. Об особенностях смылогенетического понимания эволюции будет сказано далее. Пока же спешу отмежеваться не только от «классического» эволюционизма, в котором марксистский формационный подход прекрасно сочетается с либерально-прогрессистским, но и от любого рода креационизма/провиденционализма, а также, от локализма, релятивизма и радикального индетерминизма.

Второй призрак – проклятие «абстрактной антропологии» – глубоко ложное и по природе своей мифологическое представление о неизменности метафизически понимаемой человеческой природы, бесконечно воспроизводящей самоё себя, несмотря ни на какие изменения историкокультурного Инициатором этих изменений выступает ни кто иной, как всё тот же абстрактный «философский» человек с его абстрактными же волей, свободой и потребностями. Нельзя сказать, что исторические изменения ментальности вовсе отрицаются. Они признаются, но в конкретном анализе почти не учитываются, отодвигаясь на периферию рассмотрения, в область чего-то второстепенного, наносного, лишь поверхностно затрагивающего (искажающего) универсальную сущность человека. А эта «метафизическая» сущность всякий раз конструируется из бессознательной универсализации культурно-антропологической конституции самого исследователя или, самое большее, его антропологических представлений и исторического кругозора. Иными словами, человек Аристотеля – это, грубо говоря, прежде всего сам Аристотель, человек Канта – сам Кант и т. д. Отсюда – бесконечные экстраполяции ментальных структур, техник и способов мышления на самые разные ситуации исторического и доисторического прошлого. В результате создается картина истории культуры, которую нельзя даже назвать чудовищно искажённой. Это просто некая воображаемая «философская» история, которая при всей своей самостоятельной эвристической ценности ничего общего не имеет с историей действительной[25 - Ответ на каверзный вопрос: «А можем ли мы вообще знать, какова есть действительная история?» – тема отдельного разговора. Но пока осмелюсь утверждать, что его окончательная непрояснённость не отменяет права отвергать заведомо несостоятельные умозрительные построения.]. Здесь абстрактному человеку приписываются некие универсальные устремления, абсолютные трансисторические цели, ведутся бесконечные рассуждения о внеисторически понимаемой свободе и т. д. и т. п.

После Второй Мировой войны абстрактно-гуманистическо-метафизическая антропология получила дополнительные подпорки. По понятным причинам говорить о непреодолимых культурно-антропологических различиях между представителями разных обществ, равно как и об исторически детерминированных типах их ментальности стало неприличным. Маститые авторы ничтоже сумняшеся провозгласили очевидную глупость: люди во все времена мыслят примерно одинаково. А те, кто осмеливался даже весьма робко возражать, награждались ярлыками расиста, нациста, колониалиста и т. п. Иными словами, провозглашается, что меняется лишь содержание мышления, его «лексика», но никак не сами ментальные и уж тем более не психофизиологические структуры. Таким образом, по сути отрицается когнитивная эволюция человека в истории. Привкус этой идеологической установки проник и в весьма, казалось бы, удалённые от идеологии сферы. Так, даже в критике К. Леви-Строссом концепции первобытного мышления л. Леви-Брюля просматривается акцент на отрицание принципиальных когнитивных различий между первобытным и современным человеком, что представляет собой явную, хотя, возможно, и невольную идеологическую натяжку.

Словом, я стою на позициях признания когнитивной эволюции и структурного изменения ментальных конфигураций в истории. Такое изменение подтверждается огромным массивом научных данных и является, как говорится, «медицинским фактом». А если кому-то угодно делать из этого факта расистские и т. п. выводы, то это дело их собственной ответственности.

Несмотря на то, что в последнее время маятник отношения к проблеме медленно и боязливо, но всё же двинулся в противоположную сторону, оторваться от якоря абстрактно-гуманистической метафизики традиционная философская антропология, видимо, не в состоянии. Тем хуже для неё, ибо несостоятельность этой насквозь идеологизированной доктрины очевидна не только корректно мыслящему культурологу, но и корректно мыслящему историку, нередко приходящему в ужас от метафизических построений философов культуры, чудовищно оторванных от исторических реалий.

Впрочем, сознание историка тоже, как правило, в той
Страница 12 из 82

или иной мере, «отравлено» мифологией абстрактного человека и духом явных или скрытых европоцентристских экстраполяций. Говорю это не для того, чтобы затеять очередную межцеховую склоку. Моя цель – высказать важнейший, хотя и предельно простой тезис: без глубокой и тщательной реконструкции ментальных структур и стратификации культурно-исторических типов человека по признаку кардинальных и неустранимых различий в их ментальной конституции реализация принципа историзма в науках о культуре НЕВОЗМОЖНА. Для избавления от призрака «философского человека» достаточно всего лишь одной вещи, которую очень легко сформулировать, но почти невозможно осуществить: перестать переносить собственные психологические автоматизмы и установки на человека прошлых эпох. Провести этот принцип со всей последовательностью пока не удаётся никому и, по-видимому, автору этих строк тоже. Но стремиться к этому необходимо.

Видение другого в кривом зеркале собственной самости и, пуще того, представление его как «недоразвитого» себя со всеми вытекающими из этого заблуждениями, вроде трудовой теории антропогенеза и т. п. – это для современных наук о культуре слишком большая роскошь. Нынешнее кризисное сознание, стихийным образом освобождающееся от «призраков» логоцентризма и присущих ему психологических стереотипов, получает свойственные всякой кризисной эпохе резко повышенные флуктуационные возможности или, проще говоря, выталкивается в ситуационно расширенное пространство свободы, где старые (логоцентрические) когнитивные нормативы быстро отмирают, а новые ещё только формируются. Это оставляет познающее сознание «без присмотра» и жёсткого дискурсивного контроля, который постмодернисты окрестили «дискурсами власти». В таких ситуациях требуется немалое мужество, чтобы в очередной раз заглянуть в бездну отчуждения. Но таков долг познающего сознания, и с этих позиций стремление непременно узнать себя в другом, образно говоря, узреть в зрачках питекантропа, шумерского гуруша или алтайского кочевника своё собственное отражение – непростительный и даже опасный интеллектуальный инфантилизм.

Примечательно, что в основе модернизаторских экстраполяций лежат отнюдь не рациональные аргументы – эти представления никакой по-настоящему рационалистической критики не выдерживают. Здесь мы сталкиваемся с чисто мифической установкой, предписывающей непременно видеть в другом собственное отражение. В ином случае другой оказывается органически и бессознательно отчуждаемым, непознаваемым и бессознательно страшным. Другого, который своей неправильностью оспаривает мою идентичность, сознание категорически отказывается в себя впускать. Как тут не вспомнить доисторическую по своим корням неприязнь к двойнику: «такому же как я, только неправильному»?

Нельзя сказать, что проблема ухода от модернизации и достижения более высокого уровня историзма не ставилась вовсе. Однако достижения на этом пути – пока всего лишь отдельные бреши в бастионах методологической или даже, скорее, психологической инерции. При этом, как уже отмечалось, призрак абстрактного «философского человека» помимо анти-эволюционистской догмы культурной антропологии[26 - Напр. «Функции человеческого мозга одни и те же для всего человечества» [304, р.135]. Примечательно, что это убеждение сочетается у Ф. Боаса с таким культурным релятивизмом, которому могли бы позавидовать постмодернисты.] опирается, как уже говорилось, ещё и на псевдогуманистическую идеологию, табуирующую всякие рассуждения на тему органических различий в человеческой природе. «Отступники» получают отлучение от «респектабельной» (читай, идеологически сервильной) науки. Хотя догмат абстрактного антропологического равенства давно утратил всякую научную опору, а идея культурно-антропологической стратификации носится в воздухе, большинство авторов предпочитает «не связываться» с нею. Но связываться придётся – время пришло.

Третий предрассудок, препятствующий более адекватному взгляду на культуру, – «призрак экономизма», шире – утилитаризма. По сути, это всё та же экстраполяция ментальных и ценностных установок новоевропейского «экономического человека» на всё пространство истории: социальная психология усреднённого носителя сознания эпохи вхождения рационалистического новоевропейского интеллекта в стадию самонадеянной зрелости (её пик был XIX в.) постулируется в качестве всеобщего эталона, точки отсчёта и законодательной формулы развития, вменяемой всем эпохам и народам. Причём многие авторы, даже признавая хотя бы на словах и «в ряде случаев» приоритет неэкономических факторов в культуре, не делают из этого признания никаких методологических выводов и продолжают в конкретном анализе исходить из того, что человек во все времена руководствуется прежде всего соображениями экономической целесообразности.

Под давлением фактов и здравого смысла иные авторы очень неохотно признают, к примеру, что, де, если не прибегать к явным натяжкам, то приверженность архаического человека к экстраутилитарным императивам в ущерб физиологическим нуждам явно не согласуется с необходимостью/ императивом выживания. Однако, выдавливая из себя такие и подобные признания, мало кто из них отваживается отбросить панутилитаристские предрассудки и заняться глубоким, а главное, системным объяснением феномена. Убеждённость в том, что движущей силой человеческих побуждений, основой жизни и локомотивом истории является универсальное стремление бесконечно улучшать материальные условия существования, просочилась в подсознание и осела в нём как твердокаменная аксиома. При этом, формально признавая наличие «обратного влияния» внеутилитарных факторов на пресловутый «базис» (обычно не более того!), экономисты-утилитаристы никогда не готовы пересматривать свою базисно-надстроечную модель по существу. И дело здесь не в одних лишь «призраках Маркса» по Ж. Деррида. Современный технократический экономизм нередко весьма далеко отстоит от сколь угодно широко понимаемого марксизма.

Устойчивость панэкономических иллюзий можно объяснить тем, что соответствующее мировоззрение сформировалось в эпоху культурно-исторического «импринтинга» новоевропейского человека и его «экономической» цивилизации. Став формой его культурной идентичности, оно въелось в подсознание особенно глубоко. Это объяснение – но не оправдание. Если полностью освободиться от мифологических оснований научного мышления нельзя, то можно, по крайней мере, достичь принципиально большей рефлективной удалённости от изучаемого объекта, т. е. значительно повысить уровень экзистенциального отчуждения ради большей адекватности в постижении объекта исследования. Другое дело, что эта задача парадоксальным образом требует и достижения большей степени вживления, погружения в объект и, по сути, ситуативного снятия субъект-объектного дуализма. Но не путём навязывания объекту собственной онтологии, как это делал и продолжает – несмотря ни на что – делать рационалистический «законодательный разум» (термин З.Баумана). Впрочем, это отдельная тема.

Утилитаристский (панэкономический) подход базируется на
Страница 13 из 82

следующих заблуждениях. Первое – разделение культуры на материальную и духовную, что может, частично и с большими оговорками, быть применено лишь к высоко специализированным и дифференцированным обществам индустриальной и постиндустриальной эпохи. В отношении ВСЕХ иных культур это грубейшая модернизация. Да и вообще, сама эта дихотомия искусственна, надуманна и эвристически бесплодна, ибо, совершая насилие над природой вещей, она принудительно разъединяет их на никогда не существовавшие порознь модусы.

Второе заблуждение вытекает из первого и добавляет к искусственно разъятой картине культуры идею ложной, как уже говорилось, субординации: базиса и надстройка»[27 - Эта квазинаучная утилитаристская мифологема давно бытует вне прямой связи с одиозной марксистской лексикой.]. То есть априорно утверждается универсальное доминирование утилитарных потребностей и ценностей над всеми прочими. А ведь совершенно очевидно, что в доиндустриальные эпохи и особенно в эпоху первобытности и древности утилитарный аспект был явно побочной линией мифоритуальных практик (т. е. их эпифеноменом) и лишь постепенно стал выделяться и вести в истории свою «тему». Но даже в случае, когда авторы, убедившись в очевидной нелепости таких представлений, на словах от них отказываются, в конкретном анализе они всё равно полубессознательно продолжают интерпретировать культурную реальность именно в этой искажённой оптике. В результате вся социокультурная реальность выводится из утилитарно-хозяйственных практик, а те, будучи последним уровнем анализа, возникают как нечто самопричинное и выводятся сами из себя. Точнее, универсальной предпосылкой служит абстрактно понимаемый принцип «возрастания потребностей», «работающий» в качестве этакого perpetuum mobile, бесконечно генерирующего социальные и хозяйственно-технологические инновации.

История культуры – и здесь я не делаю никакого открытия – это не история в первую очередь хозяйственно-экономической или производственно-технологической деятельности. Такая деятельность, входя в набор практик, связанных (внутри самой культуры!) с программами структурирования, настроек и стабилизации социальных отношений, во внутренней иерархии культурной системы занимает довольно скромное место. Хозяйственно-экономические практики, хотя и связаны с базовыми программами жизнеобеспечения, никогда, тем не менее, не были системообразующим фактором образования культурных систем и главным двигателем культурно-исторической динамики. Так их можно трактовать, повторю, разве что применительно к современной постиндустриальной эпохе, да и то с большими оговорками. Неслучайно именно сложность хозяйственно-экономической и технологической сферы всегда оказывается первой жертвой деструкции и распада в переломные и кризисные эпохи. То есть именно этой своей частью культура жертвует наиболее легко и безболезненно для своих системных перестроек. По моему глубокому убеждению, ни хозяйственно-экономические, ни технологические, ни социально-политические факторы сами по себе не являются для культурных общностей системообразующими. Таковыми выступают типы ментальных конституций людей и внутренняя конфигурация самой системы, её структурный паттерн.

Третье заблуждение вытекает из первых двух и базируется на модерни-заторской психологизации: усреднённый психологический тип новоевропейской буржуазной личности экстраполируется как в синхронном, так и в диахронном направлениях. Мировоззрение и ценности человека либеральной евроатлантической цивилизации присваиваются и людям прошлых эпох, и представителям современных незападных обществ. Готовность на словах принять другого человека целиком с его мировоззрением и ценностями, а на деле – лишь настолько, насколько он культурно релевантен западному человеку, обернулась пошлым лицемерием пресловутой политкорректности и очевидным провалом мультикультуралистского проекта. Новейшие экзерсисы на темы поисков и обретения современным человеком новых идентичностей в принципе дела не меняют. Западные ценности, хотя уже и не так громко, продолжают объявляться, или, в лучшем случае, тихо подразумеваться общечеловеческими. Отсюда и фиктивный закон возрастания потребностей, и вменяемое всем без исключения стремление к трансгрессии (термин Ю. Козелецкого) – к «преодолению границ», «выходу за пределы» и т. п. Отсюда же и неизбывный технократизм, сеющий убеждённость в том, что для технологического прогресса не существует никаких препятствий, в том числе и ментально-культурных, ибо никаких более важных целей, чем бесконечное улучшение материальных условий существования, у человека быть не может. Отсюда и мифологема, согласно которой всё без исключения люди стремятся к свободе в её, разумеется, либеральном понимании и т. д. и т. п.

Разумеется, не все авторы так вульгарны. Но даже те существенные и результативные попытки реконструировать аутентичный культурный контекста прошлых эпох, которые предпринимались в ХХ в. различными авторами и отдельными школами, не привели пока к коренному перелому.

Обратим внимание, к примеру, на прочно устоявшуюся хозяйственно-технологическую лексику в обозначении исторических периодов и характеристик типов обществ: палеолит, мезолит, неолит, медный век, железный век, эпоха бронзы, индустриальная эпоха, аграрные и индустриальные общества и т. п. При этом хронологические отрезки, установленные на основе факторов, не являющихся в большинстве случаев системообразующими, начинают пониматься не как условность, а как in re присущие изучаемому материалу, как имманентная и объективная характеристика самого историко-культурного процесса. Позиция, согласно которой «духовная» культура вторична и производна от культуры материальной, продолжает доминировать, даже если отвергается на словах[28 - Западная наука, особенно, французская, уходит от этой установки достаточно решительно. Однако инерция этой надуманной дихотомии то и дело даёт о себезнать.]. Во всяком случае, целостной концепции, интерпретирующей историю культуры не в ложной системе координат «базис-надстройка» или в аналогичных немарксистских терминах (например, либерально-прогрессистских), пока не существует. Эскиз такой концепции – одна из задач этого исследования.

Разумеется, можно с полным основанием заявить, что всё вышесказанное давно не актуально, ибо постмодернистская критика, и не только она, отбросила все эти позитивистско-утилитаристские (в широком понимании) концепции в далёкое прошлое. Однако, видя, как они, будучи выброшенными в окно, всякий раз входят в двери, ползучим образом прорастая даже в совершенной чуждой им, казалось бы, парадигматике (к примеру, в той же постмодернистской), начинаешь понимать, что вопрос об «отказе от наследия» хотя бы отчасти сохраняет свою остроту.

Выясняя отношения с «призраками», нельзя не затронуть ещё один острый, даже щекотливый вопрос. Речь идёт о назревшей и даже перезревшей необходимости определиться с огромным пластом материала, традиционно игнорируемого академическим сообществом и потому отданного на откуп паранауке, различного рода шарлатанам, околонаучной развлекательной
Страница 14 из 82

литературе и т. п. Неписаные конвенции здесь настолько сильны, что любой автор, переходящий незримую черту, тут же получает ярлык несерьёзного учёного и легковесного искателя дешёвой популярности. Однако и мириться с чванливым консерватизмом и плоским сциентизмом академического сообщества, цепляющегося, как чёрт за грешную душу (особенно в гуманитарных науках), за механистические догмы, уже нельзя. Слишком дорого обходится науке игнорирование того, что не поддаётся объяснению с позиций просвещенческо-позитивистской рациональности. И это при том, что в ряде практических областей, например, в военной и разведывательной, «неправильные» и «ненаучные» представления давно и успешно применяются без какой-либо санкции академического ареопага.

Проблема, однако, весьма деликатная. В поисках выхода исследовательская мысль оказывается перед необходимостью пройти меж двух огней: откровенным паранаучным шарлатанством и бесплодным академическим консерватизмом. Задача эта почти невыполнима и потому большинство авторов, как и в случае с абстрактно-гуманистической антропологией, предпочитают «не связываться». Иногда академическая наука снисходительно признаёт, что «….в разнообразных формах донаучного, псевдонаучного и ненаучного знания также присутствуют элементы рационального подхода к явлениям, существуют определённые нормы и критерии, которые раньше считались присущими исключительно науке» [212, с. 38]. Но дальше, как правило, идти боятся, ибо даже это высокомерное допущение оказывается в опасной близости к утверждению, что рациональности в науке не больше, чем в магии и мифе (П.Фейерабенд). А на фоне куновской и посткуновской критики научной рациональности более далеко идущие признания выглядели бы полной капитуляцией.

Оговорюсь сразу: я никоим образом не намерен выступать адвокатом иррационализма, паранауки, бульварной мистики и всякого рода шарлатанства. Рискуя получить весь набор этих ярлыков, я всё же беру на себя смелость «связываться» и заявить, по крайней мере, два тезиса. Первый: отвергаемые академической наукой области околонаучного по своим методам знания накопили колоссальный материал, игнорировать который на сегодня НЕДОПУСТИМО. Тезис второй: некоторые научные гипотезы, построенные на основе этого материала и не внедренные в сознание в соответствии с методологическими требованиями академической науки, тем не менее, более эвристичны, чем «правильные» построения в рамках традиционных парадигм. Это особенно наглядно, когда академическая наука, будучи явно не в состоянии объяснить те или иные явления (или объясняя их заведомо неадекватно), не предлагает ничего, кроме этой самодовлеющей «правильности».

Концептуальное ядро такого материала, не сводимое ни к каким-либо отдельным идеям, учениям, концепциям или авторам и сложившееся на протяжении огромного по историческим меркам отрезка времени, я буду обобщённо называть мистической метафизикой (ММ). Мистической – поскольку знание здесь достигается не дискурсивно, как в рационалистической науке, а в результате прямого или особым образом опосредованного опыта медиации с источником этого самого знания. Метафизики – потому что постулаты, выдвигаемые на основе откровений духовного опыта, за редким исключением оперируют абстрактными абсолютными категориями (образами, представлениями) и лишены каких-либо эволюционистских, исторических или культурно-психологических измерений. На то, впрочем, есть свои причины, требующие специального анализа.

Обращаясь к материалу ММ, я не намерен апеллировать к нему как к валидному аргументу в споре с механистическим рационализмом (МР), что делают многие авторы, ищущие выхода из тупиков последнего. Это бессмысленно, ибо аргументы эти просто не будут услышаны. Но материал ММ при этом не просто набор необязательных иллюстраций, пребывающий где-то на периферии «серьёзного» научного знания. Он нечто гораздо более важное, и мотив обращения к нему будет всякий раз поясняться в ходе исследования.

Кроме того, обращаясь к «рискованному» материалу и выдвигая на его основе те или иные гипотезы, я, дабы «не дразнить гусей», вынужден находить максимально отстраненную форму его подачи. Заключается она в том, что в соответствующих местах текста выделяются специальные фрагменты под заголовком «Прибавление». Это не постмодернистская ухмылка в сторону Гегеля, а всего лишь указание на то, что читатель, склонный к болезненной обидчивости за чистоту академических риз, может эти фрагменты смело пропускать.

Излагаемый в исследовании эскиз смыслогенетической теории носит по необходимости постулативно-гипотетический характер, поскольку построить полностью доказательную теорию культуры на основе современных научных данных невозможно. А если вспомнить теорему Геделя, невозможно это вообще. Не говоря уже о неизбежном конфликте толкований даже относительно твёрдо установленных данных в условиях современного методологического плюрализма и эпистемологической анархии. Из этого не следует, однако, что я пренебрегаю принципом научной доказательности. Напротив, я стараюсь следовать ему везде, где это возможно. Однако сама задача широкомасштабной ментально-культурной реконструкции в принципе не может быть решена без введения гипотез, заполняющих отсутствующие конструктивные узлы в теоретических построениях. Здесь критерием служит уже не соответствие научным данным, каковых может и не быть вовсе, а объяснительная способность теории, т. е. потенциал непротиворечивой интерпретации феноменов и явлений, которые другими концепциями либо не интерпретируются, либо интерпретируются неадекватно, либо, как нередко бывает, вовсе игнорируются.

Итак, основная задача моего исследования (всего исследования, а не только этой первой книги) – раскрыть законы образования и разворачивания геномов культурных систем в их исторической динамике и в отношении к исторически эволюционирующему человеческому субъекту, а также выявить диалектику двойной субъектности истории: человека и самих культурных систем.

Тем, у кого сам термин теоретическая культурология вкупе с обращением к опыту естественных наук вызывает неодолимую аллергию, могу предложить для своей работы другую вывеску: системные исследования. Или, как бы это звучало в англоязычной науке: system studies. Впрочем, всё это слова, слова… Можно было бы сказать, что в ходе археологических штудий Культуры вырабатывается отсутствующий на сегодня понятийный и терминологический аппарат теоретической культурологии вообще и смыслогенетического подхода в частности. Поскольку метод изучения всякого сложного предмета (а Культура, несомненно, такова) формируется параллельно с научным образом этого самого предмета, он не может быть выработан заранее и, подобно инструменту, лежать на полке, с которой его при надобности достают, дабы «применить». Для собственных задач культурологической науки выработка метода – дело важное и полезное. Но мне не хочется специально заострять внимание на этом вопросе. И не только потому, что в эпоху отчаянной парадигматической эклектики методологический перфекционизм выглядит неуместным и анахроничным дон-кихотством. Дело,
Страница 15 из 82

скорее, в том, что от сформулированных выше алармистских вопросов не спрячешься в ракушку профессионального дискурса. Что-то подсказывает мне, что тех, кто придет на смену высоколобым логоцентрикам, уж точно не будут интересовать тонкости методологии. Кроме того, сама Культура – великий эклектик! Её бытие совершенно «неправильно» с точки зрения любой методологии.

Волнует другое. Если мы стоим на пороге разительного преобразования и самого человека, и его жизненной среды посредством современных нано– и биотехнологий, то это значит, что необходимо срочно заполнять лакуны в системном понимании «устройства» бытия человека-в-культуре. И это не вопрос методологии. Это вопрос выживания, ибо переустройство плохо понимаемой системы вряд ли может привести к чему-то хорошему. Поэтому, если смыслогенетическая теория способна хотя бы отчасти высветить тёмные провалы в понимании фундаментальных вопросов бытия-в-культуре, то это надо делать не мешкая, даже ценой некоторого пренебрежения методологической отточенностью.

В связи с поставленными задачами возникает ещё один важный вопрос: возможно ли преодолеть зазор между естественнонаучным и гуманитарным дискурсами? Пока что «технари» продолжают с лёгкостью необыкновенной переносить физикалистские схемы на культурно-историческую реальность, а гумантарии невротично отвергают объективирующий анализ, боясь сорвать флёр сладкой тайны с мира «человеческого, слишком человеческого». Действительно, переходя из сфер космологии, физики и биологии в область историко-культурной реальности, мы будто бы оказываемся в совершенно другом мире, куда, однако, протягиваются фундаментальные закономерности эволюции всего сущего. Из признания такого положения дел вытекает общий вопрос: возможно ли преодолеть названный зазор и построить единую эволюционную теорию, релевантную как физическому, так и культурно-историческому миру? И частные: возможны ли

– обнаружение общего парадигмально-методологического основания для такой теории,

– выработка единого метаязыка описания и, соответственно, единого эпистемологического дискурса,

– применение положений современных естественнонауных (в частности, эволюционных) теорий к историко-культурному материалу без редукционизма, физикализма и механистичности.

Разумеется, об окончательных и исчерпывающих ответах на эти вопросы речи не идёт. Но в своих рассуждениях я постоянно буду удерживать их в поле зрения.

Предвижу, что один из главных упрёков в мой адрес будет тот, что я недооцениваю внешнюю фактографическо-событийную сторону историкокультурных процессов. Я полностью согласен с высказыванием Ф. Броделя о том, что событие – это «пена на волне истории», и потому признаюсь честно: факты сами по себе меня не интересуют. Вернее, не имеют для меня самодовлеющего значения и используются лишь в качестве иллюстраций. Для меня важны, прежде всего, глубинные условия, благодаря которым эти факты могли появиться. К тому же значение эмпирических фактов так долго и сильно преувеличивалось, что я смею надеяться: читатель простит мне некоторые «отдельные перегибы на местах» в противоположную (кое-где я это делаю в целях лёгкой провокации). Впрочем, игнорировать факты в угоду абстрактным умопостроениям, рассыпающимся при первом же столкновении с эмпирическим материалом предметных наук, я также не намерен. А потому остаётся лишь пуститься в путь между Сциллой самодовлеющей дотошности плоских фактографических описаний и Харибдой заоблачных философских абстракций, рискуя быть уничтоженным обеими.

Общее название исследования – «Постижение культуры» – не следует воспринимать как фамильярное постмодернистское подмигивание А. Тойнби. Просто более точного названия не подобрать, да и значение слова «постижение» не вполне соответствует английскому слову «studies». Поэтому не стоит усматривать здесь калькирование.

И, как положено в эпоху after postmodernism’a, произношу сакраментальные слова: автор (непременно в третьем лице!), упаси бог, не претендует на истину не только в последней, но и в предпоследней инстанции и всего-навсего строит локально-региональную модель, работающую лишь в определённых границах. Где проходят эти границы – неизвестно пока никому, включая и самого автора. А потому он осмеливается претендовать лишь на то, чтоб его суждения не примут за самоценную игру ума, а его генерализующие построения признают имеющими некоторое отношение к действительности, а не гримасами «метафизических дискурсов власти». Ведь всё-таки «after»!

Глава 1

Культура в контексте глобальной эволюции

Истина рождается как ересь и умирает как предрассудок

    Гегель

1.1. Общие замечания

Ещё сравнительно недавно, в эпоху торжества постмодернистского релятивизма, сам термин эволюция, да ещё глобальная, вызвал бы скорее всего презрительную усмешку. К эволюционистской идее накрепко прилипли одиозные и потому компрометирующие её прогрессистские представления. Концепция целостности объявлялась ложным и вредным умопостроением, и видеть за ней нечто реально существующее было «законодательно» запрещено. В гуманитарных науках этот запрет освящён был едва ли не сакрализованным авторитетом М. Фуко. Однако реабилитация холистического[29 - От греч. holos – весь, единый, целый.], в широком понимании, мировидения в русле постнеклассических подходов, неослабевающая популярность синергетики и близких к ней направлений[30 - Речь идёт об Общей теории систем (ОТС), Универсальной истории (Big History), глобальном эволюционизме и некоторых других направлениях.] снимают с эволюционистской парадигматики печать вчерашнего дня, а естественное стремление интеллекта к генерализации своих представлений о мире вновь обретает законные права. Можно, разумеется, возразить, что за всякими рациональными обобщениями и генерализациями прячется глубинный иррационализм неотрефлектированных психологических установок. А потому все логические конструкции, обосновывающие рациональное устройство мира в широком, а не в узко механистическом его понимании, суть спекуляции, основанные на «чистой психологии». Правда, психологический детерминизм можно с тем же успехом поставить в вину и всякого рода релятивизму. Но главное: разве неизбывное стремление к построению целостной картины мира сама по себе ни о чём не говорит? Разве призрак такой картины не маячит, словно тень отца Гамлета, в головах самых, казалось бы, последовательных релятивистов, то и дело прорываясь наружу в виде досадных, но совершенно неизбежных «оговорок по Фрейду»? Кстати, такого рода возражения напоминают трюк психоаналитика, уличающего любого своего оппонента в том, что его псевдорациональные построения не что иное, как формализация и оправдание скрытых комплексов. Предполагается, что при этом оппонент должен краснеть, бледнеть, прятать глаза и лепетать что-то в своё оправдание. На это можно ответить так: да, мотивы построения тех или иных картин мироздания сокрыты в бессознательном, и вытащить их оттуда – дело не столь уж трудное. Но из чего следует, что содержание и результаты любой познавательной деятельности могут быть сведены к её пусть даже скрытым мотивам? Возможно, думать о
Страница 16 из 82

глобальной эволюции и макрокультурных процессах меня заставляет нечто заключённое в моём сознании. Но вытекает ли из этого, что сам феномен эволюции является чисто психологической конструкцией? Релятивист из принципа ответит: да! Я же, скорее, признаю, что у меня с релятивистами просто разные установки, и останусь убеждённым в том, что психологическое стремление к целостности хотя бы в некоторой степени идёт навстречу объективным свойствам самой реальности. Разумеется, здесь можно тотчас же придраться к понятию объективности, но если объективизм – это ретроградство, то солипсизм – почти диагноз. Так что спор этот бесконечен.

Оговорюсь сразу: я не намерен строить ещё одну общую теорию эволюции. Кроме того, что такая задача была бы возмутительно амбициозной, в ней просто нет нужды. Интересуют меня лишь те аспекты глобальной эволюции, которые тем или иным образом проявляют себя в процессах самоорганизации (не обязательно в синергетическом смысле) культурных систем. Поэтому я намеренно оставляю в стороне такие, к примеру, сакраментальные вопросы как «что такое энтропия, и как с ней бороться?», коллизии круговращения вещества и энергии, парадоксы отношений равновесия/ неравновесия на стыке живой и неживой природы и т. д. и т. п. В отношении всего, что связано с этими и другими вопросами, позволю себе ограничиться лишь отдельными суждениями в контексте основных проблем исследования и, разумеется, без всякой претензии на системность.

Итак, термин эволюция, как и многие другие в современном употреблении, относится к тем, которые схватываются, скорее, интуитивно, а не осмысляются в строгих понятийных рамках. Все примерно понимают, о чём идёт речь, но очертить ясный круг значений нет ни возможности, ни желания. Да и сам принцип эволюционизма сегодня находится в двусмысленном, «подвешенном» состоянии. По причине связанности с осмеянной идеей прогресса и линейно-поступательного развития его отвергают и третируют, всячески давая понять, как он надоел, но при этом продолжают использовать – каждый на свой лад, ибо заменить его нечем. Идея эволюционизма, таким образом, оказывается в положении того ребёнка, которого никак не удаётся выплеснуть вместе с грязной водой раскритикованных эволюционных теорий. Неустранимость эволюционистской лексики компенсируют произвольностью её понимания. С некоторых пор появилась тенденция под эволюцией понимать любые изменения вообще, так что понятие эволюции лишается ясного содержания. На другом фланге, напротив, значение этого понятия сужается до ограниченного набора строго определённых изменений. Такое положение дел имеет свои плюсы и минусы. С одной стороны, размытость значения термина постоянно создаёт угрозу путаницы и эффекта «испорченного телефона», но с другой – избавляет от необходимости укладываться в прокрустово ложе предустановленных норм. Последнее особенно важно в междисциплинарном, синтетическом подходе, присущем теоретической культурологии. Здесь метод и, соответственно, терминологический инструментарий всякий раз конструируются вместе с самим предметом, а не в готовом виде достаются с полки и «применяются». Поэтому теоретизирующий культуролог не только вправе, но и просто обязан обозначить содержание и дискурсивные границы используемых им ключевых терминов.

Не погружаясь в долгий сравнительно-методологический анализ, укажу на то, что смыслогенетическая позиция в целом примыкает к широко понимаемому неоэволюционизму. Широта понимания в данном случае предполагает свободу от необходимости строгого согласования с какими-либо частными направлениями (например, эволюционной эпистемологией, теорией коэволюции и др.). И хотя повод для «выяснения отношений» с теми или иными теориями будет неоднократно возникать в ходе исследования, выносить эти суждения в виде оторванной от материала абстрактной преамбулы я не считаю нужным.

Что же понимается под эволюционным процессом в смыслогенетической теории? Самое общее предварительное определение таково: эволюция – это последовательное и направленное изменение системных конфигураций, протекающее на всех уровнях их самоорганизации[31 - Понятие самоорганизации здесь используется в широком контексте, не предполагающем обязательного соотнесения с синергетикой. В каком именно – станет ясно из последующего изложения.].

Что же касается одиозного понятия прогресс, то под ним понимается развитие форм и структур в русле глобальных эволюционных векторов, о которых речь пойдёт ниже. И единственный критерий прогрессивности изменений и прогресса вообще – согласованность этих изменений с общеэволюционным мейнстримом. И более ничего! Обращаться к критике и анализу понятия прогресс специально не стану – об этом и так уже много написано.

Любого рода изменения не самоорганизующихся образований эволюцией не являются. Кроме того, к эволюционным изменениям относятся лишь те, которые порождают новые качества, т. е. ранее не воплощавшиеся в эмпирическом мире, выходящие за пределы исходной формы, иными словами, те изменения, которые превосходят границы флуктуационных амплитуд для того или иного конфигуративного паттерна (например, простое онтогенетическое развитие организма эволюцией также не является). Здесь, конечно же, возникает вопрос: каково содержание этих направленных изменений? Но об этом, к сожалению, нельзя сказать одной фразой.

Чтобы подойти к определению этого содержания, начать придётся издалека, обращаясь к фундаментальным основаниям современных представлений о реальности, которые нам предоставляют квантовая физика, теория относительности, общая теория систем (ОТС) и некоторые другие направления. Попытаюсь предельно кратко резюмировать наиболее важные положения в виде тезисного очерка – «натурфилософского» этюда, с необходимой оговоркой, что вся эта «метафизика» возможна лишь в пределах нашего интеллектуального горизонта и, как любые иные умопостроения, ограничивается выразительными возможностями языка. Кроме того, следует пояснить, что дальнейшие рассуждения не есть эпигонский аналог «классических» натурфилософских интуиций, свойственных ранним философам. Подробное изложение естественнонаучных и теоретических обоснований и соответствующего понятийно-терминологического аппарата здесь намеренно опускается. Излагается лишь их квинтэссенция в виде предельно сжатых тезисов, отчасти представляющих собой перевод с языка естественных наук на язык общегумантарный и релевантный культурологическому дискурсу. Вынужденно мирясь с неизбежными при таком переводе потерями, могу лишь предупредить, что каждую нижеследующую фразу следовало бы начинать словами «говоря упрощённо…».

Стремясь избегать эклектики, я в то же время не опираюсь на какую-либо одну из известных теорий. Сохраняя критическое к ним отношение, я пытаюсь лишь гипотетически обозначить путь к теоретическому синтезу. Прекрасно осознаю, что, обращаясь в дальнейших рассуждениях к опыту естественных наук и, в частности, к КМ, я становлюсь в очень уязвимую позицию, ибо здесь сами собой напрашиваются обвинения в вульгарном универсализме, проклятой метафизике, онтологизме, жёстком схематизме и
Страница 17 из 82

т. п. К тому же, «залезая в чужой огород», я рискую вызвать на себя огонь критики, обусловленный профессиональной ревностью. Надеюсь, тем не менее, хотя бы частично смягчить эти обвинения следующими оговорками.

Экскурсы в квантовую физику, биологию, нейрофизиологию и другие негуманитарные области делаются не для того, чтобы обогатить соответствующие науки, а единственно с целью найти точки опоры для выхода за пределы культуры как анализируемой системы. Ни в каком ином смысле выйти из культуры невозможно. Ведь если культура – звено в цепи глобальной эволюции систем, то постичь её основы можно лишь выйдя мыслью за её пределы. И только здесь, в области наук, изучающих иные (соседние) системы, удаётся нащупать основания, которые, возможно, позволят избавиться от собственно культурологических стереотипов: культуроцентризма, телеологизма, антропоцентризма, историцизма (в плохом смысле) и т. п. Иными словами, причина, заставляющая меня пускаться в рискованные путешествия по территории естественных наук, связана не со стремлением построить некую «общую теорию всего», но лишь с необходимостью проследить корни культуры, протягивающиеся далеко за её пределы. Также считаю весьма важным подчеркнуть, что вся собственно теоретико-культурная парадигматика, излагаемая как в этой так и в других частях исследования, никоим образом не дедуцируется из нижеследующих «натурфилософских» посылок и положений КМ и квантовой космологии.

Итак, если пока чисто постулативно допустить, что культура не есть абстракция невесть откуда взявшегося человеческого ума (в этом случае об её эволюции просто бессмысленно было бы говорить), а реально существующая самоорганизующаяся система – звено в цепи эволюционных образований Вселенной, – то её имманентная эволюция, которая в том или ином ракурсе выступает предметом культурологического знания, оказывается продолжением эволюции глобальной. В связи этим возникает необходимость хотя бы частично расшифровать расхожий тезис о единстве законов сущего[32 - Тривиальность этого тезиса не означает, однако, его бесспорности. «Космология… представляется нам наукой, не имеющей под собой прочного основания, хотя бы потому, что она изучает огромную Вселенную на примере небольшой её части, исследования которой, не могут дать целостной картины реальности. Мы наблюдаем её на протяжении очень короткого отрезка времени и имеем относительно полное представление лишь о ничтожно малой её части» [310, р. 834].] в аспекте общей логики эволюционирования.

Аксиоматическая основа, на которой базируются наши рассуждения, – теория Большого Взрыва и пульсирующей Вселенной [33 - Имеется в виду «инфляционная теория Вселенной» А. Гуса (Guth) – усовершенствованная теория Большая Взрыва. Впрочем, возможно, все эти рассуждения более корректно соотнести не с Вселенной вообще, а лишь с нашей Метагалактикой. Но практического значения эта поправка не имеет.]. Оснований для этого вполне достаточно.

Теория Большого Взрыва, как известно, не является общепризнанной. Впрочем, ожидать появления абсолютно доказанной и потому, общепризнанной космологической теории, по-видимому, не приходится. Тем не менее, именно теория Большого Взрыва в настоящее время наиболее авторитетна и вызывает наименьшее количество возражений, поскольку она по своим объяснительным возможностям превосходит все другие. И к тому же, приводимые здесь выводы из этой теории минимально затрагивают её собственные обоснования, так что они оказываются достаточно валидными даже с учётом возможных естественнонаучных корректив.

Однако если сейчас приводить аргументацию в пользу теории Большого Взрыва как таковой, пришлось бы слишком далеко уйти от основной темы. Добавлю лишь, что современная критика общей модели Большого Взрыва, равно как и теории суперструн с позиций концепции multiverse, вполне релевантна общетеоретическим выводам, которые будут представлены ниже.

Любая из версий теории Большого Взрыва приводит к тому, что, фундаментальным динамическим началом доступной нашему восприятию реальности оказывается дуализм интеграции (генерализации) и дезинтеграции (фрагментации, дискретизации)[34 - Разумеется, речь не идёт о простом редуцировании всех процессов Вселенной к этому дуализму, а лишь об одном из процессуальных аспектов её жизни. Но важность именно этого аспекта для нашей реальности первостепенна.]. Соединяясь в ритмических пульсациях, эти противонаправленные силы организуют все доступные нашему восприятию процессы во Вселенной. Заданные импульсом Большого Взрыва, процессы разбегания, дивергенции, сепарирования, радиации сдерживаются и компенсируются действием сил «реликтового» единства, «памятью» о первичном не-дуально-целостном бытии (если сингулярное состояние можно назвать бытием). Интегративные силы устремлены к преодолению фрагментации и возврату Вселенной в холономное состояние.

Борьба между дезинтегративной и интегративной силами пронизывает все уровни существования, инициируя процессы возникновения и развития систем. Контрапункт борьбы интегративных и дезинтегративных сил порождает дуализм двух типов связей: когерентных и каузальных, которые в своём диалектическом[35 - «Диалектическая» лексика теперь не только не модна, но и почти неприлична. Это неудивительно, если вспомнить, во что она была превращена марксизмом-ленинизмом. Однако вопреки сложившимся, особенно в нашем отечестве, психологическим стереотипам есть основания утверждать, что обращение к фигурам диалектической логики, разработанным немецкой классической философией, не утратили своего эвристического потенциала, хотя применение их в современном контексте требует, разумеется, значительных коррективов.] взаимодействии образуют два противоборствующих модуса реальности. Пересекаясь, они отражаются друг в друге благодаря вовлечённости в общие глобальные процессы.

Здесь необходимо пояснить пришедшее из теории волн и особо важное для всего исследования понятие когерентности. Трактуется оно в смысле, приближенном к первоначальному: соhaerentia – внутренняя связь. Имеется в виду независимая от времени, а на высоком уровне абстрагирования – и от пространства, корреляция/согласование онтологических модусов любого рода объектов/явлений, берущая начало на уровне квантовых состояний, а возможно, и глубже.

На квантовом уровне феномен когерентности описывается понятием когерентной суперпозиции. Образующие ее состояния, в классическом пределе не могут быть зафиксированными одновременно. Когерентная суперпозиция существует лишь при отсутствии взаимодействия рассматриваемой системы с окружением. Состояния же её описываются они посредством волновой функции (вектором состояния)[36 - Волновая функция это частный случай, одна из возможных форм представления вектора состояния как функции координат и времени. Это представление системы, максимально близкое к привычному классическому описанию, предполагающему наличие «объективного» и независимого ни от чего пространства – времени.]. Это описание формализуется заданием вектора в так называемом гильбертовом пространстве, определяющем полный набор состояний, в которых способна
Страница 18 из 82

находиться замкнутая система. Примечательно, что квантовая суперпозиция лишена наглядности, ибо складываются не вероятности как своего рода умственно представимый «минимум бытия», а волновые функции. Не случайно В. Гейзенберг отмечает: «Сама попытка вообразить картину элементарных частиц и думать о них визуально – значит иметь абсолютно неверное представление о них».

Проявляясь в физическом мире, типологические аналоги квантовой когеренции пронизывают все его уровни. Своей атемпоральностью когерентные состояния составляют альтернативу каузальности как связи, развёрнутой во времени. Т. е. если под каузальностью понимается причинно-следственная связь явлений, то под когерентностью – вневременная, акаузальная корреспонденция, которую можно назвать чем-то вроде со-пребывания или со-осуществления[37 - Если оставить в стороне современную теоретическую физику, то в сфере гуманитарной рассмотрение феномена вневременной асинхронной когеренции между психическими процессами и событиями физического мира находим в поздних работах Юнга. Впрочем, без влияния физики не обошлось и там. К теме синхронизмов по Юнгу мы ещё обратимся.]. В наблюдаемом явлении когеренции глубинная связь всего со всем ситуативно «всплывает» наружу, приоткрываясь сознанию по тому или иному частному поводу и, скорее всего, не без спонтанного участия самого сознания.

С противоборством центробежной (дезинтегративной) и центростремительной (интегративной) сил – от микроуровня, с его испусканием и поглощением виртуальных частиц, до «грубо» физического и психического уровней и далее вплоть до метагалактик – связан и феномен ритма в его всеохватной фундаментальности.

С одной стороны, такты ритма формально между собой связаны временной последовательностью, которую можно трактовать как причинноследственную (каузальную) связь. С другой же, универсальная повторяемость, согласованность «вложенных» друг в друга ритмических вибраций продуцируют когерентное начало. Глубинная ритмическая согласованность внешне разнородных и разноуровневых феноменов обеспечивает их акаузальное со-осуществление в когерентной взаимообусловленности.

1.2. Интенциональность и квантовые процессы

Пронизывающая Вселенную ритмическая согласованность – это вынужденная замена утраченного в результате Большого Взрыва холономного единства. Благодаря ритмическим скрепам всеобщей когеренции фрагментарность и автономность «разбегающихся» онтологий всегда оказывается относительной, неполной. Так, «реликтовая память» о холономном сингулярном состоянии, указывает на модус бытия, определяемый интегративноцентростремительной силой. Говоря о центростремительности, я не имею в виду стремление к некоему центру, точно фиксированному во времени и пространстве. Речь идёт о присущей всем, какие ни есть во Вселенной, локальным образованиям интенции к центрообразованию, т. е. структурированию по принципу центр – периферия, где фокус интенциональных связей (центр) уравновешивает силы разбегания и бесконечного дробления (квантовая картина этих процессов будет вкратце представлена ниже).[38 - В этой связи, уместно вспомнить и о психоаналитическом понятии центро-версии – «врождённой тенденции к созданию единства частей и к синтезу их в объединённые системы» [189, c. 303].]Процесс фокусировки здесь может быть представлен как образование интерференционных узлов – точек «турбуленции», возникающих в результате столкновения и наложения волн с разными частотными ритмами и тем самым из интенционального «ничто» порождающих субстанциональное нечто. Образующиеся в таких точках «вихри», относительно устойчивые во времени (собственно, благодаря вихревому «торможению» интенциональных потоков в таких «точках турбулентности» и возникает само время), образуют интерференционный узор – точечный костяк глубинного уровня становящегося бытия.

На квантовом уровне примером интерференции потенциального, т. е. интенций, может служить хрестоматийный эксперимент по интерференции частиц (например, фотонов) на экране с двумя щелями. Распределение отсчётов таково, как если бы поведением каждого фотона управляла волна, взаимодействующая сама с собой по законам волновой оптики.

Интенциональность по сути своей соприродна волновым колебаниям, возникновение дискретных образований – интерференционному эффекту. Однако погружаться в анализ этих аналогий нет необходимости. Главное – не упускать из виду гомоморфность процессов, протекающих на разных уровнях.

Феномен центра в своих глубинных основаниях связан с эффектом локального интенционального доминирования. Центр – это сгусток интенций/ энергий, который по мере их возрастания и концентрации, набирает «вес», достаточный для того, чтобы самому (вот основа всякой самости) испускать пучки интенций, преобразованных в своём интерференционном узле, и тем самым превратиться в ядерный элемент структуры, организующейся в «диалоге» (взаимодействии) интенциональных потоков. Устанавливающаяся при этом устойчивая иерархическая связь по принципу доминирование – подчинение обуславливается тем, что интенции, испускаемые из ядерного элемента (центра), привязывают к себе элементы периферии, как бы «навязывая» им ту или иную онтологическую или функциональную модальность, пронизывая, облучая их и отчасти подавляя, ограничивая их собственную имманентность.

Так, в частности, человеческие эмоции, как пучки интенциональных энергий, воздействуют на удалённые объекты, например, как подтверждено опытами, на молекулы ДНК [433, p. 590]. Возникает вопрос: почему в конкретной ситуации именно те или иные элементы набирают максимальный вес, фокусируя и концентрируя в себе больший по сравнению с другими интенционально-энергетический потенциал? Возможно, ответ вообще не может быть дан в виде общей формулы. Не менее труден и вопрос о том, почему в такого рода иерархических взаимодействиях более сложные структуры всегда себе подчиняют более простые. На этот счёт можно предположить, что у них как у более интенционально плотных и насыщенных энергетический потенциал тоже более высокий.

Можно сказать, что в основе всякого формообразования лежит формирование структурно-иерархических модулей, включающих в себя ядерный элемент – центр, обладающий способностью интенционально доминировать над элементами периферии, самими этими иерархически организованными периферийными элементами и более или менее ясно выраженной границей. Что касается иерархической организации элементов периферии, то она не обязательно линейна и может быть организована по иным принципам. Иногда сразу по нескольким, что создаёт в структуре сложную диалоговую полифонию отношений. Но в любом случае по способности к автономному испусканию интенциональных волн периферия в количественно уступает центру.

Если направленную комбинаторику элементов становящихся структур описывать с помощью концепции самосборок, то мы можем наблюдать «удивительную эволюционную непрерывность». «Явления избирательной самосборки или реконструкции наблюдаются в целом ряде процессов, составляющих последовательные ступени иерархии уровней организации» [251, с.
Страница 19 из 82

21].

Следует также помнить о «фрактальной «вложенности» структурносистемных образований:[39 - См. работы Мандельброта, Барнски, Гольдберга, Карери, Курдюмова, Аршинова, Розгачёвой и др. Сам же феномен фрактальности был отмечен ещё Лейбницем, сравнившего мир с садом, полным растений и прудом, полного рыб. При этом каждая ветвь растения, каждый член животного, каждая капля его соков есть опять такой же сад или такой же пруд.] то, что на одном уровне организации выглядит как система (например, живой организм с точки зрения его молекулярноклеточного строения), то на другом предстаёт в роли элемента структуры более сложного порядка (вида, таксона, биоценоза и т. д.).

Центрообразование происходит и на микроуровнях, где само вещество обнаруживает свою иллюзорность. Механистическая картина мира, согласно которой «твёрдые кусочки» вещества разбросаны в пустоте, давно опровергнута квантовой физикой. Здесь центр, как уже было сказано, это сгусток энергии, энергетический узел поля[40 - «Мы можем считать, что вещество состоит из таких участков пространства, в которых поле достигает чрезвычайно большой интенсивности. (Эйнштейн)» [318, р. 319].]. Таким образом, любого рода связи и отношения в своей глубинной природе суть проявления чистой интенциональности, лежащей в основе сущего, и лишь актуализация её в становлении структур рождает всякого рода бытие, обладающее онтологическими характеристиками[41 - Здесь очевидна перекличка с концепцией В. Гейзенберга и В.А. Фока, согласно которой квантовое явление скрывает субстанцию более глубокого порядка, чем субстанция наличного существования. Это «субстанция субстанции» – суть чистая интенция (потенция, возможность), направленность на существование.].

«…мир делится не на различные группы объектов, а на различные группы связей… Единственное, что поддаётся выделению, это тип связи, имеющий особенно важное значение для того или иного явления… Мир, таким образом, представляется нам в виде сложного переплетения событий, в котором связи различного вида чередуются, накладываются и сочетаются друг с другом, определяя таким образом текстуру целого» [358, р. 107].

Принцип, согласно которому интенциональность глубинным образом предшествует субстанциональности, действует на всех уровнях реальности. «Частицы субатомарного мира активны не только потому, что они быстро движутся; они являются процессами сами по себе! Мы не можем отделить существование материи от производимой ею работы, эти понятия представляют собой только различные аспекты одной и той же пространственно-временной действительности» [117, с. 234].

Среди множества научных свидетельств в пользу этого принципа в мире живого вещества приведу лишь одно: «…гены не являются ни живыми существами, ни кусками хромосомы, ни молекулами автокаталитических ферментов, ни радикалами, ни физической структурой, ни силой, вызываемой материальным носителем; мы должны признать ген, как нематериальную субстанцию…. но потенциальную»; «… взаимоотношение наследственности и хромосом подобно отношению материи и памяти. Гены в генотипе образуют не мозаику, а гармоническое единство, подобное хору… хромосомы… признаются маневренным построением». «Гены – это оркестр, хор» [156, с. 105, 199, 120].

Первичность интенциональности по отношению к субстанциональности объясняется тем, что первая есть незавершённая онтология, нечто, располагающееся между неким «намерением», чистой устремлённостью и наличным локальным исполнением в материале. Любой «чтойности», т. е. онтологической определённости, предшествует направленность в её сторону некоего интенционального вектора, способного реализоваться в наборе вариантов, один из которых, воплощаясь, порождает онтологию сущего. (Под онтологией здесь для простоты изложения, понимается, не комплекс философских представлений о бытии, но само бытие в его онтологическом модусе). Интенциональность, таким образом, связывает потенциальновероятностный и онтологический планы бытия, будучи соприродной и сопричастной им обоим. Под этим углом зрения субстанция представляется концентрацией интенций, точкой пересечения (интерференцией) несовпадающих направленностей. Именно из-за этих несовпадений интенциональность «притормаживается» и фиксируется, «сгущается» в виде субстанции. Можно сказать, что интенциональность в широком смысле воплощает явления, описываемые естественными науками как поля и излучения.

В связи с этим можно вспомнить идеи Р. Шелдрейка [431] о «формирующей причинности» и морфогенетических полях. Идея морфического (не энергетического) поля, разработанная на материале живых систем, согласуется с квантовой теорией в том, что «Поля более фундаментальны, чем материя, они – области влияния в пространстве и времени. Их природа более напоминает модификации в пространстве, чем что-либо истекающее из материи или творимое ею» [270, c. 321].

Фокусирование интенциональных векторов рождает некую относительно константную их диспозицию, которая и образует основу внутренней конфигурации всякой вещи. Но физическая конечность, «замкнутость» вещи, «окончательность» её эмпирической оболочки не останавливает её внутреннюю интенциональную динамику: не только любые референции о цели или функции вещи, но и даже дрейф придаваемого ей человеком смысла при сохранении её (вещи) эмпирической оболочки – проявления неостановимого самодвижения интенциональных энергий, в чей космический танец вовлечены все вещи и структуры, включая и сам психический аппарат смыслопорождения.

Если следовать квантовому формализму, то мир предстаёт как бы распавшимся надвое: первый – это квантовое зазеркалье, где параллельно существуют и по своим собственным законам взаимодействуют потенциальные состояния Вселенной или, скромнее, Метагалактики. Применительно к этому миру, можно говорить о непрерывном потоке интерферирующих потенциальных взаимодействий. Жизнь этих «эйдосов», «облаков вероятности» и т. п. протекает по ту сторону наличного эмпирического существования в макроскопическом измерении. Последнее представляет второй мир, в котором нет места неопределенности, двусмысленности; разве что в субъективном человеческом сознании.

Для обозначения мира квантового зазеркалья я буду употреблять главным образом такие термины, как мир когерентный, мир потенциальный, мир импликативный, мир свёрнутого порядка. Можно сказать, что потенциальное и холономно-нерасчленённое бытие, проецируясь из свёрнутого (когерентного мира) и осуществляясь в мире наблюдаемом оказывается «расплющенным» и разъятым во времени. А силой, сохраняющей взаимопритяжение темпорально разъятого со-осуществления выступает пронизывающая оба мира интенциальность.

Эти представления отчасти согласуются с теорией бутстрапа (bootstrap) Дж. Чу и Д. Бома [30; 308, c. 93-109], согласно которой Вселенная представляется голографической целостностью, пребывающей в постоянной динамике сворачивания и разворачивания, т. е. переходов из состояния внутреннего (импликативного) порядка в порядок развёрнутый, эксплицитный, доступный нашему восприятию. Теория эта, приобретающая всё большее число сторонников [276, c. 3-15], действительно в высшей степени эвристична, и мы,
Страница 20 из 82

сохраняя, разумеется, критический подход, будем по разным поводам к ней обращаться.

Вообще идеи Д. Бома о глубинном холономном уровне реальности и фрактально-голографическом устройстве Вселенной имеют сложную судьбу. Долгое время они считались не более чем теоретическим казусом, однако последующее изучение феномена квантовой запутанности (термин поясняется ниже) вновь возродили к ним интерес, подогретый открытиями Б. Мальдельброта. В соответствие с его фрактально-голографическим принципом, «упорядоченный хаос» природы представляет собой бесконечное вложение самоподобных структур друг в друга. А выводы из теории Бома относительно океана энергии, скрытого за границей пространственно-временного континуума, нашли подтверждение в открытии «тёмного вещества» и «тёмной энергии». Однако я не намерен присоединяться ни к критикам, ни к сторонникам собственно квантовых концепций Бома. Его идеи и термины я всего лишь использую там, где они оказываются релевантными теоретическим положениям смыслогенетической теории культуры. Не более того.

Между тем, говоря о проецировании квантовых когеренций в физический мир, мы неизбежно сталкиваемся с проблемой границы между означенными выше мирами. Большинство теоретиков этот вопрос «закрывает», полагая, что граница должна проводиться, исходя из масштабных соображений. Упрощённо говоря, классический мир – это мир больших макроскопических тел, для которых квантовые эффекты несущественны, а переход из потенциального в реальный план существования происходит, например, при взаимодействии квантового объекта с прибором. При этом круг вопросов, связанный с таким переходом, для КМ начала-середины прошлого века группировался главным образом вокруг проблемы редукции (схлопывания) волновой функции. В современной КМ всё чаще прибегают к понятию смешанного состояния, или смеси.

Описывается оно волновой функцией с1?1+ с2?2+… +сn?n, где «парциальная функция ? описывает т. н. чистое состояние, т. е. такое, которому соответствует известное (вычисляемое из уравнения Шредингера) значение некой физической величины, а квадрат модуля комплексного коэффициента ci равен вероятности такого состояния.

Чистое состояние по сути классическое – система может быть с определенной вероятностью обнаружена в одном из них но никак не в нескольких сразу. Этим чистое состояние принципиально отличается от специфически квантовой суперпозиции, где альтернативные состояния с разными ? накладываются друг на друга без какого-либо взаимного влияния.

Проблема границы между мирами и возможности/условий её преодоления – одна из важнейших для построения теоретического фундамента данного исследования, и к ней я не раз буду возвращаться в последующих главах. Пока же спешу дистанцироваться от литературы, где мост между микро– и макро– мирами перебрасывается с лёгкостью необыкновенной. Большинство таких книг строится по нехитрой схеме: сначала идут сетования на то, что человек-де отпал от Природы (Бога, Единого, Истины, Абсолюта, Космического Разума и т. п.), далее следует более или менее подробное и корректное изложение основ КМ и затем, с той или иной мерой лёгкости, авторы перешагивают означенную границу между мирами и напрямую апеллируют к религиозным и мистическим учениям. Чаще всего, речь заходит о Востоке (Индии и Китае), хотя иногда в качестве Абсолютной Истины преподносится и герметизм, и эзотерическое Христианство, и Каббала, и оккультные учения позапрошлого века.

По принципиальным соображениям я не стану апеллировать к холистическим идеям осевой эпохи (главным образом Индии и Китая), с удивительной точностью корреспондирующим с современными квантовыми представлениями. И не только потому, что такие сопоставления, в силу игнорирования проблемы герменевтики древних текстов, в ряде случаев выглядят легковесно и не вполне научно. А главным образом потому, что сам феномен означенной корреспонденции заслуживает особого внимания и отдельного культурологического анализа. Иначе говоря, сама возможность постижения глубинных основ мироздания, которые открылись интеллекту, далеко отошедшему от древних холистических интуиций и впервые, благодаря пробуждению дискурсивного мышления, получил возможность облечь эти интуиции в относительно ясные для современного прочтения текстовые формы, нуждается в культурологическом объяснении. К тому же у меня нет желания становиться в один ряд с авторами паранаучных и откровенно «попсовых» изданий, уверенно выдающих плохо понятые и откровенно модернизированные сентенции мыслителей двухтысячелетней (а то и большей) давности за истину в последней инстанции. В самых безвкусных вариантах такие книги завершаются практическими уроками «Абсолютной Истины» и безоблачно счастливого существования в гармоническом единстве со всем сущим. Дистанцирование от такой литературы обязывает к проблеме границы миров отнестись с особой щепетильностью. Проблема эта неизменно будет возникать во всех ключевых моментах моего исследования и, в частности, в вопросе о глубинных основаниях глобальной эволюции.

Когда речь заходит о преодолении границы между мирами, или, в терминах Бома, о распаковке импликативных паттернов (когерентных суперпозиций), то независимо от уровня дискурса необходимым элементом системы оказывается сознание. При всей эклектичности употребления этого термина, сознание наделяется возможностью останавливать, «притормаживать» поток потенциальных состояний, актуализуя какие-либо из них, подобно тому, как экран даёт возможность фотонам из светового потока занять определённое место в пространстве, которого до этого просто не было. Поэтому,_ «принцип реальности» содержится не в физическом мире как таковом (что мы можем сказать о нём, не прибегая к сознанию?) а в плоскости самого сознания. Согласно утвердившемуся в квантовой теории представлению, окончательное «схлопывание» волнового пакета происходит только в сознании наблюдателя. Только оно, обладая свойством ретроспекции, способно играть роль стартового механизма для перехода всей системы микрообъект-прибор-сознание в определённое состояние (Ю. Вигнер). А потому граница между мирами пролегает не по масштабной (микро-макро) оси, а между потенциальным миром, который оказывается в строгом смысле физическим, и миром психическим, который и выступает в качестве реального [183, с. 11]. Позиция эта, еретическая с точки зрения классической европейской науки, завоёвывает, однако, всё большее число приверженцев. Поэтому, опираясь на авторитет ряда авторов – от Ю. Вигнера, Д’ Эспаньолы и Х. Эверета – до Д. Бома, К. Прибрама и др., я присоединяюсь к постулативному утверждению о том, что человеческое сознание, участвуя в редукции волновой функции, способно воздействовать на квантовые процессы и в частности, производить декогеренцию[42 - Декогеренция – процесс перехода суперпозиции в смесь, из нелокализованного в пространстве квантового состояния в наблюдаемое. Поясню. Если в чисто квантовой суперпозиции электрона, как локального элемента физической реальности не существует, то в ходе декогеренции, вызванной взаимодействием с окружением, например, с экраном, электрон возникает в
Страница 21 из 82

виде локального классического объекта.] и рекогеренцию[43 - Рекогеренция – процесс противоположный декогеренции. Он заключается в обратном переходе объекта (системы) в нелокальное состояние или возвращение в мир свёрнутого порядка. Условием такого перехода в КМ считается полное прекращение взаимодействий с окружением и фиксации состояний этих взаимодействий.] квантовых суперпозиций, переводить чисто квантовые состояния в смешанные и тем самым преодолевать границу между миро-и макроимирами. Иными словами, переводить те или иные состояния из потенциального в актуальный (эмпирический) план. В дальнейшем это сверхважное положение будет многократно поясняться и разворачиваться в разных своих аспектах. При этом можно предположить, что человеческий мозг способен квантовую декогеренцию и рекогеренцию осуществлять в двух режимах: первый соответствует спонтанному и бессознательному функционированию психики. Это, так сказать, «тёмный» режим, его результаты скрыты в магме интенциональных взаимодействий и не доступны осознанию; во втором режиме воздействие на квантовые процессы осуществляется как эпизодические и направленные волевые усилия, и роль рефлексирующего сознания здесь становится заметной и значимой.

Способность человеческого мозга воздействовать на квантовые процессы важно связать с ключевым концептом интенциональности. Когда в систему с необходимостью вводят сознание, то его носитель, как правило, называется наблюдателем, и в КМ слово это уже давно приобрело статус общепринятого термина. Не притязая на изменения в сложившемся словоупотреблении, рискну предложить некоторые коррективы. Думается, что способность сознания воздействовать на квантовые процессы связана не столько с наблюдением как таковым, сколько со способностью выступать генератором особого рода интенциональных импульсов и, соответственно, воздействий.

Энцефализация в ходе антропогенеза, развитие церебральной асимметрии, сегментирующих, выделяющих и атрибутирующих функций левого полушария и специфических форм межполушарного когнитивного взаимодействия выработали у человека экстраординарную, несвойственную животным психическую способность направлять и концентрировать внимание (см. гл.2). Но внимание – это больше, чем просто одна из психологических функций в ряду других. И особое значение, которое придаётся этому феномену в культуре от ритуальных мистерий до феноменологии Гуссерля – весомое, хотя и не прямое тому доказательство.

У человека внимание способно концентрироваться не только в ответ на внешние раздражители, как у животных, но и под действием внутренних когнитивных импульсов. Главная же его отличительная способность – доступ к квантовым процессам и, в частности, способность при определённых условиях осуществлять декогеренцию и рекогеренцию квантовых суперпозиций[44 - К подобного рода выводам независимо друг от руга пришли физик Д. Бом и нейрофизиолог К. Прибрам. Не будучи безоговорочным сторонником их голографической теории, я тем не мене, буду неоднократно обращаться к положениям и выводам их исследований]. Таким образом, связь между микро– и макромиром осуществляется посредством особого спектра интенционально-энергийных импульсов, проводником которых выступает внимание, продуцируемое человеческой психикой/сознанием – феномен, далеко выходящий за пределы рядового психического явления.

Когда физики говорят о том, что редукция волновой функции происходит в сознании наблюдателя, следует помнить о том, что это сознание имеет дело не с самой квантовой реальностью как таковой, а с показаниями прибора или даже с их математическим оформлением, представленным в компьютерных распечатках. Быть может, воздействие сознания на квантовые процессы осуществляется в обход прибора? Или ещё на стадии подготовки эксперимента?

Так проясняется то громадное значение, которое в Культуре придаётся феномену человеческого взгляда и его магическим возможностям. Психология на этот счёт накопила уже немалый экспериментальный материал, но МР продолжает глумиться над «романтическо-сказочными вымыслами» о «ненаучных» эффектах человеческого взгляда. Но, кто знает, быть может, человеческий взгляд как транслятор интенциональности (внимание) способен играть роль, аналогичную лазерному нагревателю в квантовых процессах, и тем самым сознанию обеспечивать участие? И это не просто «гуманитарная фантазия». «В семидесятые годы германский физик Фриц-Альберт Попп… подтвердил многие экспериментальные результату Гурвича… Анализ свойств излучения биологических объектов. показал, что они излучают когерентный свет! Другими словами, они представляют собой естественные лазеры.» [49, с. 54].

Понимаю, что эта «безумная» идея просится в рубрику «Прибавление». Поэтому, не буду пока дальше развивать эту тему, хотя в дальнейшем к ней придётся вернуться ещё не раз.

Онтология (субстанция) – приторможенная в материале (полевом сгустке энергии) интенциональность – есть отрицание чистой направленности. Это её, говоря языком диалектической логики, инобытие, т. е. превращённое качество существования. Сгустки интенциональных энергий, овеществлённые при актуализации какой-либо из множества заключённых в них потенций, есть перевод самой этой потенциальности из синхроннокогерентного плана в план темпоральной процессуальности и, следовательно, каузальности. Синхронность предсуществования бесчисленного количества возможностей посредством актуализующейся интенциональности преобразуется (уплощается) в растянутое во времени физическое бытие, которое по мере «затвердевания», кристаллизации структур, обретения ими онтологической определённости (самости) всё более погружается в темпоральную процессуальность. Но сами интенциональные энергии не затухают, будучи запертыми в единичной и конечной оболочке вещи. Они продолжают своё незримое бытие, пронизывая мир ставших и единичных вещей «флюидами» бесконечного становления, задавая мелодии для неостановимой хореографии структур.

В связи с этим нелишне напомнить, что никакая онтология не является окончательной. Любые структуры, начиная с материально-вещественных, рано или поздно распадаются: различия лишь во временных отрезках, на протяжении которых интенциональные энергии тормозятся и фокусируются в этих структурах, хотя есть еще и возможность «подхватывания» их новыми интенциональными векторами. И потому, несмотря на пренебрежительно малую по сравнению с психическими и социокультурными процессами скорость изменения «фундаментальных онтологий», фундаментальность эта остаётся условной, а онтология никогда не оказывается абсолютно завершённой. Но и мир бесконечной потенциальности, мир интенциональных потоков также не есть нечто метафизически неизменное, каковым его под именем Духа представляли богословы и философы (провидение, воля, жизненный порыв, устремлённость и т. п. – всё это ярлыки, с различной акцентуацией обозначающие интенциональность). Однако «противостояние» мира чистых интенций миру наличных онтологий (единичных вещей) делает всякие рассуждения об этой изменчивости слишком умозрительными и гипотетическими. Тем не менее,
Страница 22 из 82

без такого рода гипотетических суждений в данном исследовании не обойтись. Во всяком случае, можно вполне определённо утверждать, что эмпирически данная нам интенциональность выступает медиатором, связующим и передаточным звеном между многомерным миром возможностей и уплощённым миром локализованной в пространственно-временном континууме действительности. При этом интенциональность не только и, быть может, даже не столько разделяет эти миры, сколько указывает на их взаимосвязь, взаимоприсутствие друг в друге (см. гл. 3).

Таким образом, интенциональность и субстанциональность образуют диалектическую дихотомию «метафизических» начал, тем самым выявляя относительность принципа дуализма. На квантовом уровне это дуализм/ единство волны и частицы[45 - Такая формулировка, впрочем, содержит неприемлемую для квантовой механики онтологизацию: речь может идти не о свойствах волны или частицы, присущих квантовым объектам самим по себе, а лишь о проявлении соответствующих эффектов, косвенным образом фиксируемых в ходе наблюдений. Т. е. дистанция меду феноменами микромира и причастными к макромиру средствами измерения, включая самого наблюдающего, делает вопрос об онтологии невозможным.], на биологическом – столь же относительный дуализм гена-вещества и гена-поля[46 - «…независимыми методами подтвержден постулат Гурвича – Любищева– Казначеева – Дзян Каньдженя о биополевом уровне геноинформации. Иными словами, дуализм совмещающего единства «волна-частица» или «вещество-поле», принятый в квантовой электродинамике, оказался применимым в биологии, что и предсказывали в свое время А.Г. Гурвич и А.А. Любищев. Ген-вещество и ген-поле не исключают друг друга, но взаимно дополняют. Это естественно и логично, поскольку живая материя состоит из не живых атомов и элементарных частиц, которые и совмещают «паранормальным» образом эти фундаментальные свойства, но эти же свойства используются биосистемами в качестве основы для волнового энерго-информационного «метаболизма» [57, с. 14].]. В дальнейшем мы увидим, что все эти, казалось бы, совершенно отвлечённые и далёкие от гуманитарных вопросов умопостроения имеют – в силу универсальности законов сущего – самое непосредственное отношение к морфологии культуры.

С дуализмом интенциональности и субстанциональности сопряжён и универсальный дуализм дискретности и континуальности. Дискретизация, если так можно выразиться, интенциональных потоков на «сгустки» автономных онтологий с их последующей деструкцией и повторным растворением в потоках энергетических направленностей, – фундаментальный алгоритм структурообразования. И если на глубинном онтологическом уровне дуализм дискретного и континуального обнаруживает свою иллюзорность (вспомним, условность дуализма волна – частица), то на более «грубых» уровнях структурообразование обретает вид процесса, связывающего изначально разрозненные и дискретные точечные узлы будущей структуры, неявно мерцающие в глубине исходного материала, с завершённым, онтологически полноценным образом этой структуры. Образования на любых уровнях возникают не путём механического присоединения элементов к некой основе, а путём симультанного вспыхивания нового типа связей между дискретными элементами, после чего возможно дальнейшее преобразование этих элементов в соответствии с конфигурациями новых связей и функций. Дискретизация, выпадение чего-либо из континуальной связанности, начинаясь ритмическими сбоями, инициирует любого рода изменения, как конструктивного, так и деструктивного характера. Или, иными словами, предпосылкой всякого рода изменений служит дискретизация, обособление элементов – вследствие ритмических рассогласований – от данной в той или иной модальности всеобщей связи. На квантовом уровне это описывается как нарушение нелокальной связи. Так, редукция или коллапс квантового состояния какой-либо элементарной частицы внутри сложной многоуровневой структуры приводит к тому, что эта частица оказывается локализованной только внутри этой структуры и теряет способность участвовать в организованном движении и согласованном квантовом состоянии за её пределами. Таким образом, частица (группа частиц) необратимо отпадает от всеобщей нелокальной (когерентной) связи. Здесь возникает соблазн, связав феномен дискретизации и отпадения с редукцией квантовых состояний, найти элементарно простое объяснение едва ли не всему на свете – от феномена старения и смерти живых организмов до психологических стереотипов предпочтения единого множественности и т. п. [см., напр.: 292]. Не впадая в редукционизм, можно сказать, что наименее устойчивыми (жизнеспособными) дискретные элементы оказываются в ситуации максимального отпадения. Когда же они «подхватываются» новыми интенциональными векторами, их локальность оказывается отчасти уравновешенной вовлечённостью в континуальность новых структурных связей. В этом контексте и разворачивается диалектика становления. Так, становление человеческого сознания разворачивается в диалектике континуальности психического потока и дискретности актов мышления. Особенно важно отметить, что диалектика дискретного и континуального имеется на всех без исключения структурных уровнях: непрерывность интенционально-энергетических векторов и связей диалектически «полемизирует» с дискретностью входящих в структуру элементов. При этом сама структура, континуальная внутри себя, извне представляется как дискретный элемент структуры (системы) более высокого порядка.

Выше уже говорилось, что смешанные состояния возникают вследствие измерений, выполненных над квантовыми состояниями, то есть как результат декогеренции чисто квантовых (или чистых) состояний. Однако в нашем дискурсе, напомню, упор делается не на измерении (наблюдении), а на интенциональном воздействии сознания, которое и выступает внешним объектом, изменяющим состояние системы.

Феномен квантовой нелокальности традиционно поясняется так называемым парадоксом Эйнштейна-Подольского-Розена: в ходе мысленного эксперимента при аннигиляции электрона и позитрона возникают два фотона с противоположными спинами и разлетаются в разные концы Вселенной. Собственно парадокс возникает в одной из расширенных его формулировок феномена и заключается в том, что результат измерения одного фотона, зависящий от условий измерения, определяет результат измерения другого независимо от расстояния между наблюдателями. Примечательно, что существование нелокальной связи и, соответственно, возможности «мгновенного», или точнее, независимого от времени воздействия на расстоянии, неоднократно доказывалось экспериментально. Так, весьма примечателен эксперимент А. Аспекта[47 - Результату опытов А.Аспекта и его сотрудниками в университете Пари-Зюд в 1982 г. опубликованы в журнале «Foundations of Physics» за 1975–1985 гг.], в котором проводилось измерение не спина, а поляризации фотонов, излучаемых атомом при переходе из возбуждённого состояния в состояние с меньшей энергией. Наблюдатели были разделены расстоянием, которое скоррелированные фотоны преодолевают за некоторое время. При этом один из наблюдателей может за это
Страница 23 из 82

время произвольно менять настройки измерительного прибора. Однако показания прибора второго наблюдателя всё равно будут зависеть от показания прибора первого. Иными словами, эксперимент А. Аспекта показывает, что схлопывание волновой функции одного из двух скоррелированных квантовых объектов «мгновенно» приводит к схлопыванию другого. Причём когеренция здесь осуществляется на макроскопическом расстоянии и в отсутствие пространственно-временного сигнала, опосредующего их связь. Опираясь на этот феномен и на теорию Большого Взрыва, можно утверждать, что вся Вселенная была «приготовлена» как одно квантовое событие и потому состоит из скоррелированных (когерентных, поскольку нелокальная корреляция = когеренции) квантовых объектов, пронизываемых нелокальными связями.

Это утверждение вполне соотносится с двумя высказываниями Д. Бома: «…Вселенную нельзя, строго говоря, расчленять на резко разграниченные части. Наоборот, её следует рассматривать как неделимую единицу, а представление об её отдельных частях может быть хорошим приближением только в классическим пределе» [32, с. 196] и F. Hoyle: «Современные достижения космологии всё более настойчиво подталкивают нас к выводу, что условия нашей повседневной жизни не могли бы существовать в отрыве от далёких частей Вселенной, и если бы эти части каким-то образом были изъяты, то все наши представления о пространстве и геометрии моментально утратили бы свой смысл. Наш повседневный опыт, до самых мельчайших деталей, настолько тесно связан с крупномасштабными параметрами Вселенной, что невозможно даже представить себе, как одно могло бы быть отделено от другого» [364, p. 304][48 - Из одних лишь кратких высказываний самых авторитетных авторов по поводу универсальной связи всего сущего можно было бы без труда собрать целую книгу.].

Разумеется, эксперименты А.Аспекта, как и всякие другие подобные эксперименты, можно интерпретировать по-разному. Однако оспаривать с позиций МР феномен нелокальности как таковой после них стало практически невозможно. Более того, эксперименты последнего времени показали наличие нелокальных квантовых корреляций не только в системах с небольшим числом частиц, но и в макроскопических системах с огромным (около 1023) числом таковых [см., напр.: 351, р. 48].

C квантовой нелокальностью сопряжён и феномен квантовой телепортации – переносом на расстоянии квантового состояния одного объекта на другой. Перемещения самого объекта, разумеется, не происходит; – для этого, согласно классическим представлениям, необходимо невообразимое количество энергии. Передаются лишь свойства одного объекта. Отмечу попутно, что именно в этом феномене коренится основа магического переноса свойств одних объектов на другие). Нарушение квантового состояния в одной точке пространства допускает возможность создания точно такого же состояния в другой. Таким образом, помимо классического канала взаимодействия обнаруживается ещё и нелокальный квантовый канал. При этом телепортация может быть осуществлена и в том случае, когда состояние телепортируемого объекта неизвестно. Способ экспериментального подтверждения этого эффекта был предложен в 1993 году группой Чарльза Беннета (IBM) [301], а само явление впервые наблюдалось в работах австрийских исследователей группы А. Цайлингера, а также итальянских ученых группы Ф. Де Мартини [см. обзоры: 454; 51; 120a].

Эксперименты по квантовой телепортации демонстрируют ещё одно парадоксальное с точки зрения МР свойство всеобщей универсальной связи (ВЭС), обнаруживаемой в модусе квантовой нелокальности: более позднее по времени действие влияет на результат более раннего измерения. Этот парадокс, неразрешимый в рамках классического подхода, находится, однако, в точном соответствии с законами КМ [368].

Итак, перечислю лишь несколько очевидно доказанных выводов КМ, имеющих прямое отношение к постулированию ВЭС и никоим образом не могущих быть игнорированными с позиций МР.

– Квантовый скачок: квантовый объект (к примеру, электрон), переставая существовать в одной точке пространства, обнаруживает себя в другой, не проходя через разделяющее эти точки пространство;

– Коллапс волны: квантовый объект не проявляет себя в обычной пространственно-временной реальности, пока мы не наблюдаем его как частицу;

– Волновое качество: квантовый объект способен пребывать одновременно более чем в одной точке пространства;

– Эффект нелокальности: проявление квантового объекта, вызываемое наблюдением, параллельно воздействует на скоррелированный с ним объект-двойник независимо от разделяющего их расстояния.

В качестве резюме приведу высказывание авторитетного физика М. Каку: «Существует космическое «сцепление» (entanglement) между каждым атомом нашего тела и атомами, которые находятся на расстоянии световых лет от нас. Поскольку всё вещество произошло из одного источника – Большого Взрыва, – то в каком-то смысле все атомы нашего тела связаны с атомами на другом конце Вселенной при помощи космической квантовой паутины. Сцеплённые частицы чем-то похожи на близнецов, всё ещё связанных между собой пуповиной (волновой функцией), которая может быть длиной во много световых лет. Происходящее с одним близнецом автоматически воздействует и на другого, а отсюда знание об одной частице может незамедлительно представить информацию о её двойнике. Сцеплённые частицы ведут себя так, как если бы они представляли собой единый объект, хотя они могут быть разделены неимоверными расстояниями. Если выразиться точнее, то можно сказать, что поскольку волновые функции частиц в Большом Взрыве были когда-то связаны и когерентны, то эти волновые функции всё ещё могут быть частично соединены миллиарды лет спустя после Большого Взрыва таком образом, что возмущения в одной части волновой функции могут воздействовать на другую часть той же волновой функции» [116, c. 202].

Если к многочисленным научным определениям этой связи, начиная со старомодного термина эфир[49 - Идея всеобщей симпатии, конечно же, значительно древнее. Так, учение о всепроникающей пневме восходит через флорентийских неоплатоников и естественной магии Ренессанса к пифагорейству, платонизму, аристотелизму, неоплатонизму и гностицизму. Что же касается эфира, то, по словам А.Б. Мигдала: «Стало ясно, что вакуум представляет собой удивительно сложную и интересную среду. Его можно было бы снова назвать эфиром, если бы не боязнь путаницы с наивным противоречивым понятие эфира Х1Хв.» [172, с. 203]..], и, далее, природного Разума (Э. Митчелл), квантовой голограммы (М. Каку), матрицы сущего (М.Планк) и других определений, добавить такие, которыми изобилуют религиозные и мистические источники, то и тогда мы не охватим всего разнообразия форм выражения идеи всеобщей связи. Признавая универсальную распространённость концепта ВЭС во всех мировоззренческих системах за исключением новоевропейского МР [50 - Впрочем, этот концепт не был в полной мере элиминирован из новоевропейской ментальности, но лишь маргинализован.], важно, однако, опять же вернуться к вопросу о границе между миро– и макропроцессами или, иначе говоря, к психическим режимам, в которых может осуществляться связь между ними. Ведь при
Страница 24 из 82

отсутствии таковой говорить о ВЭС просто бессмысленно. В рамках холономного подхода КМ эта тема обозначается как проблема пси-феноменов. Конкретные параллели между пси-феноменами и квантовой нелояльностью разработаны уже достаточно широко. Не стану отвлекаться на пересказ доказательств наличия универсальной связи в современных физических теориях – с ними можно познакомиться по соответствующей литературе [51 - Самые общие положения стали широко известны благодаря популярному изложению Ф. Капры [117].].

Отмечу лишь одно из исследовательских направлений, связывающих микро– и макромиры (КМ с пси-феноменами) посредством концепции полей кручения[52 - Впервые тема поднята Э. Картаном [320, р. 539]. О современных подходах к проблеме см. напр.: 98, с. 76; 4, с. 63..]. термин торсионное поле у академических мандаринов от МР почему-то вызывает особое неприятие, выражаемое эмоциональным спектром от презрительных ухмылок до откровенного бешенства. Поэтому я не буду подробно углубляться в эту запретную тему, но об одном всё же скажу. На основании положения о фундаментальной роли кручения в физических процессах выдвигается гипотеза о том, что индивидуальное сознание способно изменять структуры пространственно-временного континуума [5, с. 15]. «В силу эффектов нелинейности такие изменения могут создавать устойчивые образования, то есть существовать как особого рода торсионный фантом» [183, c. 30]. Отсюда авторы гипотезы перебрасывают мост к объяснению феномена экстрасенсорной перцепции (ЭСП), прекогниции, психокинеза, полтергейста и т. п. К такого рода концепциям примыкает и версия теории вакуума, где на глубинном уровне реальности психическое в значительной степени совпадает с физическим [280]. Согласно этой теории, основу любого рода квантовых полей составляет некое изначальное торсионное поле, представляющее собой совокупность элементарных пространственно-временных вихрей, не несущих никакой энергии, но переносящих информацию (это утверждение выглядит наиболее проблематично). Исходя из этого, пси-феномены связываются с коллапсом (редукцией) волновой функции. Таким образом, феномен квантовой нелокальности, по меньшей мере, в некоторых его проявлениях, связан с психическими процессами макроуровня посредством гипотетических спин-торсионных представлений, согласно которым волновой коллапс сопровождается торсионным возмущением [6, c. 32; 280, c. 63].

В нашем контексте понятие универсальной связи не случайно дополняется определением «эмпатическая». Это обусловлено тем, что внешне разрозненные элементы сущего связаны не простой механической связью, а находятся между собой в отношениях эмпатии – взаимного «проникающего» воздействия на разных онтологических уровнях.

Приведу лишь одно из множества научных подтверждений этого. В ходе эксперимента В. Попонина и П. Гаряева было исследовано воздействие молекулы ДНК на поведение фотонов. Наблюдаемые в вакуумной трубке, они выстраиваются в соответствии со структурой помещённой туда же молекулы человеческой ДНК и сохраняют эту структуру после удаления молекулы из трубки[53 - Inverstigation of the Fluctuation Dynamics of DNA Solutions by Laser Correlation Spectrocopy. Репутация П. Гаряева в научном сообществе мягко говоря, неоднозначна. Но это не означает, что от результатов его исследований можно во всех случаях отмахиваться [314, р. 23–30].].

В этом же ряду стоят: и т. н. зеркальный цитопатический эффект (живые клетки, разделенные кварцевым стеклом, обмениваются стратегической регуляторной информацией), и давно известный эффект «перерождения» верхних молекулярных слоёв вещества при длительном контакте с другим веществом на «простом» физическом уровне, и неоспоримо доказанная способность воды и других жидких субстанций нести и передавать информационные коды, и способность человеческих эмоций воздействовать на расстоянии на образцы ДНК [314, р. 23–30], и многое другое, от чего академическая наука с завидным упорством продолжает отмахиваться.

Через концепцию всеобщей эмпатической связи может быть понят и феномен всякого рода целеполагания. Цель оказывается ни чем иным, как частным случаем в той или иной мере осознанной интенции, устремлённой к восстановлению холономно-когерентной неразрывности, реакцией на расплющивание, растяжение во времени сетевой синхронности элементов сущего. Эта сверхзадача неизменно просматривается за любой прагматикой целеполагания. Потому нет ничего удивительного в том, что телеологию (в широком понимании) обнаруживают и в биосистеме, и в физической Вселенной.

К примеру, когда растение пускает корни в ту сторону, где почва наиболее богата необходимыми минеральными веществами, или в бедной почве тянет корни к герметичным капсулам с плодородной землёй, это никакого отношения не имеет к инстинктам или каким-либо «классическим» каналам связи. Таковым здесь служит исключительно интенциональная эмпатия, устремлённая к физическому воплощению уже предсуществующей в квантовом/когерентном (импликативном) мире ситуации единства корней и почвы, или, говоря словами Платона, действующего и страдающего. Т. е. в каждой клеточке бытия действуют силы холономного эмпатического притяжения, нацеленные не на реставрацию какого-то абстрактного всекосмического единства, а на воплощение совершенно конкретных и ситуационных воссоединений на том или ином уровне реальности. А ориентиром, сценарием единения выступает не только взаиморелевантная физическая природа агентов связи, нераздельных в предсуществующем импликативном паттерне[54 - К примеру, то, что физиология зайца такова, что наилучшим образом «релевантна» пищеварению волка – с точки зрения обычных физико-химических методов, которыми оперирует МР, не может быть объяснено в принципе. Таких примеров в природе не счесть.], но и опыт квантовой запутанности системы с окружением. Можно предположить, что первый фактор определяет общую модель восстановления ВЭС для всего класса аналогичных ситуаций, а второй – задаёт конкретные ситуационные особенности для каждого единичного случая с его неповторимыми частными обстоятельствами.

Однако разница между «телеологией» природной и человеческой (культурной) состоит в том, что природная цель детерминирована ситуационным восстановлением уже эмпирически определённой связи, к тому же генетически закреплённой в универсально повторяющихся схемах поведения живых существ. В культуре же цель предполагает ключевую роль субъективной воли, т. е. инстинкта со сбитой настройкой, работающего в режиме сознания. Потому-то в культуре стремление к восстановлению прежних, нарушенных в ходе антропогенеза сетевых когерентных связей приводит не только, а по мере развития культуры уже и не столько к восстановлению настроек, сколько к формированию связей нового порядка. И связи эти в становящемся человеческом сознании всё более явственно обнаруживают себя как связи не когерентные, а каузальные. Так мучительно формирующееся человеческое сознание адаптируется не столько к внешней физической среде, сколько к новому уровню разрыва оболочки всеобщей когерентной (эмпатической) связи в мире. И сфера восстановления/установления связей нового порядка и есть Культура. Но к этому положению я вернусь
Страница 25 из 82

позже.

Возвращаясь к ВЭС, необходимо хотя бы в самом грубом виде пояснить некоторые положения современной КМ, имеющие прямое отношение и к другим фундаментальным проблемам, которые предстоит затронуть в дальнейшем изложении.

Разрушение «реликтовой» первичной холономной связи на квантовом уровне проявляется в явлении декогеренции – потере системой чисто квантовых свойств и её переходе из суперпозиционного квантового состояния в смешанное. Причиной тому КМ называет взаимодействие со средой. К этому можно, однако, добавить, что глубинной основой такого взаимодействия выступает наличие интенционально-эмапатического импульса. Механизм декогеренции КМ представляет как запутывание первоначального квантового состояния с таким большим числом степеней свободы окружения (т. е. в наших представлениях – противоречивым разнообразием множества воздействующих извне интенциональных импульсов), так что в усреднённой картине вклад интерференционных членов оказывается как бы случайным и близким к нулю. Математическое описание декогеренции в КМ аналогично суммированию огромного числа произвольно смещенных друг относительно друга синусоид и делением этой суммы на их полное число. Каждая из подобных синусоид отвечает вкладу в интерференцию одной степени свободы окружения, и чем степеней свободы больше, тем ближе к нулю итоговый результат. Сама же интерференция возникает как результат сложения колебаний с разными фазами, что математически похоже на суммирование смещенных друг относительно друга синусоид. Однако в эти аспекты квантово-механических репрезентаций нам нет необходимости погружаться. Важно лишь иметь в виду, что системы абсолютно изолированные (замкнутые) и никак не взаимодействующие с окружением могут существовать лишь теоретически или в только в импликативном мире. Хотя абсолютно изолированных систем не существует, для двух или более частей единой системы, не взаимодействовавших и не взаимодействующих друг с другом, можно указать промежуток времени, в течение которого допустимо их считать автономными.

Сохранение чисто квантовых состояний системы возможно только до тех пор, пока равнодействующая воздействующих на нее интенций близка к нулю. Когда же на систему начинает воздействовать некий направленный интенциональный вектор, например, взгляд наблюдателя, начинается декогеренция, и система переходит в запутанное состояние. Можно предположить, что этим запускается своего рода «цепная реакция» интерференции интенционально-волновых энергетических потоков. В результате образуются вихревые узлы, инициирующие прогрессию структурообразования на всех уровнях: от микро– до макро. И этот механизм обнаруживает один из аспектов перехода от нелокального состояния к локальному, от непроявленного к проявленному, от квантового к классическому, от несвёрнутого потенциального к развёрнутому актуальному.

В ходе взаимодействия – в основе своей интенционально-энергетического (а не информационного!) – открытые системы переходят из суперпозиционных состояний в смешанные. Причём, что чрезвычайно важно, имеют место и обратные переходы, от смешанных состояний к чисто-квантовым, суперпозиционным. Для обозначения этих обратных переходов в КМ используется термин рекогеренция. Базовым условием рекогеренции выступает сворачивание взаимодействия системы, опять же, прежде всего, интенционально-энергетического, с окружением.

Таким образом, с точки зрения КМ, проявление ВЭС может быть представлено как мера запутанности, – степень выраженности квантовых свойств системы. Для классической системы, в которой все состояния независимы друг от друга, и наличествуют лишь классические корреляции между ними, мера запутанности равна 0. А в случае, когда в системе присутствуют только квантовые корреляции и отсутствуют классические – единице. С точки зрения КМ, важно следующее. В ходе декогеренции состояние системы перепутывается с таким большим количеством состояний среды, что в итоге эффекты квантовой запутанности оказываются совершенно незначительными. Однако никакой редукции волнового пакета не происходит: в совокупной системе, содержащей как измерительный прибор, так и наблюдателя, суперпозиция состояний сохраняется. Иначе говоря, в этой системе сохраняются альтернативные варианты развития событий, и только для самого наблюдателя реализуется один из них [167]. Не будем все же углубляться в чисто физические проблемы, в частности, в вопрос о соотнесении вышеприведённых суждений со знаменитой копенгагенской интерпретацией[55 - Эта «классическая» для КМ интерпретация, выдвинутая Н. Бором ещё в 1928 г., постулирует сосуществование двух миров – классического и квантового, каждый из которых живет по своим законам. Если за частицей не ведется наблюдение, она существует в состоянии суперпозиции, то есть в нескольких состояниях и/ или точках пространства одновременно. Акт измерения «схлопывает» (редуцирует) волновую функцию частицы к конкретной точке или состоянию, где частица и обнаруживается. И переход этот считается необратимым.].

Важно подчеркнуть другое: в результате декогеренции происходит взаимное обособление подсистем. Несепарабельные (смешанные) состояния переходят в сепарабельные и локализованные, вследствие чего, в конце концов, из квантового мира эскплицируются, «вытягиваются», «сгущаются» дискретные образования, вовлекаемые в структурообразование «плотных тел» эмпирического мира.

Иными словами, опираясь на положения КМ, можно утверждать, что декогеренция представляет собой универсальный механизм, переводящий суперпозиционное квантовое состояние в смешанное и, следовательно, эксплицитное, наблюдаемое. Декогеренция, сплющивая асинхронность когерентных связей, создаёт вектор времени: направление изменений, необратимых в рамках той или иной подсистемы. Поскольку в замкнутой системе нет выделенных состояний и переходов между ними, то нет и самого времени. Пространство и время возникают, с точки зрения КМ, как результат взаимодействия подсистем, и любые условные пространственновременные различия могут косвенно обнаруживаться, или скорее, предполагаться только внутри этих подсистем и являть лишь часть квантовой реальности. И для различных локальных наблюдателей (то есть подсистем внутри этой системы) последовательность событий и пространственные соотношения могут быть различными. Это даёт все основания утверждать, что пространство и время не существуют априорно (по Канту), а возникают в ходе происходящей при любом взаимодействии декогеренции, то есть в результате перехода чисто-квантовых состояний в смешанные [453]. Этот механизм при взаимодействии с окружением «овнешняет», опредмечивает частицы и их локальные характеристики из множества потенциальных квантовых состояний. В результате нам является мир с частично (в разных системах – с разной степенью) нарушенными когерентными связями, и человеческий мозг, выступая чувствилищем квантовых процессов, способен посредством интенциональной активности сознания воздействовать на квантовые процессы. Этот же механизм имеется в виду, когда речь идёт о сворачивании и разворачивании паттернов
Страница 26 из 82

импликативного мира в терминах Д. Бома (см. далее).

Важно, что КМ даёт взаимодополняющее описание любого объекта и как локализованного в пространстве-времени, и как никаким образом не локализованного. Поэтому представления о запутанных состояниях и декогеренции соотносятся с понятиями не частиц, а систем и подсистем, содержащих любое число частиц. Соответственно, нелокальные связи возникают между любыми взаимодействующими объектами, а не только между квантовыми объектами. Если исходить, следуя Бому, из того, что запутанные состояния представляют собой не отдельные локальные объекты, а проекцию более сверхглубокого и фундаментального уровня целостной реальности, то именно этот нелокальный аспект квантового потенциала позволяет объяснить эффект связи между парными частицами (объектами). То есть появляется возможность интерпретировать феномен когеренции без нарушения постулата специальной теории относительности о том, что ничто во Вселенной не может перемещаться со скоростью, превышающий скорость света.

Интенциально-эмпатические взаимодействия, которые КМ описывает как взаимодействия полей и волн с присущими им энергиями, суть локальные «взаимопроникновения» между внешне разделёнными реалиями – причина, порождающая феномен квантовой запутанности (см. выше). Именно они, а не бессмысленная «запись информации», инициируют взаимодействия замкнутой квантовой системы (паттерна свёрнутого порядка) с окружением, вследствие чего и происходят декогеренция, запутанное состояние и, в конечном счёте, экспликация некоего акта существования в виде локального (эмпирического) объекта и, в частности, в виде плотного, проявленного тела. Но подчеркну, эксплицируются не все потенциальные характеристики феномена вообще, но лишь те, которые участвуют в активном взаимодействии с источником интенциально-эмпатического импульса, релевантны онтологической природе агента связи и его «эманации» – интенциально-эмпатическому импульсу. К этому чрезвычайно важному положению я буду неоднократно возвращаться, рассматривая широкий ряд важнейших опосредованных проявлений этого механизма в сфере психоментальных функций (рецептивных и когнитивных процессов), режимов смыслобразования, раннекультурных и более поздних культурных практик др. Иными словами, разворачивание и пояснение этого положения поможет конкретизировать расхожий тезис о том, что мы (т. е. наше сознание) участвуем в формировании окружающей реальности.

Подытоживая, могу утверждать, что ВЭС берёт начало на квантовом уровне (если не глубже) и не сводится к каким-либо частным дискретным причинам и проявлениям. Строго говоря, сила холономного притяжения вообще не имеет конечной физической причины в классическом понимании (финальной в Аристотелевском). В эмпирическом мире она сама выступает причинопорождающим началом. Поэтому направленность к рекогеренции – достижению вторичного когерентно-целостного состояния, универсальна для всех форм существования. Рекогеренция, даже самая слабая и краткосрочная (не заметная для сознания), не осуществляется без выхода на квантовые уровни, что особенно важно помнить, переходя от макроуровней к анализу культурных феноменов. Мера эмпирического проявления универсальной интегрирующей интенции зависит от онтологических свойств агентов связи, что, разумеется, в свою очередь, определяется степенью сложности всей системы. Чем она выше, тем труднее путь к достижению вторичной целостности, ибо вместе со сложностью нарастает и сила отпадения и обособления (сепарирования). Кроме того, не следует забывать, что всеобщая интегрирующая интенция представлена бесчисленным множеством разнонаправленных локальных интенциальных векторов, несовпадающих и «конкурирующих» меж собой энергетических потоков, что в эмпирическом мире создаёт пёструю амальгаму несинхронных и взаимопротиворечивых процессов и взаимодействий.

Всё сказанное ещё раз приводит нас к важнейшему выводу о природе интенциальности, которая предстаёт как расплющенное во времени отношение между агентами потенциальной когеренции, а также формой связи потенциального бытия в квантовом (импликативном) мире с бытием эмпирическим, эксплицированным. Проявлением же всепронизывающей интенциальности выступает универсально распространенное явление комплементарности, взаимодополнительности и «притёртости», друг к другу физических форм и программ поведения живых существ. Видимо, здесь кроется и глубинное объяснение феномена инстинкта и «неправдоподобно» осмысленного поведения животных, и ещё целый ряд феноменов, с точки зрения МР либо полностью, либо частично необъяснимых. И, наконец, здесь коренится основа такого явления, как партиципация в мире культуры. Но подробнее об этом в гл.4.Развитие темы связи (медиации) между квантовым (импликативным) и эмпирическим мирами будет продолжено в гл.3 в контексте концепции психосферы. К теме всеобщей эмпатической связи – одной из ключевых в данном исследовании – я буду обращаться неоднократно. А сейчас вернёмся к общим вопросам эволюции.

1.3. Глобальные эволюционные векторы

Для широко понимаемого современного неоэволюционизма характерно постулирование, в разных акцентуациях и терминах, неких глобальных эволюционных векторов (в авторской аббревиатуре – ГЭВ). Эти вектора связаны с последовательным наращиванием, от системы к системе, таких качеств:

– сложность,

– морфологическая, структурная и функциональная дифференцированность,

– уплотнение эволюционного фронта,

– субъектность.

Для исследования проблематики «региональных онтологий» и «средних уровней» конкретности постулирование ГЭВ как некой априорной данности вполне оправдано. Но эссенциалистские рефлексы сознания тотчас же подбрасывают сакраментальный вопрос: откуда взялись ГЭВ и куда они направлены? И пока на этот вопрос не будет дано хотя бы формального ответа, сознание не отделается от навязчивого ощущения «подвешенности» концепции. Проще всего было бы признать, что в невозможности ответить на этот вопрос нет ничего зазорного. Стоит ли в очередной раз в пределах нашего умственного и языкового горизонта искать точку, в которую удобно вбить гвоздик метафизического предела и подвесить на нем Вселенную? Тем более, что неразрешимость метафизических вопросов культурологической мысли нисколько не мешает заниматься вполне конкретными и достаточно важными вещами.

И все же дадим ответ на поставленный вопрос: ГЭВ представляют собой частный случай интенциальности, действующей не на локальном (не в квантовом, а в общепринятом значении этого слова), а на глобальном уровне. Если противоборство интегративного и дезинтегративного[56 - Согласно данным современной астрофизики, дезинтегрирующая сила порождается антигравитационным полем, которое обязано своим существованием так называемому «тёмному веществу» и «тёмной энергии» [см., напр.: 116, с. 26].]начал во Вселенной определяют не только её внутренние, вложенные ритмы, но и внешний, глобальный Большой ритм, регулирующий её расширение и «схлопывание», то допустимо предположить, что имманентная цель эволюции состоит в снятии времени и пространства, посредством
Страница 27 из 82

которого завершается такт большого ритма, охватывающего существование Вселенной. Впрочем, учитывая гетерогенность Вселенной, масштабы которой ещё далеко не определены, метафизичность последнего утверждения можно смягчить, предположив, что Большой ритм разворачивания и схлопывания действует не в масштабе всей Вселенной, но лишь в тех или иных её локусах (например, в Метагалактике), в одном из которых мы имеем счастье обитать. Однако никакого практического значения эта оговорка не имеет. Представляя собой некое промежуточное звено в общеэволюционной пирамиде, человеческий разум может концепции метасистемной телеологии строить лишь чисто спекулятивно и в весьма скромных эпистемологических пределах. С этой точки зрения, утверждения о наличии общеэволюционной телеологии или об отсутствии таковой в равной степени абстрактны и сами по себе несодержательны. А если принять позицию, согласно которой, возникновение Вселенной не было продиктовано необходимостью, а явилось результатом некой «игры» или случайной флуктуации, то «телеологический вопрос» обессмысливается окончательно. Иное дело, что телеологизм, навязывающий эволюции некую познаваемую человеком конечную цель, целый ряд вопросов уводит в область квазирелигиозного априоризма. Та же позиция, которая исходит из того, что у эволюции нет цели, а есть лишь направленность[57 - Позиция эта отнюдь не является изобретением автора этих строк. Она достаточно широко представлена в современных эволюционных теориях.], представляется не только менее мифологичной, но и более эвристичной.

Эволюция, таким образом, предстаёт как процесс системных фазовых преобразований, конфигурирующих реальность по «генеральной линии» локальность – нелокальность (холономность). Иными словами, эволюция в самом общем смысле есть проявленная динамика «внутреннего» пульса Вселенной, стремящегося завершить свой большой такт. Причём завершение совершенно не обязательно представлять в привычной финалистской оптике: оно вполне может выглядеть и как бесконечное приближение к некой точке X. Впрочем, для культуры как некого промежуточного звена в цепи эволюционирующих систем Вселенной, данная проблема опять же практического значения не имеет. В любом случае, finitum non est capax infiniti (конечное не способно воспринять бесконечное). Неважно от чего погибнет Вселенная: от жары или от холода. Растащат ли галактики на критическое расстояние силы «тёмного вещества» (силы отталкивания) – или верх возьмут силы «схлопывания». Важно, что столкновение этих тенденций происходит, подтверждая идею противоборства интегративного и дезинтегративного начал, и Вселенную так или иначе приведёт к прекращению её существования по крайней мере, в том виде, в каком мы привыкли её наблюдать и представлять.

Итак, ГЭВ представляются не как пучок разрозненных и самопричинных сил, а как аспекты единой глобальной эволюционной интенции, раскрывающейся в разных модусах. При этом, в каждой локальной системе проявляясь как нечто ей трансцендентное, эта интенция всякий раз себя обнаруживает через свои вполне имманентные факторы и обстоятельства.

Рассмотрим вкратце названые эволюционные векторы/аспекты.

Сложность. Рассуждения о том, что среда сама по себе стимулирует усложнение форм жизни (к эволюции неживых систем это, впрочем, тоже относится) бессмыслены без прояснения того, о каких конкретно компонентах среды идёт речь, в каком направлении сама эта среда эволюционирует и каков характер прямых и обратных взаимовоздействий между средой и рассматриваемой формой. Среда в этом случае предстаёт как некое самопричинное и мистифицированное начало, односторонне, с фаталистической непреложностью воздействующее на форму. Попытки преодолеть такой механицизм предпринимаются, в частности, в коэволюционной и в ряде других современных эволюционных теориях.

Мой подход таков. Даже если не вдаваться в различия между синергетическим и общепринятым пониманием сложности, нетрудно убедиться, что само эпигенетическое надстраивание новой системы над предшествующей и хотя бы частичный их синтез в зоне эволюционного фронта создают конфигурацию более сложную, нежели первоначальная.

Употребление термина эпигенез в нашем контексте требует некоторого пояснения. Речь идёт не столько о философской традиции его употребления, восходящей ещё к Аристотелевым представлениям о самозарождении организмов, не о борьбе эпигенетиков и преформистов в философии, биологии, и даже не о современном социобиологическом дискурсе, в русле которого вырабатываются два уровня эпигенетических правил. В смыслогенетической теории эпигенез связывается с межсистемной трансляцией и наследованием комплексного биокультурного опыта, снятого (в Гегелевом смысле) в ряду качественных преобразований систем и опосредованного первичными элементарными конструкциями – «кирпичиками», «клеточным материалом» тела культуры. Эти кирпичики суть первичные смысловые конструкции, передаваемые в процессе инкультурации и опосредуемые семантическими формами конкретной культурной традиции. Последнее особенно важно, поскольку, представив культуру как особым образом организованную информационную систему (как это часто делают), весьма затруднительно выявить предельную информационную «единицу» культуры в русле социобиологии, антропологии, информатики или генно-культурных теорий. В связи с этим вспоминаются почти курьёзные мемы проф. Чик из Чикаго.

Смыслогенетическая теория, в свою очередь, заявляет, что такой единицей выступает смысл. А эпигенез движется вглубь от археологии смысла, уходящего корнями в многослойную толщу биологической памяти. И это только начало движения.

Чем выше у системы порог сложности, тем большее сопротивление она встречает со стороны стабилизирующих ее сил. Эти силы стремятся завершить процесс эволюции на уровне каждой локальной структуры, которая «не знает», что она не есть последняя форма бытия. Они стремятся всякую локальную систему (структуру) превратить в завершающую коду вселенского танца энергий. Глубинный «витальный рефлекс» всякой локальной структуры – остановить собою динамику изменений «здесь, теперь и так», затормозить процесс эволюционирования, будто никаких эволюционных процессов большего масштаба не существует (о рефлектирующей и моделирующей способности человеческого интеллекта разговор особый). Но на локальном уровне завершаются лишь локальные ритмы, регулирующие становление, соответственно, локальных структур и систем. Процесс эволюционного усложнения идёт дальше, и «рефлекс остановки» переходит на следующие уровни. Стабилизация уровня сложности[58 - Применительно к живым системам эта тенденция была названа идиоадаптацией. В биологии идиоадаптация не сказывается на общем уровне организации группы, а в культурных системах – представляет собой консервативное «замораживание» эволюционного усложнения во имя стабилизации системы – нежелание и неспособность менять образ жизни, структуру ценностей, уклад хозяйства и т. п.], наряду с прогрессивными ароморфозами (увеличением уровня сложности) и регрессивными процессами, имеет место как в биосистеме, так и в АС, что часто
Страница 28 из 82

упускается из виду в гуманитарных исследованиях.

Разумеется, речь идёт об упорядоченной, т. е. структурно организованной сложности – беспорядочное усложнение критерием эволюционного уровня быть не может. Такой хаотичной сложностью система прежде всего и жертвует, проводя «расчистку» подсистем.

Здесь, конечно, напрашивается вопрос: В чём причина усложнения, и зачем оно нужно? Глядя изнутри системы, можно удовлетвориться таким ответом: это борьба с энтропией, повышение жизнеспособности, гибкости и реактивности системы. Но ведь вектор усложнения трансцендентен каждой отдельно взятой системе и, стало быть, сквозную транссистемную интенцию к усложнению ими одними не объяснить. Всякие оформившиеся структуры локальных уровней всегда и всячески сопротивляются эволюционному усложнению – ведь сравнение в понятиях лучше и хуже невозможно, поскольку эволюционные преимущества более сложных систем всегда относительны и проявляются постепенно.

В биологии простые формы оказываются во многих случаях более адаптивными, чем сложные, да и в культуре сложность организации как отдельных образований, так и целых социально-исторических систем вовсе не даёт гарантий их выживания и успешного ответа на разного рода вызовы., Трансцендентность вектора усложнения обусловлена, думаю, тем, что сложность структуры пропорциональна скоростям протекающих в ней процессов. Ведь чем выше уровень сложности, тем больше скорости внутренних взаимодействий[59 - Отмеченное ещё Г. Спенсером ускорение эволюции продолжает обсуждаться разными авторами.]. А ускорение процессов – показатель сжатия времени, на глобальном уровне стремящегося к своему снятию. В этом смысле, каждая локальная система живёт в своём темпомире, внутренне ускоряющемся по ходу эволюционных итераций. Так, вектор усложнения устремляется к возврату (на новом, разумеется, уровне) в состояние не-длительности. Даже если сжатие времени и не достигает (никогда не достигнет?) метафизической точки снятия, а просто стремится к бесконечности, то и этого достаточно, чтобы служить глобальным трендом эволюционного усложнения форм и систем. Стремление доводить всё до логического конца – в данном случае до финализма квазигегелевского толка – въевшаяся в подсознание привычка, выработанная рационалистическим логицизмом. Однако сама действительность никаких «логических концов», как правило, не приемлет. Так, результатом «критического» уплотнения времени может стать растворение каузальности в когерентности, преодоление необратимости времени и т. п.

Главное эволюционное преимущество, которое нарастающая сложность даёт новообразованным системам, это выведение их в иной по отношению к материнской системе темпомир, что ослабляет, в свою очередь, их зависимость от последней. Внутренняя динамика как плотность процессов на единицу времени в новообразованной системе на порядки выше, чем в системе материнской. Следовательно, вероятность получения внешних деструктивных импульсов из этого «фонового» и «замедленного» мира резко снижается. Так, зависимость биосистемы от геофизической и геохимической систем Земли меньше, чем зависимость последней от событий в солнечной системе, но больше, чем зависимость культуры от биосистемы. Так вектор сложности сопрягается с вектором самости и наращивания субъектности.

Если в глобальном масштабе общая тенденция к наращиванию уровня сложности достаточно очевидна, то применительно к культурно-исторической эволюции требуются некоторые оговорки. Сталкиваясь с нелинейностью культурно-исторического развития, исследователи задают вопрос: является ли растущая сложность универсальной характеристикой развития?[60 - Попытку построить многолинейную модель эволюционного развития в социальной сфере предпринял, в частности, Р. Карнейро. Однако различия между акцентировкой подобия социальных структур и институтов (однолинейный вариант) и различными путями социального эволюционирования (многолинейный вариант) сводится по сути лишь к нюансировке одних и тех же социокультурных явлений, а главное, к одним и тем же глубинным механизмам [319, р. 89–110].]. Как ни странно, многие авторы не понимают, что не все процессы в системной самоорганизации обществ направлены на увеличение сложности, и что критерием последней отнюдь не выступает технологическо-потребительский прогресс в новоевропейском понимании. В процессуальном плане, и упрощение подсистем, и их дробление, и деструктивные, на первый взгляд, «расчистки» культурного пространства (эти процессы обычно трактуются как инволюционные), могут выступать, (как правило, выступают) факторами развития, т. е. предпосылками или прямыми факторами последующего усложнения.

Так, согласно Г. Джонсону, в любой социальной структуре существуют некие организационные пороги, за рамками которых происходит либо увеличение сложности социополитической организации (более развитое и разветвлённое центрообразование), либо дезинтеграция системы [370, p. 389–421]. Другие исследователи показывают, как рост населения с необходимостью требует системного самоограничения числа потенциальных связей, т. е. жизнеспособность системы обуславливается ограничением увеличения сложности [355, p. 237–250]; здесь, впрочем, речь идёт о сложности не структурной, а чисто количественной). При этом выбор пути самоограничения (о принципе самоограничения см. ниже) для всякого сообщества оказывается в некотором смысле судьбоносным: изменить историческую колею с каждым новым актом выбора становится всё труднее. Так, абстрактная свобода сворачивается до все более и более конкретной, а абстрактная количественная сложность аморфной и слабо упорядоченной разнородности сжимается и «переупаковывается» в структурную сложность в рамках избранного направления.

Однако главная оговорка заключается в том, что в моменты скачковой смены конфигурации (см. ниже о вертикальном векторе эволюции), особенно на начальных стадиях этого процесса, на первый план выходит деструкция несущих опор материнской системы, поэтому немедленного достижения следующего порядка сложности не происходит. Иначе говоря, путь к качественно новому уровню сложности лежит через ситуационную хаотизацию, о чём говорят синергетики.

Итак, если оставаться в пространстве примеров из социокультурной сферы и не сводить критерии развития общественных систем к росту производительности труда, совершенству технологии и прогрессу утилитаризма, то его (развития) режимы в любом случае будут замыкаться на увеличение сложности. Ибо развитие, как бы его ни понимать, всегда приводит к образованию инноваций (или, если угодно, наоборот) и, соответственно, к дроблению и дискретизации первоначально синкретических образований. А это, в свою очередь, может служить самым общим, хотя и абстрактным критерием сложности.

Здесь уместно сделать последнюю, но не по степени важности, оговорку. В конкретном анализе любого рода структур и процессов нужно различать два вида сложности: комплексную и синкретическую. Первая связана с увеличением количества структурных связей между раздельными и в той или иной степени автономными компонентами. Вторая – с процессами, протекающими в
Страница 29 из 82

оболочке синкретической слитности. И этот второй вид сложности ничуть не проще, чем первый. И в этом нам предстоит неоднократно убеждаться, рассматривая синкретические формы культуры и ментальности. В связи с этим можно предложить ещё один критерий структурной сложности: если внешние воздействия на ту или иную подсистему отражаются на всей системе, то, стало быть, степень синкретизма ещё достаточно велика. Если же подсистемы реагируют относительно автономно, значит, они достаточно обособились, и система в целом качественно усложнилась.

Итеративное уплотнение фронта эволюции – от гигантских облаков космической пыли, через образование галактик, планетарных систем и далее: к геофизическим и геохимическим процессам на отдельной планете, а затем к биосистеме и АС, – прослеживается достаточно ясно. Однако выглядит это не как стягивание эволюционирующей Вселенной в одну единственную точку, а как процесс, протекающий в бесконечном множестве пространственно-временных локусов. В наблюдаемой нами части Вселенной, вернее, в той её части, применительно к которой можно говорить о наблюдении эволюционных процессов, межсистемные переходы – лишь «выходящие на поверхность» проявления тенденции к уплотнению перманентно оказывающего давление на систему и вызывающего в ней специфический комплекс процессов. К таковым можно отнести, прежде всего, периодически имеющие место фазовые «вторичные упрощения» [228], переупаковку структур, повышение информационной концентрации элементов системы и особенно её структурных узлов.

Наращивание структурно-функциональной сложности нацелено на снятие времени, а сжатие фронта эволюции – на снятие пространства, и нераздельность этих тенденций связана с нераздельностью самого пространственно-временного континуума. Тенденция к уплотнению пространства эволюционного конфигурирования на каждом локальном уровне противостоит всепроникающим центробежным силам.

Морфологическая и структурно-функциональная дифференцированность, будучи одним из проявлений сложности, целиком к ней, тем не менее, не сводится и представляет собой относительно самостоятельный вектор. И здесь транценденция ГЭВ предстаёт в обличье имманентных процессов: специализации форм и структур развивающейся системы в их опять же совершенно имманентном устремлении к вписанию в среду, каковой выступает совокупность материнских систем. Дифференцирование инициируется в микромире, где несепарабельные состояния под действием тех или иных интенциональных воздействий переходят в сепарабельные. Далее же вступает в силу органически присущая всякой системе направленность к неограниченному экспансивному росту, освоению всех возможных ниш в границах материнской системы, что и опосредует сквозную куммулятивную интенцию к дифференцирующему усложнению. Отсюда берёт начало необратимый распад синкретических (первоначально интегрированных) форм – один из процессов, общих для всех системных уровней эволюции. В этой необратимости – гарантия невозможности полной инволюция к пройденным уровням; она невозможна никогда и ни при каких обстоятельствах (это подтверждается законами, выведенными на материале частных систем, например, законом Долло о необратимости эволюции). В рамках отдельно взятой системы или на стыках межсистемных переходов происходят упрощение и структурнофункциональная редукция, самые разные по своим причинам и режимам протекания. Но в общеэволюционном масштабе попятное движение невозможно в принципе. И это лишний раз показывает, что сам процесс дифференцирования не выводится из имманентных процессов системы, но, будучи, им трансцендентным, опосредуется ими. В основе процесса дифференцирования (автономизации, обособления и т. п.) лежит эффект декогеренции квантовых суперпозиций, в результате которых появляются локальные классические объекты. Последние, будучи приторможенными «сгустками» интенциональных потоков, самоорганизуются в структуры и далее – в системы. При этом каждая из структур, вовлечённых в эволюционный процесс, достигая определённого уровня сложности и отделения от целого, стремится воспроизвести в себе в наибольшей полноте характеристики исходного целого. В этом одно из проявлений универсальности дезинтегративной силы, обнаруживающей себя через глобальный эволюционный вектор дифференцирования. Движущей же силой дифференциации выступает принцип комбинирования, проявления которого будут неоднократно рассматриваться по ходу исследования.

Нарастание субъектности выражается в неуклонном повышении способности новообразованных систем к обратному влиянию на среду (прежде всего, материнскую систему), усилению автономности (возможностей саморазвития благодаря внутренним противоречиям), а также концентрации когнитивных потенций в отдельных элементах системы. На стадии культуры этот вектор вызывает к жизни феномен субъекта с присущей ему способностью к рефлексии и когнитивному моделированию. Забегая вперёд, скажу, что под субъектом здесь понимается не только человек, что само собой разумеется, но также и сама культура как системное образование. Субъект, таким образом, не равен субъектности. Начала субъектности усматривается и на микроуровне, и на уровне биообразований[61 - К примеру, на генно-клеточном уровне: «Репертуар генома гибко формируется информационным контекстом в самой клетке. Клетка скорее постоянно импровизирует своими генами, чем стереотипно отвечает предсуществующим набором программ» [204].].

Субъектность – общая тенденция, направленность ГЭВ, лишь на стадии культуры достигающая относительной самоадекватности.

Становление субъектности задаётся действием упомянутого выше принципа центрообразования: структурная конфигурация некоего локального фрагмента пространственного-временного континуума организуется в окрестности определённой точки фокуса. На микроуровне таковой может выступать энергетический узел, сгусток поля, на биологическом уровне – клетка, затем живой организм и по ходу разворачивания биосистемы – группы организмов, популяции. Поведенческо-ролевая дифференциация в популяциях высших животных точку – организующий центр (по крайней мере, некоторые его функции) совмещает с отдельной особью. Например, у приматов в роли социального центра выступает альфа-самец. Вообще, примечательно, что «… в процессе эволюции повышалась степень целостности популяций и вида» [100, с. 205]. Здесь мы наблюдаем дальние эволюционные подступы к тем уровням целостности и автономности, на которых будет проявлено историческое становление субъектности человека.

Центр, в силу разнообразных внутриструктурных комбинаций и «розы ветров» перекрестных взаимодействий, оказывается в позиции наиболее устойчивого элемента становящейся структуры. На себе он фокусирует все ключевые позиции её внутренних связей и неуклонно наращивает свойства субъектности: способности к автономному от внешней среды целеполаганию, к самоорганизации и рефлексии. Но эти свойства центра проявляются не в отрыве от всей структуры, а в контексте их нераздельного и взаимообусловливающего существования, где центр задаёт высшую точку и форму проявления
Страница 30 из 82

самости, на которую способна выйти структура как целое.

Во всех системах до появления Культуры над центрированием все же центробежные силы со стороны периферийных элементов структур, хотя их преобладание неуклонно уменьшалось. Становление Культуры окончательно это соотношение изменило: с одной стороны, центр структурирования сместился в человеческий мозг, дав импульс историческому развитию индивидуальной самости, и, с другой стороны, открылась возможность для развития субъектности самих культурных паттернов и входящих в них структур – институтов, традиций, смысловых комплексов и т. п. Но эту ситуацию не следует понимать как поражение центробежных сил: наращивание центрирующей самости в Культуре оплачено было усилением отпадения от реликтовой холономности «нижних» системных уровней. Тема эта ещё не раз будет затрагиваться в данном исследовании.

Наращивание субъектности и ее максимизация в Культуре существенно затрудняют, а то вовсе ставят в тупик представителей естественных наук, если они пытаются протекающие к Культуре/АС процессы описать такими терминами, как энергия (в её узко физическом понимании), энтропия, метаболизм, энергия (в том же узко физическом понимании) равновесность и др. Усилия редуцировать процессы АС к физическим законам и схемам самоогранизации неизбежно приводят к парадоксам и путанице.[62 - Триумф физикалиского подхода, подчал рождает своего рода анекдотические шедевры. См., напр., работу В.П. Бурдакова, где автор на полном серьёзе пытается интерпретировать социальные проблемы России, исходя из законов термодинамики [37].] Разумеется, нарастание субъектности, не будучи, как и другие ГЭВ, заданным проивиденциально, может быть контекстуально редуцирован к сумме естественных процессов. Но как целое, в своей транссистемной направленности, из них он никоим образом не выводится.

Обобщая всё сказанное, можно сделать вывод, что рождение и эволюция структур происходят не путём «ползучего» приращения, постепенного добавления элементов в конфигурацию, которые могли бы, как это мнилось Дарвину, кита преобразовать в медведя. Напротив, имеет место симультанное (иного слова не подберёшь) совпадение потенциальной импликативной формы с совокупностью точечных «посюсторонних» элементов, готовых организоваться в структуру и тем самым воплотить, опредметить импликативный паттерн. Стремление формы (наличной структуры) к абсолютному совпадению со своим «запредельным» паттерном рождает один из важнейших аспектов диалектики существования любого рода образований: от физической и психической организации организма до макросистем. Здесь коренится и основание эволюционного типологизма (чем объясняется пресловутая проблема отсутствия переходных форм), и дуализм того, что принято было называть материальным и идеальным (психофизический дуализм), и объяснение многочисленных спонтанных проекций паттернов когерентного мира в мир эмпирический. Достаточно вспомнить универсально распространённый в архаике (о более поздних временах не говорю) мотив двойственности всех вещей: наличия у каждой вещи или существа некоего незримого психического двойника, онтологически принадлежащего (хотя бы отчасти) иному, трансцендентному миру. Двойник этот, несомненно, есть не что иное, как посредник между каузальным и когерентным мирами, отношения с которыми определяют самые важные и глубинные стороны жизни: идентичность, саморефлексию и экзистенциальное[63 - Термин экзистенциальность здесь и далее употребляется вне связи с традицией экзистенциальной философии, т. е. как фигура теоретико-культурного, а не философского дискурса.] самоопределение. Развитие этой темы в контексте интерпретации т. н. паранормальных явлений – в гл.3.

В самом общем и схематичном виде связь медиации между двумя мирами с механизмом общеэволюционного процесса может быть сформулирована следующим образом:

– будучи универсальной для всех уровней и планов реальности, интенциальность осуществляет всеобщий диалог онтологических модусов: как потенциального, так и сущего;

– рождение и эволюционирование новых структур в эмпирическом мире связано с актуализацией, «вытягиванием» их из мира потенциального в план наличного бытия по дискретным точкам, интерференционным узлам, созданным интенциальными силами[64 - Разумеется, КМ рисует гораздо более сложную и многофакторную картину. Но я позволю себе не погружаться в анализ полемики между разными квантовыми теориями.].

Актуализация эта обусловлена рядом обстоятельств: так, структуры некоего порядка сложности восприимчивы лишь к релевантным по отношению к ним интенциальным импульсам. Т. е. существует определённая корреляция между уровнем сложности опредмеченных структур и сложностью предсуществующих в импликативном мире структур следующего эволюционного уровня. При этом испускаемые ими «оттуда» интенции (импульсы) «здесь» могут быть считаны лишь структурами определённого онтологического порядка и уровня сложности. Поэтому скачки эволюции[65 - При всём уважении к респектабельной традиции представлять эволюцию в виде плавного «накопительного» процесса, нельзя не заметить, что эта самая плавность при ближайшем рассмотрении представляет собой последовательность скачков, хотя бы и сколь угодно малых.]имеют ясно ограниченные пороговые величины, определяемые уровнем и формами проявления ГЭВ в материнской системе, ибо интенциальные импульсы более высокого порядка системой просто не воспринимаются. Этим объясняется стадиально-поступательная компонента эволюционного движения, не знающего перепрыгивания через несколько ступеней. В единичных случаях имеют место и разного рода точечные прорывы за эволюционный горизонт, но в целом разбег эволюционного фронта – т. е. диапазон считывания паттернов скрытого порядка – определяется дельтой изменчивости «принимающих устройств» и настроек системы. Все эти вопросы дальнейшее развитие получат в гл. 3.

1.4. Двунаправленность эволюции

Принцип дуализма, универсальный для сепарированного, дискретизованного, нехолономного модуса бытия проявляется не только в противоречивом стремлении всякой системы к изменению и самосохранению. Дуалистически противоречива и сама эволюционная динамика. Здесь подхожу к одному из важнейших положений – концепции двунаправленности эволюции. Видение эволюции как однонаправленного процесса, пусть даже с учётом разнообразно понимаемой нелинейности, стало следствием целого ряда методологических тупиков. По моему убеждению, оно одностороннее и методологически ущербное (речь сейчас не идёт лишь о концепции линейного прогресса, вытесняемого нелинейными эволюционными парадигмами). При таком подходе направляющие силы эволюции приходится искать где-то за пределами самой эволюционирующей системы, что неизбежно приводит к провиденциализму и одиозным, а главное, мнимым метафизическим объяснениям.

Чувствуя спекулятивную надуманность этих объяснений, но не имея в рамках физикалистско-позитивистского подхода иных, некоторые авторы с обезоруживающей прямотой вопрошают «Какова движущая сила эволюции? Следуя автогенетическим традициям, мы полагаем, что
Страница 31 из 82

взаимодействия (материя) сами (сама) по себе являются (является) движущей силой эволюции, которая не нуждается, таким образом, ни в каких специальных движителях» [263, c. 12]. Поневоле, позавидуешь «технарям», не обременёнными философскими вопросами!

Эктогенетические теории (в частности, дарвинизм), как правило, сводят содержание эволюционных процессов к адаптации и специализации форм, не выходя за рамки взаимоотношений эволюционирующих структур с внешней средой, упуская из виду, что изолированные системы тоже могут эволюционировать. Поскольку же само понятие эволюции неразрывно связано с адаптивизмом, то, сталкиваясь с ситуациями, когда адаптивистские объяснения не работают, исследовательская мысль прибегает к натяжкам, подгонкам, более или менее явному жульничеству и передёргиванию. Уходя от крайностей адаптивистского подхода, исследователи часто оказываются в плену крайнего автоморфизма или преформизма. Чувствуя бесплодность метаний между полюсами адаптивизма и автогенетизма, ряд авторов прибегает к таким определениям, как прогрессивная или магистральная эволюция, теоретические концепции которых всё же оказываются недостаточно внятными. При этом необходимость более чётко разграничивать эволюционные направления уже назрела со всей остротой [263, c. 174].

В связи с этим рискну предложить принципиально иную модель. Комплекс изменений, связанный с адаптацией и специализацией структур и форм в эволюционном становлении системы, можно условно назвать горизонтальным, или внутрисистемным направлением эволюции. Наряду с ним, однако, действует и другое – вертикальное направление, связанное с транссистемным устремлением ГЭВ. Направление это – не просто продолжение внутрисистемной эволюции, или выведение её процессов за пределы системы, как это нередко представляют пишущие о магистральном направлении в эволюционировании. Это процесс, имеющий принципиально иную природу и механику, которые коренятся в неизбывном противоречии между бесконечностью принципа и конечностью форм его воплощения. Под бесконечностью принципа здесь подразумевается трансцендентность вышеперечисленных ГЭВ по отношению к каждой локальной системе, в которой они себя обнаруживают. А эволюционная лестница конечных форм являет прогрессию становящихся и неизменно останавливающихся в развитии дискретных структур, всякий раз ограниченную рамками системной конфигурации. Поскольку всякое горизонтальное эволюционирование – разворачивание системы вширь – обусловлено контекстом взаимодействия со средой (эпигенетической суммой материнских систем), это с неизбежностью умаляет чистоту воплощения принципа в каждой конкретной ситуации, ибо становящиеся формы оказываются не абсолютным выражением устремлений ГЭВ, а компромиссом со средой. Иными словами, в любой эволюционной ситуации возникает нетождество и, соответственно, конфликт между универсальными принципами конфигурирования и наличной конфигурацией. Причина конфликта в том, что наличная конфигурация всегда несёт в себе черты компромисса с активно воздействующей на её формирование средой и с самим материалом эволюционирующей системы.

В силу этого конфликта вечно неудовлетворённый интенциальный принцип ГЭВ и предстаёт сквозной транссистемной силой. По мере того, как дифференциация и специализация форм всё больше вязнет в горизонтальном растекании и адаптационном освоении всех возможных ниш среды, усиливается вертикальное (транссистемное) влияние, стремящееся переориентировать эволюционный фронт, взломать «съезжающую в горизонталь» конфигурацию и воплотить интенциальный принцип на более высоком (в идеале – абсолютном) уровне проявления. Для этого вертикальные силы отыскивают в системе наименее специализированное звено и «выталкивают» его на следующий эволюционный уровень. Высоко специализированная форма к вертикальному эволюционированию не способна в принципе[66 - Сама по себе эта идея не нова. Так, например, А.А. Зубов, рассматривая антропогенез как «звено единой эволюционной магистрали», представлял его как цепь ароморфозов, в основании которой лежат наименее специализированные формы, дающие начало высшим таксонам [104, с. 14–26].]. Кроме того, каждая установившаяся в ходе эволюции форма – от отдельных автономных образований до всей локальной системы – «не знает», что она не последний и окончательный «венец творения», и потому стремится заблокировать любые дальнейшие изменения. Отсюда неизменное для всякой системы стремление к самосохранению и минимизации изменений[67 - Идея о том, что всякая система обладает противоречивыми устремлениями к самосохранению и самоизменению хорошо известна хотя бы из работ синергетиков.], что и «провоцирует» давление вертикальных сил ГЭВ, которые, повторюсь, предстают как имманентные силы самой системы. Когда противоречие между стремлением системы к самосохранению, нарастающее по мере исчерпания потенциала горизонтальной эволюции, и необходимостью прорыва на следующий уровень проявления ГЭВ достигает критической величины, вертикальные силы создают воронку, затягивающую не вниз, а вверх. Образуется сужающийся кверху конус, у основания которого – уплотняющаяся по мере движения к вершине прогрессия переходных форм, а на вершине – лидеры, пионеры новой системной конфигурации. Так действует perpetuum mobile эволюционной динамики, свободный от провиденциального вмешательства Творца, Вселенского Разума и т. п. Устройство этого механизма коренится на квантовом и субквантовом уровнях. Этого вопроса я коснусь в гл. 3 в контексте обсуждения природы импликативного мира.

Вертикальная линия эволюции, как уже отмечалось, никоим образом не продолжение горизонтальной. Более того, она её отрицает. Вертикальный прорыв (скачок) по своей направленности не имеет никакого отношения к адаптации и специализации форм. Напротив, движение в этом направлении начинается с разрушения характерных для горизонтальной эволюции ритмических согласованностей, дисгармонии «вложенных» ритмических пульсаций материнской системы, что неизменно сказывается на «самочувствии» форм. Вертикальное эволюционирование неизменно протекает в режиме стресса, вызванного «неспецифическими ответами организма на любые предъявленные ему требования» [222, c. 27]. И хотя есть все основания акцентировать, как Г. Селье, внутренние взаимодействия системы, в целом стресс как фактор эволюции рассматривается в русле адапционистстких теорий – катастрофизма и экспериментальной эволюции.

С точки зрения приоритетов горизонтальной эволюции, изменения, связанные с вертикальным эволюционированием, особенно на начальных этапах прорыва, выглядят как тяжёлая патология, аномалия, жёстко отторгаемая системой, ибо изменения эти не направлены на адаптацию к среде. Они, скорее, бросают ей вызов. И в любом случае поначалу не сулят никаких эволюционных преимуществ. Принцип этот неизменно действует на всех уровнях эволюции.

В отношении живых систем об этом точно пишет Бернштейн: «Жизнедеятельность каждого живого организма есть не уравновешивание его со средой и с падающим на него со стороны потоком стимулирующих воздействий (как думали И.П. Павлов и его
Страница 32 из 82

последователи), а активное преодоление среды, определяемое… моделью потребного ему будущего» [24, с. 421] (курсив автора – А.П.).

В эволюции культурных систем замечено, что носителями новых парадигм и лежащих в их основе ментальных конфигураций всегда выступают «маргиналы», «отщепенцы», минимально адаптированные к среде, но внутренне нацеленные на создание собственной системной среды более сложного порядка. Поэтому превращение слабого звена эволюции в её авангард для межсистемного перехода не парадокс и не частный случай – скорее, общая закономерность. Со всяким вертикальным эволюционным переходом у его участников ослабевают жизнеспособность и адаптация к среде ибо переходные формы по природе своей из неё выпадают. Поэтому всякого рода приобретения на этом пути «с точки зрения» горизонтальной эволюции поначалу не имеют очевидного положительного значения. Проявляется оно лишь тогда, когда развивающаяся форма начинает оказывать существенное обратное воздействие на среду и, таким образом, принципиально изменяет её характеристики. Животные такое воздействие на среду оказывают самой своей жизнедеятельностью, человек – посредством культурных практик.

Итак, если горизонтальное направление эволюции развивающейся системе обеспечивает максимальное разнообразие форм, «оккупирующих» все возможные средовые пространства, то в направлении вертикальном происходят качественные скачки, и межсистемные переходы. И по своим механизмам эти переходы принципиально отличаются от горизонтального адаптационного формообразования. Противоречие между горизонтальной и вертикальной эволюционными линиями важно настолько, что для их различения следовало бы использовать разные термины. Однако терминологические инновации – дело неблагодарное. Придётся, мирясь с инерцией, всякий раз уточнять, о каком именно направлении эволюции идёт речь.

Дихотомия глобального (вертикального) и внутрисистемного (горизонтального) эволюционных направлений – это не примитивная механистическая дуальность, где функции просто разграничиваются. Всё намного сложнее. Разграничение, которое в данном дискурсивном изложении неизбежно выглядит грубо и схематично, в реальности проводится не где-то в вышине умозрительного абстрагирования, а в среде самих эволюционирующих структур. Одна и та же функция ГЭВ «работает» одновременно на оба направления. В этом-то и заключается хитрость эволюции, прячущей трансцендентное за имманентным. Казалось бы, противоречие: с одной стороны, ГЭВ трактуются как сила трансцендентная, связанная с вертикальным направлением эволюции; с другой стороны, из описания их проявлений вытекает также и их причастность к направлению горизонтальному. Причём это относится ко всем вышеперечисленным характеристикам ГЭВ. Тем не менее, говорить об относительно ясном разделении всё же правомерно. К примеру, очевидна принципиальная разница между нарастанием морфологической сложности живого организма в пределах адаптационных возможностей вида и прорывом на новый уровень сложности в принципиально иной и поначалу ограниченно адаптивной морфологической конфигурации.

Различая горизонтальное и вертикальное направления эволюции, тем самым мы указываем на контрапункт модусов ГЭВ, имеющих единую субстанцию (не уверен, что эта терминология здесь вполне уместна, но более точной не существует). Модусы эти отражают двойственность когерентно-каузального мира в перманентном противоборстве этих сил. Так, нарастание субъектности и автономности работает также и на временную устойчивость и фиксированность форм, т. е. подпитывает не только динамический, но и стабилизирующий потенциал системы. Без относительной стабилизации «самость» любой формы или структуры теряет онтологические основания, а на уровне рефлексии – идентичность. То же справедливо и в отношении других функций ГЭВ. Обращаясь к модной синергетической лексике, можно сказать, что эволюция горизонтальная, подгоняя формы и структуры под среду и, таким образом, стабилизируя систему, укрепляет её равновесие со средой, тогда как вертикальная из этого равновесия её выводит. Таким образом, любые изменения системы, связанные с действием ГЭВ, всегда имеют двойственные, противоречивые последствия.

Итак, эволюция предстаёт как итеративное изменение конфигурации системы (или подсистемы), вызванное переходом от количественного давления факторов ГЭВ к качественной трансформации структур системы.

Почему векторы действуют итеративно? Почему эволюция – вопреки устоявшемуся названию этого процесса – происходит скачкообразно А дело вот в чем. Чтобы ГЭВ могли найти в системе слабое звено, она должна дойти до максимального внутреннего разнообразия. Взаимодействие адаптирующихся и специализирующихся форм со средой должно создать достаточно широкой каталог вариантов, чтобы на периферии системы появились «маргиналы», которых можно использовать для скачка на следующий уровень. Эти маргинальные формы, как уже говорилось, в горизонтальной эволюции никогда не «лидеры», но всегда аутсайдеры, носителями «избыточного» эволюционного материала и своего рода бескачественности. Поэтому эволюционный процесс протекает в фазовом, итеративном режиме: длительные периоды горизонтального развития периодически сменяются скачками-переходами на следующий системный уровень. Картина усложняется и тем, что тот же самый закон действует и на подсистемных уровнях. И чем система сложнее, чем более её компоненты автономны, тем сильнее локальный ритмический разнобой эволюционных процессов в разных ее частях системы. Наивысший уровень сложности и эволюционной аритмии являет АС. Но и при таком усложнённом режиме можно выделить вертикальные внутрисистемные и межсистемные эволюционные переходы, сохраняющие между собой принципиальные отличия.

Вырываясь на следующий уровень, ГЭВ подтверждают хрестоматийный закон отрицания отрицания, «растекаются» по горизонтали: те эволюционные направления, которые были в фазе перехода связаны с вертикальным скачком, по ходу становления новой системы превращаются в горизонтальные, служа платформой для следующего вертикального скачка. Таким образом, ритмичность эволюционных процессов обусловлена переменным доминированием горизонтального и вертикального направлений, а сам процесс ритмизуется в трёхфазовом режиме:

– условное начало – доминирование горизонтальной эволюции с компонентой латентного вызревания вертикального скачка,

– вертикальный скачок и формирование новой системной конфигурации. Фронт эволюции смещается в новообразованную систему, а материнская система переходит в фазу инерционного горизонтального доразвития.

– стабилизация новообразованной системы в режиме доминирования горизонтального эволюционного направления.

Остаётся добавить, что в отличие от привычной однонаправленной модели эволюции, где периоды относительно плавного развития и скачковые ускорения располагаются на одной линии, здесь горизонтальное и вертикальное направления всегда действуют одновременно направлены в разные стороны. Причём действуют не в приложении к уже готовым и пассивно живущим формам, но сами
Страница 33 из 82

перманентно инициируют и определяют характер формо-и структурообразования. Всякая форма есть застывший слепок противоборства вертикального и горизонтального эволюционных направлений, где последние представлены в разных доминантно-компонентных соотношениях. Иными словами, каждая форма (структура) может быть помещена в двухосевую систему координат, где горизонтальная ось показывает историю адаптационно-приспособительного морфогенеза, а вертикальная – стадиальное, с точки зрения ГЭВ, положение формы в прогрессии системной эволюции. Формы и структуры здесь понимаются предельно широко: к ним относятся не только физические образования, но психика (для животных) и психика/ментальность для человека. Так, для приматов и, в особенности для антропоидов, движение вертикального эволюционного вектора, выраженное развитием когнитивных потенций, закономерным образом невостребованных в их обезьяньей жизни, на каком-то этапе формообразования было остановлено и побеждено вектором горизонтальным и в таком виде зафиксировано в качестве устойчиво воспроизводящейся биологической формы.

Устойчивой формой фиксируется взаимопогашение действующих сил, ситуационный компромисс между вертикальным и горизонтальным развитием и обретение прочной связанности/корреляции формы (структуры, системы) с определённой «ячейкой» импликативного мира, определённым «кустом» потенциальных изменений. С выходом за пределы этой ячейки форма становится уже чем-то иным. И потому фиксация формы равнозначна прекращению эволюционирования. Структура в два этапа отпадает от эволюционного фронта: сначала вертикальный вектор тормозится горизонтальным, а затем прекращается и инерционное доразвитие в рамках горизонтального эволюционирования. После этого изменение среды существования неминуемо ведёт к гибели (разрушению) формы.

Причастность любой формы к двум разнонаправленным эволюционным векторам порождает её скрытую динамику, потенциальную «незавершённость» её онтологии, неравенство самой себе в любых контекстах. При этом чем больше разрыв между доминантой и компонентой, тем сильнее скрытое внутреннее напряжение формы. Понятно, что не последнюю роль здесь играет и степень сложности формы (структуры). Так, если для тех же антропоидов этот разрыв преодолевается в целом безболезненно, то у человека он порождает коллизии, разрывающие его ментальность. Крайние точки доминирования вертикального и горизонтального эволюционных векторов можно проиллюстрировать банальной и хорошо всем знакомой ситуацией. Человек, вовлечённый в вертикальное движение эволюционного фронта – это гений, предельно слабо адаптированный к социальным условиям и «правилам игры». Его противоположность – массовый человек; не личность, а, по формуле Маркса, «совокупностью общественных отношений», носитель набора стереотипных программ, субъект, максимально адаптированным к правилам и условностям социокультурной среды и всеми силами поддерживающий с этой средой гомеостатические отношения. Мизонеизм такого типа человека глубоко закономерен: ведь существенные изменения среды для него как для существа глубоко и узко специализированного, губительны в самом прямом смысле. Особый интерес представляет промежуточный тип, не причастный к вертикальному эволюционированию, но при этом способный на некоторую гибкость в направлении горизонтальных (адаптационных и специализирующих) эволюционных изменений. Однако не будем развивать иллюстрацию до уровня теории.

1.5. Феномен переходности

Механизм смещения эволюционного фронта от горизонтального к вертикальному направлению раскрывает природу переходности как особого состояния системы. В режиме вертикального прорыва к новой конфигурации система наименее стабильна: включение скопившегося на её периферии разнообразного «маргинального» диссистемного материала в инновационное структурообразование придает процессу многовариантность (такие состояния синергетики называют точками бифуркаций). В ситуации, когда в противоборстве вертикального и горизонтального эволюционных направлений решается вопрос о том, что из арсенала материнской системы-донора способно трансформироваться и инкорпорироваться в новую систему-акцептор, отдельные подсистемные структуры оказываются в наименее определенном положении.

Например, для систем, достигающих уровня субъектной рефлексии, это оборачивается проблемой свободы как коридора возможностей дальнейших трансформаций. Для других подсистемных структур неопределенность положения связана с тем, что режим вертикального скачка резко уплотняет время, «схлопывая», сворачивая каузальные связи и, соответственно, всякого рода процессуально-темпоральные длительности. При этом уплотняются, интенсифицируются процессы комбинаторных взаимодействий между элементами-агентами формо– и структурообразования, вследствие чего запускается «марафон вариантов»: параллельное движение по разным эволюционным линиям. Такая синхронная полифония эволюционирования в ситуации межсистемного перехода есть, по сути, тактическое и локальное наступление интегративных (в глобальном смысле) сил на позиции сил дезинтегративных, импульсно-ритмическое давление когеренции – на казуальность, связанности – на дискретизацию.

Каждый вертикальный переход – это, как уже говорилось, очередная попытка преодолеть время и подавить каузальность когерентностью. Ведь новообразованные формы изначально живут не по законам материнской системы, а как бы уже в той новой системе, которая лишь предсуществует как возможность и которой только предстоит воплотиться в реальности. Стоит ли в таком случае удивляться, что элементы новой системы не адаптивны к старой и применительно к самосохранению ведут себя не оптимально и в смысле активно-агрессивного противодействия среде, и в смысле относительно пассивного существования?

Разумеется, горизонтальное эволюционирование осуществляется тоже посредством переходов, но совершенно по иному. Здесь речь идёт об адаптации и специализации форм по мере их экспансии в среду или об ответах форм на вызовы среды, и не более того. При этом всякого рода эволюционные изменения в данном случае возможны лишь в границах, очерченных конфигуративным паттерном системы. Выход за его пределы в рамках горизонтального эволюционирования невозможен. К различиям в режимах переходов для вертикального и горизонтального эволюционных направлений мы ещё будем неоднократно возвращаться. Сейчас же хочу обратить внимание ещё на некоторые моменты.

Вертикальный прорыв к новой системной конфигурации не означает полной остановки горизонтального эволюционирования в материнской системе. Просто с этого момента она перестаёт испытывать внутреннее давление ГЭВ и занимается лишь инерционным доразвитием в рамках горизонтального эволюционирования: освоением недозаполненных ниш и ответами на вызовы внешней среды. Поскольку для вертикального скачка этот материал более не интересен, то здесь воцаряется каузальность: процессы растягиваются во времени, интенсивность комбинаторики элементов снижается, масштаб изменений мельчает. А главное, в этой сфере
Страница 34 из 82

уже в принципе невозможно рождение принципиально новых системных конфигураций: вертикальное устремление ГЭВ не знает «дубля» хотя бы потому, что материнская система, однажды создав условия для скачка, истощается. С этого момента она существует лишь как витальный фон, как необходимая жизненная среда для систем более сложного и высокого порядка.

С феноменом снижения разнообразия на системных витках, отпавших от глобального эволюционного фронта, напрямую связан закон иерархических компенсаций (закон Седова – Эшби). Согласно этому закону, увеличение разнообразия на высших системных уровнях автоматически снижает его на уровнях низших, а увеличение разнообразия на низших уровнях обрушивает всю систему. Хотя закон первоначально выведен на материале информатики, область его применения оказывается всё более обширной, если не универсальной [219; 220; 221]. И это неудивительно, ибо здесь мы сталкиваемся с общеэволюционной логикой. Чем выше уровень организации того или иного эволюционного уровня, тем менее он «заинтересован» в разнообразии форм уровней, уже пройденных эволюцией; ведь оптимальные структурные блоки[68 - На этих представлениях строится принцип блочной эволюции.] для дальнейшего развития уже отобраны, и нет нужды отклоняться от найденного направления развития, подключая избыточное разнообразие нижних уровней. Это скорее может принести вред.

Некоторые исследователи социально-исторической эволюции пришли к сходным выводам: сокращение многообразия и вариативности на уровне подсистем позволяет развиваться верхним уровням системы; поэтому центр, во избежание дестабилизации, стремится к уменьшению сложности подсистем, «узурпируя» и стягивая к себе их функции [297, p. 24–38]. В истории культур принцип «пирамиды Седова» подтверждается всякий раз, когда мы наблюдаем снижение феноменологического разнообразия при вертикальном прорыве на более высокую ступень. Например, современные первобытные культуры в богатстве и разнообразии значительно уступают как верхнему палеолиту, так и мезолиту. Более того, их состояние свидетельствует скорее не о замедленных формах развития, но о медленной, но неуклонной деградации.

С позиций более сложной и потому гораздо более динамичной системы-акцептора, процессы эволюционного доразвития материнской системы представляются настолько медленными, что их ход зачастую просто не замечается, и система кажется застывшей. Так, процессы космогенеза по своей длительности совершенно несоизмеримы с историческими процессами на земле, т. е. на более локальном уровне. Примером может служить представление о современных первобытных народах, остановившихся, как кажется на первый взгляд, в своём развитии. На самом же деле речь может идти не о полной остановке развития, а лишь о том, что в системах, отпавших от фронта глобальной (вертикальной) эволюции, оно скатывается в «дурную бесконечность» всё более незначительных и формальных изменений адаптивно-специализационного характера.

Здесь напрашиваются многочисленные факты из биологии, но я всё же приведу пример из области культуры: мустьерские технологии в большинстве ареалов сменились не верхнепалеолитическими (ориньякскими), порождёнными точечным вертикальным скачком, а так называемыми пост-мустьерскими, продолжавшими горизонтальную линию традиций мустье. И доживали они очень долго, постепенно вытесняясь заимствованными уже извне более «продвинутыми» технологиями. Нет никаких оснований полагать, что в случае отсутствия таких заимствований они сами по себе вырвались бы на уровень ориньяка. Такая же картина наблюдается и на более ранних эволюционных развилках. Например, «внезапность» ашельской технологической революции, основанной на совершенно иных, нежели олдувайские, технологических принципах, никоим образом не выводится «по горизонтали» из олдувайских, т. е. её нельзя рассматривать как кумулятивный результат постепенных и отдельных изменений.

И ещё один пример из области антропогенеза. В своё время В.П. Якимов [290, c. 27–42] писал о поздних (классических) неандертальцах как о существах, чья морфофизиологическая организация была приспособлена для выживания в приледниковой зоне (холодный климат, обилие крупных хищников) и потому поддерживалась естественным и половым отбором. Но эта эволюционная линия оказалась побочным направлением антропогенеза. У поздних неандертальцев имело место лишь увеличение массы мозга без каких-либо качественных структурно-функциональных трансформаций. Наращивались участки коры, связанные с ориентацией в среде (главным образом, «афеллированные» с правым полушарием), что не имело никакого отношения к вертикальному (в традиционной терминологии, прогрессивному) направлению эволюции, породившей на очередном витке сапиенсов. Однако ни В.П. Якимов, ни другие авторы не делают никаких теоретических выводов о не-тождестве или хотя бы локальном несовпадении адаптациогенеза и «прогрессивной» эволюции.

Ещё одна эволюционная ситуация: коэволюционист Р. Фоули [253] в развитии австралопитеков увидел два альтернативных пути: специализацию и генерализацию. Первый путь, что характерно, завел в эволюционный тупик[69 - Попутно стоит заметить, что концепция дихотомии горизонтального и вертикального эволюционных векторов позволяет уточнить и расплывчатое понятие эволюционного тупика. Хотя в тупик рано или поздно заходят все без исключения формы, есть существенная разница между тупиком затухающего адапциогенеза горизонтально эволюционирующих форм, скатывающихся в дурную бесконечность, и тупиком исчерпавших потенциал системных трансформаций форм-пионеров вертикальных переходов.], второй наследующими австралопитекам гоминидами открыл дальнейшие эволюционные возможности. Строя свой анализ исключительно на эмпирическом материале, Р. Фоули в данном случае не выходил за пределы анализа межвидовых взаимодействий и локальной конкуренции и потому не увидел стоящей за ситуационными процессами глобальной дихотомии эволюционных направлений. Для нас же важно подчеркнуть, что эта и многие другие эволюционные развилки, при всей важности каждой из них, суть, прежде всего, воплощения фундаментальной двунаправленности эволюционного процесса, иллюстрации её проявления в наиболее значимых пунктах генезиса.

Если перепрыгнуть через несколько эволюционных развилок, то аналогичную ситуацию можно наблюдать и на примере зарождения государства. Первичные государственные образования возникают опять-таки как результат вертикального скачка, т. е. не выводятся из системы горизонтальных эволюционных трансформаций стадиально предшествующих социальных сообществ: племён, племенных союзов, вождеств и т. п. Горизонтальное эволюционирование могло преобразовать первобытные сообщества в постпервобытные – не первобытные, но и не государственные. Причём все эти продукты горизонтального направления, не уступая раннему государству в общем уровне сложности, с ним могли конкурировать. Тем более, что эволюционные преимущества государства, как это всегда бывает в случаях вертикального скачка, обнаруживают себя далеко не сразу, но лишь в достаточно долгой исторической перспективе. Но вот
Страница 35 из 82

качественное отличие государства от разного рода квазигосударственных образований, проявляющееся, разумеется, не только в параметре сложности, обнаруживается и действует сразу. Хотя современниками это, конечно же, не сознаётся[70 - Об альтернативах раннему государству и некоторых особенностях его генезиса см.: 201.].

Системы, разделённые вертикальным переходом, живут в разных темпомирах, и потому концепции, согласно которым продуктивное эволюционирование в системе бесконечно, вряд ли верны [см., напр.: 68, c. 333].

Ещё один существенный аспект переходности – вопрос о паллиативных формах. Всякий переход – это, в известном смысле, устойчивая бескачественность. Принцип типологизма[71 - Типологизм – философская доктрина, постулирующая существование независимых типов, выражающих качественно различные сущности. Восходит к Платону и Аристотелю, считавших, что между типами не может быть переходных форм.], восходящий, по-видимому, ещё к античности оказывается, хотя и с некоторыми оговорками, справедливым для всех уровней глобальной эволюции, ибо отражает дискретно-итерационный и ритмически пульсационный характер эволюционного движения. Чем локальнее уровень процессов, тем мягче и незаметнее переходы. Однако их механизмы одни и те же и в вертикальном, и в горизонтальном направлениях эволюции. В ином случае нам бы пришлось искать формы, переходные между детьми и родителями.

В то же время, если в биологии решение вопроса о том, где и как провести границу между типами, опирается вроде бы на твёрдую объективную почву, то в культуре дело обстоит сложнее. Здесь вопрос о типах и переходных между ними формах рискует перейти в чисто эпистемологический план, т. е. зависит прежде всего от масштаба рассмотрения того или иного отрезка эволюции. Считать ли переходными, например, культуры архаических народов, «застрявших» на полпути между первобытностью и неолитом, если на этой стадии они остановились и никуда более не переходят? В каком смысле считать переходными такие, например, культуры как критская или финикийская? Если с макроисторической точки зрения в них можно увидеть черты паллиативности, «неполнокачественности», то сами по себе они обладали бытием не менее полноценным и внутренне завершенным, чем античность, к которой и был устремлён переход. А что уж говорить об участниках драмы антропогенеза! Прав ли антрополог, принимая обезьяну и человека за крайние позиции зоны перехода – чистые, совершенные формы, между которыми располагается ряд «эйдетически» неполноценных и незавершённых паллиаций? И это невнятное «ни то, ни сё», проходя отмеренную ему дистанцию развития в пределах видовой конфигурации, эволюцией безжалостно выбраковывается. Такого рода рассуждения можно было бы вполне принять, если бы кто-то обосновал, хотя бы ротблизительно, критерии переходности. Но поскольку критериев нет, возникает соблазн спросить: а на каком основании замыкающими переход «назначены» именно эти виды (формы, структуры)? Нет ли здесь натяжки, аберративного искажения картины в пользу установки «я – центр всего», да ещё с лёгким привкусом эстетства? Ведь как хочется себя вынести за скобки эволюционного фатализма! И хотя границы как межсистемных, так и внутрисистемных переходов, всё же могут быть выявлены объективно, всякий раз возникает множество сложных вопросов. Некоторые из них будут рассматриваться в ходе исследования.

Кроме того, линейное понимание переходности оказалось существенным образом переосмысленным в связи с тем, что современный неоэволюционизм метафору эволюционного процесса видит не столько в кладогенезе (дерево с отходящими ветвями), сколько в фамногенезе (куст с коротким общим стволом и многими отходящими от него ветвями). Не то чтобы общее направление перехода перестало обнаруживаться: куст ведь тоже растёт снизу вверх. Просто саму прогрессию перехода невозможно стало представлять в виде выстроенной «в затылок» цепочки типов. Эволюционные судьбы последних оказались более сложными и прихотливыми, да и общий контекст сосуществования параллельно развивающихся разных – в том числе и в стадиальном отношении – линий существенно отличается от той картины, которую рисовал классический эволюционизм.

Вертикальные и горизонтальные силы ГЭВ на всех без исключения уровнях эволюционирования проявляются в неразрывном единстве. Можно сказать, что ни вертикальное, ни горизонтальное проявление ГЭВ никогда одно другим до конца не подавляются. Речь может идти лишь об амплитуде количественных соотношений: на раннем этапе самооформления новой системы, наступающем после вертикального перехода, горизонтальное направление господствует почти безраздельно. Напротив, в периоды вертикальных эволюционных скачков «расползание вширь» максимально подавляется.

Амбивалентность действий ГЭВ в отдельных локусах системы обнаруживается в несовпадении ответов на их вызовы со стороны «объектов» воздействия. Например, универсально распространённые в культуре практики ИСС (изменённые состояния сознания) выступают, обобщённо говоря, и одной из главных стратегий адаптации в культуре, и едва ли не как основной способ трансцендирования, т. е. путь бегства из культуры [см.: 192]. Если же присмотреться к конкретным культурным ситуациям, то можно понять, какими характеристиками должны обладать те или иные субъектные группы, чтобы посредством ИСС стать агентами вертикальной эволюции. Одно дело, когда ИСС просто притупляет нервное перевозбуждение и помогает приглушить фон психического отчуждения от травматического воздействия дуализованного мира. И совсем другое, когда подготовленному сознанию ИСС открывают путь к считыванию новых психических паттернов – смутно мерцающих провозвестников ещё не сформировавшихся, но лишь предсуществующих культурных форм, утверждение которых в среде наличной культурной системы явно не имеет ничего общего с адаптацией в ней. Скорее, напротив, системой они с той или иной мерой жёсткости отторгаются вместе с субъектной группой-проводником. Потому и статус практик ИСС в культуре, как правило, двойственен. С одной стороны, система, защищаясь от инноваций, стремится их маргинализовать или, хотя бы регламентировать. С другой же стороны, даже при самых жестоких репрессиях, с помощью которых система «воспитывает» людей в духе «благонадёжной» адаптации и специализации (понимаемой, разумеется, уже не биологически, а социокультурно), практики ИСС никогда не подавляются до конца. Предполагая для ИСС роль амортизатора, облегчающего адаптацию, культура тем самым оставляет неперекрытым канал, через который сознание может прорываться к диссистемным инновационным смыслам. Грубо говоря, и бытовой пьяница, и визионер-духовидец испытывают воздействие одних и тех же сил, но ИСС практикуют в совершено разных режимах и, соответственно, с совершенно разными результатами – в зависимости от ментальной конституции, культурного опыта и «принимающего устройства» психики.

Таким образом, дуализм вертикальных и горизонтальных направлений ГЭВ последним не присущ a priori как некое метафизическое свойство, а обнаруживается лишь в конкретном приложении к разнообразным (т. е. по-разному
Страница 36 из 82

отзывающимся) формам. Насколько этот отзыв зависит от непреодолимого естества, а насколько от субъектности данных форм – отдельная тема.

Ещё одной особенностью переходных режимов выступает явление, которое можно назвать эффектом отката. Заключается он в том, что в ситуации, предшествующей вертикальному скачку, возникает необходимость соответствующим образом подготовить условия для прорыва предуготовленных для этого форм. По этой причине происходит то, что внешне предстаёт как регресс, частичная деструкция, эволюционный откат. Но с контрпродуктивными деструкциями это не имеет ничего общего. В преддверии вертикального скачка всегда появляются terribles simpificateurs[72 - Ужасные упростители – франц.], избавляющие формы от излишней специализированности и вписанности в среду.

Так, в культуре движение в горизонтальном эволюционном направлении психику и, соответственно ментально-смысловую сферу привязывает к базовым импринтам, запрограммированным на физическое выживание, адаптацию, воспроизводство и специализацию «под нишу». Но высшие импринты, связанные с логико-знаковой и абстрактно-моделирующей деятельностью и порожденные вынужденной корректирующей самонастройкой в ответ на вызовы вертикального давления ГЭВ, открывают возможность дальнейшей эволюции в вертикальном фарватере. Однако движение это жёстко обусловлено необходимостью частичного подавления базовых программ выживания и демонтирования (в той или иной мере ситуативного) соответствующих импринтов. Т. е. для дальнейшего продвижения в вертикальном направлении ГЭВ необходимо, в качестве предварительного условия, сделать «шаг назад» и избавиться от рамок, которыми система ограничивает потенциальное разнообразие: в природе – форм, в культуре – смыслов. Таким образом, принцип самоограничения, позволяющий в начале фазы вертикального эволюционного перехода сфокусировать направление эволюции, придаёт формирующейся системе такую конфигурацию, которую на следующем витке приходится преодолевать и взламывать. Но достигнуто это может быть лишь на пути возвращения к тем развилкам, где ГЭВ данную конфигурацию «выбрали» (слово выбор здесь в кавычках потому, что речь идёт не о свободном и недетерминированном выборе, а о реализации пути, наиболее вероятного из ограниченного числа вариантов, детерминированного широким спектром факторов материнской системы). В связи с этим становится понятным, почему в культуре условием вертикального эволюционного прорыва всегда служит разрушение программных стереотипов, связанных со стабилизирующими и горизонтально-эволюционными силами исходной системы: выживанием, приспособлением и т. п. (инстинкт выживания – программа стабилизации системы на уровне отдельных её элементов). При этом едва ли не универсальной формой такого рода демонтажа выступают упомянутые практики ИСС, «расширяющие сознание» и возвращающие (на том или ином уровне) ментальность к развилке в развитии системы. Расширяя (а по каким-то другим параметрам, напротив, снижая) диапазон и изменяя режимы сенсорного восприятия, практики ИСС вновь актуализуют возможности, утраченные в результате модального самоопределения системы на последней пройденной эволюционной развилке. И тогда носители таким образом преобразованной ментальности оказываются способными видеть и осмыслять то, чего не могут видеть и осмыслять «рядовые агенты» культурной системы, «зашоренные» стереотипными программами адаптации и специализации. Однако условие это – не более чем условие. Сами по себе практики ИСС отнюдь не гарантируют входа в «лифт» глобальной эволюции. В большинстве случаев блокировка и разрушение базовых импринтов носит контрпродуктивный характер, ибо используется прежде всего для ухода от тягот адаптации в культуре или, по крайней мере, для их смягчения. И в этом – одна из главных функций (но не единственная) ИСС в культуре. Иными словами, ИСС открывают ворота для новых эволюционных возможностей, но войти в эти ворота могут лишь «избранные», т. е. те, кого в них толкают и другие факторы и обстоятельства.

Хитрость эволюции тут проявляется в том, что, эксплуатируя извечные ностальгические устремления человека к возврату в золотой век гармонии и единства с космосом, отмеченный смутными (хотя как сказать!) воспоминаниями об утраченных более широких психических возможностях, перед человеком культура частично приоткрывает двери в прошлое и тем самым создаёт платформу для следующего витка системной эволюции, т. е. саморазвития. Ибо на пути заглядывания за ограничители он и если не нащупывает магистральный путь следующего эволюционного перехода, то, по меньшей мере, создаёт потенциал избыточного разнообразия смыслов. Часть из них культурой блокируется и отсеивается. Но другая, пусть очень малая, «оседает» на её периферии, дожидаясь часа ее востребования.

1.6. Принципы и закономерности эволюционных процессов

Не собираясь строить даже в эскизном виде общую теорию эволюции, скажу несколько слов о принципах мироздания, имеющих отношение к сквозным эволюционным процессам. Принципы эти хорошо известны, но в данном контексте важна их акцентуация.

Принцип самоограничения. Согласно некоторым современным космологическим концепциям, «В дополнение к трём пространственным измерениям и одному временному, которые мы воспринимаем в обыденной жизни, существуют ещё семь (или больше) измерений, которые до сих пор никем замечены не были» [332, p. 72]. Здесь кроме очевидной и существенной самой по себе переклички с идеей Д. Бома о незримых мирах «свёрнутого порядка» важно отметить, что появление трёхчетырёхмерной Вселенной связано с актом самоограничения. Словно капля воды, упавшая на ровную поверхность, Вселенная претерпела уплощение до трёх (не считая времени) физических измерений. «Толщина» растёкшейся капли-Вселенной – это иногда приоткрывающееся пространство так называемой параллельной реальности. Так впервые проявился принцип самоограничения, сопутствующий переходным рубежам в эволюции систем. Межсистемные переходы и в физическом, и в биологическом мирах всегда осуществляются посредством актов самоограничения, в результате которых переходящее в дурную бесконечность горизонтальное движение переориентируется по вертикали, открывающей новые эволюционные возможности.

Тот же принцип действует и в эволюции социокультурных систем. Уже самое начало культурогенеза связано было с ограничением животной инстинктивности и постепенным инкорпорированием природного психизма в становящуюся сферу сознания, что, собственно, и входило в первичные задачи нарождающейся культуры. Ограничение тотальности инстинкта и спонтанности его проявления обернулось разворачиванием пространства культуры, а сам режим самоограничения – в русле становления субъектности – инициировал возникновение феномена воли как в психологическом, так и в философском его понимании.

Дальнейший ход системного развития культуры демонстрирует богатую типологию актов самоограничения, которые по ходу эволюции систем становятся всё более сложными и утончёнными, ибо сам фронт развития – в силу своего уплотнения – охватывает всё более «тонкие материи». Так,
Страница 37 из 82

приход логоцентрического мышления на смену тотальности мифа с его почти безграничной полисемантичностью и плюрализмом был следствием сужения коридора потенциального смыслообразования-самоограничения в точке межсистемного перехода. Последовательность итерационных самоограничений можно поставить в ряд сквозных векторов, пронизывающих макроэволюционный процесс. И если когда-то прото-интеллект осуществлял ограничение природного начала, то теперь пришло время обуздать и сам интеллект, ибо поздняя логоцентрическая дискурсивность определённо означает скатывание в дурную бесконечность инерционного доразвития. К этой теме ещё будет повод вернуться. Разговор же о том, какая сила заставляет системы себя ограничивать, уведет нас в область метафизических спекуляций, которых мне хотелось бы избежать. Пока достаточно признать этот принцип как очевидную данность.

С эпигенетической «вложенностью» эволюционирующих систем связан принцип структурно-процессуальной диффузии. Обусловлен он вышеописанным эффектом полемики и смешения материала материнской и новообразуемой системы: новые формы не только несут в себе подспудный эпигенетический базис, но и всегда являются прямыми паллиациями с исходной средой. Причём средой не только внешней, но и, главным образом, внутренней, т. е. теми структурами, связями и интенциями, которые любую новую форму непреложно привязывают к её исходным онтологическим основаниям. Иными словами, инновационный импульс всегда оказывается приторможенным и разбавленным инерцией: так имманентность материала сдерживает интенциальную динамику. И, как говорилось выше, инновационные формы воплощают устремления ГЭВ лишь в рамках, установленных трансформативным потенциалом структур материнской системы, а последний всегда лимитирован. И поскольку здесь речь идёт не об изменениях в пределах прежнего структурного паттерна, но о качественных конфигуративных преобразованиях, уместно говорить о том, что этот лимит определяется возможной глубиной структурной деконструкции, в ходе которой формы материнской системы превращаются в материал для строительства более сложных системных структур.

Этот фактор часто не учитывается прогрессистским сознанием. Инновационность представляется в чистом виде, не обременённой «балластом» прошлого, что вызывает многочисленные аберрации и искажения реальной картины. Более того, в рефлектирующем сознании рождается миф (ложная априорная императивная установка) о дихотомии активного преобразующего духа и инертной, косной неподатливой материи, о совершенстве идеи и «неготовности» воплощающего её материала, совершенстве сущности и порочности исполнения, чистоте идеи и извращённости её реализации и т. п. На первый взгляд, здесь просматривается лишь сниженный до бытовой мифологии логоцентрический дуализм Должного и Сущего, давно, казалось бы, изгнанный из высоких интеллектуальных сфер. На самом же деле корни этого мифа глубже. Тоска по полному, незамутнённо чистому воплощению идеи (психической интенции) есть проявление трансцендентной природы ГЭВ (см. выше), эхом резонирующее в преобразованной культурогенезом человеческой психике. Стремление преобразовать «неправильно ведущий себя» материала в соответствии с трансцендентной ему идеей старше и глубже логоцентрического дуализма духа и материи. Стремление это, сознанию изначально и органически присущее развитых, осознанных и самоадекватных форм достигло лишь в эпоху Дуалистической революции (I тыс. до н. э.) [192], и на то были свои причины.

Остаётся добавить, что человек, прельщенный соблазном «довести» до полного совпадения с идеей и наличное её воплощение в материале, попадает в ловушку: диффузно-динамическая, извечно паллиативная природа вещей от его понимания ускользает.

В понимании процессуального аспекта эволюционного новообразования значительную роль играет уже упомянутый выше принцип комбинаторики. Здесь следует отметить два аспекта. Первый– это развитием разнообразия форм и качества из изначально минимального набора первоэлементов посредством их комбинирования. Так, известно, что всё разнообразие форм и связей во Вселенной развилось на основе комбинаторики нескольких первоначал – суперструн. То же самое происходит и на всех локальных уровнях.

Второй аспект состоит в том, что, в ходе структурообразования реализуется трёхтактный алгоритм: частичная или полная деструкция наличных структур – рекомбинация входящих в неё элементов – стабилизация в качестве новой структуры. Рекомбинация «освобождённых» деструкцией элементов оказывается ключевым тактом, ибо служит проводником новых интенций, заставляющих элементы, с которыми она оперирует, повернуться друг к другу иными своими аспектами, вступая в новые структурные отношения и раскрывая в себе всякий раз новые грани своей онтологии.

Стабилизация, «кристаллизация» любого рода структуры/системы – это всегда ограничение разнообразия внутренних комбинаций из её элементов. Соответственно, конституция для всякой структуры/системы обнаруживается в правилах внутреннего комбинирования. В культуре эти правила, принимая вид разнообразных прямых и косвенных табуаций, «правил игры», ограничений и т. п., постепенно выходят из подсознания и попадают в поле рефлексии. Строя соответствующие смысловые конструкции, всякая культурная система (или подсистема) самоопределяется в своём конфигуративном качестве, ибо вопрос об идентичности – это всегда вопрос о границах и правилах самоизменения.

Путь любой автономизирующейся структуры простирается от предельно широких возможностей полуспонтанного комбинирования с максимально широким полем потенциальных самоизменений до «окостенелого» состояния, когда всякого рода самоизменения укладываются в узкую палитру незначительных флуктуаций. Ранним состояниям структуры присуща открытость внешнему контексту, который и устанавливает пределы разнообразию комбинаций. И эти границы фактором творческой продуктивности (без кавычек это выражение применимо, разумеется, лишь к поздним культурным системам) выступают не в меньшей степени, чем сам процесс комбинирования. Для поздних же стадий характерна всеподавляющая инертность, когда структура «наслаждается» иллюзией своей окончательности. «Золотая середина» – фаза, неизменно образуемая равновесием нисходящих и восходящих тенденций, – счастливый, но, как правило, краткосрочный период, когда контрапункт внутренней гибкости и устойчивости проявляет себя в наиболее мягких формах.

Ограничение поля потенциальных комбинаций по мере структу-рообразования затрагивает прежде всего две области: центр (несущую конструкцию) и границы. Отсюда начинается самоопределение и соответственно, самоограничение структуры. Именно там в любая культурная система подавляется в первую очередь нелегитимную, «неправильную» и в тенденции деструктивную комбинаторную активность. Наиболее ригидными к изменениям структуры и институты, связанные с её сакрально-нормативным ядром и с «внешним контуром» – зоной медиации с окружающим контекстом). Можно, однако, заметить, что в общем ходе эволюции тенденция гибкости и расширения
Страница 38 из 82

рамок допустимого комбинирования всё же неуклонно усиливается. Границы структур становятся менее жёсткими, несущий каркас «уходит внутрь», оказываясь всё менее зависимым от комбинаторных мутаций в пограничных зонах.

Так, даже в ригидных архаичных культурах появляется трикстер – нарушитель установленных правил смыслового комбинирования. А в дальнейшем противоядие от омертвляющей правильности прочно связывалось с юмором, часто весьма нежелательным, но никогда до конца не подавляемым. Многочисленные примеры комбинаторных режимов в культуре в дальнейшем не раз попадут в поле нашего интереса. Из диалектики дискретного и континуального вытекает принцип фрактальности: структурно морфологического подобия (гомоморфизма) локальных образований разных системных уровней. Вообще, убеждение в том, что «Вселенная заполнена взаимодействующими фракталами и сама представляет «многомерный фрактал»» [208, c. 12] становится всё более распространённым и фундированным.

Образования, отрывающиеся (дискретизующиеся) от изначальной целостности, обладают способностью к автономной самоорганизации и тем отличаются от «несамостоятельных» функциональных элементов. В своём имманентном развитии они всегда устремлены к воспроизводству той целостности, от которой отпали, в максимальной полноте её функций. Другое дело, что эти устремления, будучи ограничены локальностью структурной конфигурации, всегда разворачиваются уже в более узком коридоре возможностей. Любая дискретность как бы стягивает в себя сущностную квинтэссенцию континуального целого. Исходная структура с континуальным началом соотносится на том основании, что структурные связи по отношению к вовлеченным в них элементам действуют непрерывно, тогда как сами элементы в своей дискретности выступают диалектическим отрицанием этой континуальности.

Стягивание, сжатие, снятие (в Гегелевском смысле) онтологических характеристик континуума в границах дискретной структуры обуславливает возможность её вторичного разворачивания в ходе имманентной эволюции дискретной структуры. Модифицируясь в среде этих самых онтологических характеристик, «сжатая» континуальность превращается к генокод будущей эволюционной формы. Так обеспечивается преемственность эволюционного процесса. Можно его представить как последовательное умаление первичной универсальной взаимосвязанности (континуальности) и почти не ограниченной потенциальности, шаг за шагом «урезаемой» и замыкаемой в рамки всё более и более локальных и онтологически определённых (благодаря нарастающий сложности и дифференцированности) специализированных систем.

Несомненно, кодирование общего в особенном и универсального в специализированном, раскрывающее глубинную природу феномена фрактальности, имеет основания в когеренции квантовых состояний. То есть оно воспроизводит универсальную эмпатическую связь, всякий раз искажённую, ослабленную и ограниченную специализированной функциональностью структуры-носителя. Однако наличие фрактальной связи между структурами, иерархизованными по принципу часть – целое, само по себе не инициирует эволюционного процесса и является лишь одной из его предпосылок. В подавляющем большинстве случаев потенции вторичного разворачивания свёрнутой субстанции в новом материале так и остаются не реализованными. Чтобы запустить процесс их реализации, необходим ряд условий (о некоторых вкратце было сказано выше). Однако давление «спящей» потенциальности на всех уровнях фрактальных связей всегда выступает важным эволюционным фактором. Через неё ГЭВ «нащупывают» слабые звенья в цепи специализированных форм системы, дабы инициировать вертикальный прорыв на следующий уровень своего самопроявления.

Феномен фрактальности нередко связывают с эффектом голограммы. При известных различиях в значении этих терминов оба они указывают, на одно, по сути, явление. Так, концепцию голограммного устройства человеческого мозга (К. Прибрам и др.) вполне можно описать в терминах фрактальных отношений. Голографическая теория Вселенной, занимает вполне законное место в ряду космологических концепций и даже набирает авторитет в полемике с механистической парадигматикой. С лёгкой руки М. Тэлбота [440], две ключевые фигуры этой теории – физик Д. Бом и нейрофизиолог К. Прибрам – читающей публикой теперь воспринимаются в тесной связке [235; 25 и нек. др.]. Впрочем, связка эта действительно заключает в себе немалые эвристические перспективы, поскольку впервые открывает возможность системного объяснения явлений микромира в его органической связи с миром психическим. Оценивая наработки голографической теории, термин фрактальность я всё же предпочитаю термину голограмма.

Таким образом, можно сказать, что фрактально-иерархическая организация так или иначе присуща любому локусу Вселенной и, в частности, АС.

Разумеется, каждый из перечисленных принципов заслуживает гораздо более подробного разговора, и поводы для этого будут возникать неоднократно.

1.7. Культура – образование системное

Исходя из сказанного, нетрудно сделать вывод, что социокультурная реальность (с поправками на искажённость и субъективность нашего на неё взгляда) обладает всеми характеристиками саморазвивающейся системы и на данном этапе глобальной эволюции представляет собой предельный уровень сложности и внутренней дифференцированности. А плотность эволюционного фронта в социокультурной истории человечества на порядки выше, чем в материнских системах, и продолжает увеличиваться. Поэтому смыслогенетическая теория в самом общем виде определяет культуру как системно самоорганизованный и саморазвивающийся порядок существования надприродных феноменов. «Физическим» носителем культуры выступает ментальная сфера человеческого индивидуума, а структурной единицей – производимый ею СМЫСЛ. Подробной развертке этого понятия своего рода кванта культурного пространства – будут посвящены последующие главы.

Аналогия кванта и смысла – не случайная метафора и даже не вполне метафора. Если квант, как его принято трактовать, вид дискретной частицы приобретает только в поле измерения и под действием сознания наблюдателя, опосредованным через прибор, то и смысл, изначально существуя в модусе интенции, направленности сгустка энергии, лишь под воздействием психической концентрации (в пределе, рефлексии) относительно статичные, дискретные формы обретает в семантике. При этом неразрывный поток возможных смысловых потенций «притормаживается» и замыкается в границах значения, тем самым превращаясь в относительно автономную дискретную структуру (механизм этого процесса будет показан в гл. 4).

Всякая система, как неживая, так и живая, имеет полевую основу. Поэтому, один из модусов Культуры – поле. Косвенное обоснование этого заявления, пока что постулативного – в следующих главах.

* * *

Как и в случае с термином логос (см. Введение), термин культура употребляется двояко: с большой и с маленькой буквы. Культура с большой буквы – всеобщий системный принцип надприродного порядка. С маленькой – исторически-региональные его реализации.

Спустившись с глобального уровня, обратимся
Страница 39 из 82

к внутрикультурным процессам, куда включим и межсистемный переход, приведший к самому образованию Культуры как относительно самостоятельной системы. Поскольку за целое берётся уже только Культура (в некоторых случаях АС или связка культура-биосистема), то под межсистемными переходами в этом масштабе будем понимать вертикальное эволюционное движение в рамках общекультурного целого. В этом случае Культура (с большой буквы) понимается не просто как эпистемологическая категория, охватывающая сумму неких абстрактных представлений, а как онтологическая данность, хотя её, в отличие от культуры как локально-исторического системного образования, нельзя «пощупать» и представить в богатстве эмпирических свойств. Исследуя Культуру вообще и частные локальные культурные системы, мы всякий раз будем убеждаться в том, что глобальные закономерности, о которых речь шла выше, в полном наборе проявляются в самоорганизующейся культурной реальности. Что бы мы ни говорили об автономности самоорганизации Культуры по отношению к материнской среде-биосистеме, нельзя забывать о логике эпигенеза.

Среди систем, возможных для данного этапа глобальной эволюции, Культура – наиболее автономная. В отличие от своих материнских систем, Культура содержит необходимые для имманентного эволюционного развития противоречия внутри самой себя и в своём автоморфизме, минимально нуждается во внешних вызовах и воздействиях. И все же её развитие детерминируется глубинными эпигенетическими факторами, не выводимыми из неё самой. Разворачивание этого тезиса – один из основных мотивов последующих рассуждений. Сейчас же, забегая вперёд, кратко сформулирую ряд особо важных положений.

Эволюционные изменения системных конфигураций культуры «изнутри» детерминируются скрытой динамикой эволюции мозга – звена, связующего биосистему с Культурой. Причем имманентность этой эволюции всё более умаляется и корректируется нарастающим встречным воздействием культурных факторов. Если на ранних этапах становления Культуры её эволюция в максимальной степени подчинялась динамике эволюции психофизиологической, то впоследствии, по мере отхода Культуры от своих природных оснований, эта подспудная психическая эволюция стала, по меньшей мере, существенно корректироваться культурно-историческими факторами и всё более от них зависеть. Выражается это в том, что подспудные тектонические процессы психической эволюции, не меняя своих инерционных психофизиологических механизмов, могут не только ускоряться или притормаживаться в тех или иных культурно-исторических контекстах, но и получают возможность многовариантного (альтернативного) воплощения. Эта многовариантность есть пространство свободы, в определённых границах присущее каждой локальной культурной системе.

Имманентные эволюционные процессы в культуре закономерным образом протекают в русле ГЭВ. Так, уплотнение эволюционного фронта – это не только сжатие географического пространства, «выделенного» для культурно-исторического эволюционирования, но и концентрация последнего на все более компактных грукппах/общностях: от больших социальных: этносов, наций, социальных, конфессиональных и т. п. малых группам и отдельным субъектам, являющих наивысший в общеэволюционном масштабе уровень субъектности. Такой субъект, в полном соответствии с эволюционной логикой, перерастает функцию элемента в социокультурной системе и сам становится системой, по меньшей мере, обретает некоторые её черты. Характерно, что уплотнение особенно наглядно проявляется в переходные эпохи, когда прорывы к новым конфигурациям происходят точечно и в режиме революций. Закономерным образом уплотнение уравновешивается возникновением новых больших социокультурных общностей, основанных на единстве цивилизационной идентичности, образа жизни и т. п. Но даже находясь на переднем крае эволюционного процесса, эти сообщества играют роль диалектической антитезы сжатию и «упаковке» эволюционного мейнстрима до масштаба ментальности отдельного субъекта.

О наращивании сложности, самости и дифференцированности можно даже не упоминать: их проявления очевидны.

Итак, каким же образом системную эволюцию культуры можно представить как продолжением эволюции глобальной? Ответ представлю в предельно сжатых тезисах, схематически упрощающих многоаспектную полифонию ментальных и культурных процессов в процессе их коэволюции. Не которые из этих аспектов подробнее будут рассмотрены в следующих главах.

Антропогенез стал следствием вертикального прорыва ГЭВ в условиях «сползания» млекопитающих и всей биосистемы в целом (гл. 2) в инерционное доразвитие горизонтального эволюционного направления. Уплотняющиеся во времени этапы этого вертикального перехода отмечают последовательное смещение эволюционного фронта от области морфофизиологии к нейро– и психофизиологии, далее – к области психического и, наконец, ментального, где и достигается качественно новый уровень субъектности/самости. Причём носителем субъектного начала выступает не только человеческая ментальность, но и вся система Культуры в целом. Начиная своё становление с дискретно-точечного состояния и неустойчивых локальных структур, Культура оформилась в систему лишь с завершением видовой эволюции человека в верхнем палеолите. Тем самым закончилась эпоха раннего культурогенеза, подспудным психофизиологическим локомотивом которой было пробуждение функций левой гемисферы (гл. 2). Сама Культура в этот период выступала главным образом эпифеноменом самонастройки биологических и психических режимов, разбалансированных в процессе вертикального скачка. Впрочем, к концу верхнего палеолита культурная эволюция, вырвавшись из оболочки природных эволюционных режимов, окончательно приобрела способность развиваться благодаря своим внутренним противоречиям.

Идея такого развития восходит к Гегелю. Будучи изрядно подпорченной марксизмом, многими она стала восприниматься как одиозный анахронизм. Однако ни концепция развития вследствие межсистемных взаимодействий со средой (метаболизм), ни, тем более, подновлённые варианты унылого креационистского доктринёрства не обладают столь высоким объяснительным потенциалом. Поэтому я, не находя в том ничего зазорного, буду использовать названную эпистему. К тому же современная теоретическая наука вполне способна вывести суть и происхождение диалектических противоречий не из утратившей доверие философской спекуляции, а из самих эмпирических оснований исследовательского опыта.

Развитие левополушарных когнитивных функций привело, в свою очередь, к новым проблемам и вызовам, ответы на которые обретались уже исключительно в пространстве культуры (при всех оглядках на синкретизм, применительно к верхнему палеолиту уже можно говорить о культурах с маленькой буквы).

Революция неолита была грубо говоря, попыткой первого «правополушарного реванша» – корректирующей самонастройкой становящейся культурной системы, осуществляемой против нейрофизиологического эволюционного мейнстрима – наращивания и в тенденции доминирования левополушарных когнитивных функций. Неолит и его
Страница 40 из 82

двойственные культурные результаты – важнейший внутрисистемный вертикальный переход для первой, мифоритуальной системной стадии культуры. В результате этого перехода стратегия жизни в условиях константного ресурса, присущая раннему культурогенезу, сменилась стратегией перманентного его расширения. Тем самым был определен переход от раннего культурогенеза (на поздней его стадии – от архаического состояния культуры) к фазе цивилизации. Эпоха ранних цивилизаций – финал мифоритуальной системы, завершившийся её закономерным системным кризисом. Причины его – в предельно лапидарном перечислении «от глубины к поверхности» – таковы.

Инерционное доминирование правополушарных когнитивных функций свой эволюционный потенциал исчерпало в мифоритуальных системных основаниях культуры. Нарастающее доминирование левополушарных когнитивных технологий более не могло осуществляться в оболочке мифоритуальных форм и ментальных конфигураций – требовался переход к новому типу смыслообразования. К этому времени культура была уже далеко не точечным, а развитым системным образованием, включавшим множество подсистем и специализированных структур, а также многочисленные и высокоспециализированные социальные группы. Нуждалась она не только в выработке принципиально новых механизмов координации функций подсистем, но и в их вторичном упрощении – сбросе «лишнего» материала и уплотнении эволюционного опыта, – для чего требовались принципиально новые способы его кодирования и трансляции. Уход мифоритуальной культуры в дурную бесконечность горизонтального эволюционирования, дробление и самоумножение форм и феноменов привели к перенасыщению культурного пространства дискретными и хаотизованными смысловыми структурами, что с точки зрения человеческой ментальности приняло вид распада традиционного мифоритуального космоса.

Единственно возможным выходом из кризиса был опять-таки вертикальный эволюционный переход к новой культурной парадигме, основанной на левополушарном доминировании. Этот вертикальный переход, охвативший период от рубежа II–I тыс. до н. э. до VII в., в смыслогенетической теории определяется как Дуалистическая революция (ДР) [192], поскольку универсальной формой проявления новых когнитивных технологий и ментальных структур явился доктринальный дуализм. Здесь на арену вышел логос в предельно широком его понимании, выступавший «псевдонимом» самой культуры – которая, решительно отрываясь от своих природных оснований, она устремилась на следующий, более высокий уровень автономности своего развития. Важно подчеркнуть, что нацеленность на логос как концентрированное выражение левополушарной когнитивности берёт начало ещё, по меньшей мере, в верхнем палеолите с его взрывным развитием языковых и семиотических практик. Можно сказать, что дискурсы языка стали тем «белым конём», на котором логос триумфально въехал в историю.

Дуалистическая революция дала жизнь новой культурной системе – логоцентрической. В связи с этим радикальным образом усложнилась общесистемная конфигурация Культуры как целого. С одной стороны, ментальность человека как субъекта культуры стала двуслойной: над первичным фундаментом о сознания мифоритуальной эпохи надстроился второй слой, связанный с логоцентрической когнитивностью. А в социально-историческом измерении логоцентрический авангард Культуры отношения теперь налаживал не с природой, а главным образом со своими собственными культурными основаниями – мифоритуальным «базисом». Взаимное «притирание» друг к другу этих ментальных слоёв, сопряжённое с остро конфликтным «перетягиванием каната» в борьбе за ментальное пространство индивидуума составило основу бесчисленных культурноисторических коллизий. Шлейф их в отдельных измерениях тянется вплоть до современности, постепенно вытесняясь на обочину эволюционного процесса диалектическими контрапунктами следующих уровней. Так в культурной эволюции проявляется принцип структурно-функциональной диффузии (см. 1.7).

Становление логоцентрической системы протекало в фазовом режиме посредством образования дискретных культурно-цивилизационных центров, являвших последовательную прогрессию на пути становления логоцентрического синтеза. Первый шаг в этом направлении сделала Индия, следующий – Китай, затем (в стадиальном, а не хронологическом смысле) Иран и Иудея. В средиземноморском ареале логоцентризм достиг своей окончательной зрелости. Греция обнаружила и выявила логос/Логос в самоадекватных формах, а христианство и ислам логоцентрическую парадигму культуры довели до предельного выражения [192]. Нельзя забывать и о том, что в силу уплотнения эволюционного фронта значительная часть культурно-исторического пространства оказалась «за бортом» Дуалистической революции. Эволюция этой «отодвинутой» от фронта развития культурно-исторической среды определялась, с одной стороны, инерционными импульсами горизонтальных изменений, и с другой – ответами на вызовы «сверху», исходившими от доминирующей логоцентрической «надстройки». Средневековье стало золотым веком логоцентризма и логоцентрика как ментального типа. Неслучайно в Средиземноморье в зрелом средневековье доминировала цивилизация ислама – самая логоцентрическая из возможных.

Однако очередной вертикальный прорыв не заставил себя ждать. Западные европейцы – вчерашние варвары и обитатели задворок ойкумены[73 - Если отвлечься от «написанной победителями» всемирной истории с её очевидным европоцентристским уклоном, то становится очевидно, что это именно так. Впрочем, серьёзные историки (Ж. Ле Гофф, Ф. Бродель, Г Франк и нек. др.) этот момент из виду не упускали.], в полном соответствии с общеэволюционной логикой в XIV–XVI вв. совершили вертикальный прорыв. Это было ещё не рождением совершенно новой культурной системы, но именно переходом. Западноевропейскую культурную систему можно определить как финишную прямую логоцентризма, систему, сочетающую в себе логоцентрический базис и черты, указывающие на исчерпание логоцентрической парадигмы. Субъект переходной эпохи – автономная самодостаточная буржуазная личность – имеет уже трёхслойную структуру ментальности, где над вышеозначенными двумя надстраивается третий, связанный с особым переходным качеством, что, собственно, и отличает современного «рационального» человека от средневекового.

Современная эпоха являет системный кризис логоцентризма и поворот ко второму правополушарному реваншу. На смену «людям слова» приходят «люди цифры». В отличие от неолита, возврат (на новом, разумеется, эволюционном витке) к правополушарному доминированию совершается не против неодолимого течения психофизиологической эволюции. Доминанты сменяются вновь, и эволюция психики всё более подчиняется и корректируется историко-культурными факторами. Иначе говоря, усиление левополушарных когнитивных функций на предыдущем этапе и движение к их доминированию в форме логоцентризма протекало в русле естественной, запущенной ещё в антропогенезе психофизиологической эволюции. Оттого и неолитический «проект» торможения развития левополушарной когнитивности не привёл к
Страница 41 из 82

желаемым результатам, а лишь особым образом конфигурировал дальнейший ход культурогенеза в том же предопределённом общей логикой эволюции направлении – к логоцентризму. Но определяющими в кризисе логоцентрической системы оказались уже не психофизиологическое или даже психическое развития, а факторы культурные.

Поэтому в ситуации системного кризиса логоцентризма смена доминант полушарий оказывается продиктованной главным образом обстоятельствами культурно-исторической эволюции. Здесь мы видим один из многочисленных примеров того, как сложная система подчиняет себе более простую, хотя и вынуждена подстраиваться под базовые конфигурации последней.

В авангарде завершающей стадии перехода к постлогоцентрической (иного термина пока не существует) культурной системе оказываются те ментальные и, соответственно, культурные типы, которые в начале ДР делали первые шаги в направлении ухода от древней мифоритуальной системы. В таких культурных типах правополушарное доминирование лишь отчасти сдало свои позиции, а логоцентрическая когнитивность укоренились с большими компромиссами и в паллиативных формах. Вот почему ментальные типы, сформировавшиеся в Индии и Китае, в ситуации перехода оказываются в наивыгоднейшем эволюционном положении. То, что на протяжении долгих столетий господства логоцентрической системы, было лишь «спящим» избыточным материалом на её периферии, сейчас, на новом эволюционном витке, выдвигается в область вертикального прорыва.

Напротив, «отличники» горизонтальной эволюции логоцентрической системы оказываются в эволюционном тупике. Водораздел между зашедшими в тупик «отличниками» и прогрессией вертикальных переходных форм проводится, конечно же, не точно по границам локальных культур и цивилизаций. В диффузном и глобализующемся современном мире, где в контексте означенного перехода складываются новые формы идентичности, дефиниции требуются более тонкие, учитывающие не столько формальную принадлежность к тем или иным традиционно сложившимся культурноцивилизационным общностям, сколько особенности ментальной конституции субъекта и малых групп. А этот субъект, как уже отмечалось, теперь превращается в систему-в-системе. Согласно эволюционной логике, всё, что до сих пор связано было с социальным измерением культуры, должно «уйти в фон» и снизить темпы своего эволюционирования.

Подытоживая, можно сказать, что в Культуре как в целостной эволюционирующей системе полностью реализовались две внутренние системы: мифоритуальная и логоцентрическая. Им соотвествуют два кульутно-антропологических тип человека: индивид и логоцентрик. Личность, социокультурный тип, рождённый Дуалистической революцией, но лишь в эпоху Модерна создавший «заточенную» под себя культурно-цивилизационную систему, выступает переходным типом к постологоцентрическому типу человека (и его ментальной конституции), а сама культурная система Модерна – переход к постлогоцентрическому бытию Культуры с её новыми системными формами.

Ещё раз оговорюсь, что в этих кратких и схематических набросках я никоим образом не претендую на полное содержательное описание культурно-исторической эволюции. Моя задача сейчас – указать на особенности смыслогенетического подхода (да и то лишь на некоторые) и акцентировать присущие ему направления анализа. Темы этой «увертюры» подробнее будут развёрнуты в последней главе исследования. А ещё подробнее, начиная с рассмотрения мифоритуальной системы, – в следующих частях исследования.

Глава 2

Между природой и культурой

Чем лучше я узнаю людей, тем больше мне нравятся собаки

    Конфуций

Всё испорченное на этом свете испорчено на достаточном основании

    Гегель

2.1. Больное животное

Не погружаясь подробно в сложную и деликатную тему антропогенеза как такового, обратимся к некоторым обстоятельствам межсистемного перехода от биосистемы к культуре и проанализируем, каким образом эти обстоятельства могут раскрыть изложенные в гл.1. общие механизмы и принципы переходных процессов.

Переход этот, в лучших традициях механистической дихотомичности, традиционно представляют как преодоление некоего рубежа, по одну сторону которого располагается природа, по другую – культура. И хотя игнорировать размытость этого рубежа уже давно невозможно (ведь даже возникновение языка и знаковой деятельности не имеет согласованной датировки), полубессознательно стремятся непременно его обнаружить и прочертить с максимальной ясностью. И это при том, что рассматриваемый переход у предков человека отрезок времени занял столь протяжённый, что возникают сомнения: позволительно ли вообще говорить о рубеже, а не о самостоятельном эволюционном состоянии? Между тем, для обозначения того, кто уже не животное, но ещё и не человек, пока имеется только зоологический термин – гоминиды.[74 - В последние годы на основании молекулярных методов реконструкции филогенеза в семейство гоминид стали включать и африканских человекообразных обезьян, а в качестве подсемейств – и орангутанга, и гиббона. Но при этом вопрос отнесении к роду Homo хабилисов остаётся дискуссионным. Так, некоторые антропологи считают правильным поместить хабилисов в род Australopithecus, т. е. «породнить» его с прогрессивным грациальным австралопитеком [452, р. 195–207]. Другие авторы видят в нём первого достоверного предка человека, т. е. гоминида.]

Разговор о проявлении макроэволюционных закономерностей в антропогенезе и культурогенезе хотелось бы начать с хлёсткого высказывания Ницше о том, что человек – это животное с испорченными инстинктами («не установившееся животное»). Эта мысль, давшая основание представлять человека то «голой обезьяной» (Д. Моррис), то «ошибкой эволюции» (А. Кестлер)[75 - Речь идёт об известном эссе «Человек – ошибка эволюции» (1969).], заложила основу концепции «патологичности» человеческого сознания как такового[76 - У А. Гелена и М.Шелера можно встретить такие формулировки как «биологически недостаточное существо», «больной зверь», «дилетант жизни» и т. п.] и его корректировки в процессе исторического развития [см.: 75; 198; 199 и др.]. Если отбросить некоторое кокетство и игру в самоуничижение, эта точка зрения точно улавливает одну из важнейших закономерностей эволюционного процесса: становящиеся формы нового системного уровня «с точки зрения» режимов материнской системы всегда в той или иной мере патологичны[77 - Так, этологи, изучая поведение приматов, в частности их реакции на иммобилизационный стресс, приходят к выводу о том, что патология поведения выступает одним из важнейших факторов появления новых, эволюционно значимых форм поведения [см., наир.: 78, с. 174–199].]. Не случайно ещё Р. Вирхов в переходных формах животных усматривал патологические типы, а Э. Геккель понятие патологии распространил на все изменения органических форм вообще.

Стало быть, метафора культуры как болезни вполне эвристична[78 - О патологиях в психике гоминид см.: 34; 36.]. Но если культура – болезнь, то весьма своеобразная. Излечивается она не возвратом к исходному «здоровому», т. е. животному состоянию, а исключительно путём усиления самой болезни, т. е. превращения патологии в норму.
Страница 42 из 82

Следовательно, мы имеем дело не с деструктивным процессом, а с межсистемным переходом, пик которого приходится на самое промежуточное, «бескачественное» состояние. Вообще, слово «болезнь», даже с такими оговорками, не совсем точно передаёт суть явления: между дисфункциями и системными трансформациями, вызванными теми или иными внешними причинами в ходе вертикального эволюционного перехода, существует коренное различие. Поэтому для обозначения режима такого перехода следовало бы ввести специальный термин, но я, за неимением такового, пока ограничусь полуметафорическим выражением эволюционная болезнь.

Очевидная однонаправленность антропогенетического процесса свидетельствует о том, что причину болезни следует искать не в частных экологических обстоятельствах и, тем более, не в каких-либо стохастических факторах или случайных мутациях, хотя роль последних нельзя недооценивать[79 - Объяснение филогенетического развития гоминид мутагенными процессами предлагалось ещё Б. Киарелли [см.: 130]. Вообще, в большинстве работ наблюдается стремление ценой любых натяжек привязать факторы гоминизации к процессу адаптации к внешней среде. Такого рода «объяснения» нередко поражают своей обезоруживающей примитивностью. Так, согласно П.л. Пику «резкие перемены в климате, происшедшие на планете 1 млн. 600 тыс. лет назад, усилив процесс адаптации, привели к развитию у первых гуманоидов зачатков памяти и сознания и позволили им распространиться по земному шару» [411]. С такой же наивностью заявляется, что «нестабильность условий среды в плиоцене – повышенная вулканическая активность, радиация, геомагнитные инверсии, с одной стороны, усложняли жизнь гоминид, а с другой стороны, создавали оптимальные факторы гоминизации» [77, с. 73].]. Вертикальный характер перехода между био– и антропосистемой задаётся тем, что ГЭВ, как уже говорилось, постоянно ищут в биоценозах «слабые точки»: такие живые формы и такие условия, которые могут совершить прорыв на следующий уровень системной конфигурации[80 - Здесь уместно вспомнить гипотезу А.А, Зубова о том, что в антропогенезе, как и во всей эволюции Вселенной, магистральной линией выступает тенденция к отбору на автономизацию (вектор нарастания субъектности – А.П.) и большей независимости от среды. Причём инициаторами цепи ароморфозов выступали наименее специализированные формы, дающие начало высшим таксонам [205, с. 29–41; 104, с. 14–26].]. Этим, очевидно, объясняются необычайно высокие, но не вполне востребованные когнитивные способности у разных видов животных: дельфинов, осьминогов, крыс и даже насекомых (пчёлы и муравьи, как выяснилось, способны производить простейшие арифметические действия), не говоря уже о человекообразных обезьянах. Это не просто «черновики» и «наброски» эволюции – это, по сути, драматическое столкновение ГЭВ со стабилизирующими силами системы. Сопротивляясь давлению ГЭВ, система держит удар, накрепко привязывая каждый вид к своей «ячейке», специализируя морфологию организма и вписывая его в иерархию трофических цепей. Однажды «заточенная» под экологическую ячейку, видовая форма может модифицироваться только в диапазоне изменений самой этой ячейки, и в границах, заданных видовым генетическим кодом. Потому даже самые поразительные прорывы в когнитивных возможностях животных остаются «спящими изобретениями», вытесненными на периферию системы и не приводят к «выпадению» из заданных биосистемой экологических кластеров. Какой бы разгон ни брали ГЭВ в своём горизонтальном внутрисистемном движении, какой бы задел избыточных потенций ни образовывался на периферии системы, их вертикальные эволюционные устремления неизменно упираются в морфофизиологические границы вида, структуру его генетического кода и конфигурацию экологической ниши.

В конце концов, в бесконечно разворачивающемся разнообразии живых форм ГЭВ находят того, кого оказывается возможным «вытолкнуть» из природы на следующий эволюционный уровень. Арсенал средств для такого выталкивания у ГЭВ достаточно широк – от климатических, геохимических и радиационных факторов до формирования и фокусировки в точке прорыва обстоятельств собственно морфоэволюционных.

Эволюционное значение этих факторов рассматривалось разными авторами [см., напр.: 109, с. 92–106; 62, с. 5–8; 31; 44, с. 35–45; 205, с. 90–93 и др.]. Однако, стремясь во что бы это ни стало связать гоминизацию исключительно с адаптациогенезом, большинство из них вынуждено либо прибегать к натяжкам, либо мистифицировать движущую силу эволюции. Есть, впрочем, исключения. Так, Г.Н. Матюшин не считает бипедализм, редукцию клыков и увеличение мозга у австралопитеков адаптационными изменениями. Их происхождение он связывает с мутациями, вызванными повышенным уровнем радиации [164], и не увязывает «уклонение» от вектора адапцио-генеза с факторами гоминизации. Всё опять сводится к какому-то одному или по меньшей мере главному внешнему обстоятельству, закономерность которого остаётся непрояснённой.

Однако для того, чтобы вертикальный прорыв состоялся, факторы эти надо было особым образом «срежиссировать», собрать, сфокусировать в нескольких точках потенциального осуществления. Самой общей движущей силой фокусировки выступает достигнутое к эпохе начала антропогенеза общее исчерпание эволюционного потенциала млекопитающих в рамках их общей морфофизиологической конфигурации. Здесь, как уже не раз бывало в эволюции биосистемы, тенденция к генерализации и независимости от среды вступила в «полемику» с адаптационным и экспансионистскими принципами дробления таксона. Когда потенциал паллиаций оказывается в конце концов исчерпанным, это противоречие приводит к эволюционному тупику и вертикальному скачку на новый системный уровень, где оно транслируется в новую системную конфигурацию. В такой эволюционный тупик и зашло развитие млекопитающих.

Церебрализация млекопитающих и усиление автоморфной линии развития обусловили их максимальную (по сравнению с эволюционными предшественниками) независимость от среды. Благодаря этому, а также целому ряду морфофизиологических признаков (высокое развитие ЦНС, волосяной покров, теплокровность, внутриутробное развитие, выкармливание молоком и др.), они закономерно образовали наиболее сложную и совершенную подсистемную конфигурацию в природе. Однако горизонтальная эволюционная «парадигма» поставила их перед необходимостью дробления и специализации форм в ущерб универсализму и интеграции, что и вызвало ситуацию очередного эволюционного тупика, выходом из которого явился антропогенез.

Само по себе это обстоятельство в эволюционных сценариях ещё ничего конкретно не определяет, но твёрдо гарантирует, что, при благоприятных обстоятельствах вертикальный прорыв в каком-либо месте непременно произойдёт. Не более того, но и не менее. Неслучайно процесс гоминизации шёл одновременно в Африке и в Азии[81 - Рамапитек – один из вариантов «азиатского пути» эволюционного формирования крупного прямоходящего примата, который был параллелен африканскому, но осуществлялся на основе не шимпанзе, а орангутанга. В этом эволюционном русле появились такие великаны, как мегантроп и гигантопитек, а
Страница 43 из 82

также рамапитек и сивапитек.]. Но африканский вариант опередил азиатский, и тот остановился. Произошло это в немалой степени потому, что именно в рифтовой зоне Восточной Африки необходимые факторы сфокусировались в максимальной полноте. Факторы эти хорошо описаны в соответствующей литературе, и я не буду на них останавливаться. Только замечу, что такой взгляд на эволюцию больше согласуется с экосистемной теорией[82 - Здесь основным принципом выступает объяснение причин и механизмов преобразования целых экосистем со всеми входящими в них видами, включая гоминид. Другое дело, что коэволюция гоминид как компонентов изменяющихся животных сообществ с соответствующими им фаунистическими комплексами всё же не может быть признана глубинным уровнем причин эволюционирования.], чем с теми или иными концепциями происхождения отдельных видов.

Вернёмся к тому, что с природной, если можно так выразиться, точки зрения, процесс антропогенеза, был тяжелейшей патологии.

Косвенным подтверждением идеи разбалансированности природных психических настроек на начальных этапах формирования человеческого сознания является спонтанность, произвольность присоединительной связи (сополагания) смыслов и ассоциирования в детской психике [196]. Сопоставления (разумеется, корректные) между онтогенезом индивидуума и филогенезом человечества считаются вполне допустимыми и не требующими специальных обоснований. Если некоторое время назад такие сопоставления, ввиду отсутствия общепринятых научных доказательств, считались чем-то несерьёзным и даже неприличным, то теперь, похоже, пришло понимание того, что если очевидность не удаётся научно обосновать, её просто следует принять как аксиому.

Если, развивая метафору болезни, попытаться дать её диагноз, то его, очевидно, можно определить как аритмию (не в медицинском, конечно, смысле) и связанные с ней осложнения. Всякий вертикальный эволюционный прорыв начинается с частичной эрозии структур материнской системы и, прежде всего, ритмических регуляций. Космо– и биоритмические регулятивы – незримая основа стабильного существования всех форм, структур и процессов в системе. Сбои и нарушения в регулятивных воздействиях природных ритмов на организм, отразившиеся как на физиологии, так и на психических структурах, вытолкнули предков человека из системно замкнутого континуума природы и поставили перед необходимостью глубоких системных трансформаций[83 - В качестве одного из подтверждений этого тезиса можно указать на идеи и гипотезы С.Л. Рубинштейна и А.А. Ухтомского, которые в последние годы находят обоснование и подтверждение не только в философском обобщении открытий в математике и физике, но также и в исследованиях «периодически эквивалентных процессов» (ПЭП) в биологии и физиологии. Исследования в этих областях выявили в организмах большое число относительно независимо функционирующих биоритмов, связанных с деятельностью клеток, тканей, органов и физиологических систем. Так, чтобы подчеркнуть главную особенность открытых им биоритмов, Ф. Хальберг, использовал термин «циркадианные», (от латинского circa – «около».) Как оказалось, подавляющее большинство биоритмов человека обладает собственной внутренней относительно гибкой временной организацией, лишь приблизительно соответствующей природным ритмам смены дня и ночи. При этом наименее подвижными являются биоритмы на внутриклеточном уровне, а наиболее свободными – биоритмы на уровне функциональных систем. Более того, были обнаружены так называемые свободно протекающие ритмы, временная организация которых вынужденно подчиняется внешне задаваемым природой или условиями деятельности человека ритмам.]. На выпадение из биоценоза предки человека (в том числе и весьма дальние) были «обречены» уже потому, что природа «легкомысленно» не снабдила их «заточенными под среду» специализированными органами с «намертво» закреплёнными за ними функциями и тем самым обрекла на своего рода «отрицательный универсализм» бескачественности. Проще говоря, конфигурацию организма плохо подогнала к соответствующей ячейке биоценоза. Поневоле став эврибионтами (универсальными животными), предки человека нашли ответный ход: раз природа не даёт им возможности подстроиться под себя, пусть сама подстраивается под становящегося человека и создаваемую им надприродную среду – культуру!

Неспециализированность предков человека выражалась не только в морфофизиологии, но и в психике. Невыраженность доминирующей поведенческой стратегии вкупе с унаследованной от приматов подражательностью позволила гоминидам развить в себе способности к сочетанию и комбинированию поведенческих паттернов, присущих разным животным: хищникам, грызунам и нек. др. Благодаря этому потомки homo ergaster не только освоили охотничий образ жизни, но и, в конечном счёте, заняли высшую позицию «поверх ниш» в иерархии трофических цепей. Результатом этой поведенческой неспециализированности стала ролевая пластичность поведения человека в позднейших социокультурных сценариях.

Однако прежде надо было выбраться из эволюционного тупика, в который природа загнала ранних гоминид: снижение уровня мутабильности и общее замедление темпов эволюционных реакций (об этом ниже) вызвали сильнейшие «аритмические сбои» не на каком-то одном, а сразу на нескольких уровнях ритмического включения в космобиосистему. Именно выпадением из витальных ритмов можно объяснить такие явления, как чередование биологической экспансии с изолированным («локально-реликтовым») проживанием групп гоминид, ослабление популяционноцентрического инстинкта и многие другие коллизии их эволюционной линии, оторвавшейся от общего горизонтального «мейнстрима».

Поэтому начало антропогенеза связано с мучительной и болезненной выработкой новых ритмических структур, регулирующих жизненные процессы – уже не совпадающих с природными, но по возможности максимально к ним приближенных[84 - Эта задача далеко не всем оказалась по силам, о чём свидетельствует факт вымирания ряда родственных человеку видов и подвидов гоминид в период ок.1 млн лет назад и ранее [см.: 190]. Здесь, однако, не следует упускать из виду несовпадение антропологической и культурной генеалогии; связи по линии предок – потомок в физическом аспекте не совпадают с аспектом преемственности культурной. Так, к примеру, хабилис, встраиваясь в линию относительно прямой культурной преемственности с современным человеком, скорее всего, не является его прямым предком на древе физической эволюции. Таковым может оказаться какой-нибудь не обнаруженный на сегодняшний день вид.]. Вряд ли к понятию ритма применимо слово «дробление». Но именно в этом направлении шло и продолжает идти изменение ритмических структур не только в антропогенезе, но и на протяжении всей истории Культуры. Прежние ритмические структуры не исчезают, но действие их постепенно ослабляется, и они превращаются во внешний контур, внутри которого «укладываются» и «упаковываются» ритмические новообразования, дробящие временной, а также синкретически слитный с ним, особенно на ранних стадиях культуры, пространственный континуум на всё более мелкие единицы.
Страница 44 из 82

Иными словами, условием развития всё более специализированных культурных практик становится формирование соответствующих ритмических структур на психо-соматическом уровне. Здесь, впрочем, трудно сказать, что причина, а что – следствием. Уместно, скорее, вести речь опять же о когеренции.

Нетрудно заметить, что резкие изменения ритмических оснований жизненно важных процессов неизменно приводят к психологической фрустрации и вызывают социальную напряжённость[85 - В качестве классического примера вспоминается раннеиндустриальная эпоха, когда мигрирующие в город крестьяне становились городскими рабочими и поневоле вынуждены были вписываться в противоестественные для них производственные и бытовые ритмы. Это, в свою очередь, вызвало сильнейшую фрустрацию, обвальную архаизацию сознания, всплеск неомифологической эсхатологии и как следствие, – рост революционаризма.].

В апогее «эволюционной болезни» старые чисто природные ритмы максимально ослаблены и дестабилизированы, а новые, культурные ещё не сформировались. Тогда находящемуся в межеумочном эволюционном состоянии существу – уже не животному, но ещё не человеку – приходится испытывать на себе все многочисленные аритмические осложнения, вызванные межсистемным переходом. Обобщая антропогенетические данные, можно предположить, что пик бескачественности (своего рода точка равновесия) приходится на эпоху homo habilis – 2,4(2,6)-1,7 млн лет назад.

Возможно, именно с достижением этой стадии связаны и те морфофизиологические изменения, которые в контексте общеэволюционного процесса предстают как прогрессивные, но для того времени скорее выступали как патология. Речь идёт о «гигантском шаге к новому уровню организации» [см.: 446, р. 74–76] – увеличению абсолютного и относительного размеров мозга; заметному расширению теменной области; появлению сети мозговых борозд, напоминающей человеческую; развитию выпуклостей в зонах полей Брока и Вернике. При этом, что общая анатомия хабилиса, обладая рядом рецессивных, если не регрессивных свойств, приближается к анатомии австралопитеков. Разнонаправленность тенденций на критическом ее уровне вызвала сильнейший кризис адаптации и, как следствие, стихийный поиск особых форм компенсирующей самонастройки витальных режимов, прежде всего психических. А результатом этих поисков стал запечатлённый в первых артефактах выход в режим протосмыслообразования и, соответственно, протокультурных практик, т. е. первые зримые шаги на пути к культуре.

В теме «больного животного» выделяются два пункта: сама концепция патологичности, «сумеречности» древнего мышления (Дж. Пфайфер) и идея замещения «испорченных инстинктов» культурными программами. Первый пункт в значительной мере продиктован хроноцентрическим субъективизмом: современное состояние сознания автоматически берётся за эталон и критерий нормативности. А то, что предки человека лишь благодаря этой «патологичности» и смогли дожить до современного состояния, как правило, не учитывается [412; 69 и др.]. Ведь помимо дальнего вертикального прицела в этих болезненных изменениях должен был содержаться адекватный ответ на конкретный вызов среды, пусть даже и простимулированный внутренним напряжением системы. И притом ответ не только адекватный, но и достаточно эффективный.

Вообще любое пройденное и снятое эволюцией качество аберративно воспринимается как патология. Например, хорошо известно, что описываемые современной психиатрией девиации ещё для средневекового человека были нормой[86 - Особую популярность эта тема получила после работ авторов школы Анналов и М. Фуко.]. Поэтому разговор об относительности критериев патологичности – отдельная тема, которая здесь не столь важна. На фоне современных антропогенетических исследований, не оставляющих никаких сомнений в направленном[87 - Так, в отечественной науке ещё Д.Н. Соболев обосновывал концепцию направленной изменчивости, берущей начало уже с возникновения жизни [225]. А Л.С. Берг утверждал, что эволюционный процесс представляет собой развёртывание уже существующих зачатков: высшие признаки появляются у низших групп задолго до их полного развития у организмов, стоящих на более высокой ступени эволюции. При этом ряд признаков развивается в силу присущих самой природе организма автоматических причин и независимо от влияния внешней среды [20].Автогенетического взгляда на антропогенез придерживались также Ф. Вайденрайх, Г.Ф. Осборн, Л. Больк и др. авторы.] характере процесса эволюции человека (начиная с самых ранних её этапов), слишком серьёзное, неметафорическое отношение к концепции патологичности представляется скорее философией настроения – плодом невротического самоуничижения. Причины этой философии следует искать гораздо ближе, чем в глубинах предыстории. Однако если видеть в этой самой патологичности не долгосрочные клинические отклонения (психоневрологической системы гоминидов), а нарушение или даже частичное разрушение генетических инстинктивных и условно-рефлекторных программ [73], то этот пункт приобретает действительно исключительно важное, если не ключевое значение.

Второй пункт – замещение инстинктивно-рефлекторной «правильности» животного поведения самоорганизующейся системой культурных программ[88 - Причины «правильности» инстинктивного поведения – отдельный и невероятно сложный вопрос. После того, как моторная теория инстинкта в начале 1970-х гг. зашла в тупик, и было предложено вообще избавиться от этого термина, на проблему инстинкта, похоже, просто махнули рукой.]. Эта идея, обычно находясь где-то на периферии других исследовательских направлений, не получила, как ни странно, достаточно углублённого развития. А между тем, именно режим отмеченного замещения и есть, как представляется, корневой мотив культурной эволюции. Тема эта в данном исследовании будет варьироваться в самых разнных регистрах, и прежде всего в контексте проблемы конвертации биопрограмм в культурные практики (см. гл. 4). Не ставя задачи углубленно рассмотреть «натуралистические» эволюционные факторы антропогенеза, а главное, не поднимая сакраментального вопроса об их объяснительной достаточности, ограничусь лишь беглым очерком основной темы – формирование условий эпигенетического надстраивания культуры над биосистемой в ходе вертикального межсистемного перехода.

Отмечая эпигенетический характер этого надстраивания, важно акцентировать внимание на сохранении в глубинных слоях культурной и докультурной памяти нескольких уровней биологических по генезису наборов программ, образующих невидимый фундамент многослойной структуры человеческой ментальности. Культурные программы не просто надстраиваются над природными, оставляя их «где-то внизу». Последние просвечивают сквозь многослойные социокультурные опосредования, исподволь организуя не только пресловутый уровень первичных потребностей, но и те стороны жизни, которые традиционно считались территорией культуры (например, древняя реактивность лимбической системы – главным образом через канал связи с правым полушарием – прорастает в культурных поведенческих формах и проявляется в разных формах агрессии). Но, будучи
Страница 45 из 82

по генезису биологическими, эти базовые программы, реализуясь в социальном контексте, продуцируют уже принципиально иное, неприродное содержание[89 - См. замечание Б. Малиновского о том, что «Потребности мы соотносим не с индивидуальным организмом, а скорее, с сообществом и культурой», «лучше опустить понятие влечения в анализе человеческого поведения, пока мы не поймём, что мы должны пользоваться им иначе, чем зоопсихологи и физиологи». [160, с. 87].]. Этот сложнейший процесс требует более тонких, чем формальная логика, методов объяснения[90 - Здесь приходит на ум полузабытое гегелевское понятие инобытиия, трактуемое, разумеется, уже в ином содержательном контексте.], и ещё не раз станет темой обсуждения.

Игнорирование сложности в этом вопросе часто приводит к плоским редукционистским выводам, превращающим серьёзные и подчас чрезвычайно интересные научные наблюдения в легковесную публицистику. Так, поведение животных истолковывается в понятиях поведения человеческого; внешнее сходство принимается за тождество или близкую типологическую аналогию, а затем «обратным ходом» вменяется людям. Конечно, «археология» культурных форм самонадеянному антропоцентрическому сознанию преподнесла немало неприятных сюрпризов, обнажив биологическую подоплёку того, что традиционно считалось привилегией человека. Тем самым она дала сильные козыри в руки радикальных биологизаторов, которые со сладострастием принялись развенчивать претензии человека на исключительность. Однако, как ни наивен самонадеянный антропо-и культуроцентризм, и сколь ни закономерна расплата за него, биологизаторская крайность, едва ли не полностью отрицающая различия человека и животного, ничуть не более симпатична. И не более убедительна. Вообще, вопрос о том, что есть человек: венец творения или больное животное, давно превратился из научного в идеологический. Научная или квазинаучная аргументация, как и построения догматического богословия, лишь внешне оформляет предзаданные мировоззренческие установки. Что лишний раз подтверждает ехидную сентенцию: научно-философская рационализация – это лишь подпорки для глубинных и априорных интуиций (см. гл.1). В этом смысле, спор биологизаторов и культуроцентристов в действительности демонстрирует маятниковую смену доминант антропологического минимализма и максимализма, притом не только в сознании, но и в подсознании, т. е. на уровне глубинных и слабо отрефлектированных моделей идентичности. Да и само противопоставление природного и культурного (социального) в духе унылой и отчаянно устаревшей антиномичности по принципу tertium non datum более напоминает идеологическую, нежели научно-философскую концепцию. А срединная позиция, позиционирующая себя как биосоциальная, часто предстаёт не диалектической, а эклектической, ибо так и не даёт ответа на вопрос, каковы режимы и механизмы трансформации (или, говоря языком диалектической логики, снятия) природных программ в социокультурные.

Ощутимый удар по позициям культуроцентристов был нанесён современными этологическими исследованиями, доказавшими способность животных к знаковой деятельности[91 - С орудийной деятельностью дела у культуроцентристов ещё хуже: высинилось, что орудийная деятельность широко распространена у самых разных видов позвоночных и даже беспозвоночных. [171, с. 65].]. Удар этот оказался не только чувствительным, но и крайне болезненным ввиду того, что именно знаковая деятельность служила главным сакраментальным бастионом, отделяющим территорию культуры от царства природы. Ведь и популярная по сей день символическая теории Кассирера, и семиотические концепции культурогенеза (в основе своей, как правило, восходящие к широко понимаемому кассирерианству), внесли, казалось бы, «окончательную» ясность в вопрос – провели между этими мирами жирную черту. Однако сколь ни велико желание сохранить взгляд на человека как на «символическое животное», огромен массив данных, подрывающих эти представления. Отмахнуться от него, списав всё на субъективность или лукавство интерпретаторов, уже невозможно.

Собственно, оценка мысленных процессов и понимание намерений партнеров (так называемая «теория ума» – theory of mind [404, p. 397–410; 337, p. 92–110]) как предпосылка знакового поведения и показатель языковых способностей присуща всем человекообразным обезьянам (что, впрочем, признаётся не всеми исследователями), является эволюционным признаком общего предка орангутанга, шимпанзе и человека и имеет возраст около 16 млн лет [317, р. 172–180]. А накопленные в последнее время данные о поведении шимпанзе и некоторых других обезьян [см., напр.: 248, с. 639–771; 393; 72; 39; 40, с. 87–99; 306, р. 591–614; 410, р. 397–411; 450, р. 92–105; 305, р. 82–91 и др.] «существенно подрывают традиционные представления о качественной уникальности человека и делают поиски пресловутой грани между ним и человекообразными обезьянами малоперспективными» [40, с. 94]. Уже появилась классификация, в соответствии с которой человек и шимпанзе рассматриваются как два подрода – Ното и Pan, образующих вместе род Homo [353, р. 585–598]. На стыке приматологии, антропологии и зоопсихологии складывается новая дисциплина – культурная приматология [313, р. 509–510], а применительно конкретно к шимпанзе – культурная пантропология [449, р. 95–105].

Обезьяны не только усложняют сигнальный характер знаков до возможности их интерпретации в терминах классического семантического треугольника Пирса: имя – денотат – концепт (здесь, впрочем, трудно отделаться от подозрений в модернизации). У обезьян треугольник этот тоже мобильный: они способны расширять и сужать содержание, переходить с объекта на объект и, что особенно важно, комбинировать знаки. При этом оперирование простейшими элементами синтаксиса обнаружено даже у низших обезьян. Более того, знаковое поведение способно до выраженных форм развиться и в рамках инстинкта, о чём свидетельствуют, в частности, наблюдения за «танцами» медоносной пчелы [см., напр.: 144; 257] 1. Видимо, тенденция к развитию знакового поведения сама по себе универсальна, но проявляется исключительно в границах эко-видовой конфигурации, т. е. единства морфологических признаков вида и суммы его функциональноповеденческих связей с экосредой. И только с разрушением этой конфигурации под действием комплекса факторов, каковое и произошло у гоминидов, периферийный статус данной тенденции сменился на системообразующий. Поэтому неудивительно, что при погружении в детали в рамках эмпирического подхода часто теряются из виду качественные различия между психикой человека и высших приматов[92 - Довольно сложные способы передачи информации, кроме пчёл, обнаружены также у муравьёв [см.: 203].]

. Ошибка не только в том, что количественным изменениям иногда свойственно переходить в качественные. Разве то, что животным рождаются, а человеком надо ещё стать в процессе инкультурации, не указывает на системные различия? Если в поле зрения держать динамику изменений одного и только одного параметра, то действительно можно ничего, кроме количественных изменений, не увидеть. А между тем, «невидимая» качественная граница, делающая различие между человеком и животным априорно очевидным, образуется не каким-то одним,
Страница 46 из 82

сколь угодно важным фактором, (будь то знаковое поведение, способность к самообучению или что-то иное), а комплексом взаимосвязанных признаков. И он свидетельствует о разрушении биологической эко-видовой конфигурации. Без этого разрушения никакие, даже самые поразительные когнитивные способности не приводят к сапиентизации и остаются нереализованным потенциалом, создающим в системе подспудное напряжение. Ведь человек – это не только интеллект, но и всё остальное, включая морфофизиологию и даже «низшие»» психические режимы.

Так что если этологи, описывающие проявления актов мышления у высших приматов, предполагают, что от этих актов тянется прямая линия интеллектуального прогресса к ранним гоминидам и, далее, к ближайшим эволюционным предкам человека, то гипотеза эта достойна обсуждения. То, что экспериментаторы провоцируют обезьян на человеческое поведение, моделируя для них человеческие условия и обстоятельства и уже тем самым вписывая их в среду специфически человеческой когнитивности, – отдельный повод для придирок. Ведь уже в сами условия эксперимента закладывается именно тот результат, который экспериментатор хочет увидеть. Как и вменяемая животным чисто человеческая прагматика, задающая и цели, и условия, и интерпретацию результатов экспериментов. Кроме того, даже в полевых условиях не следует полностью исключать фактор непроизвольного воздействия экспериментатора, хотя бы на уровне невольного психического внушения (на этом трудно настаивать, т. к. доказать и зафиксировать факты такого внушения пока невозможно). Однако я не намерен подвергать сомнению выводы этологов о том, что антропоиды значительно превосходят низших приматов по следующим способностям:

– целенаправленное применение орудий в соответствии с «мысленным планом» и предвидение результата своих действий, в отличие от случайного манипулирования ими у низших обезьян;

– формирование обобщенного способа действия при систематическом использовании орудий;

– более успешное формирование установки на обучение при серийном обучении;

– более успешное формирование довербальных понятий;

– больший объем оперативной памяти и др.

Только антропоиды способны:

– к спонтанному использованию орудий;

– к овладению языками-посредниками (на уровне детей 3 лет);

– к рисованию (на уровне детей 3 лет);

– к самоузнаванию;

– к оценке мысленных процессов и пониманию намерений партнеров (theory of mind);

– к «социальному манипулированию» и «обману»» [103, с. 175–189].

Возникает вопрос: если высшие обезьяны столь интеллектуальны, то почему ранние гоминиды – хабилисы и их ближайшие родственники по эволюционному кусту, которым прогрессистская логика возвышает над высшими обезьянами, так долго топтались на месте? Например, более миллиона лет, т. е. на протяжении всей олдувайской эпохи, они не смогли освоить когнитивную технологию копирования образца. Тут, конечно, можно сказать, что у них не было дрессировщика. Но когда артефакты уже появились, кто мешал ускоренному освоению когнитивных алгоритмов, образов действий на основе довербальных понятий, обобщений, символизаций и прочих мыслительных техник, которыми, оказывается, высшие приматы уже обладали? Ведь те же этологические наблюдения показывают, что даже макаки быстро подхватывают случайно изобретенные полезные инновации, вроде отмывания плодов от песка в воде и т. п., делая их достоянием всей «гибко мыслящей» популяции.

А вот у предков человека явно «что-то не заладилось». Сплошная линия поступательного прогрессивного развития здесь явно не прочерчивается и, стало быть, концепция эволюционной болезни получает дополнительное обоснование. Да, нарастающие способности к оптимизации когнитивных операций, продуктивной комбинаторике элементов, снятию и трансляции опыта в довербальных понятиях и символизации как проявления универсальных тенденций ГЭВ дошли в рамках видового кода антропоидов до своего предельного развития. И когда давление ГЭВ на границы эко-видовой конфигурации достигло критической силы, произошёл вертикальный эволюционный скачок. Границы эти он разрушил ещё до того, как когнитивные способности гоминидов обеспечили их эффективными адаптивными программами. Оттого и когнитивность гоминидов, выруливших, в конце концов, на стезю культурного развития, неправомерно считать прямым продолжением когнитивности высших приматов. В связи с этим, прямой перенос на высших обезьян представлений о прагматике, мыслительных и поведенческих моделей, полученных в результате искусственного провоцирования квазичеловеческого поведения у высших обезьян или даже подсмотренных в естественной среде, если и допустим, то в весьма ограниченных пределах.

Таким образом, помимо согласования с идеей двунаправленности эволюции, концепция эволюционной болезни позволяет избавиться от одной закоренелой иллюзии. Даже признавая, что эволюция движется от кризиса к кризису (Н. Моисеев), обычно полагают само собой разумеющимся, что каждая последующая форма своё прогрессивное развитие начинает с отметки, достигнутой предшественниками, а признание всякого рода отклонения от прямой преемственности низводится до частных оговорок и поправок на «нелинейность» и многовариантность развития. Однако в ситуации вертикальных переходов нарушение прямой преемственности по показателям, традиционно относимым к критериям прогресса, становится не частным случаем, а правилом. Примеры такого рода нарушений нередко обнаруживаются в исследованиях современных первобытных народов. Так, согласно исследованиям Питера Гордона (Columbia University), взрослые члены амазонского племени Пираха по своим способностям осмыслять действия с числами «уступают аналогичным способностям американских и европейских младенцев или даже некоторых «интеллектуальных» животных (крыс, голубей и обезьян)» [см.: 447].

Крушение символико-семиотических теорий учит тому, что бессмысленно между человеком и животным искать грани или границы, ибо их нет, а есть сложно организованные, внутренне напряжённые и динамичные зоны перехода. В этих зонах поэтапно происходит трансформация исходной биосистемы. Благодаря структурной перекомпоновке её элементов, изменениям доминативно-периферийных отношений и некоторым другим процессам исподволь формирующаяся антисистема внеприродных программ и способов существования, эксплицируясь, «выламывается» за пределы природного универсума. Поэтому совершенно бессмысленно в духе плоского формально-логического монизма искать некий один (или, по крайней мере, главный) фактор, который там (в природе) ещё отсутствует, а здесь (в человеческом мире) уже есть. Ведь растянутость антропогенеза на миллионы лет сама по себе указывает на бесплодность поисков чётких границ и на необходимость разработки специальной методологии исследования сферы перехода. То, что в животном мире проявлялось ситуационно и периферийно, в процессе антропогенеза стало приобретать генерализующие, а затем и системообразующие черты. А условием и одновременно движущим толчком этого была разбалансировка биологических программ, произошедшая в силу комплекса макро– и микроэволюционных факторов.
Страница 47 из 82

Эволюционные ответы на сбои и трансформации всякий раз закреплялись морфологически и очерчивали границы промежуточной межсистемной устойчивости в рамках того или иного вида гоминид. При этом вмешательства придавая эволюционному процессу нелинейный характер, не нарушали его общей направленности.

Представляется, что ключевыми факторами в сопряжённости природного и надприродного являются обстоятельства разрыва преемственности по линии горизонтального эволюционирования, ломка системных границ и трансформация биопрограмм. Под действием этих факторов уже давно выработанные, но периферийные для животной психики свойства и возможности стали реализовываться по-другому: в иных режимах и другом качестве. Это и привело, в конечном счёте, к рождению культуры. Можно сказать, что динамика восходящих и нисходящих тенденций, определяющих диалектику антропогенетического процесса, связана с двумя направлениями: с линией «отпадения» от природы со всеми сопутствующими травматическими последствиями и с «настройкой» трансформирующихся программ на принципиально иной (культурный) лад, что противодействует этой травматичности. Разнообразные компенсаторные действия – от ритмических авторегуляций (раскачивание) до игр, ритуалов и манипулятивной активности – присущи уже приматам. Но у них масштаб проблемы иной, далеко не такой драматичный, как у предков человека.

Надстраивание условно-рефлекторных режимов поведения над генетически наследуемыми инстинктами у наших далёких предков[94 - Объяснения этому находят в недостаточности наследственных реакций для осуществления основных жизненных программ, что проявляется в раннем онтогенезе [70, с. 71–72]. Эта объяснение, впрочем, весьма поверхностно и само порождает множество вопросов.] стало также усложнением поведенческой системы на критическом уровнем, предопределившим её трансформацию, и предпосылкой, обусловившей саму возможность такой трансформации. Ибо усложнение условно-рефлекторного поведения – это недвусмысленный шаг в сторону высвобождения психической жизни от власти инстинкта и, по сути, пролог «выпадения». А движение направлено было на достижение надситуативной психической активности – более высокой ступени автономности, в перспективе обеспечивающей максимальную эмансипацию сознания от природы с последующим его (сознания) замыканием на себя. Но уже и самые ранние проявления надситуативной психической активности указывают на разрыв с императивностью природных программ с их инстинктивными и рефлекторными регуляциями, на выход в качественно иное состояние. Все ранее приобретённые психические возможности здесь трансформируются и «конвертируются» в иную модальность (см. гл.1 о нарастании субъектности как проявлении ГЭВ).

2.2.Эмиграция из природы

Какими же конкретными факторами опосредовалась вертикальная ориентация ГЭВ?

Прежде всего это:

– бипедализм (прямохождение);

– неотенический комплекс и сопряжённый с ним синдром родовой травмы;

– опережающий общую морфофизиологическую эволюцию рост мозга, протекающий в режиме нарастающей церебральной асимметрии;

– гиперсексуальность;

– выпадение из популяционных волн, с чем непосредственно связано ускользание человека из-под действия естественного отбора и занятие им позиции поверх всех трофических ниш в природе.

Другие факторы – формирование кисти руки и голосового аппарата – при всей их важности, носят всё-таки подчинённых характер. А отмеченный Н.П. Дубининым [89][95 - Указанный фактор не подлежит простому выведению из адапциогенеза хотя бы в силу его уникальности, не говоря уже о последствиях психического развития, никоим образом не укладывающихся в стратегию приспособления к среде.] переход генетической программы от закрытого к открытому типу, предполагающему интенсивное постнатальное развитие нервных процессов в ориентировочно-приспособительной активности – не самостоятельно возникающее явление и следствие не прямого воздействия внешней среды, как это нередко представляется, а следствие всей совокупности вышеперечисленных факторов.

Рассмотрим подробнее основные факторы. Но прежде следует отметить: хотя между обстоятельствами «выпадения» из природы и прослеживается вполне определённая причинно-следственная связь, характер этой связи напоминает не последовательность самостоятельных звеньев каузальных зависимостей, а скорее эффект домино. Прогрессия нарастающих трансформаций запускается из некоей «точки невозврата», где однажды нарушенный стереотип горизонтальных эволюционных реакций оказывается изменённым, и каждый новый шаг к «исправлению» ситуации приводит к обратному.

Например, если возникновение бипедализма объяснить некой очень узкой специализацией (что, впрочем, трудно сделать, не прибегая к натяжкам), то нельзя будет его рассматривать как благоприятное эволюционное приобретение. Напротив, такая узкая и глубокая специализация прямоходящих предков человека поставила бы перед угрозой неминуемого вымирания в случае изменения экоусловий. И это бы обязательно произошло, если бы гоминиды подчинялись только законам горизонтальной эволюции.

Иными словами, ключевые факторы антропогенеза предстают разнесёнными во времени аспектами одного макрособытия – разворачивания системной конфигурации более сложного эволюционного порядка.

До недавнего времени принято было считать, что эволюционные пути предков современного человека и предков нынешних шимпанзе окончательно разошлись около 6 млн. лет назад, в эпоху глобального похолодания, наступившего 7–8 млн лет назад и длившегося несколько миллионов лет. Но после открытия прямоходящих Ardipithecus ramidus (4,4 млн лет назад) и его предка Ardipithecus kadabba (5,8 млн лет назад) дату этого разветвления уверенно отодвинули на 7 млн. лет назад. Если считать, что антропогенез не был случайным явлением, а обладал некой направленностью, и потому имел отношение ко всей биосистеме (что убедительно обосновывают коэволюционисты), а не к какой-то одной из её подсистем, то обращает на себя внимание резкое сокращение в эту эпоху количества видов человекообразных приматов. Не кроется ли за этим ничего, казалось бы, не значащим эволюционным эпизодом проявление упомянутого закона иерархических компенсаций Седова – Эшби (см. гл. 1), согласно которому разнообразие на высшем уровне эволюционной иерархии компенсируется снижением разнообразия на низшем?

Отправным эколого-климатическим обстоятельством, открывшим возможность вертикального межсистемного перехода, стала своего рода климатическая мельница плейстоценовой ледниковой эпохи, когда в ходе циклических возвращений сухих ледниковых периодов происходило то резкое расширение, то сокращение площадей африканских травяных саванн. Одной из причин того, что африканский климат на протяжении последних 5 млн. лет многократно менялся с засушливого на влажный и наоборот, явилась прецессия – изменение наклона земной оси с периодом ок. 25 тыс. лет. Соответственно, менялась интенсивность муссонов, в значительной степени определявших параметры всей экосреды.

Ритмы климатических периодов уплотнились, переведя динамику и, соответственно, само
Страница 48 из 82

содержание эволюционных процессов на этой территории в принципиально иную плоскость. Показательно, что межсистемный переход инициируется именно изменениями в регулирующих ритмах – самом глубинном и к тому же самом абстрактном уровне эволюционного процесса.

В результате ускоренного чередования климатических периодов весь фаунистический комплекс оказался в чрезвычайно сложной ситуации. Обычный «горизонтальный» ответ на вызов сложившихся условий был бы неадекватным: видообразование, формирование органов и физиологических режимов, ориентированных на адаптацию к среде, не может осуществляться по принципу «туда и обратно»[96 - Хотя по отдельным направлениям, например, специализация и редукция зубной системы, маятниковые изменения в некотором диапазоне происходят.]. Горизонтальное эволюционирование здесь заходит в тупик, ибо остаётся лишь два выхода: вымирание или миграция. Но гоминиды явили ответ совершенно неординарный и не укладывающийся в логику горизонтального эволюционирования – снижение мутабильности и замедление эволюционных реакций.

Здесь просматривается начало того поворота, который привел, в конечном счёте, к отказу от стратегии приспособления к среде в пользу стратегии приспособления среды к себе. Совершенно очевидно, что только существа с минимальной морфофизиологической и психической специализацией способны были на такой эволюционный кульбит. Так аутсайдеры горизонтальной эволюции начали своё восхождение к новой конфигурации, которое совершалось, как уже отмечалось, в форме тяжелейшей эволюционной болезни.

Наиболее ранним физическим признаком перехода явился бипедализм[97 - Наиболее ранними до реконструкции открытых в 1992 г. ардипитеков свидетельствами бипедализма считались фрагменты скелетов Australopithecus anamensis, найденные в 1995 г. в северной Кении и датируемые 4 млн лет назад. Более ранние находки, в том числе и упомянутый Sahelanthropus tchadensis остаются спорными.]. Впрочем, само по себе прямохождение, какой бы целью оно ни объяснялось – приспособление к жизни в травяных саваннах, защита головы от перегрева, высвобождение передних конечностей для орудийной деятельности (?!)[98 - Здесь модернизаторские фантазии трудовой теории доходят до комического абсурда. Выходит, что идея трудовой деятельности априорно присутствовала уже у ранних гоминид, и им оставалось лишь составить «прогрессивный план» развития свой физиологии в соответствии с задачами предстоящей трудовой деятельности на несколько миллионов лет вперёд. Вообще, рецепторно-аналитический комплекс верхних конечностей сформировался спустя миллионы лет после освоения прямохождения и уже вне связи с жизнью на деревьях. Т. е. между переходом к бипедализму и изготовлением первых артефактов прошло не менее нескольких млн. лет. Здесь, впрочем, возникает повод лишний раз напомнить, что только горизонтальная эволюция работает как «слепой конструктор» и ничего не делает в расчёте «на потом». Т. е. Любой новый признак усваивается отбором лишь в том случае, если он обеспечивает виду конкретные преимущества в борьбе за существование здесь и сейчас. А автоморфизмы в русле эволюции вертикальной подчиняются уже совершенно другим законам.] – это лишь «ни к чему не обязывающее» начало некоего эволюционного этапа (типологическим аналогом здесь, несомненно, выступают двуногие динозавры мезозоя, «благополучно» зашедшие в эволюционный тупик). Однако какие бы из адаптационных мотивов бипедализма ни оказались наиболее близкими к истине, важно другое: тенденция к прямохождению и «мотивы этого важнейшего акта в эволюции предков человека более сложны и лежат вне сферы прямого приспособления к условиям среды» [88; 47, с. 114–120]. Суждение весьма примечательное! Действительно, ни биоэнергетическая, ни терморегуляционная, ни какие-либо иные гипотезы[99 - О завиральной «акватической» гипотезе А. Харди не буду даже упоминать.] не стыкуются/увязываются с тем, что переход к прямохождению не давал никаких очевидных адаптационных преимуществ, а попытки эти преимущества обнаружить приводят к явным натяжкам.[100 - Критику адапционистских концепций бипедализма приводит Л.Б. Вишняцкий [см.: 48, с. 57–64].]

Так, упомянутый выше прямоходящий ардипитек, отнявший у австралопитеков право называться «пионерами антропогенеза», опроверг распространённое измышление, что прямохождение было вызвано приспособлением к жизни в условиях травянистых саванн – жил он в лесу.

Скорее уж наоборот, адаптивных возможностей прямохождение не повышало, а с очевидностью их снижало. Так, об австралопитеках М.И. Урынсон пишет: «С чисто биологической точки зрения выпрямленная походка при отсутствии специализированных естественных органов защиты и нападения… в условиях открытых пространств, населённых многочисленными видами хищных животных, создавала для этих приматов невероятные трудности в борьбе за существование, ставя их на грань катастрофы».

Стало быть, уже на этом этапе дают о себе знать первые, ещё слабо выраженные вертикальные устремлениях ГЭВ, «перпендикулярные» горизонтальной адаптационистской эволюционной стратегии. Т. е. магистральное направление вертикального прорыва обозначилось с достаточной ясностью: бипедализм стал дополнительным стимулом для дальнейшего развития мозга как генеральной тенденции морфофизиологической эволюции [265; 269, с. 5–92]. Однако не более того. Во всяком случае, резкое усложнение сенсомоторных систем мозга при переходе от австралопитеков к гоминидному типу организации ничем не обязано ни бипедализму, ни, тем более, гипотетическому возникновению речевых функций, ни даже развитию ассоциативных центров.

Ещё В.И. Вернадский, опираясь на принцип Д. Дана, указывал что эволюционный процесс идёт, начиная с кембрия, в направлении цефализации – прогрессивного развития центральной нервной системы и головного мозга [45]. В этом смысле магистрально движение ГЭВ через взрывное развитие мозга у гоминид было вполне очевидным образом предопределено.

Хотя предопределённость не была, разумеется, фатальной: без сочетания некоторых факторов эта тенденция не привела бы к системному скачку.

Итак, окончательное выделение линии гоминид произошло не позднее 5 млн лет назад. Об этом свидетельствуют открытия Sahelanthropus tchadensis («сахелантроп чадский» 7–6 млн лет назад), которого ряд специалистов считает первым прямоходящим гоминидом (см. выше), Orrorin tugenensis (ок. 6,2 млн лет назад)[101 - Эти виды были вытеснены Kenyanthropusplatuops (3,5–3,2 млн лет назад).] и примечательных во многих отношениях ардипитеков. Кроме того, эти открытия показывают, что те виды австралопитеков, которые до недавнего времени считались древнейшими предками человека, отнюдь не исчерпывают всего разнообразия ранних гоминид. Не исключено, что именно этот, самый ранний период становления Homo окажется наиболее богатым видовыми вариациями путей «выхода» из драматического эволюционного тупика. Учитывая, что с экосистемной точки зрения антропогенез можно рассматривать в контексте общего направления эволюции разных групп млекопитающих, начавших в миоцене осваивать открытые пространства [52], явление это вполне укладывается в инерционное доразвитие затухающей у них горизонтальной
Страница 49 из 82

эволюции. Вернее, борьба вертикальных и горизонтальных устремлений ГЭВ неизменно завершалась победой последних, а успех первых ограничивался лишь локальными спорадическими прорывами. Но слабое звено в биосистеме уже было найдено и, в конце концов, положение стало меняться.

Бипедализм – первый шаг в сторону от «отрицательной универсальности»[102 - Об отсутствии у предков гоминид специализации в типе локомоции см.: 289, с. 27–41.]. Он стал, вероятно, фактором, запустившим эффект домино. Выпрямление позвоночника и связанные с этим физиологические изменения не только сами по себе вызвали болезненные последствия[103 - Речь идёт о таких анатомических и физиологических дефектах как трудности при вынашивании плода и при родах, дисфункции гемодинамики, пищеварения, кровообращения, сердечно сосудистой системы, боли в спине, варикозные расширения вен нижних конечностей и нек. др. Причём, у ранних предков человека все эти дисфункции проявлялись даже сильнее, чем у современного человека, ибо преимущества прямохождения у них были выражены куда более слабо.], но и способствовали усилению неотенического комплекса, обусловленного прежде всего замедлением эволюционных реакций. Выявить в развитии этого комплекса какой-то один главный фактор, по-видимому, невозможно: вероятнее всего, такового просто не существует. Но «запускающей» (действующей) причиной вполне могло стать резкое (примерно в 3,8 раз) увеличение удельного метаболизма, т. е. количества пищевой энергии, потребляемой особью в течение жизни на единицу веса[104 - См.: 17, с. 73; 124, с. 12–23.](значение этого фактора – так называемой постоянной Рубнера [282, с. 159–163] – справедливо подчёркивается в работах Н.В. Клягина [см.: 123; 124]). С повышением уровня прижизненного обмена веществ замедляются онтогенез, филогенез и темпы эволюционирования. Точно датировать время этих изменений трудно, происходили они, по мнению ряда специалистов, уже в эпоху австралопитеков[124, с. 14], древнейшие останки которых относятся к 4,2–3,9 млн лет. «В эволюционном отношении современный человек представляется результатом неотении, т. е. такой формы эволюции, когда инфантильные или даже эмбриональные черты ребёнка сохраняются до взрослого состояния. У человека это – обезволошенность тела, округлая форма черепа, маленькие челюсти, что в совокупности обуславливает непропорциональное развитие мозгового скелета по сравнению с лицевым. Неотения же, замедленность онтогенеза), несомненно, является следствием высокого уровня удельного метаболизма, тормозящего онтогенез»[105 - Клягин Н.В. Происхождение цивилизации. С. 15, со ссылкой на: «Биология человека» /Харрисон Дж., Уайнер Дж., Тэннер Дж., Барникот Н., Рейнолдс В. М., 1979. С. 18–19.]. Предки человека способны были в течение жизни потреблять примерно в 3,8 раз больше пищи, чем равновеликие млекопитающие, из чего следует, что для сохранения экологического равновесия со средой им необходимо было соответствующим образом растянуть процесс жизнедеятельности. «В результате в каждый конкретный момент времени они потребляли столько же пищи, сколько и равновеликие им млекопитающие, но при этом жили примерно в 3,8 раза дольше, что и вызвало торможение всего их жизненного цикла, т. е. онтогенеза» [124, с. 15]. Здесь мы со всей отчётливостью наблюдаем очередное и уже никак не сводимое к случайным изменениям действие силы, выталкивающей предков человека из природного царства. Фактор неотении, т. е. в известном смысле «преждевременность» рождения в сочетании с отсутствием внутриутробной конкуренции (формулировка Н.В. Клягина, на мой взгляд, несколько экстравагантная), существенным образом усиливает эффект родовой травмы, обостряя шок экзистенциального отчуждения при выходе из утробы. Разрыв психофизиологических режимов между «там» и «здесь», неуклонно нарастающий от ранних гоминид к сапиенсам, у последних преодолел критический рубеж, по достижении которого можно говорить о выходе в принципиально иное эволюционное качество.

Австралопитеки с их вполне по-обезьянему узким тазом рожали детенышей с маленькой головой. Но уже у хабилисов опережающий рост мозга несомненно сопряжён был с развитием эффекта родовой травмы. При этом и расширение таза, и сокращение внутриутробного периода, не говоря уже о сочетании этих двух способов решения проблемы, не оставляли никаких шансов на «нормальный» горизонтальный путь эволюционирования. Первый вёл к совершенно нетипичному для животных варианту полового диморфизма со всеми вытекающими из этого последствиями. Второй – также к беспрецедентному в животном мире уходу, обучению и заботе о «недоношенных» детёнышах. У архантропов превалировал, по-видимому, именно этот второй путь; у самок эректусов существенного расширения таза не происходит.

Нарастающее ускорение вертикальных эволюционных трансформаций, всё более рассогласованных с «нормальной» для биосистемы скоростью горизонтального адаптационизма, вызвало необходимость быстрой и решительной эволюционной реконструкции женского таза. Диспропорциональное, с «животной точки зрения», увеличение черепной коробки плода у палеоантропов поставило эту задачу со всей остротой. Но последний и притом существеннейший рывок в сторону усиления синдрома родовой травмы и всего неотенического комплекса сделан был неоатнропами (так, антропологи установили, что ещё у неандертальцев подросткового возраста почти не существовало). При этом примерно равновесное (компромиссное) сочетание обоих названных способов решить изначальную проблему с удвоенной силой способствовало выталкиванию сапиенсов из биосистемы.

Здесь, кстати, мы сталкиваемся с проявлением весьма важной закономерности: болезненность, патологичность новых форм, рождаемых вертикальной эволюцией по отношению к материнской системе, вызвана рассогласованием темпов горизонтального и вертикального эволюционирования. Темпы эволюционирования переходных форм существенно выше, чем в материнской системе, но ниже, чем в ещё не сформировавшейся новой системе. При этом эволюционные трансформации физического материала материнской системы в ускоренном режиме перенаправляются в неорганичное, несвойственное этому материалу русло. В результате процесс эволюционирования «комкается», и в фундаменте новой системы оказываются недостаточно подогнанные друг к другу элементы, структуры и программы, управляющие их существованием и воспроизводством. ГЭВ вновь упираются в застывающие границы конфигурации и продолжают своё давление на формы. По этой причине культура никогда созданных природой проблем не решает окончательно, а человек оказывается вечно «незавершённым существом».

В паллиативности переходных периодов, частным случаем которых выступает антропогенез, оппозиция норма – патология вообще теряет смысл: патология укореняется как «неправильная» норма, а нормативность оказывается построенной на глубоко патологических основаниях. Притом и оба понятия в таком контексте надо брать в кавычки. Так, для наскоро сформированной в «эволюционной горячке» физиологии человека норма то, что плод, проходя через родовой канал, делает три поворота. А для горизонтальной эволюции млекопитающих – тяжёлая патология,
Страница 50 из 82

повлекшая за собой широкий набор последствий.

Итак, возможно, именно родовая травма и связанный с ней отрыв от нормальных по биологическим меркам режимов импринтинга и стали тем вызовом, ответом на который оказалось бурное развитие когнитивных способностей как формы вненаследственной передачи опыта. Т. е. мышление изначально развивалось как «протез» – вынужденная замена нарушенных инстинктов. Впрочем, значение родовой травмы к этому не сводится, и к этому вопросу мы вернёмся в гл.4, где она (родовая травма) будет рассмотрена уже не как фактор антропогенеза, а как одна из главных предпосылок смыслообразования.

Если всё же пытаться, поддаваясь инерции монистической методологии, искать единую или, по крайней мере, главную причину превращении психофизиологической аномалии в норму, то она, по-видимому, коренится именно в экзистенциальном разрыве, вызванном «преждевременностью» рождения[106 - Многие авторы, рассуждая о врождённых автоматизмах новорожденного, отмечают их весьма скудный набор и говорят о «физиологической недоношенности» человеческого ребёнка. Так, например, Пэйпер отводит ему промежуточное место между птенцовыми и выводковыми млекопитающими.]. А сам феномен родовой травмы, связывая психофизиологическое с психическим и ментальным, выступает важнейшим фактором межсистемного перехода от животного психизма к смыслообразовательной деятельности человека. Здесь уместно напомнить одно из определений культуры: внегенетический способ передачи информации.

На увеличение разрыва, толкающего человеческую психику на создание надприродных (смысловых) форм кодирования и передачи опыта, работает также и то, что родившемуся «раньше времени» человеческому существу приходится гораздо дольше «доучиваться». Т. е. оно вынуждено с помощью надприродных средств осваивать программы, которые животные (в частности, приматы) получают как «уже готовые» инстинкты, а краткий период обучения, «запуская» эти программы, лишь незначительно их «корректирует»[107 - Показательно, что некоторые авторы связывают развитие неотенического комплекса, (в частности, замедление онтогенеза вследствие растянутости детства) социальными факторами уже в раннем антропогенезе [см.: 108]. Думается, однако, что в раннем антропогенезе социальные факторы не могли значительно влиять на характер и динамику морфофизиологической эволюции, хотя в тенденции их обратное корректирующее влияние на последнюю неуклонно возрастало.]. Показательно, что эта закономерность проявляется и в истории: чем примитивнее общество, тем в более раннем возрасте происходит социализация. И, напротив, в более развитых обществах срок периода обучения всё более растягивается.

Таким образом, действие ГЭВ в антропогенезе проявилось и в том, что реакцией на эволюционную болезнь стало надстраивание над первыми ступенями импринтинга, связанными с доминированием биопрограмм, вертикально ориентированного звена – импринтов символических – обеспечивающего запуск программ культурных. Так наряду с оральным, территориально-эмоциональным и социополовым импринтами возникает дополнительный – вербально-семантический, центры которого локализованы в левом полушарии и связаны с мышцами гортани и правой (у правшей) руки. Блокировка его закрывает ребёнку путь к очеловечиванию.

Вертикальное давление ГЭВ, следовательно, опосредуется вполне конкретными биоэволюционными факторами и вызовами экосреды. Однако необходимость решать «неправильные» с природной «точки зрения» задачи, выходя постепенно за пределы их чисто биологического решения, не имеет ничего общего с «нормальной» и «правильной» горизонтальной эволюцией, решающей исключительно задачи адаптации, специализации и подстраивания под эту самую среду.

Очевидно, что инфантилизация формы черепа вследствие неотении выступает морфологическим условием развития мозга и, соответственно, сапиентизации. При этом замедление роста объёма мозга (после его бурного пропорционального увеличения в период от 2 до 1 млн. лет назад), которое произошло одновременно с появлением человека современного типа, и сопутствовавший этому замедлению взрывной рост поведенческих навыков вполне укладывается в логику межсистемной стыковки биологического (психо-физиологического) и протокультурного (ментального) этапов эволюции. И здесь совершенно необязательны какие-либо дополнительные объяснения вроде «генетического сбоя», произошедшего около 100 тыс. лет назад и якобы приведшего к формированию нового типа человеческого мозга с его современными возможностями. Хотя такой сбой вполне мог иметь место и стать одним из проявлений вышеназванной стыковки. Однако же однонаправленность вертикальных эволюционных изменений не может быть сведена к случайным мутациям: если мутации обнаруживают направленный характер, то их как-то по-другому надо называть и объяснять.

Значение морфофизиологических особенностей, связанных с повышенным удельным метаболизмом и неотенией, особенно наглядно у шимпанзе, генетический код которого совпадает с человеческим на 98,4 %. Замедление развития даёт чрезвычайно важные результаты уже на эмбриональной стадии[108 - Примечательно, что И.И. Мечников происхождение человека связывал с остановкой зародышевого развития у человекообразной обезьяны третичной эпохи.]. У шимпанзе она длится две недели, у человека – восемь. Поэтому нейроны человека в 2–3 раза многочисленнее и у взрослой особи в объёме достигают 900 – 2000 см

(у шимпанзе – 320–480 см

) Неотеническое замедление развития имеет отношение и к развитию бипедализма у человека и его предков, начиная, по крайней мере, с австралопитеков, а скорее всего, и с более ранних видов. Искать ответ на вопрос, что причина чему: бипедализм неотении или наоборот, по-видимому, бессмысленно. Речь может идти лишь о взаимосвязанном комплексе, где даже разнесённость во времени не верифицирует прямой каузальной зависимости.

Период выкармливания у человека по сравнению с шимпанзе значительно удлинен и достигает 6 лет (у шимпанзе 3 года). При этом за время выкармливания детёныш шимпанзе ходит на двух ногах, но к концу периода теряет эту способность, тогда как дети её сохраняют. Это обусловлено расположением затылочного отверстия, через которое головной мозг соединяется со спинным. У детёнышей шимпанзе оно соединяется с вершиной позвоночного столба, а у взрослых особей смещено назад. У человека же во взрослом состоянии оно остаётся в том же самом месте, что и у детей – на одной вертикальной линии с центром тяжести черепа.

Если пионерами неотенических изменений были, по всей видимости, австралопитеки, то следующие шаги последовательно были сделаны кени-антропами. Возможно, Kenyantropus rudolfensis совершили и первую технологическую[109 - В каком смысле эту революцию можно называть собственно технологической, будет сказано позднее.] революцию – олдувайскую. Впрочем, «автор» древнейших каменных изделий (2,63-2,58 млн. лет назад)[110 - В последние годы множатся работы, в которых древность первых артефактов доводится до 3 млн. лет назад.] точно неизвестен. Затем следующие шаги сделаны были Homo habilis и Homo erectus. Замедление развития продолжалось: половая зрелость наступала всё
Страница 51 из 82

позже, сдвиг затылочного отверстия усилился, что привело к ещё большему выпрямлению осанки. Встраивается в этот ряд и «гейдельбергский человек» (Homo heidelbergensis), и наследующие ему неандертальцы. Наконец, у Homo sapiens расширяется черепно-лицевая перетяжка[111 - Этот фактор, способствующий формированию складок на крыше дыхательного отдела, заставляет опускаться гортань, что даёт возможность ребёнку по достижении двухлетнего возраста начать говорить.], окончательно исчезают подглазничные валики и вытянутая морда (надеюсь, никто не обидится). Достижение половой зрелости ещё больше сдвинулось и установилось где-то между шимпанзе и человеком – от 7 до 14 лет.

Ещё одним следствием высокого удельного метаболизма, также работающим на «выталкивание» из природных ниш, является возникшая в связи с ним необходимость в прогрессирующем демографическом росте – исходном условии будущей горизонтальной эволюционной экспансии. Вследствие заторможенности эволюционно-экологических реакций на перемены среды, гоминиды выпали из популяционных волн[112 - Закон популяционных волн, открытый русским учёным С.С. Четвериковым (1880–1959) в работе «Волны жизни» (1905), не связан непосредственно с классическим дарвинизмом, соответственно, критика в адрес последнего на него не распространяется.], через которые осуществляется естественный отбор[113 - Ещё в начале прошлого века высказывалась мысль о том, что естественный отбор прекратил своё действие уже на ранних этапах становления человека [см.: 166, с. 159–208].]. И это, в свою очередь, вызвало тенденцию к медленному, но стабильному демографическому росту. А Homo habilis уже столкнулся с настоящим демографическим взрывом. Одним из важнейших его последствий около 1,9–1,8. млн. лет назад стала миграция из Восточной Африки в Евразию, а 1,6–1, 5 млн. лет назад – ашельская технологическая революция, связанная, наряду с прочими факторами, возможно, и с исчерпанием миграционной стратегии. Хотя эта причина была всё же не главной: движущей силой выступала динамика вертикального эволюционного прорыва.

Было ещё одно обстоятельство, приведшее к необходимости искусственного регулировать численность популяции – наличие внутри популяций (протообщин) представителей разных поколений (у животных это выражено в значительно меньшей степени). Впервые с этим столкнулись, вероятно, ещё кениантропы 3–2,6 млн. лет назад. Значение этого фактора в «истории болезни» пока недооценено.

С неотеническими изменениями физиологии несомненно связана и гиперсекуальность человека и его ближайших эволюционных предков, в достаточной степени развившаяся, по-видимому, к мустьерской эпохе. Однако «разгон» взят был издалека. Особую роль в эволюции приматов сыграла полицикличность, т. е. наступление у самок овуляции и эструса независимо от сезона. Освободив приматов от половой доминанты, полицикличность обеспечила им большие адаптационные возможности вследствие развития новых форм поведения: ориентировочно-исследовательской и предметно-манипулятивной. При таком типе размножения у самок и самцов естественным образом возникает потребность держаться вместе (что, впрочем создаёт, вкупе с ослабленным популяционноцентрическим инстинктом, мало типичный для природы контрапункт поведенческих моделей), а постоянная потенция самцов обеспечивала возможность перманентных половых контактов с самками в эструсе [8]. Но этот ещё ни к чему не обязывавший пролог в антропогенезе усилен был совершенно особенными чертами, «патологическими» для прежнего хода эволюции.

О психофизиологических признаках человеческой гиперсексуальности антропологи обычно говорят как-то вскользь и, видимо, не столько из атавистического пуританского ханжества, сколько из нежелания оказаться на методологическом поле фрейдизма, с некоторых пор вызывающего у многих авторов высокомерную брезгливость. Однако то, например, обстоятельство, что женская особь человека, в отличие от животных, всегда готова к спариванию, хотя благоприятный для зачатия период длится у неё всего несколько дней каждый месяц, объясняется теми надприродными возможностями, которые человек получил как решение внутрипопуляционных и демографических проблем. Становится очевидным, что природная потребность, не исчезая и даже не ослабляя своего давления, трансформируется, меняя диспозиции поведенческих программ. Здесь просматривается диалектика симметрийно-асимметирийных отношений. Человек – единственное существо, у которого режимы сексуальной стимуляции и оргазма имеют выраженную половую асимметрию: если у мужской особи, как и у высших обезьян, для достижения эякуляции достаточно (в общем случае) серии из 10–14 коитальных фрикций [см.: 76, с. 138–139], то для женской особи требуется намного большее их количество, а режимы стимулирования, необходимые для достижения оргазма, более разнообразны. Здесь мы видим, как фактор асимметрии, перебрасывая мост между физиологией и культурой, генерирует одно из фундаментальнейших и принципиально не снимаемых противоречий человеческого бытия – проблему гармонизации гендерных отношений. Развившись на физиологическом уровне как проявление вышеназванной болезненной аритмии – рассогласованности в природных ритмико-физиологических регулятивах [114 - Атавизмы» животной согласованности физиологии и инстинкта в программе сексуального поведения представлены у человека достаточно широко. Например, при сильнейшем ослаблении значения обоняния в сексуальных контактах, возбуждающее действие выделений женских потовых желёз не просто сохраняется, но и носит строго циклический характер, действуя «по природному» исключительно в периоды, наиболее благоприятные для зачатия.] – межполовая асимметрия коитальных режимов стала частным случаем того класса ситуаций, когда некое противоречие, снимаясь посредством культурно-смысловых практик на ситуативном (локальном) уровне, никогда не снимается на уровне глобальном, ибо имеет докультурные, физиологические истоки.

Фундаментальная неразрешимость проблемы полов не только придала особый оттенок всему культурогенезу, выведя сексуальный аспект (уже вне прямой связи с программой продолжения рода) на передний край мотивационных устремлений. Она дала толчок к развитию собственно сексуальной культуры, в которой были реализованы, а затем осознаны генерализующие направления ухода человека от природной запрограммированности. Зачатки того, что у человека стало пониматься как сексуальная культура, наблюдаются и у высших приматов. Но выраженность этих зачатков была у них лишь смутным первичным намеком на тяжкий крест, который выпало нести пионерам вертикального межсистемного перехода – гоминидам.

Здесь уместно заметить, что проблема отпадения от синкретического единства материнской системы впервые проявляется отнюдь не в антропогенезе. Дифференцирующее давление ГЭВ всякий раз воспроизводит отпадение на новых эволюционных витках. От системы к системе, а также и на субсистемных уровнях наращивается обособленность и субъектность форм, снова и снова в ходе вертикальных эволюционных переходов взламываются скрепляющие оболочки. Мир природы в этом смысле предстаёт отнюдь не первозданным царством
Страница 52 из 82

всеобщего неразделённого единства, как это иногда мнится человеку. Мир этот – далеко не первый уровень эволюционных сепараций и пробуждения самости: уже у высших животных возникают психические программы, связанные с попытками преодолеть отчуждающее отпадение и, как следствие, психическую фрустрацию. Особенно ярко это отражается в половой сфере, где изначальная разделённость полов выступает исходным условием реализации программ, чрезвычайно важных для воспроизводства вида. Именно здесь противоречие между видовым (всеобщим) и самостным (особь) достигает предельной для животной психики остроты. Вот почему удар эволюционной болезни антропогенеза по изначально сгармонированной на природный лад психофозиологии половых отношений открыл один из важнейших каналов прорыва к постприродному качеству, т. е. к Культуре. В природе же стремление преодолеть отпадение едва намечена, ибо само это отпадение сдерживается непреодолимой границей – видовым генокодом и непреложностью инстинктивных программ. Взломать его – против своей, разумеется, воли – выпало лишь гоминидам.

Феномен гиперсекуальности с хрестоматийной ясностью демонстрирует трансформацию природных программ в культурные. Если инстинктивная программа предполагает нераздельную сцепку строгой последовательности действий с конечным результатом, то в случае разлада программы составляющие её блоки – стандартные связки инстинктивных действий – входят в состояние дисбаланса. Они смещаются, противоречат друг другу, перекомпоновываются, а главное, отрываясь от конечного результата, перенацеливаются на самокоррекцию, устранение разлада и патологии. Но хитрость эволюции в том, что путь назад оказывается дорогой вперёд – точнее, в сторону. Закреплённая на физиологическом уровне межполовая асимметрия коитальных режимов, перенацеливая (но, разумеется, не более того) мотивацию с продолжения рода на сексуальную гармонизацию как таковую, оказывается мощным фактором культурогенеза и выделения из природы. Немалую роль в развитии гиперсексуальности человека сыграл и такой неотенический фактор[115 - Прежде всего, имеется в виду отсутствие волосяного покрова и большое количество нервных окончаний на теле.], как чрезвычайная тактильная чувствительность всей поверхности тела.

Разбалансировка природных программ в контексте развивающейся у предков человека гиперсексуальностью связана также и с тем, что мужские особи оказались, в силу особенностей своей сексуальной конституции, неспособными к частым и многократным сексуальным контактам. Это, в свою очередь, послужило причиной снижения генетического разнообразия, «плотности» генетического обмена и, соответственно, эволюционных возможностей. Чисто физиологическое решение проблемы – выведение человеческой сексуальности из сезонных режимов (эстрогенных циклов) и перевод её в перманентный фоновый режим – оказалось, по всей видимости, безуспешным. Зато существенно усилило всю ту же эволюционную болезнь, лекарством от которой (при этом и её результатом) стала Культура. И культурогенетическое значение этого фактора, а именно, перекомпоновка сценариев сексуального поведения и перенацеливание его с животной репродуктивности[116 - Показательно, что уже сам овуляторный цикл оказывается разбалансирован с сексуальным влечением и, по сути, оторван от него: не самка, ни тем более самец не могут знать когда происходит созревание яйцеклетки, ибо остальные компоненты поведенческой программы продолжения рода, включая сексуальное возбуждение и влечение, будучи перенацелены на иной результат, действуют уже сами по себе и притом в перманентном режиме..] на самодовлеющий (в крайних проявлениях) сексуальный гедонизм, поистине огромно.

Все вышеописанные трансформации заставили эволюцию искать особые, ещё не социальные, но уже и не вполне природные способы регулировать численность и состав популяции[117 - С этим несомненно связана одна из древнейших табуативных традиций – запрет на инцест. Ели у высших обезьян половые контакты естественным образом организованы так, что не инцестуозные связи, направленные на обогащение генетического материала, неизменно дополняются инцестуозными, также необходимыми для естественного отбора, то человек, решительно отвергая инцест, будто сознательно ставит себя в более уязвимую эволюционную позицию и необходимость искать из неё «противоестественный» выход. См. также гл. 5.]. Это ослабило, а затем и вовсе свело на нет давление естественного отбора, действующего через расширение и сокращение численности групп в популяционных волнах. «Высвобождение» демографических процессов из биоритма популяционных волн, даже вне несомненной связи с технологией, на которую справедливо указывают антропологи, стало мощнейшим фактором культурогенеза: верхнепалеолитический демографический взрыв вызвал технологическую (и не только) революцию. По-видимому, именно необходимость выработки надприродных способов регулировании численности популяции в условиях демографического взрыва, расселиться по новым территориям и свою экологическую нишу оформить «поверх» сложившегося в природе эко-трофического баланса и стала фактором складывания собственно человеческого типа сексуальности. Этот фактор можно принять за рубеж окончания биологической эволюции, что вполне соответствует утверждениям антропологов, относящих завершение формирования физического образа человека к преддверию верхнего палеолита[118 - Впрочем, если справедливы утверждения о том, что люди современного физического типа жили на Переднем Востоке уже ок. 200 тыс. лет назад, то дистанция до верхнего палеолита и даже до его преддверия оказывается подозрительно большой.].

2.3. Эволюционное значение межполушарной асимметрии мозга

2.3.1. Энцефализация

Не будем касаться связей роста мозга с причинами и последствиями перехода предков человека к хищнической стратегии жизни и с превращением их во всеядных существ с большой долей мясной пищи в рационе, хотя антропологи этому фактору справедливо придают большое значение. Пионером плотоядности часто считают homo ergaster, жившего (1,9 (1,8) – 1,43 (1,41) млн. лет назад. Несомненна связь между добавлением в рацион мясной пищи и усилением энцефализации, но глубинные причины последней лежат далеко за пределами внешних экологических факторов и, в частности, структуры и режимов питания. Употребление мясной пищи может быть одним из физиологических условий роста мозга, обстоятельством, опосредующим глобальную эволюционную тенденцию, но никак не её причиной.

Итак, не позднее 2,5 млн лет назад на просторах африканских саванн[119 - Впрочем, сейчас принято считать, что австралопитеки и наследующие им ранние гоминиды жили не в саваннах, во влажных тропических лесах. И H. habilis также обитал вблизи озёр [106].] обнаружились первые носители генов Homo с древнейшими каменными артефактами (намеренно избегаю слово «орудия», о чем далее будет сказано) и значительно более крупным мозгом. Здесь наблюдается примечательная развилка: у одной из ветвей линии Paranthropus (боковая ветвь австралопитеков), развились крупные и мощные челюсти, позволявшие пережёвывать жёсткую растительную пищу (хотя
Страница 53 из 82

доказано, что Paranhtroups был всеядным). Другие же ветви Homo пошли по пути укрупнения мозга и изготовления каменных артефактов. Жевательные мышцы здесь деталь неслучайная. Именно их существенное ослабление в результате мутации ок.2,4 млн лет назад привело к тому, что они перестали «сдерживать» череп, т. е. ограничивать возможности увеличения пространства для роста мозга [86, c. 69].

В этом эпизоде, как впрочем, и в ряде других, наглядно проявляется излом эволюционных векторов: горизонтальный принцип морфологической специализации органов подступает к своим границам, и в этой точке берёт начало вертикальное направление развития (впрочем, здесь уместнее говорить не о самом начале, а о продолжении, усилении тенденции). Линия Paranthropus, хотя и укладывается в общий «мейнстрим» укрупнения мозга, представляет собой пока что обычный общебиологический путь приспособления морфологических признаков к экосреде: рост мозга здесь осуществляется более в абсолютных, чем в относительных единицах.

Но даже и будучи пока подчинённым общебиологической логике, в этой морфофизиологической конфигурации и в этих экологических условиях он таил в себе «эволюционную провокацию». Её реализация на морфофизиологической основе гоминид привела к тому, что мозг стал не просто функциональным органом, а его резкое укрупнение – не просто обычным эволюционным ответом на вызовы среды. Начался очередной виток уплотнения, «сворачивания» макроэволюционного фронта вглубь всё более локализуемых физических структур, сопровождающийся нарастанием сложности и самостоятельности их носителей по отношению к внешней среде (см. гл. 1 об уплотнении эволюционного фронта ГЭВ). В результате возник единственный в своём роде феномен, вызванный вертикальным эволюционным прорывом: сочетание неспециализированного тела со специализированным мозгом. Резко укрупнившийся мозг благодаря своей структурной мультифункциональности стал в принципе не подверженным гиперспециализиции, что открывало возможности его развития в самых широких пределах.

Рискну предположить, что между «климатической мельницей» и резким укрупнением мозга, как впрочем, и другими аспектами антропогенеза, связь самая прямая и непосредственная. И хотя тенденция к цефализации проявлялась, разумеется, и ранее, приспособление к уплотнившимся климатическим ритмам потребовало комплексного, а не локального изменения жизненно важных программ. Локальные программные трансформации, вызванные изменением лишь некоторых средовых параметров, могли быть обеспечены обычными морфологическими изменениями отдельных органов. Но изменение всего комплекса программ требовало полномасштабных системных изменений, которые могли быть осуществлены только на пути увеличения общего координационного центра – мозга. Иначе говоря, климатическая мельница так изменила ритмы эволюционного процесса, что сделала невозможным для предков человека выживание путём локальных морфологических изменений. Они оказались перед необходимостью сменить стратегию встраивания в среду на стратегию приспособления среды под себя, возможность которой открывало укрупнение, а затем и структурная «переупаковка» мозга. Итерационный процесс всякий раз упирался в границы внутривидововых изменений, а границы адаптивных возможностей отмеряли пределы жизнеспособности видов.

Так, инерционное наращивание массы мозгового вещества у неандертальцев, превосходивших по этому показателю кроманьонцев, в конечном счёте обнаружило свою тупиковость [см.: 413]. Впрочем, так называемых прогрессивных (атипичных) неандертальцев всё чаще относят к ранним популяциям неоатропов. Речевые зоны развиты были, как предполагают, слабее, конкретно-чувственное восприятие доминировало над слабо выраженной способностью к абстрагированию. Выделение нейронных структур, связанных со второй сигнальной системой в отдельный слой или блок, надстраивающийся над более древними структурами прямой сенсомоторной реактивности[120 - Согласно К. Уилберу, мозг имеет слоистую структуру: новообразования наслаиваются на более древние пласты. Каждый слой со своим специфическим набором программ и функций соответствует макроэтапам биологической эволюции. При этом нижние слои эпигенетически «прорастают» в верхние. При всех поправках на схематизм и известную метафоричность такой модели ей нельзя отказать в точном схватывании самой сути механизма эволюционного структурирования. Но самое главное в том, что этот механизм действует и в структурировании исторически (а не биологически) формируемых структурах ментальности [243].], и опосредование опыта непосредственного чувственного восприятия в абстрактных представлениях – это генеральное направление эволюции, связывающее психофизиологическое и ментальное. Скачок мозговой структуризации от неандертальца к сапиенсу – это лишь начало процесса. Дальнейшие его этапы отмечают поворотные моменты становления разных типов ментальной конституции человеческого субъекта на протяжении всей его уже культурной истории.

Таким образом, малая специализированность, изначально бывшая скорее признаком слабости, примитивности и эволюционной бесперспективности, в новых условиях обернулась своей противоположностью: ни чем до того не выдающиеся гоминиды оказались в эволюционно выгодном положении. В дальнейшем мы не раз увидим, как в ситуациях межсистемных переходов «маргиналы» перемещаются с периферии системы на передний край развития и становятся главными действующими лицами эволюции.

Таким образом, путь энцефализации, особенно с началом быстрого относительного роста мозга, оказался принципиальной переориентацией эволюционного вектора с внутрисистемного горизонтального направления (общая морфофизилогическая «заточка» всего организма под соответствующую нишу в биоценозе) на вертикальное. Постепенное сворачивание, ограничение, а затем, начиная с зашедшей в эволюционный тупик ветви Paranthropus, блокировка комплексных морфофизиологических изменений позволили уплотнить, сфокусировать фронт эволюционных трансформаций и локализовать его в области мозга, «рассеянную» эволюционную энергию комплексных морфологических трансформаций сосредоточить на однм магистральном направлении – энцефализации. Уже у антропоидов (орангутангов, горилл и шимпанзе) изменение экосреды – повторное возвращение к обитанию в лесу – перестроив, как это обычно происходит в биоэволюции, череп и зубную систему, тем не менее, ни в коей мере не способствовало упрощению структур мозга. Т. е. достигнутый уровень цефализации уже не снижается ни при каких внешних обстоятельствах.

У предков человека опережающий рост мозга уже не только «подтягивал» за собой «догоняющую» эволюцию всего организма[121 - По мнению Г Фоллмера, физическая эволюция часто протекает на буксире поведения. Поведение – «не вторичное, поверхностное явление, которое однозначно определяется морфологическими и физиологическими структурами. Его значение состоит в том, что оно представляет собой фактическое средство взаимодействия между физической организацией и окружающим миром». [252, с. 94]. Остаётся добавить, что поведение для предков человека
Страница 54 из 82

синкретически слитно с когнитивностью и в известном смысле служит репрезентацией последнего.], но и кардинальным образом менял и корректировал саму её направленность. Произошло перенацеливание эволюции с приспособления видовой конфигурации к среде на превращение отрицательного универсализма гоминид в положительный вследствие развития новых возможностей бурно растущего мозга. Таким образом, переориентация макроэволюционного вектора не могла не заблокировать развитие общеморфологических адаптационных изменений: на переднем крае эволюционного фронта они были уже не только неуместны, но и просто недопустимы. Ведь результирующий вектор разноуровневых эволюционных процессов не может идти одновременно в разных, несовместимых друг с другом направлениях, и прорыв в сторону нового системного качества возможен лишь при условии ограничения эволюционных вариаций в рамках прежнего направления. Потому-то необходимым условием взрывной энцефализации у гоминид стало замедление эволюционных реакций и понижение мутабильности на общеморфологическом уровне. Формирование же специализированных органов оказалось просто заблокированным, а морфофизиологические изменения, связанные с адаптацией к среде, всё более сводились к незначительной «ретуши». Неудивительно, что переориентация макроэволюционного вектора для гоминид обернулась комплексной разбалансировкой режимов, регулирующих жизненные процессы, и тяжелейшим болезненным кризом.

Остаётся добавить, что постепенное стягивание психических функций в мозг и отделение, таким образом, мышления от поведения – отличительная черта человека. У животных мозг представляет собой только координирующий, но не моделирующий центр. Животные «мыслят» всем телом, и их психические функции неотделимы от моторно-мышечных действий. У высших животных такое отделение лишь намечается. Но в антропогенезе происходит постепенная генерализация и «узурпация» психических функций бурно развивающимся мозгом, и на смену нераздельности психического импульса и физического действия приходит «присвоенная» мозгом мысль. Этот процесс «перетягивания» и сосредоточения когнитивных функций в мозг продолжался и после завершения видовой эволюции сапиенсов; у разных рас соотношение ментальной и гаптической[122 - К гаптической системе перцепций относятся конечности, суставы, мышцы и поверхность кожи вкупе с соответствующими нейронными центрами мозга.] когнитивности незначительно, но варьируется. Надеюсь, это вполне невинное, а главное, совершенно объективное наблюдение не послужит поводом для обвинений в расизме.

И последнее соображение об энцефализации. В ней мы видим пример общеэволюционной закономерности, в силу которой всякий инновативный феномен, в данном случае, ускоренно растущий мозг гоминид, обнаруживает функции, напрямую не вытекающие из причин и предпосылок его появления. И чем более диссистемным был феномен (а бурно развивавшийся мозг гоминид был именно таким), тем более он независим от привязки к изначально предзаданным функциям. Так, развивающийся мозг продуцировал своего рода куст, пучок разнонаправленных интенций и соответствующих им возможностей функциональной реализации. Если изначально укрупнение мозга было продиктовано чисто биологическими причинами, то по мере того, как протокультурные практики из побочного эффекта этого процесса стали оформляться в механизм эффективной психической самонастройки, комплекс новых возможностей оказался ориентированным именно в культурногенетическом направлении. Как бы ни трактовалось возникновение этих возможностей мозга – как нечто провиденционально предзаданное или как нечто случайное – они с необходимостью не вытекают из самого процесса роста мозга, хотя им и обуславливаются. Иными словами, сапиентизация не есть биологически предопределённое следствие энцефализации как таковой.

2.3.2. Церебральная асимметрия

Про блема межполушарной функциональной асимметрии (МФА) требует отдельного и подробного освещения. Тема эта, поднятая в последней трети прошлого века, в последнее время стала довольно модной, и мне бы не хотелось встраиваться в ряд авторов, развлекающих читателя вульгарными и размашистыми обобщениями и «эффектными» выводами, основанными на плоских редукционистских рассуждениях. Однако обойтись парой фраз не удастся, поскольку МФА очень важна не только в контексте анализа обстоятельств антропогенеза, но и в качестве глубинного фактора, определяющего широкий спектр важнейших культурогенетических процессов, которые нам предстоит рассмотреть в дальнейшем.

Симметрия как таковая выступает универсальным структурообразующим принципом, обеспечивающим само полагание разрозненных феноменов в единую онтологическую модальность, в которой, в свою очередь, осуществляется полагание и группировка любых оппозиционно оформляемых различений. В космологических и биологических системах это симметрийное полагание носит по отношению к физическим объектам характер внешнего закона и универсальной упорядочивающей формулы, в определённом смысле трансцендентной самому «физическому» материалу, хотя и проявляющейся как бы изнутри его самого. «Упаковываясь» в структуры человеческого мозга, принцип сочетания морфологической симметрии и функциональной асимметрии становится правилом организации психики и конфигуративным принципом формирующейся человеческой ментальности. Таким образом, симметрийно-асимметрийные отношения, определяя сложнейшую диалектику человеческого сознания, связывают биосистему и культуру, и здесь их предметом выступают уже не только интериоризованные в культурное пространство объекты (образы) природного континуума, но и мир дискретных смысловых и артефактуальных феноменов.

Становясь принципом мышления, симметрия задает такую апперцепцию пространства (или плоскости как его модели), где изначально полагается определённая связь смысловых элементов, пребывающих в единой онтологической модальности. При этом важно, что сложная конфигурация симметрийно-асимметрийных отношений, воспроизводясь на уровне самой морфологии мозга и, соответственно, психических структур, первична по отношению ко всякому культурно-смысловому опосредованию. Симметрийно-асимметрийные структурные отношения предшествуют любой семантике и никоим образом из неё не выводятся. Можно сказать, что акт смыслополагания начинается с бессознательного и досемантического установления самих топологических зон, в которых элементы семантической структуры затем оказываются симметрийно размещенными. Отсюда берёт начало и конвертация фундаментального для любого эволюционного процесса принципа бинаризма в пространство культурного смыслообразования[123 - «Отвечая на вопрос, поставленный… раньше, суть ли бинарные оппозиции только социально предопределённые особенности человеческой психики, или они могут быть наследственно детерминированы у человека, мы приходим в итоге всего сказанного к необходимости признать правильным второе предположение» [7, с. 255]. Остаётся добавить, что эта «наследственность» простирается далеко за пределы ближайших предков на генеалогическом
Страница 55 из 82

древе антропогенеза.]. «Поэтому можно представить себе, что двухполюсная система оппозиций, окрашенных эмоционально, «встроена в самую организацию головного мозга» [110, c. 107]. Эта встроенность недвусмысленно указывает на то, что принцип бинаризма не есть условное изобретение человеческого сознания и не продукт его развития на каком-либо этапе. Бинаризм имманентен Вселенной в целом: и микро– и макрокосму (по-видимому, самым глубоким уровнем симметрийного бинаризма можно считать скоррелированность квантовых объектов). Речь может идти не о периодах или ситуациях, когда принцип симметирийного бинаризма отсутствует вовсе, а о реконструкции истории его самообнаружения в структурах человеческой ментальности и, соответственно, культуры. Так, если эпоха ясных бинарных классификаций на основе новообретённых способностей мышления к абстрагированию наступила лишь в верхнем палеолите, то из этого не следует, что прежде бинарных оппозиций не было вовсе. Впрочем, к вопросу о бинарном принципе мы будем возвращаться неоднократно.

Итак, принцип симметрии предустанавливает ниши (топосы, зоны) для бинарного смыслополагания. Первичным для него импульсом выступает наблюдаемая дискретность элементов той или иной пары. Далее: чем семантически конкретнее какой-либо из элементов оппозиции, тем определеннее его симметрийное соотнесение с элементом-носителем противоположных (асимметрийных) качеств, кои при симметрийном единстве онтологии служат каналом вычленения противоположного элемента оппозиции, его семантизации и включения в смыслогенетические цепи. Симметрийная разбивка смыслового пространства на сегменты и уровни вкупе с симметрийным же зонированием каждого из этих уровней – первичное условие смыслополагания, которое преодолевает хаотическую гетерогенность среды. Здесь, впрочем, мы уже вступаем в сферу смыслогенеза, о котором речь пойдёт в гл. 4.

Благодаря проявлению симметрийно-асимметрийной диалектики в пространстве нейрофизиологической активности и, соответственно, когнитивных практик, человеческая ментальность приобретает внутрисистемное напряжение, неравновесие, а следовательно, и способность (и необходимость) к имманентному саморазвитию[124 - В психологической науке К. Левиным детально аргументировано положение о том, что двигателем, причиной течения психических процессов не являются ни ассоциации, ни привычки, ни опыт, ни детерминирующая тенденция, ни свойственное раздражению притяжение к определенным реакциям, ни преобразования и новообразования цельностной деятельности. «Связи, где бы и в какой форме они ни существовали, никогда не бывают причинами процессов, т. е. источником энергии», хотя и определяют в значительной мере форму этих процессов. Между тем, «при всяком психическом процессе необходим вопрос, откуда появилась причиннодействующая энергия». Последняя обусловлена «нажимом» воли или потребностей. Таким образом, причиной психических процессов является внутреннее напряжение психической системы» [388, p. 51].]. Импульс к развитию системы как целого исходит, таким образом, изнутри системы, тогда как ответом на внешние вызовы среды можно объяснить только изменения в тех или иных локальных подсистемах. Тот же закон действует и в культурных системах, ибо их онтология в целом гомоморфна структуре ментальности, а микроуровень (ментальность субъекта) и макроуровень (культурная система) отношениями связаны между собой фрактальными.

Итак, чтобы энцефализация стала двигателем эволюционного фронта, нужна внутренняя интрига, имманентный источник напряжения, без которого невозможно никакое развитие вообще. Таковой интригой и стала МФА. Предполагают, что стимулом к ускоренному её развитию стали мутации (опять мутации, и не иначе, как «случайные»!) Y– хромосом, случившиеся через некоторое время после разделения ветвей шимпанзе и человека. Первая произошла у общего предка Homo и Paranthropus, а вторая – у Homo erectus, ибо именно у этого вида впервые явственно обнаружены признаки церебральной асимметрии. Неудивительно, впрочем, что таковые признаки, хотя и не столь явно выраженные, находят, или, по меньшей мере, предполагают также у австралопитеков.

Ещё до открытия Р. Сперри [437, p. 43–49] было замечено, что центры речи локализуются преимущественно в левом полушарии и даже закреплены в нём генетически, тогда как правое отвечает за целостно-образное восприятие. Впрочем, сейчас стало вполне очевидным, что концепция механического разделения функций между полушариями и абсолютизация левополушарного доминирования у современного человека – один из научных мифов прошлого века. Представления о голографическом устройстве мозга (К. Прибрам), функциональной диффузии, нейронных ансамблях, да и просто режимы интеграции в работе полушарий, осуществляемые посредством соединительных образований мозга (комиссур), разрушают упрощённо механистическую картину МФА. К тому же помимо право-левой асимметрии в эволюции мозга подспудно развивалась также и продольная асимметрия в характеристиках между передними и задними отделами мозга.

Исследования В.Л. Бианки показывают, что в процессе обработки полученных извне данных участвуют оба полушария. При этом варьируются как отношения доминирования, так и режимы обмена данными между ними [26; 27]. Многолетние экспериментальные исследования свидетельствуют также о том, что полушарное доминирование меняется в зависимости от последовательности этапов того или иного вида деятельности, от времени суток и экологических условий [29]. Вместе с тем, можно определённо констатировать, что морфологическая асимметрия нарастает в филогенетическом ряду и у человека выражена больше, чем у антропоидов. И, разумеется, наиболее сильно выражается она в неокортикальных структурах: нижнелобной, нижнетеменной, верхневисочной.

Ни в коем случае не следует упускать из виду, что исключительно важное значение имеют, помимо автономных режимов функционирования полушарий, также и режимы их интегративного функционирования. Именно с ними, а не столько с развитием функций каждого полушария в отдельности, и связано рождение сакраментального надприродного качества человеческого мозга. Неслучайно мозолистое тело мозга (центральная связующая комиссура между полушариями) у человека уже, чем у его эволюционных предшественников. Следствием этого являются: существенно более высокий уровень внутреннего напряжения в психической системе, более выраженные формы МФА во всех их проявлениях, нарушение или разрушение интегративных психических связей, присущих животным, и компенсаторное усиление функциональной и энергетической нагрузки на сохраняющиеся каналы.

Итак, феномен человеческого мышления, который в дальнейшем будет раскрываться через концепцию смыслообразования, своим рождением обязан не столько развитию гемисфер как таковых и даже не самому феномену МФА, сколько характеру межполушарного взаимодействия в контексте указанных обстоятельств. Иными словами, психические режимы, давшие начало мышлению в его человеческом измерении (сделаем реверанс этологам), связаны с взаимодействием и структуризацией право– и левополушарных когнитивных паттернов, протекающих в
Страница 56 из 82

процессе двусторонней интегрирующей медиации между полушариями. Эта необходимость в медиации, дабы не разрушить психическую систему в целом и при этом получить подпитку от общесистемного источника энергии, приходит в противоречие со стремлением полушарий к обособлению и доминированию, что и создаёт в системе психики не просто болезненное напряжение, но пружину диалектического развития, диалектическую ситуацию, своего рода «неразвитую напряжённость принципа» (Гегель).

Здесь важно акцентировать тезис о том, что МФА оказывается локомотивом диалектического процесса становления человеческого мозга, который «подтягивает» за собой морфофизиологическую эволюцию всего организма.

Этот тезис отчасти перекликается с идеями Р. Сперри о том, что ум, будучи эмерджентным качеством организации мозга, оказывает «нисходящее» причинное воздействие на нейрофизиологические процессы более низких уровней, что позволяет внести в систему фактор телеологии. Причём такое нисходящее воздействие, направленное «поверх» «восходящих» физических связей и зависимостей, прослеживается уже на уровне простейших организмов.

Таким образом, функциональное содержание межполушарной асимметрии раскрывается в гораздо более сложном и многообразно обусловленном виде, чем это предполагается постулатом о левополушарном доминировании[125 - Предельно радикально эта идея выражена у Дж. Эклса, который считал, что левое полушарие является доминирующим не только для языка, но и для концептуального мышления. Значение же правого полушария всячески принижалось и сводилось к роли автомата, выполняющего биологические программы [см.: 340].] и чем это может показаться в ходе наблюдений за его простыми внешними проявлениями. До недавнего времени господствовала точка зрения, согласно которой асимметрия в её моторном и сенсорном выражении присуща всем позвоночным животным, но межполушарная асимметрия филогенеза не «является основой психической деятельности человека, возможно морфо-функционально закреплённой со времён неандертальцев» [13, c. 4, 5][126 - У неандертальцев Сильвиева борозда, отделяющая височную долю от остальной коры, в левом полушарии более длинная, а в правом – сильнее изогнута вверх.]. Что же касается животных, то у них она носит, скорее, стохастический характер. «Животное рождается с симметричными полушариями, но в процессе онтогенетического развития случайные явления окружающего мира, действующие неоднозначно на левое и правое полушария, могут приводить у к функциональной асимметрии» [129, c. 66]. Таким образом, у животных существует некий психо-физиологический потенциал к асимметрии функций, но проявляется он главным образом под действием ситуативных внешних факторов или в результате целенаправленной обучающей деятельности человека, что объясняет, в частности, совершенно особое «человекоподобное» поведение домашних животных[127 - К этому можно добавить и «ненаучное» объяснение: домашние животные, испытывая воздействие психической среды человека, напрямую считывают и усваивают психические матрицы человеческого поведения, реализовать которые, впрочем, без соответствующего потенциала МФА было бы весьма затруднительно.]. Впрочем, работы В.Л. Бианки и его коллег доказывают, что у большинства видов животных всё же существует индивидуальная межполушарная асимметрия, а у некоторых также и видовая[128 - Среди человекообразных обезьян МФА совершенно точно зафиксирована у одного из видов горилл [354, р. 51–54].].

Установлено, что морфологическая асимметрия ЦНС свойственна певчим птицам [384], и связано это, что характерно, с высокой интенсивностью и специализацией звуковых сигналов. Примечательно и то, что у животных левый мозг функционально связан с моторными функциями. Ещё в 70-х годы была выдвинута гипотеза, согласно которой моторные механизмы левого полушария стали базой для семиотико-символической и дискурсивной деятельности, поскольку ориентированы были на развитие некоторых специфических видов двигательной активности [см.: 375, 376], в том числе тонкой мышечной настройки губ, гортани и языка. Здесь, правда, встаёт проклятый вопрос о первопричине (если здесь её вообще правомерно искать): все эти настройки – порождение уже имевшихся изначально способностей левого мозга, или сам левый мозг развивался под действием обратных развивающих импульсов двигательных центров? Однако в любом случае важно, что пробуждение дискретных когнитивных технологий левого полушария в антропогенезе связано с упомянутым стягиванием в мозг снятого (в Гегелевом смысле) опыта моторной когнитивности, ибо именно она обретается в пространстве временных длительностей и каузальных зависимостей.

Независимо от того, можно ли считать межполушарную функциональную асимметрию мозга видовым отличием человека от животных, очевидно, что именно антропогенез шаг за шагом эксплицировал весь комплекс нейрофизиологических и, соответственно, когнитивных режимов и возможностей, связанных с этой асимметрией, переведя его из потенциального в актуальный план. При этом полемика когнитивных техник – «древних» правополушарных и пробуждающихся левополушарных – стала источником не только патологичности и сумеречности раннего сознания, но и его имманентного развития.

Архаичность и связанная с ней устойчивость нейродинамической базы правополушарной когнитивности и более позднее формирование левой гемисферы косвенно подтверждается наблюдениями практикующих врачей-нейрофизиологов. Так, известно, что правое полушарие легче и быстрее восстанавливается после различного рода поражений, причем болезненные изменения нередко распространяются и на левое полушарие. Наоборот – практически никогда.

При этом чрезвычайно важно, что нарастающая в филогенетическом ряду активизация левого полушария и в ходе этого процесса «сворачивание» в мозг моторной когнитивности отнюдь не были направлены на немедленное приобретение каких либо адаптационных преимуществ в русле горизонтальной эволюции: культурно-исторический опыт показывает, что, по крайней мере, для базовых программ жизнеобеспечения наиболее адаптивно выигрышными выступают как раз не лево-, а правополушарные когнитивные режимы [см.: 15, ч. II; 210; 216]. Иное дело, что постепенное вторжение левополушарных когнитивных практик меняет не только структуру, но и само содержание этих программ.

Интересно высказывание В.П. Алексеева: «Нельзя, однако, не отметить важное обстоятельство, которое появляется, как только мы соприкасаемся с проблемой симметрии и морфологии человека и его предков. Уже у ископаемых гоминид мы имеем доказательство тому, что на симметричную относительно продольной, или, как говорят анатомы, саггитальной, плоскости тела морфологическую структуру наложилась функциональная асимметрия, преимущественное использование в рабочих операциях правой руки и вообще противопоставление в рабочих процессах правой и левой половины тела… Возможно, появление подобной асимметрии связано с парной функцией мозговых полушарий и является следствием каких-то пока не вскрытых тенденций в эволюции мозга. Важно сказать, что роль этой парной функции особенно существенна в обеспечении
Страница 57 из 82

пространственной ориентировки, а последнее обстоятельство имело особое значение в антропогенезе при усложнении способов охоты, освоения пещер под жилища, эксплуатации достаточно обширных территорий.» [7, с. 253]. Здесь ключевое слово – «наложилась». Именно в наложении коренится рождение нового качества, построенного на имманентной, внутрисистемной диалектике симметрии и асимметрии и охватывающего цепь эволюционного движения по линии физиология мозга – психика – ментальность – сознание. Именно замыкание системы на себя посредством интериоризации внутреннего симметрийно-ассимметрийного двигателя и стало, по-видимому, решающим фактором «выталкивания» из природы, сколь бы ни были важны другие сопутствующие и параллельные морфологические изменения. А пещеры, территории, способы охоты и прочее – это частные следствия, что мы видим уже «на выходе», в исторически обусловленных социокультурных практиках. Среди этих следствий не стоит пытаться выделять главные и второстепенные – можно их группировать в различных комбинациях в зависимости от направленности исследовательского интереса.

С доминантностью полушарного реагирования связана и поисковая активность, которую мы пока оставим в стороне, ибо она в своих надприродных проявлениях располагается уже по ту сторону Рубикона под названием «смыслогенез». Потому и прямая связь особенностей межполушарного доминирования с конкретным исторически обусловленным поведением тех или иных этно-культурых групп [16; 210, c. 78–86] представляется методологически сомнительной: выпадают весьма важные опосредующие звенья. При этом идея обусловленности тех или иных культурных практик, связанных с МФА когнитивными режимами, как правило, приобретает до вульгарности упрощённый и мифологизированный вид.

Универсальность симметрийно-асимметрийной организации порождает искушение сформулировать в синергетическо-натурфилософском духе некую всеохватную формулу – этакую универсальную отмычку.

«Развивающаяся система постоянно стремится к устойчивости, выражающейся в симметрии формы, внутри которой и развивается её функциональная асимметрия, неизбежно приводящая к разрушению сложившийся морфологической симметрии (и тем самым устойчивости), по достижении чего система изменяет своё состояние на качественно новое, предопределяющее возникновение иной формы морфологической симметрии, внутри которой параллельно развивается и качественно новый уровень функциональной асимметрии» [97, c. 59].

Ах, если бы алгоритм эволюции систем был так прост! Если бы люди вели себя так же, как молекулы газа, или, в крайнем случае, как рептилии! Если бы ещё сами понятия симметрии и асимметрии не нуждались в более глубоком, надэмпирическом (не хочется говорить – философском) обосновании! Если бы АС, не обладая диалектикой двойной субъектности в дихотомии человек – культура, качественно не усложняла бы все режимы самоструктуризации, переводя их в модус смыслообразования! Если бы необходимость введения в область анализа множества новых, не свойственных до-антропным системам параметров не сводила бы вышеназванный закон симметрийно-асимметрийных отношений к самой общей и абстрактной, хотя и верной по сути формуле! Впрочем, некоторые выводимые из неё положения можно принять и «напрямую». Например, непосредственная связь между степенью выраженности функциональной асимметрии, скоростью внутрисистемных процессов и общим внутренним напряжением системы обнаруживается на любом уровне опосредования. К столь же очевидным, сколь и абстрактным следствиям можно отнести отмеченную психологами склонность человека к немотивированному, с точки зрения удовлетворения базовых жизненных программ, созданию конфликтных ситуаций[129 - Это явление обычно связывают с так называемой «нейро-адреналиновой наркоманией».] (говоря синергетическим языком – к созданию неравновесия) и его стремление выходить за любые предустановленные границы и т. д. и т. п. Но главное – с феноменом МФА связан широчайший спектр программных трансформаций перехода от природного к социокультурному: от формирования языка и изготовления артефактов к выстраиванию постприродных режимов гендерных отношений.

Итак, при всех оговорках, можно считать установленным, что левое полушарие контролирует дискретизацию информационных потоков, поступающих из окружающего мира, комбинирование смысловых элементов и соответственно заведует такими уже собственно культурными программами, как лингвистические, абстрактно-логические и математические, осуществляет операции по формализации и знакообразованию. Правое полушарие ведает образно-сенсорными и интуитивно-подсознательными функциями, организует пространственное восприятие и топографическую память.

Весьма показательно, что такая «правополушарная» память инкультурацией неизменно уничтожается как атавизм (докультурной универсальной эмпатической связи психики всякого живого существа с природным континуумом). Такого рода память присуща, как показывают исследования, «умственно отсталым или культурно недоразвитым детям… По мере врастания примитивного человека в культуру мы будем наблюдать спад этой памяти, уменьшение её, подобно тому, как мы наблюдаем это уменьшение по мере культурного развития ребёнка» [54, с. 85–87]. В связи с этим осмелюсь высказать предположение, основанное на многочисленных археологических свидетельствах ритуальной трепанации черепа. Смысл этой практики заключался, среди прочего, и в бессознательном стремлении блокировать развитие и проявление левополушарных функций и, причём, отнюдь не только в целях лечения посттравматических расстройств. «… Трепанационная активность древних хирургов должна рассматриваться в неразрывном контексте с общими действиями магическо-терапевтического свойства, основанными на физиологически обусловленной потребности изменения сознания человека. По-видимому, разнообразные попытки изменения сознания сопровождали религиозную и магическую деятельность…Как наиболее радикальное средство трепанирование могло не только преследовать цель непосредственного лечения травмы, но и устранять «неправильное» поведение больного, или способствовать появлению новых свойств и качеств у здорового, но специально избранного по каким-то причинам человека [165, с. 39–40]. Ещё более очевидные выводы о ритуальном характере трепанаций вытекают из исследований южноамериканских и мезоамериканских культур [97; 84]. Так, у народности Паракас (Перу, I до н. э. – I тыс. н. э.) отмечается массовое (!) трепанирование черепов, причем практиковались такие приёмы как выпиливание квадратных или прямоугольных пластинок, высверливание дырочек по кругу, срезание кости и др. В некоторых случаях отверстия закрывались золотой пластинкой» [97; 84].

В правом полушарии преобладают функции, связанные не с аналитическим, а с синкретическим и впоследствии синтетическим восприятием. Это невербальные, слуховые, незнаковые визуальные, соматосенсорные и моторные сигналы, позволяющие внешнюю реальность воспринимать синкретично, целостно и симультанно, без разделения на составные элементы. И хотя на основе опытов с расщеплённым мозгом (Р.
Страница 58 из 82

Сперри, Дж. Эклс и др.) утвердилась теория «переменной доминативности», согласно которой доминантные отношения меняются в зависимости от выполняемых функций, в общем можно утверждать что «… левое полушарие у людей специализируется на вербально-символических функциях, а правое – на пространственно-синтетических» [26, с. 8]. При этом правополушарное восприятие кучно: после целостного схватывания некоего гештальта концентрированное восприятие почти спонтанно переносится на другой элемент. И, конечно же, особенно важно подчеркнуть, что более древние правополушарные функции ориентированы на адаптацию[130 - Так, например, замечено, что в экстремальных условиях среды наиболее успешно адаптируются те, у кого активизируется правополушарные когнитивные функции [111].]. Именно они служат психическим проводником вписывания в среду, т. е. работают на горизонтальную эволюцию в природе, что согласуется, в свою очередь, с общей ориентацией правого полушария на удерживание психики в континууме когерентных связей. Поэтому ещё в 70-х гг. прошлого века было замечено, что правополушарная когнитивность соотносима с Фрейдовой сферой подсознательного[131 - «Определённые аспекты функционирования правого полушария соответствуют способу познания, которые психоаналитики называют первичным процессом – формой мышления, которую Фрейд отнёс к системе подсознания (бессознательного)» [349, р. 72–87; см. также: 211, с. 87–88].].

Одним из известных, но явно недооцененных аспектов МФА является то, что её эволюционная динамика неравномерна в гендерном отношении. У женщин МФА в целом выражена слабее, чем у мужчин. Об этом важнейшем не только для морфофизиологической, но и для культурной эволюции обстоятельстве упоминают, как правило, как-то уклончиво и вскользь. А между тем здесь мы сталкиваемся с одним из фундаментальных факторов культурной эволюции. Благодаря менее выраженной асимметрии полушарных функций, женщина сохраняет «атавистическую» склонность к правополушарному доминированию, что отражается на широком комплексе социально-культурных ролей и функций. Женщина легче впадает в глубокий транс и вообще в любого рода ИСС, вследствие чего в условиях прогрессирующего левополушарного отпадения от природного психизма она способна была «узурпировать» медиативные функции по налаживанию связи первобытного коллектива с природным универсумом, т. е. более эффективно осуществлять ритуально-магические функции: колдовские, шаманские, знахарские. Впрочем, эти возможности в полной мере актуализовались лишь к эпохе неолита, и на то были свои причины.

Несомненно, что нарастающее размежевание поведенческих и социальных моделей по гендерному признаку в немалой степени было простимулировано также МФА, хотя и здесь имелся немалый природный «разбег». Ещё В.А. Геодокяном была сформулирована концепция, согласно которой разделение полов в эволюции связано было с потребностью сохранить стойкость морфофизиологических признаков вида и при этом достаточно гибко реагировать на значительные изменения среды [60, c. 105–112; 81, c. 376–385]. Женский пол у большинства видов выступает в качестве «хранителя» признаков вида, а мужской осуществляет поисковую стратегию («пробные варианты») модификаций для новых признаков. Поэтому представители женского пола обладают большим диапазоном фенотипических вариантов генотипа, а мужские – меньшим, ибо на них и «работает» отбор. Этим и объясняется большая чувствительность особей мужского пола к неблагоприятным условиям среды. Также очевидно, что изначальные «естественные» диспозиции могут существеннейшим образом корректироваться «надстроечными» культурными программами, а мост между ними перебрасывает, в частности, МФА (для такого вывода вовсе не требуются доходящие до абсурда аргументы радикальных последователей М. Фуко, утверждающих, что гендерные различия задаются исключительно социокультурными факторами).

И последнее, на чём необходимо остановиться при анализе эволюционного значения МФА. Генезис человеческого сознания в его нейрофизиологическом аспекте начался не с внезапного и самопричинного развития левополушарной когнитивности, хотя к тому и были свои собственные эволюционные стимулы. В раннем антропогенезе, а возможно, отчасти и позднее левополушарная когнитивность играла, как это ни парадоксально, компенсаторную роль. Разбалансировка природных режимов и ритмов психо-сенсорной и моторной активности у ранних гоминид привела к тому, что дапазоны правополушарной перцепции сбились со своих природных настроек и стали принимать предельно расширенный спектр психических паттернов (к этому положению ещё неоднократно придётся обращаться). Поэтому психика оказалась патологически перегруженной «безразмерными», размытыми, расфокусированными гештальтами, далёкими от релевантности стандартно-инстинктивным программам природного психизма, но зато максимально приближенными к прямому, т. е. минимально опосредованному) погружению в трансцендентные глубины импликативного (запредельного) мира. То, что именно расплывчато-кучные рецептивные комплексы раскрывают психику для образов и сигналов импликативного мира (ИМ), достаточно очевидно: здесь отсутствует дискретизация целого и интенциональная фокусировка его элементов – психическая предпосылка формирования опосредующего кордона рефлектирующей самости, в конечном счёте порождающая субъективное Я. Вот почему активизация правополушарной когнитивности – это не только архаизация психики, направленная в сторону докультурных природных режимов, но и коридор, ведущий в глубины бессознательного.

Такое состояние психики было крайне болезненным и опасным. Не говоря уже о том, что запредельный мир «не любит» никого слишком глубоко в себя впускать. Единственным выходом, если говорить о потенциале психофизиологических изменений, было компенсаторное наращивание левополушарных когнитивных функций. Функции эти: фокусировка, дискретизация, локализация в пространственно-временных координатах, фрагментирование исходных кучных и рыхлых единиц (гештальтов) правополушарной перцепции, комбинаторика и компоновка их элементов – стали, по мере бурного роста левого полушария, проявляться задолго до развития речи, надситуативной активности, сознательного оперирования артефактами и т. д. В результате, в итоговых психических актах, которые ещё только начали преобразовываться в акты мышления, стереометрия когерентной доминанты правополушарной рецепции и когнитивности стала медленно, но неуклонно разбавляться «уплощённой» темпоральной каузальностью с ее иерархическими и субординационными связями.

Сказанное важно и в контексте антипровиденциалистской аргументации эволюционного процесса. Левое полушарие развивалось не для того, чтобы через пару миллионов лет люди смогли пользоваться развитой речью и письмом со всеми вытекающими из этого прогрессивными последствиями. Изначально это развитие лишь компенсировало патологически (вследствие эволюционной болезни) возросшие возможности правополушарной перцептивности. Почти безразмерные и диффузно размытые правополушарные перцептивные гештальты вырвались за отведённые природой
Страница 59 из 82

рамки. Здесь уместно напомнить о двух важных для эволюционного процесса обстоятельствах. Первое – проявление закона самоограничения (см. гл. 1). И второе – дрейф функциональной доминанты. Под этими терминами далее я буду понимать процесс, в силу которого всякое существенное явление, структура или институт (если речь идёт об обществе) со временем имеет свойство менять свою основную функцию или их набор, а прежние функции либо отмирают, либо присутствуют латентно, работая в фоновом режиме (для ментальности человека – в бессознательном).

Подытожим. МФА есть частное проявление универсального принципа морфологической симметрии[132 - О морфологической симметрии здесь можно говорить, разумеется, лишь в самом общем виде: в строении коры левого и правого мозга найдены цитоари-хитектонические отличия. Так, у правшей височно-теменная область, включающая и речевую зону, в левом полушарии оказывается в семь раз (в затылочной – в четыре раза) больше, чем в правом. Истоки этих различий восходят по меньшей мере к неандертальцам [348, р. 852–856]. Кроме того, правая лобная доля в значительно больше левой.] и функциональной асимметрии, выступающего эволюционным законом и двигателем межсистемных переходов.

МФА в том виде, в каком она сформировалась у человека, определяет органический и неустранимый дуализм самой человеческой сущности во всём многообразии её проявлений и, соответственно, столь же органический (если хотя бы в некотором смысле, признать Кульутру организмом) и фундаментальный дуализм культуры как принципа надприродной системной самоорганизации. Таким образом, принцип дуализма, имеющий стержневое значение для смыслогенетической парадигмы, уже не может быть представлен как условная методологическая или эпистемологическая выдумка, а обретает объективные основания за рамками спекулятивного философствования.

Отношения межполушарного доминирования, помимо локальных уровней, где действует закон «переменного доминирования», выступают фактором, во многом определяющим макропроцессы исторического становлении человеческой когнитивности – эволюции самой человеческой субъектности и, соответственно, культурно-цивилизационных конфигураций. Так, совершенно очевидно, что переход к логоцентризму, тесно связанный с феноменом Осевого времени (в наших терминах – с Дуалистической революцией), отразил утверждение господства левополушарного типа когнитивности, тогда как современный закат логоцентризма знаменует набирающий силу «правополушарный реванш».

Прибавление

Поскольку правое полушарие заведует целостным симультанным восприятием и, соответственно, является носителем интуиции, то именно оно и обеспечивает психике устойчивый контакт с имликативным миром и его когерентными суперпозициями. Ведь интуиция есть не что иное, как прямое считывание некоего предсуществующего в когерентном/импликативном мире события, минуя линейно-дискретные и каузальные когнитивные процедуры.

Напомню, что мир свёрнутого (импликативного) порядка, в нашем дискурсе соотносимый с когерентной модальностью существования, в культурном сознании определяется как мир трансцендентный, запредельный и т. п. У животных погружение в когерентный мир происходит совершенно органично и спонтанно. Более того, животная психика вообще постоянно, так сказать, в фоновом режиме, там пребывает. У предков человека, в силу пробуждения атипичной для животных формы проявления левополушарной активности[133 - Именно в левом полушарии на протяжении периода формирования неокортекса происходило большее число мутаций.], эти контакты с когерентным миром стали давать сбои и рассогласовываться. Показательно, что именно верхняя задняя часть теменной доли в левом полушарии оказалась, по данным нейрофизиологии (опыты Э. Ньюберга), ответственной за выстраивание рефлектирующего кордона между внутренним миром переживающего я и миром внешним. Развитие этой психической перегородки в левом полушарии и стало причиной «отключения» психики гоминид от всеобщности природных психических «флюидов» и, в конечном, счёте, их выпадения из природного универсума и психического замыкания на себя, со всеми вытекающими из этого последствиями. Собственно, совокупность этих последствий и стала причиной возникновения Культуры.

Психическое замыкание предопределено было и самим столкновением право– и левополушарных когнитивных паттернов. И уже по другую сторону смыслогенеза, на территории культуры, раннее сознание вынуждено было ощупью искать обратный путь в мир текучих и диффузных когерентных соответствий. И чем более усиливались левополушарные когнитивные техники, тем хуже это получалось. Потому и стала вырождаться самая древняя и самая эффективная «животная» магия[134 - Выражение «животная магия» может показаться парадоксальным. Здесь имеется в виду древнейшая магия, не прибегавшая ни к каким культурным инструментам и опосредованиям.] нижнего и среднего палеолита: испорченное, разбалансированное сознание, утрачивая способность вчувствования во внутреннюю когеренцию между вещами, цепляется за их внешнее, ассоциативное сходство (развитие этой темы см. в гл. 3). И хотя чувство действительного родства субстанций угасало медленно (в этом отношении и современный первобытный человек даст сто очков вперёд человеку культуры Модерна), но связь по существу неуклонно заменилась связью по форме, т. е. по аналогии, ошибочно принимаемой за тождество. И на территории сознания, в отличие от животной психики, расплывчатость, нечёткость границ правополушарных паттернов всё более стала продуцировать не спонтанный дрейф в континуум всеобщей когерентности, а пучки ассоциаций и коннотивные поля. Очевидно, уже эректусы искали путь погрузиться обратный в когерентность посредством установления вторичных симпатических связей между внутренне родственными субстанциями с их пересекающимися смысловыми полями. Так, охра выступает магическим коррелятом крови, каменные рубила – магической имитацией отсутствующих у человека функциональных органов животных: когтей, клыков и т. п.

Импульс к трансцендированию – этот perpetuum mobile механизмов смыслообразования, неизбывная экзистенциальная потребность человека, коренным образом отличающая его от животного, – тоже результат полушарной дихотомии – столкновения и соперничества право– и левополушарных паттернов. И хотя трансцендирование со всей его культурной семантикой, включая и «автоматическую» регенерацию имманентизуемых метафизических идеалов, не сводится к прямым проекциям эволюционного психического травматизма, оно, тем не менее, содержит его в своей основе.

2.4. Диалектика морфофизиологической и культурной эволюции

Итак, ранний культурогенез был ответом не столько на вызовы среды, сколько на вертикальное эволюционное выталкивание из биосистемы. Чтобы этот вывод обосновать зададимся вопросом: независимы ли друг от друга нисходящая линия морфофизиологичекой эволюции и восходящая линия раннего культурогенеза, подобно тому, как биология и история культуры существуют как разные научные дисциплины?

Никоим образом. Ранний культурогенез протекает не в отрыве от морфофизиологической и
Страница 60 из 82

психической эволюции, не где-то рядом с ней или на её фоне. Генезис культуры оказывается не «сопутствующим явлением» или побочным следствием антропогенеза, а его внутренним фактором, придающим межсистемной переходности диалектические черты. Речь идёт не о плавном сопряжении или «вытекании» культурной эволюции из природной по принципу эстафеты, а о бисистемной диалектике взаимодействия нисходящей (биологической) и восходящей (культурной) линий развития. Это означает, что мы не вправе: отрывать ранние формы культуры от содержания и динамики морфофизиологических изменений; трактовать культуру как нечто изначально самопричинное и самодовлеющее, как некий новый способ решения биологических задач, которые по каким-то не вполне понятным причинам вдруг перестали решаться прежним биологическим образом.

Картина антропологической эволюции во многом ещё неясна[135 - Например, период между 1200 000 тыс. и 900 000 тыс. лет назад ввиду скудности находок представляет собой своего рода провал – «тёмные века» антропогенеза. Впрочем, немалые проблемы несут в себе и другие эпохи. К тому же больной совестью антропологии остаются так называемые «аномальные находки». Многие из них при всём желании не удаётся объявить фальшивками, и потому обсуждать их в академической науке считается неприличным.], но в любом случае она давно ушла от наивной схемы «выстраивания в затылок»: фамногенетическая модель наглядно показывает длительное сосуществование стадиально разных биологических видов с присущими им археологическими культурами. Однако можно проследить, не упуская из вида всей сложности этого сосуществования, внутреннюю диалектику сколь угодно размытой, но всё же магистральной линии.

Опережающее развитие мозга в условиях пониженной мутагенности и замедления эволюционных реакций «подтягивало» за собой комплекс морфофизиологических изменений, что и составляло ключевую «интригу» нисходящей (биологической) эволюционной линии. Приблизительно до среднемустьерской эпохи господство этой нисходящей линии заключалось в том, что прото– и раннекультурные практики не оказывали никакого (или почти никакого) встречного воздействия на ход морфофизиологических изменений. Изначально культура представляет собой точечные очаги поражения, деформации природных функций и регулятивов, а её ранние феномены – не более чем полуспонтанные реакции на эволюционные аномалии антропогенеза как вертикального направления эволюции. Реакции эти содержательно абстрактны, предельно синкретичны и однотипны (этим, в частности, объясняется чрезвычайно близкое сходство номенклатур каменных артефактов нижнего палеолита, существенно разнесённых во времени и территориально и даже имеющих своими носителями разные биологические виды). Это свидетельствует о том, что комплекс видовых морфофизиологических изменений, протекая в имманентном процессуально-темпоральном режиме, автоматически не вызывал прямых и синхронных изменений в культурных практиках. Последние на этом этапе были лишь общими и типичными для разных биологических видов реакциями на проявления эволюционной болезни.

Изначально будучи не более, чем побочным эффектом (эпифеноменом) бурного роста неокортекса, протокультурные практики выступали в роли стихийной корректирующей самонастройки витальных (прежде всего психических) процессов, разладившихся вследствие патогенности антропогенетического процесса и возникающих при этом дисфункций. Изначально не имея собственной эволюционной интриги, эти практики оказывались всецело (или близко к тому) подчиненными направленности и динамике морфофизиологических изменений. Поэтому между эволюцией артефактов (главным образом, орудийных индустрий) и видовой эволюцией их носителей не наблюдается согласованности: и в нижнем, и в среднем палеолите носителями подчас до идентичности близких каменных индустрий выступают, как уже говорилось, разные виды. Причём эволюция культурная на этом этапе по темпам ещё отстаёт от эволюции биологической: носителями ашельской каменной индустрии могли быть как архантропы, так и более, казалось бы, «продвинутые» ранние палеоантропы.

Иными словами, в нижнем палеолите очаги протокультуры носят по отношению к «мейнстриму» видовой эволюции подчинённый и периферийный характер, а их функция связана, прежде всего, с поиском психической и, соответственно, поведенческой коррекции. В связи с подчинённым положением культурной эволюции по отношению к морфофизиологической темпы культурной динамики отстают от скорости видового эволюционирования. Хотя вопрос о носителе первых артефактов олдувая до конца не прояснён, есть всё же основания считать, что этот носитель сформировался как вид прежде, чем стал изготавливать первые галечные артефакты. Дальше ситуация более ясна. Древнейшие останки эректусов датируются 1,9–1,8 млн. лет назад, а типичная для них ашельская каменная индустрия появляется не ранее 1, 6 млн. лет назад (датировку иногда сдвигают до 1,7 млн. лет, но это сути дела не меняет)[136 - Нарочно привожу наиболее раннюю датировку, дабы показать, что указанное запаздывание «технологии по отношению к антропологии наблюдается и в этом случае. Усреднённая датировка начала ашеля – 1, 4–1, 3 млн. лет.]. Такое отставание наблюдается и позднее: неандертальцы появились раньше, чем «закреплённая за ними» мустьерская культура. Но вот что особенно важно: временная дистанция неуклонно сокращается. Культурная эволюция медленно, но верно высвобождается из сковывающей оболочки эволюции видовой и разворачивает свои имманентные, т. е. уже собственно культурные противоречия. Но пока оболочка видовой эволюции остаётся скрепляющим и сдерживающим контуром, имманентные противоречия культуры как саморазвивающегося образования не могут вырваться на «оперативный простор». И потому темпы раннего культурогенеза остаются низкими, а сама форма существования культуры – точечно-синкретической.

Видовая эволюция опережала культурную и у ранних сапиенсов. Человек современного физического типа появился ещё около 195 тыс. лет назад[137 - Так, методом генетической реконструкции установлен возраст двух, найденных Р. Лики ещё в 1967 г. черепов ранних сапиенсов – ок. 200 тыс. лет.], но как носители нового культурного качества сапиенсы проявили себя значительно позже (по меркам ускоряющихся процессов). По-видимому, лишь к 70 тыс. лет назад палеокультура обрела достаточный потенциал внутренних противоречий и стала ориентировать растущий мозг на направленное смыслообразование и обеспечение соответствующих когнитивных процессов и практик.

Эпоха около 70 тыс. лет назад, примечательная во многих отношениях[138 - По данным генной эволюции (С. Оппенгеймер) Около 80 тыс. лет назад Homo sapiens вышел из Африки и около 70–60 тысяч лет назад расселился по миру.], стала одним из тех подспудных и почти не проявленных переломов, которые предопределяют последующие культурные революции. В данном случае – культурный взрыв ориньяка. Впрочем, устремлённость к ориньяку по прохождении точки перелома кое-где всё же себя обнаруживает. Так, в найденной К. Хиншелвудом в Южной Африке пещере Болмбос, впервые за пределами Европы обнаружены
Страница 61 из 82

принадлежавшие сапиенсам настенные росписи. Датируется они временем около 77 тыс. лет назад.

Прохождение точки перелома (около 70–60 тыс. лет назад) стало, по-видимому, роковым для неандертальцев и триумфальным для сапиенов. Если временной отрезок между Homo heidelbergensis и Homo neanderthalensis можно считать «золотым веком» первобытности – точкой относительного равновесия нисходящей (морфофизиологической) и восходящей (культурной) эволюционных линий[139 - В эпоху палеоантропов основные эволюционные изменения происходили уже не в скелете, а в головном мозге.] – то появление мустьерского подвида человека разумного[140 - Ранними представителями современного подвида гоминид Homo sapiens sapiens принято считать потомков гипотетической протопопуляции «Евы», появившейся, по молекулярно-генетическим данным в диапазоне 166–249 тыс. лет назад в Африке. Молекулярные данные об «Адаме» более скудны и вследствие сложности исследования Y– хромосомы менее точны. Время его появления колеблется между 190 и 270 тыс. лет [см.: 187; 367].] ознаменовало выход на «финишную прямую» видовой эволюции. Шлейф морфофизиологических изменений с тех пор захватывает лишь подвидовой уровень[141 - Так, расообразование, по мнению большинства авторов – это подвидовой уровень эволюции homo sapiens sapiens и, добавим, полностью укладывающийся в горизонтальное направление адаптационного доразвития. Впрочем, расообразование одной лишь адаптацией не объясняется (а, быть может, и вовсе не объясняется): его причины нередко усматривают в «растаскивании» разных частей генофонда ранних популяций сапиенсов в процессе их миграции из Африки. Т. е. расообразование – это результат так называемых малых выборок. (Концепции, возводящие начала расообразование к эпохе эректусов менее убедительны). При этом, говоря о «завершающих штрихах» эволюции наших непосредственных предков, нельзя приуменьшать, и, тем более, вовсе упускать из виду эволюционную дистанцию между ранними сапиенсами с их, как уверяют археологи, современным физическим типом, и Homo sapiens sapiens.]. Т. е. с этого периода доразвитие морфофизиологических черт человека более не оказывает существенного влияния на эволюцию культуры. Последняя теперь детерминируется факторами эволюции психической – переходного звена между морфофизиологией и ментальностью. Так, досубъектная диалектика морфологической симметрии и функциональной асимметрии на уровне природных форм обнаруживает себя в нейронных структурах мозга и вторичным образом кодируется в психических паттернах МФА. При этом она, как и весь опыт предшествующей эволюции встраивается в организацию мозга, уже ментально продуцирующего смысловые ряды, организованные по принципу двухполюсной системы субъективно переживаемых и ценностно окрашенных оппозиций.

Таким образом, применительно к с указанному периоду можно говорить об относительном выравнивании темпов биологической и культурной эволюции, а затем – о начале выраженного и нарастающего встречного воздействия культурных факторов на затухающую и последними всё более корректируемую эволюцию видовую, несколько позднее – и подвидовую. Вырвавшись из «упаковки» биопроцессов, но продолжая, тем не менее, в значительной степени от них зависеть, динамика культурного развития постепенно выходит на доминирующие позиции, и её встречное влияние на ход морфофизиологических изменений преобразуется в общеэволюционную магистраль. При этом ускорение темпов культурной эволюции, начиная примерно с позднемустьерской эпохи, оказывается причиной нарастающего диалектического напряжения между восходящей и нисходящей линиями межсистемного перехода.

Приспособление к внешним условиям жизни сменяется приспособлением к давлению искусственного отбора. Пройдя в среднемустьерскую эпоху своего рода точку равновесия, процесс переламывается: теперь биологическое развитие корректируется и направляется имманентной логикой культурогенеза, и запаздывание морфофизиологических изменений по отношению к культурной эволюции, т. е. ситуация, обратная той, что в нижнем палеолите, оказывается причиной исчерпания потенциала жизнеспособности видов. Впечатляющим проявлением корректировки инерционных биоэволюционных процессов под задачи становящейся культуры может служить переориентация у кроманьонцев количественного увеличения мозгового вещества у неандертальцев на его структурную «переупаковку», что имело хорошо известные эволюционные последствия.

Снижение объёма мозга у кроманьонцев по отношению к неандертальцам объясняют также и резко возросшей специализацией популяций сапиенсов, которая «приводила к элиминации или территориальному выдавливаиню наиболее интеллектуально развитых, но несоциализированных особей. По этой причине за последующие 5 тыс. лет средний объём мозга наоантропов упал с 1545 до 1403 см

» [214, c. 302]. ГЭВ горизонтального направления в свои права вступают уже и в новообразуемой надприродной сфере, которой ещё только предстоит в своём развитии достичь состояния системы.

Отметим, что ускорение темпов культурной эволюции не может быть обусловлено какой-либо одной или даже главной причиной, каковой обычно считают прогрессию информационных взаимодействий. Эта причина, если и оказывалась главной, то не в раннем культурогенезе, когда живущие рядом популяции могли на протяжении долгих тысячелетий не иметь между собой никаких контактов. Ускорение культурной эволюции задаётся имманентно нарастающей динамикой всего комплекса внутрикультурных противоречий, основанной бинарной поляризации смыслов, которая присуща становящемуся культурному сознанию. А динамизация информационных взаимодействий, тесно связанная в раннем культурогенезе с демографическими и миграционными процессами, это не более чем один из внешних планов выражения этого комплекса и его последствий.

Отмеченная выше точка перелома тенденций фиксирует момент, с которого можно наблюдать обратное (встречное) влияние раннекультурных практик на генотип. И влияние это, лавинообразно нарастая, в конечном итоге привело к верхнепалеолитический революции.

Вопрос о возможности кодирования культурного опыта в генах стал в некотором смысле камнем преткновения. Одни авторы о таком кодировании говорят как о само собой разумеющемся факте, другие с той же уверенностью указывают на его недоказанность. Дело, как всегда в таких случаях, в парадигматике и методологии. Но пока не будем останавливаться на этом вопросе.

Если же рассмотреть весь период диалектического взаимодействия морфофизиологичес