Режим чтения
Скачать книгу

Мания встречи (сборник) читать онлайн - Вера Чайковская

Мания встречи (сборник)

Вера Исааковна Чайковская

В книгу московского прозаика, художественного критика и историка искусства Веры Чайковской включено несколько циклов новелл. Автор фантазирует на темы прошлого и современности, сознательно избегая «научной» точности, погружая читателя в стихию озорной или драматичной игры, где «культурные герои», артистические и творческие личности наполняют энергией и расцвечивают красками прошлую и современную жизнь.

Вера Чайковская

Мания встречи (сборник)

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы)

© В. Чайковская, 2014

© ООО ТД «Современная интеллектуальная книга», 2014

* * *

Повести

Шармарская Венера

Глава I

Журнальные фотографии

Некто Иван Тураев, личность, на взгляд здравомыслящих современных горожан, малоинтересная и даже чем-то подозрительная, обнаружил себя однажды утром лежащим на диване в своей захламленной московской квартире, куда сквозь форточку проникал очень несвежий городской воздух. На столике возле дивана беспорядочной кучей были свалены книги. Обрывки страниц и куски плотных переплетов валялись на полу. Тураев припомнил, что вчера вечером в приступе не то отчаяния, не то ярости стал рвать книги. С наслаждением, с остервенением, со страстью. Вложил в это дело все мускульные силы, так что даже сейчас ощущал боль в руках! Ему показалось, что именно книги во всем виноваты.

Книги были главной его жизненной привязанностью. Но в результате они скрыли от него реальную жизнь. Долгие годы он провел, как крот в своей норе, в общении с ними. И что? Эти годы можно было вычеркнуть как нежизнь! И вот открыл он это только теперь, в годы перемен. Прежде сам воздух вокруг словно бы говорил: сиди в своей норе. Там тускло, а здесь, на улице, еще тусклее. Теперь же Тураеву из форточки повеял пусть и загазованный, но словно бы какой-то совсем другой воздух. Это был уже ветер, движение, натиск каких-то внешних сил, которые требовали ответа сил внутренних, ответного движения навстречу. И меньше всего для этого ответного движения годились книги. Они-то требовали сидения, вживания, раздумий. А время желало действий, причем резких, отчаянных, новых! Иван Тураев прекрасно понимал, что его отторжение от книг совпало с общим потоком, что было по меньшей мере странно и немножко даже стыдно. В общем потоке он никогда не оказывался – всегда на отшибе, в уголке, в сторонке, на краю. Но сейчас! Сильный сквозняк новых времен помог ему выбраться из пещеры и присоединиться к новым варварам. Что это варвары – он почти не сомневался. Но они были живые, они жили! И он тоже хотел жизни, реальных, а не вымышленных событий, реальных чувств! А книги? Их теперь читали редкие чудаки. В особенности книги «ученые». Тома по философии, истории науки и искусства обернулись «музейным хламом». А всем музейным он был сыт по горло – даром что прослужил в музее более тридцати лет.

Вместе с тем бурлящая за окном жизнь его безумно пугала. Но и притягивала тоже безумно. Он прислушивался к шумам бесконечного строительства невдалеке от их дома, к грохоту нескончаемых машин по их тихой некогда улочке с недоверием и жадностью – словно в этом шуме, трескотне, грохоте таился залог того, что и ему что-то удастся, что и он может хотя бы попробовать что-то иное, не похожее на прежнее.

Смешно сказать, но Тураев пристрастился читать иллюстрированные глянцевые журналы. Вот уж, с точки зрения прежнего Тураева, кладезь всяческой пошлости, вульгарности и банальности! Но теперь его привлекали люди действия, решившиеся поплыть в неизвестность и завоевать неподатливое мировое пространство. Кто-то хитрыми и не всегда честными сделками, кто-то накачанными бицепсами, кто-то красивым телом, сильным голосом, деловыми мозгами. У всех героев этих журналов, победительно глядящих на него с цветных фотографий, было чем похвастаться. И та грубая, брутальная и, в сущности, достаточно примитивная энергия, которой веяло от всех этих лиц, была Ивану Тураеву сейчас совершенно необходима. Она напоминала о чем-то смутном, задавленном, о силах, которые в нем бродили, не реализованные, мучительно сдерживаемые…

Все это бесконечно отличалось от его музейного прозябания. От его научных занятий. Он занимался всю жизнь установлением фактов ушедшей степной культуры: с помощью сохранившихся памятников быта, надписей, надгробий пытался воссоздать прошлое. Какое мифотворческое, призрачное занятие! Ведь и его собственная жизнь, задокументированная всевозможными бумагами и документами, не укладывалась ни в какие факты, проскальзывала мимо всех свидетельств, была неуловима и иррациональна! Тут все можно было подвергнуть сомнению, что наводило на размышление об истинности многих исторических «фактов» и их «научных» комментариев. Факт его собственного существования подтверждался лишь хронической болью в правом боку и тоже ставшей уже хронической жаждой любви. Очень смешной в его годы.

Одиночество, одиночество, столько лет одинокой жизни в квартире, в музее, в скорлупе своего «я», безумно надоевшего.

После ранней смерти родителей – отец был профессором-лингвистом, а мать – профессором-литературоведом, они и преподавали в одном институте, и умерли пусть не в один день, но в один год – Тураев дома общался почти исключительно со своей девяностолетней няней, еще бодрой, происходившей из рязанской глубинки и жившей в «профессорской» квартире уже лет шестьдесят. Жизненные передряги помешали ей учиться в школе, ее семья была сослана как «кулацкая» в голую степь, она бежала, где-то работала по найму, добрела до Москвы и устроилась у родителей Тураева, давших ей приют. Кое-как Ваня научил ее читать, ему было тогда лет шесть, и сам он с увлечением постигал эту науку, которая взрослой няне давалась с великим трудом. Няня всю жизнь читала одну и ту же затрепанную и разодранную книгу, обернутую в старую газету. Это был старинный сборник молитв, каким-то чудом к ней попавший. При этом няня очень многое понимала и еще больше интуитивно чувствовала – в особенности то, что касалось ее Ванечки. Ее пожизненной любви. Видимо, другой у нее не случилось. Ей Тураев мог что-то важное о себе сказать, пожаловаться, возмутиться и даже иногда при ней расплакаться. Как-то нелепо и глупо все складывалось. Ведь теперешняя жизнь, которая его так манила, требовала, как он стал все отчетливее понимать, вчитываясь в журнальные страницы, каких-то таких качеств, которых у него начисто не было! Положим, он совершенно не ощущал в себе коммерческой жилки.

Ее не было и у древних шармарских племен, которыми он всю жизнь со страстью занимался. Эти племена были разбросаны на границе со степной Русью и после возникновения Киевского государства очень ему досаждали. Впрочем, были и мирные периоды, когда и создавалась истинная шармарская культура. Но дело было даже не в культуре, дело было в вольной, радостной, свежей жизни, напоенной степными ароматами и горьким запахом ночных догорающих костров. Тураев в последнее время
Страница 2 из 22

не столько искал каких-либо новых «фактов», сколько представлял в мечтах эту жизнь – нерасчлененную, ускользающую, таинственную, как любая жизнь, даже и его собственная. Но еще – полную степной поэзии, стихийной свободы, природных откровений – того, чего у него давно уже не было. Да и было ли вообще когда-нибудь?

И вот, представляя себе эту жизнь так отчетливо, словно сахарно-сладкий арбуз, поднесенный к губам, он и набросился на свои и чужие ученые фолианты. Измышления кабинетных умов.

Ивану Тураеву, как уже приходилось констатировать в начале повествования, захотелось живой жизни. Глядя на разбросанные по полу, растерзанные книги, он не без изумления вспомнил, что паспортная дата его рождения (некий несомненный «факт», которым так дорожат ученые) возвещает всему миру, что он, Иван Тураев, уже года два как пенсионер. Правда, своей пенсии он все никак не мог оформить. Пугали околичности – безмолвно-покорные очереди в слабо освещенных коридорах, безграмотные наглые чиновницы и чиновники. Он был горд.

И еще кто-то в музее обмолвился, какого размера пенсию ему предстоит получить. Это было существенно меньше даже его сегодняшней скромной музейной зарплаты. Так стоило ли торопиться из-за таких крох? Однако денег катастрофически не хватало. Об этом с сокрушением в голосе говорила ему старая нянька Феня. За ученость в нынешние времена денег не платили. Может быть, и правильно делали? Ату их, этих «архивных юношей», незаметно ставших «архивными старичками»! Кому и зачем они нужны? Самого себя Тураев в «архивных старичках» не числил. И вообще ощущал себя как-то подозрительно молодо. В нем кипели какие-то бурные, юношеские чувства, так и не изжитые в многолетнем музейном затворничестве.

Он порылся в журналах, которые, в отличие от книг, сваленных в кучу или разбросанных по полу, лежали на столике аккуратной стопкой. И сразу нашел среди них тот, который вчера, перед взрывом ярости и отчаяния, привлек его внимание. Нужная страница открылась тоже сразу, словно наэлектризованная его чувством.

Он уставился на фотографии женщины, запечатленной то на экзотическом пляже с пальмами за спиной, то верхом на мудро глядящем верблюде, то на людном горном курорте в костюме, напоминающем скафандр. Она была маленькая и хилая, в открытом купальнике ключицы так и торчали! Но дело было не в ее хилости, скорее согревающей его сердце (сильным должен быть мужчина!), а в лице. А вот лицо было совершенно невыразительным. Его особенные черты скрыли косметологи и визажисты.

И все же – вот странность! – сквозь эту улыбающуюся ровными и невероятно белыми зубами маску словно проступало ее настоящее лицо, которое он таинственным образом прозревал. Он видел в ней едва ли не свою соседку по дому, в которую он школьником был долго, неотступно, тайно и поэтому (или не поэтому?) совершенно безнадежно влюблен. Пожалуй, это была самая сильная и упорная его влюбленность. Всех последующих женщин, привлекших в разные годы его внимание, он сейчас уже совершенно не помнил и не смог бы узнать на улице, даже если бы время оставило их прежними. Конечно, Тураев понимал, что эта женщина и та его соседка не могут совпасть и сделаться одной и той же личностью. Соседка была его ровесницей, даже года на два старше, а эта крошка из журнала сияла глянцем здесь и сейчас. Соседка давно уже превратилась в старушку и жила где-нибудь в Люберцах, а может быть, и в Бостоне, вызванная туда детьми или знакомыми. Нынешние судьбы – Тураев это остро ощущал – складывались часто головокружительно и неправдоподобно. Но как бы они ни складывались, соседка не могла превратиться в нынешнюю журнальную диву. И все же Тураев, лишенный долголетнею службой в музее чувства времени, даже от этой безумной мысли не отказывался. А вдруг? Почему его так поразило это похожее на маску лицо? Что он мог в нем найти? Что ему эта особа?

Вот странность! Словно из десятка совершенно одинаковых глянцевых красоток он выбрал почему-то именно эту, как ту единственную, настоящую, долгожданную, которую находят герои народных сказок под ложными, неразличимыми или подставными обличьями. Ведь угадал же Иван Царевич в лягушке Царевну – еще одна сказочная подстановка! И мало того, что Тураев ее выделил, он еще представил ее маленькой и когда-то им любимой. В незапамятные годы. У той были веснушки на носу и звонкий голос, когда она что-то кричала подружкам из окна во двор.

В какой-то момент разглядывания этих фотографий вся современная жизнь представилась Тураеву незримой борьбой фантомов, пустышек, симулякров – смешное заимствование, очень точно выражающее суть явления! – с редкими подлинниками. Но подчас и подлинникам приходилось скрываться, подделываться под общие вкусы, выдавать себя за нечто менее драгоценное, зато блестящее. Не это ли произошло с ней?

Под одной из фотографий, вероятно, хорошо оплаченных каким-нибудь спонсором, если не самой моделью (Тураев знал уже словечко «пиар», мелькающее в журналах то там, то сям), он прочел, что красотка – концертирующая певица. Ее жанр определить было трудно. В репертуаре назывались как классические оперные арии, так и арии из оперетт и даже современные песенные шлягеры. Тураеву хотелось думать, что она все же оперная певица, которая иногда умеет «пошутить». Но было ли это так? Далее говорилось, что ей приходилось выступать с крупнейшими мастерами «оперного бизнеса» (так выразился журналист!) для многотысячных толп в Германии и России. Многотысячные толпы – тоже ему не понравились. Ангажировалось выступление певицы на каком-то громком московском концерте в самое ближайшее время. И Тураев внутренне решил обязательно на него попасть. Хотя он и понимал, что сделать это для него почти невозможно. Наверняка все билеты распроданы, да и где их искать? И сколько тысяч за них платить? Впрочем, меньше всего он думал о деньгах – как-нибудь выкрутится, что-нибудь продаст из домашнего серебра. Главное – попасть на концерт! Приняв это важное и почти не осуществимое решение, Тураев рывком поднялся с дивана, быстро оделся, выбросил в мусорное ведро кучу бумажного мусора – макулатуру, как называли этот хлам в пионерском детстве, и, наскоро выпив чаю с хлебом и медом, отправился в музей.

Глава II

Странные сближения

Тураев вошел со служебного входа, впрочем, парадный вход был с некоторых пор закрыт, и посетители, по российскому обыкновению, входили через «боковушку». В громадном холле, поделенном пополам и частично сдаваемом внаем, благодаря чему музей кое-как держался на плаву, проходила очередная конференция по экономике. Одна группа экономистов доказывала другой, «как дважды два», что все предложения оппонентов – сплошная чушь. Экономика же вела себя, как хотела, совершенно не слушая ни тех, ни этих ученых мужей.

Тураевское место службы находилось невдалеке от Кремля – на самом скрещении московских культурных путей. И как на грех или просто в силу того, что все значительное или мнящее себя таковым пытается на Руси присвоить себе «веселое имя» Пушкина, поблизости находилось сразу три музея с именем поэта в названии. Литературный
Страница 3 из 22

и художественный носили это славное имя давно, а вот историко-этнографический, в котором со дня его основания служил Тураев, стал так называться с приходом нового директора, подхватившего идею тотальных переименований. Самое забавное, что все они столпились на небольшом пятачке, окруженные несколькими свежевыстроенными башнями, где некоторые пронырливые живописцы разместили свои галереи. Башни словно бы охраняли это «пушкинское гнездо». Происходили курьезы. Туристы, рвавшиеся увидеть пушкинские реликвии, забредали в тураевский музей, где при входе их встречало чучело громадной гориллы, обросшей шерстью и с камнем в руке. Гориллу часто принимали за какого-то далекого «африканского» предка Пушкина и продолжали осмотр, все более испуганно тараща глаза.

Любители живописи тоже нередко попадали прямо в объятия зловещей гориллы с густой зеленоватой шерстью на груди. Внизу, где трое дюжих охранников проверяли сумки, стоял непрерывный возмущенный гул. Разъяренные посетители выясняли, «кто виноват». Виноватым, как всегда, оказывался Пушкин. Впрочем, хотя Тураев и доказывал директору необходимость сменить название, имя Пушкина невольно его радовало. Он миновал охрану и по витой лестнице поднялся на второй этаж. Тут шел какой-то непрерывный ремонт, все более масштабный. Директор лелеял планы построить в музее единственный в мире мемориальный ресторан, где будут подаваться кушанья давно исчезнувших народов. В частности – древних шармарских племен. Некоторые их кулинарные рецепты перевел с шармарского сам Тураев. Но затея ему казалась подозрительной даже и теперь, когда его захватила энергия новой жизни. Энергия энергией, но он не был готов смириться с бездарностью и мелким жульничеством. А именно этими милыми качествами отличался новый директор, немолодой, совершенно лысый и грузный не то армянин, не до азербайджанец (его национальная самоидентификация зависела от конъюнктурных обстоятельств). В музейном деле он ничего не понимал. Образование у него было, конечно же, экономическое, причем и за этот диплом, как догадывался Тураев, было некогда хорошо заплачено. Сидевший многие годы тихо и по макушку занятый шармарскими древностями, Тураев неожиданно для себя ввязался с директором в бесконечный конфликт. Он отстаивал столь очевидные вещи, что это было даже скучно и как-то не по-тураевски. Но остальные сотрудники смирялись с любой нелепостью – с рестораном в музее, с экономистами в музейном холле, с путаницей из-за названия. Впрочем, главный предмет конфликта был в другом. Все уперлось в некую раскрашенную куклу, которую директор хотел сделать гвоздем готовящейся большой выставки древнешармарского искусства.

Это был каким-то чудом сохранившийся в нише древней постройки и откопанный современными археологами глиняный «болван» – голова с намеченной шеей и плечами, с углублениями глаз и выпуклостями губ, когда-то, должно быть, умело раскрашенная.

«Болван» был обнаружен на месте древнего шармарского поселения. Находка вызвала шум в прессе, а директору захотелось сделать из нее громкое шоу. Он тут же отдал ее на реставрацию в какое-то «свое», весьма сомнительное место и через короткое время получил то, что хотел. Идолище вышло на славу – с черными зрачками веселых и наглых, как бы подмигивающих глаз, в черном зверообразном парике, заказанном директором еще в одном «своем» месте. В этом исполнении «болван» обернулся весьма эффектной и смахивающей на современную модель молодой женщиной. Музейные дамы подобострастно восхищались отреставрированной находкой и называли ее не иначе как Шармарской Венерой. Возмущался один Тураев, которому привелось видеть находку до ее, с позволения сказать, реставрации.

Но так как Тураев был главным музейным специалистом по шармарским древностям, он должен был поставить свою подпись в документах, удостоверяющих доброкачественность реставрации. Подпись он ставить отказывался. В сущности, не в подписи было дело – Тиграну Мамедычу не впервой было обходить существующие правила. Но директору безумно хотелось заполучить подпись именно «главного эксперта» по шармарам, а не самозваных знатоков, готовых расписаться под любым фальшаком, разумеется не бескорыстно…

Не успел Тураев явиться и открыть дверь своего малюсенького кабинета, как секретарша тотчас вызвала его к директору. Нервно вздрогнув и не поглядевшись в зеркало, зачем-то висевшее в его кабинете, а следовательно, не поправив задравшегося воротника серенькой с длинными рукавами рубахи, он поплелся к начальству.

Кстати, уж скажем, что тураевская внешность… ну да, эта самая внешность была предметом самого пристального внимания и обсуждения сотрудников музея, в особенности сотрудниц. Да ведь и мужчин там было не густо, только Тураев с директором да два молодца-охранника. В сущности, он был очень красив даже сейчас и сейчас, возможно, красивее, чем в юности. Необыкновенно красивая голова с густыми, легкими, взлетающими седыми волосами, живые темные глаза, широкие плечи при высоком росте, тихий голос приятного вибрирующего тембра. Дело портила чудаческая конфузливость, сутулившая плечи и заставляющая одеваться в незаметные серенькие тона, сливающиеся с домами, переулками, сереньким московским дождиком. Его любовь к «серенькому» музейные дамы давно заметили и с неостывающей насмешливостью много лет обсуждали.

Новый директор, Тигран Мамедыч, напротив, любил все яркое и встретил Тураева в желтой рубашке с фиолетовой поперечной подписью на сравнительно недавно расшифрованном и реконструированном Тураевым шармарском языке. Тураев машинально перевел: «Лови момент!» На всех языках и во все времена определенный сорт людей выбирал в качестве ориентира этот призыв и с бо?льшим или меньшим успехом его осуществлял.

Тураев медленно, с оглядкой, так как ожидал от директора любых подвохов, подошел к большому «начальственному» столу, чтобы сесть в кресло напротив Мамедыча (хотя тот ему сесть не предложил), но вдруг заприметил на столе глянцевую полоску пригласительного билета, частично закрытую бумагами. Однако лицо той самой певицы, какая-то новая ее фотография в огромной нелепой шляпе, выглядывало из-под бумаг.

Тигран Мамедыч мгновенно перехватил его взгляд и, обладая какой-то звериной интуицией, прямо-таки просиял от радости.

– Хотите, дам билетик? Купить нельзя. Не продаются, а распространяются… Прежде, бывало, по партийной номенклатуре, а теперь – коммерческой и элитной. Хотите или нет? Быстрее!

– Х-хочу.

Тураев сделал шаг к необъятному директорскому столу и протянул руку за билетом. Директор с жадностью схватил эту руку и горячо пожал.

– Ах вы, мой родной! Тоже любите нашу Танечку? Мне даже кажется, что в ней есть что-то от нашей шармарочки!

Директор быстро, как фокусник, вытащил откуда-то другой длинный глянцевый билет. На этот раз это было приглашение на музейную выставку. На обложке красовался раскрашенный глиняный болван с густой черной шевелюрой. И Тураев вынужден был признать, что обе «дивы» просто безумно похожи друг на друга и даже их подведенные глаза подмигивают сходным
Страница 4 из 22

образом, точно те «умельцы», которые подхалтурили Шармарскую Венеру, держали в голове облик этой современной красотки. Шармарке не хватало только огромной шляпы.

Директор, демонстрируя сходство, вытащил билет на концерт из-под бумаг. «Таня Алябьева», – прочел Тураев под изображением дивы. Да он ведь уже знал, что ее зовут Таня. На дураковатый современный манер. Не Татьяна, а Таня – для всех, а не только для самых близких. Он попробовал это имя на вкус – в нем боролся старый Тураев с новым – в «Тане», возможно, было больше энергии, молодости, задора… Но все же слишком интимно для толпы…

Директор, неотступно наблюдая за сменой выражений на тураевском лице, помахал перед его носом билетом с Таней в нелепой шляпе, а потом, опять-таки жестом фокусника, достал откуда-то протокол музейных заседаний. В нем не хватало одной тураевской подписи. Директор протянул ему обе бумажки – глянцевую и официально-скучную. Тураев правой рукой взял праздничную глянцевую, а левой поставил на скучном протоколе какую-то закорючку. Левой он никогда не расписывался. Подпись была явно «не его». Но директор или этого не заметил, или ему это было все равно. Он схватил протокол и потряс им в воздухе, как знаменем. И, перегнувшись через стол, попытался Тураева облобызать, но тот решительно уклонился, сунул билет в карман брюк и, испытывая легкое головокружение, вышел из кабинета.

Глава III

На концерте

Через несколько дней после описанных событий Иван Тураев страшно удивил свою старенькую няню, разложив на диване несколько своих старых рубах.

– Все хорошие, теплые!

Старушка ласкала Тураева и его серенькие «фуфаечки» ясным взглядом. Между тем на дворе стоял конец мая и было тепло. Рубашки выглядели безнадежно архаично, к тому же все были из каких-то теплых тканей, не летние. Нужно было купить что-то другое, более легкое и даже не обязательно серое. Тураев в последнее время заприметил, что многие старинные особняки выкрашены в яркие – синие, зеленые, розовые – тона. Он и в голубом, и в зеленом теперь будет сливаться с ландшафтом. Но он не знал, где покупать. Деньги у него были, хотя он не был уверен, что их хватит. Большую часть денег он отдавал няне на хозяйство, а сам тратил очень мало, предпочитая в музейном буфете съесть несколько пирожков с повидлом, напоминавших ему детство. Такие пирожки они ели с мамой в Сокольниках.

Он вынул из кошелька несколько бумажек и побрел по своей улице, свернул к Садовому кольцу и зачем-то нырнул в переход. Интуиция не подвела. Тут его и настигли торговцы летним и всяческим иным товаром. Одни расположились внутри крошечных магазинчиков, другие торговали, развесив на стенах перехода свой яркий товар. Слышался гортанный – кавказский и каркающий – тюркский говор. Словно ковер-самолет перенес Тураева в какую-то другую экзотическую страну. Замаячил стол, заваленный летней одеждой. Тураев приостановился. Ему заулыбалось круглое, румяное, с золотым передним зубом лицо торговки.

Тураев нерешительно ткнул рукой в лежащий на столе товар.

– Это, простите, женское?

– Без разницы, мужчина. Футболки годятся всем. А на вас у меня есть фирменная.

Торговка скрылась под столом и вынырнула, растягивая во все стороны черную футболку с ярко-зеленой клеенчатой вставкой и металлическими заклепками на плечах.

– Фирма «Монблан».

Торговка явно гордилась, что продает изделия столь значительной фирмы.

– Берете, юноша?

Видимо, Тураев все более молодел в ее глазах. Он и вправду как-то приосанился и повеселел.

– Беру!

– Да вы к себе приложите! Хотя я и так вижу, что точно по вам!

Тураев поморщился от такой грамматической неправильности. Но ведь сам он давно забыл, почему, вопреки очевидности, нужно говорить «по вас», а не «по вам». Это были какие-то пережитки ненужных культурных условностей. К дьяволу! Футболка с заклепками ему в самый раз!

Денег ему хватило еще и на светлые летние брюки, и на белые туфли на резиновой подошве, которые продавец называл «красовками». Туфли действительно были ничего себе и очень удобные. А еще он купил большую ковбойскую шляпу с полями. Покупать ему очень понравилось, он развеселился и напоминал ребенка, готового скупить весь магазин игрушек…

…Собираясь на концерт, он облачился в футболку с заклепками, надел удобные «красовки», только ковбойскую шляпу решил пока что не надевать, а просто взять с собой, уцепившись мизинцем за ремешок.

Нянька глядела на него с жалостью.

– Надел бы теплую фуфаечку. Продрогнешь!

Но он и пиджака с собой не захватил. Прочь эти стариковские привычки! Он молодой, начинающий жизнь… Молодой, так сказать, старичок, но все равно молодой, а не молодящийся! На улице дул сильный ветер, и он немного пожалел о невзятом пиджаке. У него и без того ныла поясница и ломило в колене. Шел он, прихрамывая, встречая отсутствующие взгляды проходящих мужчин и женщин, занятых разговорами по мобильным телефонам.

Концерт должен был проходить в давно известном ему месте, которое он сразу даже не узнал. Когда-то это был незаметный желтенький особнячок, где размещался тишайший Институт древней истории. Тураев некогда учился там в аспирантуре и уже в те времена был занят шармарскими племенами.

Теперь особнячок был выкрашен в красный с золотом цвет, а его некогда запущенные стены сияли новеньким ремонтом. В отреставрированном Зеркальном зале проводились «элитные» концерты – что никак не сказывалось на зарплатах сотрудников, до конфуза мизерных.

При входе стояло несколько крепеньких мужичков в нелепо сидящих на их мускулистых торсах удлиненных черных пиджаках.

Гостей пропускали строго по списку. У меньшинства были билеты. Гости подъезжали на иномарках, входили важно, не сомневаясь, что уж их имена в списке значатся. Одеты были по-вечернему – дамы в платьях с глубокими вырезами, мужчины в черном.

Глаза пропускающих с подозрением остановились на Тураеве – очень уж он от всех отличался и своим видом, и своей одежкой. Однако предъявленный билет с Таней Алябьевой в лихой шляпе на обложке подействовал магически. Мужички расступились, и Тураев проник внутрь института, в этот вечер потерявшего все приметы научного учреждения. Теперь это был особняк для балов и увеселений новой знати. С минуту Тураев стоял в нерешительности: не навестить ли старые места – библиотеку, комнату для заседаний, уголок между лестницами, где он любил когда-то сидеть? Но нет, теперь все другое, все перестроено и подчинено новым «коммерческим» проектам. Едва ли и библиотека уцелела. Он оказался прав – библиотеку убрали и за счет ее помещения расширили площадку для выступлений. Впрочем, Тураев о библиотеке жалел меньше всего.

Войдя в зал, он сразу сел с краю, тихо радуясь, что на билете не обозначены места. Он всегда садился с краю. Это было его «метафизическое» место в пространстве. И даже желание новой жизни ничего не могло поделать с этой роковой маргинальностью.

Впереди мелькнула знакомая лысина Мамедыча. Его круглая голова поворачивалась во все стороны, отыскивая знакомых. Тураев пригнулся и закрылся билетом, невольно встретившись взглядом
Страница 5 из 22

с развеселыми нагловатыми глазами певицы в большой шляпе, запечатленной на его обложке. Сердце вздрогнуло и заныло. Неужели это действительно Таня Алябьева?

Концерт начался. Он в рассеянности следил за сменой номеров, почти не вникая в суть. Его только удивляло причудливое смешение номеров эстрадных, чуть ли не цирковых, с классическим репертуаром. Не успели унести дрессированного говорящего попугая, как выступила классическая балетная пара. Особенно много было номеров пародийных, пользующихся бешеным успехом. Тураеву же и обычные выступления постепенно стали казаться все более пародийными, и чем академичнее это было обставлено, тем более.

Наконец объявили Таню Алябьеву. Зал оживился. Было ясно, что вся эта роскошная публика явилась поглазеть именно на нее. Недаром ее фотография красовалась на билете.

Тураев с нетерпением ждал появления живой Тани. Он не верил фотографиям. Он напрягся и подался вперед. Певица вышла. Во всем ее облике – в наряде со следами национального декора, но по-европейски открытом, в походке, то плавной, как у оперной певицы, а то размашистой и подпрыгивающей, как у певицы совсем другого рода, в лице, смазанно-кукольном, но с грустной ухмылкой, иногда вдруг трогающей губы, – Тураев ощутил следы чудовищного разлада. Это была совершенно потерянная женщина. Ее выход сопровождался такими аплодисментами, что старинный особнячок задрожал. Некоторая горчинка в облике певицы придавала зрелищу необходимую остроту. Таня до середины сцены шла плавно, потом вдруг вприпрыжку подбежала к микрофону и бойко, с завываниями и пританцовыванием, пропела нечто в ритмах рока под аккомпанемент двух статных аккордеонистов в церемонных фраках. И тут тоже ощущался какой-то полный разлад, смешная какофония, безумная путаница. Тем не менее зал неистовствовал.

Внезапно Таня поглядела прямо на Тураева, сидящего сбоку на своем незавидном откидном сиденье. И он, освещенный люстрой, ответил на ее взгляд – так что даже пальцы рук у него похолодели и дрожь прошла по спине.

Возникла пауза. Певица на миг словно замерла, потом быстро подошла к дирижеру оркестра, расположившегося на сцене, и о чем-то попросила. Тот поморщился, но все же сделал знак оркестру. Зашелестели ноты. Таня Алябьева отнесла за кулисы микрофон, вернулась на сцену и объявила, что будет петь «Письмо Татьяны» из оперы «Евгений Онегин».

Зрители бурно захлопали. Им, в сущности, было все равно, что она будет петь. Они пришли на зрелище, где пение было вещью второстепенной. Главное – сама Алябьева и возможность сказать знакомым, что присутствовали на ее выступлении. Ничего особенного. Но эффектна. Или – не эффектна, но нечто особенное.

Однако Тураев заволновался. Что еще за «Письмо Татьяны»? В этом зале? Для этой публики? После пританцовываний и завываний? Да и сам выбор его смущал. Не слишком ли банально, запето, давно известно? Он готов был бежать из зала и чудом усидел.

Начала она плохо. Совсем так, как учили в Московской или в какой-нибудь другой консерватории, – красивый звук, ощущение легкости и текучести голоса, точно спетые ноты. Разве этого мало? Но стоило ли для этого, для этого?..

В какой-то момент он перестал рассуждать, злиться, взвешивать. Он не заметил, как его захватило и понесло. И он словно впервые ощутил всю неслыханность и невозможность такой доверчивости и такого простодушия. Ловил каждый звук, каждую интонацию…

Закончив, Таня быстро юркнула в кулису. Зал взревел, и прежний особнячок наверняка бы рухнул, а этот, обновленный, чудом устоял. Алябьева вышла и пропела нечто бравурное из какой-то всем известной оперетки, впрочем очень миленькое. Хотелось подпевать. Ей аккомпанировали аккордеонисты, демонстрируя виртуозную технику.

Тураев отключился. Он думал, что раздвоенность Тани Алябьевой отчасти сродни его собственной. Он тоже как-то потерялся в новой жизни, не знает, что принять, что отбросить. Но у нее это достигло каких-то чудовищных размеров, надлома. О «Письме Татьяны», спетом словно специально для него, он старался не думать. Скорее всего – это какие-то его собственные фантазии, обман чувств…

Зрители расходились. Тураев зачем-то медлил, стоял у стены, опустив голову.

– Иван?

Визгливый женский голос его окликнул. Он поднял глаза и увидел, что к нему приближается особа с золотым обручем в волосах и в золотых брюках, похожих на восточные шальвары. Блеск наряда настолько затмевал ее внешность, что ему сначала показалось, что у дамы вовсе нет лица, и только приглядевшись, он обнаружил мелкие, хищные черты, ничего ему не говорящие. Оказалось, что это его бывшая однокурсница. Но и в далекие студенческие годы он все время путал ее с подружкой.

– Ты где?

Бывшая однокурсница с любопытством покосилась на его футболку с заклепками, на ковбойскую шляпу в руке.

– Я?..

Действительно, где он? Но тут до него дошел простой смысл вопроса.

– …В музее…

– Где же тебе еще и быть!

Бывшая однокурсница громко расхохоталась и быстро огляделась по сторонам.

– А я в банке. И муж в банке. Оба оказались в одной банке! Как таракашки!

Она еще громче расхохоталась и снова огляделась.

– Двое детей. Может, тебя подвезти? Мы на двух машинах. Муж из офиса, я из дома.

– Что?.. Из дома?..

Он ничего почти не слышал и не понимал. Но и у этой блестевшей обручем и шальварами дамы интуиция оказалась не хуже, чем у Мамедыча. Или это было какое-то звериное чутье на возможную «поживу»?

– Хочешь, познакомлю с Алябьевой? Она – моя приятельница. Ну, не совсем приятельница – клиентка.

– Хочу!

Опять его поманили «волшебным» именем, и снова он не выдержал искушения.

Через какой-то боковой проход перестроенного института они пробрались в комнату для артистов. За дверью было тихо. Видимо, кроме Тани, все ушли. А может, и Таня ушла? Сердце Тураева заныло. Не уходи! Не уходи!

– Таня, это я!

Бывшая тураевская однокурсница чуть приоткрыла дверь. Потом нахально в нее пролезла. Тураев остался стоять возле двери, не решаясь последовать за расторопной знакомой. Его ведь не звали и не ждали. Через минуту та выкатилась.

– Как, ты здесь? А почему не пошел за мной? Я думала – сбежал! Скажи ей что-нибудь!

И она обеими руками, приложив изрядное усилие и выказав неженскую хватку, втолкнула его в полуоткрытую дверь. Получилось, что он не вошел, а влетел в комнату, размахивая руками и огрызаясь.

– Вы кто?

Таня Алябьева повернулась к нему на вертящемся кресле, отвернувшись от зеркала. И снова он не знал, как ответить. Глядя на застывшее лицо Тани с выщипанными бровями и жгуче-черными волосами, торчащими, как зверообразный парик шармарки, он решил промолчать. В считанные, случайные минуты встречи лучше не произносить лишних слов, не извиняться, не оправдываться, не объяснять, что это не тот музей, где Пушкин, а совсем другой…

– Я вас знаю?

Таня недоуменно стала в него вглядываться.

– Нет, нет, не знаете. Я просто… Вообще-то мне не понравилось, но были моменты…

Тураев запутался и замолчал.

Таня вскочила и резво к нему подбежала.

– Так это я вас заприметила в зале? Вы ведь сидели с краю? Как он… У меня был друг – он тоже
Страница 6 из 22

всегда садился с краю. Вот я и смотрю, кто там сидит. И вообще вы на него похожи. Вы не еврей? Отчего вы не в Штатах, не в Израиле? Странно, что не уехали! Вы старше, оттого и не уехали! Лет на сто старше. Значит, вам не понравилось? А мне не нравится ваш прикид. Где вы его выкопали? У вас вид дирижера, а вы, как… свинопас. Вот уж он был франтом, всегда отутюжен – настоящий музыкант, артист! Не знаю, как сейчас, но тогда он себе такого… Маша!

Таня закричала каким-то хриплым, вовсе не певческим голосом.

Растерянная нескладная девица явилась на крик.

– Шурин фрак у тебя?

Девица что-то невнятно проговорила, оправдываясь.

– Потом почистишь, потом! Неси скорее сюда!

Через минуту фрак был доставлен. Девица несла его на вешалке, бережно, как ребенка. Не этот ли фрак был на аккордеонисте? Но Тураев не успел додумать. Его оглушил Танин голос.

– Снимите эту гадость!

Она ткнула пальцем в его новенькую черную футболку с зеленой вставкой и заклепками на плечах.

– Маша, манишка осталась?

Девица что-то плаксиво пробормотала. Тураев не шевелился, переводя недоумевающий взгляд с Тани Алябьевой на девицу.

– Все. Стриптиз отменяется. Надевайте, как есть. Шура примерно такого же роста и сложения. Как тот. Оттого и взяла эту пьяную свинью.

Тураев никак не прореагировал на Танину команду.

– Надевайте же!

Он взглянул на Таню с прежним недоумением.

– Зачем?

– Как – зачем?

Таня едва не плакала от какой-то непонятной ему досады и раздражения.

– Затем, что я вас прошу. Затем, что он носил фрак. На концертах носил. А сейчас фраки носят какие-то придурки. Ну пожалуйста, наденьте!

Таня сложила руки умоляющим жестом.

Он запутался в рукавах. Потом постарался выпрямить спину. Таня, схватив с подзеркальника щетку для волос, пригладила ему волосы, седые, но по-юношески густые и пушистые.

– Вылитый он! Посмотритесь же в зеркало!

– О ком вы все время говорите?

Тураева стал злить этот неведомый двойник, из-за которого Таня в упор не видела его самого. Она ответила на какой-то другой вопрос.

– Уехал – и все стало безразлично. Больше десяти лет уже… И деньги, и успех, и репертуар. Все!.. Вы точно не музыкант?

– Я занимаюсь древностями. В музее.

– Не в том ли, где Тигран Мамедыч?

Таня неопределенно хмыкнула.

– В том.

Голос Тураева упал. Слышать имя своего начальника из уст Тани ему было неприятно. А вдруг она подумает, что он такой же прохвост?

– Зовет меня выступать в музее. А какой гонорар сулит!

Таня опять коротко хмыкнула, не то от удовольствия, не то от досады. Схватила ковбойскую шляпу, которую Тураев, надевая фрак, положил на стул, и нахлобучила ее Тураеву по самые уши, как сковородку.

– Вот это клево!

И уже не обращая внимания на растерявшегося, обозленного, обезумевшего Тураева, с которого девица пыталась содрать фрак, куда-то исчезла, растворилась в вечернем сумраке или же была увезена одним из тех «очень известных» персон, о которых повествовала светская хроника.

Глава IV

Преображение истукана, или Новая жизнь

Новая жизнь – эта вечная утопия закоренелых мечтателей – самым невероятным образом началась у Ивана Тураева. Словно в него вдохнули жизненную энергию. Божество легко коснулось его рукой и сказало: «Живи!»

Короткая и закончившаяся нелепо-оскорбительно для тураевского самолюбия встреча с певицей Таней Алябьевой все преобразила. Даже нахлобученная на уши ковбойская шляпа – и та способствовала преображению его чувств, бурных и очень противоречивых. Да, конечно, Таня над ним поиздевалась, но ведь одновременно она проявила к нему интерес и пела «Письмо Татьяны» словно бы для него. Но тут же в сознании Тураева всплывал какой-то ее неведомый, давний уехавший друг. Тураеву и льстило, что Таня находит его похожим на этого друга, но и мучило чувство, которого он никогда прежде не испытывал. Да, это была самая обыкновенная ревность! Ему мучительно хотелось, чтобы Таня разглядела в нем его особенные черты, чтобы ей понравился он сам, а не тот уехавший музыкант, которого он ей напоминал. Музыкант? Ну да, наверное, музыкант, кажется, Таня назвала его музыкантом. Тураев тоже был в своем деле музыкантом, поэтом, артистом – он тоже мог всех удивить и еще удивит! Он видел себя в мечтах отраженным в зеркалах Зеркального зала – то во фраке, а то с голой грудью, заросшей густыми рыжеватыми волосами. Этих волос он всю жизнь стеснялся, а теперь ему хотелось, чтобы Таня их увидела, и он почти жалел, что не снял тогда футболку.

Облик Тани в его мечтах был другим, не таким, каким он ее увидел в артистической. Даже на сцене в какой-то момент – исполняя «Письмо Татьяны», она была более живой, более похожей на себя и на ту девочку-соседку, которую она порой ему напоминала…

Без конца обдумывая, вспоминая и фантазируя на темы недавних происшествий, Тураев решил заняться шармарским «болваном», истуканом или как его еще назвать? Не Венерой же?!

В музейных архивах он отыскал фотографии истукана до злополучной реставрации и разложил их на своем рабочем столе. Его вдруг осенила догадка, что этот вариант был пробным, оттого-то на нем лежала печать неполноты и недоделанности, оставляющей простор для воображения. Возможно, древний мастер в дальнейшем сделал более проработанный и удачный повтор, не дошедший до наших дней. Но и дошедшая почти что чурка тоже кое-что говорила понимающему глазу. Тураев фиксировал мелкие вмятины и тени вокруг бровей и губ – точно брови были удивленно приподняты, а губы чуть растянуты в улыбке. Все эти «несущественные» для глупцов и халтурщиков детали погибли при реставрации. Брови стали просто выщипанными, как у современных моделей, а выпуклые губы плотно сжаты.

Тураеву не с чем было сравнить эту глиняную головку. Шармарские племена никогда прежде не лепили из глины и не вырезали из дерева человеческих голов и фигур. Утварь они украшали растительным орнаментом. Оттого-то находка Шармарской Венеры вызвала в ученом мире сенсацию. Было несколько версий. Одни ученые доказывали, что хрупкие глиняные головы просто не дошли до наших дней, были уничтожены временем или военными набегами. Тураев еще в девяностых годах, почти не замечая происходящего в стране развала, опубликовал в малотиражном научном сборнике свою версию. И был несказанно удивлен, какую бурную полемику вызвал. О версии, перевирая его аргументы, в издевательском тоне писали даже некоторые газеты. Это было тем более удивительно, что прежде шармары никого не занимали. Газетчикам Тураев, разумеется, отвечать не стал, а научным оппонентам ответил короткой репликой. Он ведь и сам не был точно уверен, что дело обстояло именно так, он только предполагал…

Тураев смутно догадывался, что затронул какую-то больную российскую струну. По неизвестной причине все, что касалось евреев, вызывало тут или резкое неприятие, или (гораздо реже) восторженную любовь. В сущности, это было даже какое-то общемировое наваждение. И недаром евреи то и дело всплывали то в древней, то в новейшей истории как основные персонажи. Шло ли это от них самих или от повышенного интереса к ним окружающих? Тураев этого не знал, и это ставило его
Страница 7 из 22

в тупик. Короче, в своей давней статье он выдвигал предположение о семитских корнях шармарских племен. Причем некоторые оппоненты стали подозревать в нем скрытого еврея, в статьях он ощутил какое-то странное озлобление против его особы, намеки на то, что он скрывает свое происхождение. А что ему было скрывать? Русский интеллигент в нескольких поколениях, семья отца происходила из древнего рода, восходящего еще к Рюриковичам. О матери, «маме Лиде», как он ее в детстве называл, он почти ничего не знал, слишком рано родители его покинули. Ему не было и шестнадцати, когда он остался вдвоем с няней.

Но все эти злобные шепотки и нападки были какой-то пеной, только затемняющей суть его догадки. В конце концов он хотел не сделать кому-то приятное или досадить, а просто высказал предположение, многое объясняющее. Что, ежели в жилах древних шармарских племен текла кровь тех утраченных во времена вавилонского пленения израильских колен, о которых сокрушенно повествует Ветхий Завет? Рассеянные группы иудеев смешались со степными племенами, способствовали развитию письменности и принесли с собой строгий запрет на изображение «человеческих подобий». Находка Шармарской Венеры внесла некоторые коррективы в его гипотезу. Все же отыскался чудак или изгой, для которого закон не был писан. Таких «одержимых» с платоновских времен называли поэтами. Он-то и решил вылепить женскую головку. Богиню ли он лепил? Дошедшая фотография «болвана», да и то, что сам Тураев запомнил, рассматривая оригинал, – все говорило о том, что изображалось существо, близкое скульптору. Эти асимметричные улыбающиеся губы, эти словно приподнятые в удивлении брови высмотрены большим мастером, которому любовь открывает глаза на характерные мелочи женского облика. Так Рембрандт изобразил смешную гримаску на лице Саскии, исказившую ее черты и сделавшую ее еще милее.

Тураев невольно подумал о Тане Алябьевой в какие-то редкие минуты на сцене. Вполне возможно, что мастер сделал несколько головок, но до наших дней дошел какой-то первоначальный, пробный вариант. Остальные головки могли разбить соплеменники-ортодоксы. Или их уничтожило время.

У Тураева был знакомый керамист. К нему-то он и напросился. И в этой, уставленной обливными тарелками, керамической мастерской вылепил головку шармарки. Он использовал старинный рецепт смешения белых глин, позволяющий добиться более тонкой проработки деталей. Во всяком случае, детское удивление в облике шармарки ему удалось передать. Вынув свое создание из гончарной печи, он тронул головку несколькими красками – черной, красной, золотистой. Лицо почти ожило. Недаром краски он изготовил сам, используя прибрежные камни и глины, собранные керамистом. Но тому древние рецепты были ни к чему – он делал очень качественный и ходкий товар для продажи в салонах.

Тураев забрал свою шармарку домой и там долго рылся в шкафу, отыскивая старинные серьги с изумрудами. Эти серьги достались «маме Лиде» от деда. Это были наследственные драгоценности. Он ими очень дорожил и в какие-то трудные минуты вынимал из коробочки и вглядывался в странно мерцающие изумруды. Они навевали ему странные фантазии. Он видел себя веселым рыжебородым воином, вскакивающим на коня и несущимся по степи, – какой контраст с его прихрамывающей походкой! Но теперь он готов был пожертвовать старинными серьгами ради своей глиняной куклы. В нем проснулся одержимый ваятель, он не мог думать ни о чем – только о своем создании. Тураев осторожно вынул камни из платиновой оправы и вставил их в глазницы куклы, закрепив особым раствором. Так часто делали древние мастера. Глаза ожили и блеснули под удивленно приподнятыми бровями. Но безволосая «черепушка» Тураева раздражала. Некогда шармарский болван был украшен прической из какого-то подручного материала. Может быть, из конского волоса. В любом случае это было мало похоже на тот зверообразный «модерновый» паричок, который сварганили халтурщики-реставраторы. Им было не до тонкостей.

Тураеву помогла рукодельница няня. Она сплела прическу из толстых шелковых ниток, чередуя черные и золотые, а на затылке обхватила волосы медным колечком, затерявшимся в сундуках. Няня была затейница и выдумщица. И тоже хранила древние секреты.

Тураев взглянул на дело своих рук. Это была прелестная, живая и словно бы чем-то опасная женская головка. Так бывают опасны женщины, обладающие необъяснимым обаянием. Губы шармарки чуть изогнулись в улыбке, а брови словно бы от удивления приподнялись. Она напоминала шаловливую девочку, и он наслаждался своей «подделкой», которая говорила его сердцу гораздо больше испорченного реставрацией оригинала…

Временами Тураев читал в журналах, что Таня Алябьева путешествует по пустыне с известным кинорежиссером или отдыхает на Багамах с другом-банкиром. А у Тураева рядом была своя Таня – так он назвал шармарку.

И когда он, окрыленный, влетал теперь в свой маленьких музейный кабинетик, его там, за голубой шелковой шторкой, ждала настоящая Таня Алябьева, а не та, заколдованная, которая блуждала по миру, меняя спутников.

Его собственная внешность преобразилась. Он как-то подзабыл о своей хромоте, ходил быстро и легко, при этом волосы его взвивались, и он свободным движением руки откидывал их со лба. Старушка няня, по его просьбе, смастерила ему из льняного полотна для занавесок, отысканного в бездонных старинных сундуках, две замечательные рубахи. Одну золотисто-бежевую и другую голубовато-синюю – свободного «артистического» покроя, что очень шло всей его повадке, порывистым движениям, меняющемуся выражению глаз, быстрой руке, откидывающей волосы.

И теперь, когда он спешил в музей, проходящие длинноногие девушки порой бросали на него заинтересованные взгляды – откуда такой? Он не был похож ни на бизнесмена, ни на менеджера, ни на финансиста. А «поэтов» на улицах стало так мало, что они удивляли с непривычки, как ожившие мамонты…

К нему в его музейную «келью» зачастили музейные дамы. Пришла и приятельница «той самой Оли». Он недоумевал.

– Что за Оля?

– Разве вы не помните? Вы же ее недавно встретили на концерте! Училась вместе с вами на одном курсе! Ольга Вячеславовна. Такая эффектная, не помните? У них две машины – «форд» и «мерседес». Дача в Переделкине. Перекупили у каких-то родственников не то Нагибина, не то Паустовского.

Тураеву было совершенно не важно, какой марки у них машины и у кого они перекупили дачу, но эта самая «Оля» привела его к Таня Алябьевой, поэтому он сотрудницу не прерывал. Остренькое личико-мордочка и решительные, хищные движения. Внезапно она раздернула голубую шторку.

– Ах, что это?..

Она отступила на шаг, произнося бессмысленные слова:

– Это… Да она же… Правда?

Сотрудница не могла ничего внятного сказать, потому что Бог не дал ей, как выразился бы Кант, «способности суждения». Проще говоря, вкуса. Обычно она ждала какого-нибудь авторитетного мнения в газетке или в кулуарах, чтобы незамедлительно, с апломбом присоединиться.

– Вы это сами?.. Вроде похожа на нашу Шармарскую Венеру? Но та… лучше? Или хуже?.. А Тигран Мамедыч
Страница 8 из 22

видел?

– Не видел, и прошу ему не говорить!

Сердце Тураева защемило от нехороших предчувствий. И верно! Через некоторое время к нему постучался сам Тигран Мамедыч, постучался, а не просто вломился, что было некоторой новостью.

– Говорят, у вас тут завелась еще одна богинюшка?

Тураев нахмурился.

– Это подделка. Настоящий фальшак. Я развлекался. Шутил.

– Покажите, не томите душу!

Но Тураев показать отказался. Это его труд, его материал, его затраты. Музей тут ни при чем.

– Да ладно вам!

Мамедыч нахально просунул лысую голову под голубую шторку.

– Так себя не ведут порядочные…

Но Мамедыч и не думал вылезать. Тогда Тураев закатал рукава своей новенькой бежево-золотистой рубахи и с силой его оттуда вытащил, как кулек с продуктами, и тут же выставил его за дверь. Директор оказался слабаком и трусом и сопротивления не оказал.

Нужно было спасать Таню. Тураев вышел, заперев дверь кабинетика, и еще несколько раз ее дернул – проверил на всякий случай. Такси он поймал быстро и попросил шофера подождать у служебного входа в музей – он должен на минуту забежать. Вбежал на второй этаж, открыл дверь и отыскал большой пакет, куда положит головку. И только тогда раздернул шторку. Но с мраморного столика не улыбнулась и не подалась ему навстречу Таня. Его создание исчезло.

Глава V

Вторая встреча

Тураев загрустил. Снова стал хромать, а временами едва ходил – так ныло все тело. Или это ныла душа?

Скандалить с директором он не стал. Бесполезное унижение. Но он был уверен, что похитил головку именно Тигран Мамедыч. Но для чего? Вскоре, однако, это выяснилось. В одном из глянцевых журналов он прочел, что некий «пробный» реставрационный вариант шармарского шедевра, не представляющий большой художественной ценности, был продан на лондонском аукционе за… Дальше шла значительная сумма в евро. Покупателем оказался русский. То есть, конечно, «новый русский». И его имя Тураеву было отчасти знакомо. Именно с этим субъектом Таня Алябьева посещала (Тураев запамятовал) не то горный курорт, не то пустыню.

Он прочел заметку и задумался. Вдруг померещился ему какой-то просвет в его безнадежности. В новой нежизни, бывшей гораздо тяжелее прежней. Ведь он может пойти к Тане Алябьевой и рассказать ей о краже. Встреча была бы деловой, и это его ободряло. Он не хотел попадать в число фанатов, осаждающих ее дом. Но как и где ее увидеть? Тут ему и пригодилось знакомство с «Олей», то есть с Ольгой Вячеславовной Суетиной. Телефона этой дамы у него не оказалось, но она была приятельницей похожей на хорька музейной сотрудницы, доносчицы, мерзкой бабы, сообщившей Мамедычу о «шармарском двойнике». Но Тураев с некоторых пор стал гораздо терпимее, словно чувство к Тане его смягчило, сделало добрее и снисходительнее. Каково им всем без любви? Вот они и подличают.

Телефон был дан с необыкновенной услужливостью, при этом сотрудница шепотом ему поведала, что готовятся документы о его увольнении. Она очень, очень сожалеет, потому что он был самой необыкновенной достопримечательностью…

Тураев с досадой ее прервал. Каково? Был почти что музейным экспонатом! И в своем кабинете набрал номер «Оли». Ему теперь все стало безразлично, кроме возможной встречи с Таней, какой бы она ни была!

В голосе «Оли», выслушавшей его просьбу и что-то защебетавшей в ответ, послышались торжествующие нотки. Есть все же управа и на таких мумий! Попался не на деньги, главный их с мужем соблазн, а на успех и положение, сопутствующие Тане. О том, что Таня может кого-то привлечь вне успеха, у Ольги Вячеславовны и мысли не было. Но она немного поколебалась – давать ли телефон. Нет, она и не думала выяснить это у самой Алябьевой – такие тонкости ее не волновали. Но мучила какая-то невнятная зависть: а вдруг этот телефон послужит чему-то хорошему? Но любопытство пересилило. Она надеялась потом все выведать у Тани и вместе посмеяться.

Был продиктован сотовый телефон Тани Алябьевой, причем, как уверяла Ольга Вячеславовна, никому не известный. Кроме ну самых, самых…

Он позвонил в тот же день, опасаясь, что решимость его покинет. Только вернулся домой из музея и еще даже не снял своей красивой золотисто-бежевой рубахи. Уже вечерело. Весь этот день в музее он репетировал разговор. Няня звала его из кухни – поесть «картошечки в мундире». Пока горячая.

Он услышал:

– Вы? Приезжайте!

– Когда?

– Как – когда? (В голосе Тани послышалось уже знакомое ему раздражение.) Сейчас!

Тураев, очень уставший за день, голодный и вообще неохотно куда-либо перемещающийся из двух своих нор – музея и квартиры, – не возразил ни слова. Конечно, поедет! Раз Таня зовет. Это ведь звала и трубила в рог новая жизнь, которая с потерей глиняной головки словно бы испарилась, истаяла. Машинально пригладил или скорее распушил щеткой, лежащей на подзеркальнике, волосы, как теперь делал каждое утро, вспоминая Таню, сказал няне, что постарается поскорее вернуться, и вышел в почти что ночь, хотя сумерки начала лета были еще светлыми. Но он давно уже никуда не выходил в сумерках.

Хромая, он дошел до шоссе и остановил легковушку. Шофер, наблюдавший в зеркальце, как он, кряхтя, садится на заднее сиденье, сочувственно поинтересовался, есть ли у него инвалидность. Вот его тесть так же мается. Знал бы шофер, что этот «инвалид» едет на свидание. И с кем? У Тураева сердце выпрыгивало от возбуждения и ужаса. А вдруг она его прогонит? А вдруг все закончится?

Таня в тот момент жила на какой-то «чужой» даче, спасаясь от нежеланных гостей и поклонников. Дача по Ярославскому шоссе была недалеко от Москвы, и шофер домчал его, когда сумерки еще длились. В дачном поселке зажглись фонари. Тураев выскочил из машины в самом начале улицы, не доехав до Таниной дачи. Он хотел пройтись. И тут же он окунулся в какой-то совсем иной мир – тут иначе дышалось, иначе пахло. Тут видны были небо, звезды. Тут благоухали за изгородями кусты жасмина, любимого Тураевым с детства. Словно ему решили показать уголок рая, где он хотел бы быть после жизни. Все его чувства были обострены, душа трепетала от умиления и страха. И словно из какого-то давнего детского воспоминания за ним по тропке бежал белый щенок, особенно белый в темноте, как немыслимо белы цветы душистого табака, и тыкался глупой мордой в его ботинки. В конце концов Тураев не выдержал, подхватил щенка и стал его раскачивать в воздухе, а тот облизал ему все лицо. Но тут из какого-то двора раздался свист, щенок навострил уши и, отпущенный Тураевым, важно потрусил к своему дому.

Тураев же, судя по номерам дач, приближался к Таниной. От волнения он снова захромал. Таня стояла у калитки, освещенная уличным фонарем. За ней тонула в массиве темной шелестящей зелени освещенная огнями небольшая дачка-теремок.

– Вы хромаете?

– Ничего. До свадьбы заживет.

– А вы собираетесь жениться?

Он запнулся и хотел что-то сказать, но остановился, пораженный. Может, это свет фонаря ее изменил – только теперь Таня была совсем такая… Да, совсем такая, как он хотел. И все в ней было такое – и прическа, короткая стрижка, слегка растрепавшаяся, и платье, желтенькое в черный
Страница 9 из 22

горошек, и глаза, удивленные и сияющие. И даже морщинки у губ ему нравились. А он ведь читал в журналах, что у всех знаменитостей, благодаря современным технологиям, теперь не будет никаких морщин и прочих примет возраста. А у Тани были! Но вечерний воздух и неяркий свет фонаря делали ее совсем юной. Она была живой! Она была необыкновенной!

– Что вы так на меня смотрите? Я изменилась?

Тураев откашлялся и смущенно пробормотал:

– Немножко.

– Пойдемте.

Она схватила его руку горячей ладонью и повела в сад. Видно было, что она чего-то опасается. И точно – в доме кто-то был, горели окна, слышались какие-то звуки.

– Посидим в беседке. Так сиживали наши предки, да?

Она ввела его в темную каменную беседку, перевитую какими-то ползучими растениями. Они сели рядом на деревянную скамейку. Таня расправила платье на коленях.

– Простите, не переоделась. Принимаю вас в домашнем наряде. А на вас премиленькая рубашка. И вы еще больше стали походить… Помните, я вам говорила про моего друга? Правда, я его давно не видела.

Тураев нервно вздернул подбородок.

– Я запутался в ваших друзьях… В каждом номере журнала – разные…

– А вы не читайте! И не очень верьте!

Она стала искать сигарету, но раздумала и повернула к нему взволнованное лицо.

– Что вы хотели сказать?

Тураев поерзал на скамейке, всем телом ощущая, что Таня рядом, – это ее духи, ее голос, ее лицо, ее колени… Ему приходилось постоянно приводить себя в чувство, так как он все время «уплывал».

– Я? Ах да! Я… Вы видели Шармарскую Венеру?

– Ту гривастую?

– Я сделал другую. Подделал, то есть просто сделал свою. Как мне хотелось. Но у меня ее украли прямо из кабинета… Я знаю кто… А ваш друг… Я прочел…

Таня с интересом на него смотрела.

– Маркуша купил на аукционе. Ему сказали, что вещь старинная. Скульптор вылепил сначала гривастую, а потом эту. Повторный вариант. Но эта мне нравится гораздо больше.

Таня стала вглядываться в Тураева, словно что-то искала в его чертах, важное и забытое.

– Погодите, а как вас зовут?

– Иваном. Иваном Тураевым.

– Значит, и впрямь русский?

– Да что вы все об этом!

Тураев взъерепенился.

– Видно, ваш друг, тот, который уехал, был евреем. И вы думаете, что я что-то скрываю. Рад был бы вас порадовать, но – каков есть!

Таня поежилась.

– Простите меня! Со мной бывает – вдруг кажется, что все кругом врут. С вами не бывает? А имя у вас – чудесное! Кажется, Тургенева звали Иваном? Придумал каких-то идеальных барышень! Школьницей зачитывалась, слезы проливала…

Тураев снова весь встрепенулся.

– Я заступлюсь! По философии я все разорвал, а вот Тургенева не тронул. Они все живые, настоящие!

Таня снова остановила на нем странный, словно удивленный взгляд.

– Живые! Теперь бы они уже давно все поумирали. От скуки, от досады, от… друзей…

Она все же не выдержала и вытащила откуда-то из кармана сигарету.

– Вот, хотела не курить…

Дым от сигареты она словно специально пускала Тураеву в лицо, он закашлялся, но и это ее не смутило.

– Так, выходит, не вариант, а подделка?

Тураев, все еще кашляя, отозвался с горячностью:

– Она подлиннее подлинного!

Таня хихикнула, размахивая сигаретой.

– Вы уж выберите что-нибудь одно – либо подделка, либо подлинник. Сейчас вернусь. А вы подождите.

Она исчезла в темноте двора, и Тураев видел, как она заходит в освещенную дверь дома-теремка. Маленькая, хрупкая, как девочка. Из открытого настежь верхнего окна до него донеслись неразборчивые голоса: щебечущий и просительный – женский и твердый, небрежный – мужской.

Тураев ждал, как ждут в детстве, не пытаясь что-то предугадать и всей душой надеясь на благость судьбы, природы, космоса. И как в детстве, он погрузился в стихию бесконечного времени. Впитывал таинственные ароматы ночи – травы, отдающей солнечное тепло, жасмина, куст которого рос напротив беседки, легкий аромат Таниных духов. Он радовался, что это не «французские» духи музейных дам, от которых у него тут же начинался насморк.

Таня выскочила из теремка, чем-то победно помахивая. Вбежала в беседку, и Тураев увидел в ее руках свое глиняное диво-дивное. Она протянула его Тураеву.

– Возьмите. Это ваша. Я даже скотч прихватила – запаковать. И газету. У вас сумка есть? Знаете, я с ней по утрам разговаривала. Может, я и изменилась так внешне, потому что… Мне хотелось хоть чуть-чуть стать похожей…

Тураев глядел то на глиняную головку, то на Таню.

– Я, когда лепил, думал о вас!

Таня аж вскрикнула от радости, как делают невоспитанные дети.

– Умора! Я похожа на нее, потому что вы делали ее похожей на меня… Шаманство какое-то! Колдовство! Но она-то не стареет, не злится, не разочаровывает и не разочаровывается. Она лучше! Держите!

Таня протянула шармарку Тураеву. В темноте таинственно блеснули глаза-изумруды. Тураев в нерешительности замялся.

– Вы возвращаете?

Таня рассердилась.

– Сколько же повторять? Возвращаю! Берите.

Тураев принял из ее рук свое глиняное создание и тут же на вытянутых руках протянул его Тане.

– У меня нет ничего более ценного. Я дарю ее вам!

От волнения он задыхался и едва не уронил глиняную головку. Но тут на освещенное крыльцо вышел солидный господин в светлом домашнем костюме, выглядевшем очень театрально. Он стал звать Таню, как зовут загулявшихся собак, капризно и властно одновременно.

– Танюся! Ты где? Домой! Быстренько!

Таня вздрогнула, коснулась холодными губами щеки Тураева, схватила шармарку и исчезла в доме.

Тураев в полной прострации заковылял к станции, но был остановлен молодым парнем, Таниным шофером, который и подбросил его домой. А он мог бы легко доехать на электричке или даже дойти до дому пешком. И господин в белом был противный, и поцелуй какой-то холодный… Душе Тураева, которая в один миг из скукоженной и застывшей сделалась подвижной и живой, хотелось полноты и абсолютности счастья. А тут везде были какие-то рифы, препоны, двусмысленности. И все же чувство счастья его постепенно захватило, и он сдерживался, боясь пролить хоть капельку этого редкостного напитка.

Глава VI

Открытие музейной выставки

К открытию выставки, гвоздем которой должна была стать первая с момента реставрации демонстрация Шармарской Венеры, было приурочено два события. Одно – громкое и рассчитанное на коммерческий успех: в музейном концертном зале должна была выступить сама Таня Алябьева в сопровождении специально приглашенного из Америки камерного оркестра под управлением еще одной знаменитости – Дона Дина. Вокруг выставки и концерта роились фантастических слухи. На билете красовалась диковатая шармарка с вздыбленной зверообразной прической. Билеты стоили так дорого, что купить их могли только «новые русские».

Второе же событие произошло очень тихо. Его никто не обсуждал, и даже участники постарались почти «не заметить». Не был продлен трудовой договор с одним незначительным, хотя и давним, сотрудником музея. Он за последнее время резко ухудшил свои научные показатели. Отказывался писать научные отчеты о проделанной работе и вел себя вызывающе, противопоставив себя всему коллективу. Путаную речь Тиграна
Страница 10 из 22

Мамедыча по этому вопросу сотрудники музея выслушали молча, покорно опустив головы. За Тураева никто не вступился. Все держались за свои места и директора побаивались. Молоденькая практикантка, втайне в Тураева влюбленная, пыталась задать директору какой-то вопрос, но тот сделал вид, что не услышал ее звонкого голоска. А одна из сотрудниц, та, что напоминала Тураеву хорька, потом сделала практикантке строгое внушение.

Перестав ходить на службу, Тураев внезапно испытал огромное облегчение. Точно ему подарили счастье. Теперь ничто не мешало ему целыми днями бродить по пыльным московским бульварам и мечтать, вспоминая все мелочи своего свидания с Таней. Наверное, это называлось влюбленностью, причем какой-то юношеской, смешной, незрелой, но ведь с юным Тураевым никогда ничего подобного не случалось! Какая удача – музейное небытие он променял на жизнь, непредсказуемую и захватывающую!

О деньгах он не думал. Правда, где-то на задворках сознания копошилась мысль, что надо бы оформить пенсию, – сразу же понижая градус счастья. Влюбленный пенсионер!

В день открытия выставки, ему, кстати, не известный, Тураев, как человек свободный, продолжил свое праздношатание по бульварам и явился домой, только чтобы перекусить и пообщаться с няней, всегда без него скучающей. К вечеру он собирался снова прогуляться, ему хотелось натренировать ногу, чтобы в следующую встречу с Таней (а он почему-то в ней не сомневался) уже не хромать.

Няня поджидала его на пороге квартиры.

– Уж звонили-звонили! Телефон оборвали. Ты меня прости, но один гость к тебе напросился, не сумела прогнать. На кухне поджидает. Уж так просил!

На кухне, развалясь в кресле, сидел Мамедыч, попивая чаек.

– Дорогуша! Наконец! Просим вас вернуться. Без вас невозможно работать! Пропадаем всем коллективом! Берем назад с выплатой компенсации за моральный ущерб…

Тураев холодно прервал Мамедыча и сказал, что в музей не вернется.

– На коленях! Умоляю поехать! Сегодня же!

Мамедыч вопил, как на рынке. На крики прибежала няня, и директор, опустившись на одно колено, склонил перед ней лысую голову, словно делал какое-то гимнастическое упражнение. Тураев отвернулся к окну, чтобы не видеть этой комедии. Но няня попросила его поехать. Ежели не на дурное дело.

Мамедыч тут же вскочил.

– Открытие выставки – разве дурное дело?

Мысль о Тане Алябьевой, не оставляющая Тураева ни на минуту, тут его словно обожгла.

– И будет?..

Он не смог произнести ее имени, но директор понял и обрадованно замотал головой.

– Будет, будет! Если я… Если вы… Если мы вас доставим!

Тут директор остановился, побагровел и снова стал кричать о выплате компенсации.

Тураева осенила догадка, что директор нечаянно проговорился. Все дело в Тане Алябьевой. Это она захотела его увидеть на концерте и сказала об этом директору.

– Я еду! Еду!

У подъезда их ждал роскошный белый «мерседес» с шофером. Помчались, как Тураев любил, с ветерком. Даже в пробку не попали. Все им благоприятствовало.

– Капризные, ух и капризные эти певички!

Мамедыч говорил точно с самим собой и время от времени дотрагивался до тураевского плеча рукой, удостоверяясь, на месте ли он, а тот брезгливо отстранялся.

– Как, говорит, нет Тураева? Я, может быть, из-за него и петь согласилась! Доставить немедленно, а то откажусь от выступления!

Тигран Мамедыч забыл про компенсацию и, радуясь удачному обороту дела, все более проговаривался о подлинных причинах своего визита.

Переодеться Тураев не успел. Да и нужно ли было? Ехал в сине-голубой, сшитой няней, рубахе. Ничего лучше в его гардеробе не имелось. Он представил себе нарядный зал, и ему стало весело. Везде он был какой-то «синей» вороной.

Гривастая шармарская фальшивка с наглым подмигивающим глазом была выставлена под стеклом на подиуме и искусно подсвечена. К ней невозможно было пробиться из-за репортеров и публики. Да Тураев вовсе и не жаждал лицезреть эту Шармарскую Венеру. Прочие же шармарские древности, выставленные в залах, были ему хорошо знакомы. Поэтому он ускользнул от Мамедыча и прошел прямо в зал, спеша занять свое любимое крайнее откидное место. Он ловил на себе удивленные и даже несколько раздосадованные взгляды бывших сотрудников, которые не ожидали его встретить в компании с сияющим Тиграном Мамедычем. Какие, в сущности, мелкие людишки! И с ними он проработал столько лет!

Зрители повалили в зал, Тураев опустил голову и затаился. Ему казалось, что его теперь никто не увидит, но его все же отыскали. По проходу к нему ринулась «Оля» и, остановившись, поманила пальцем, как манят неразумных детей и любопытствующих простаков. Он и был ребячливый простак, потому-то он поддался жесту ее руки и побежал, ни секунды не раздумывая. Это его звала судьба, Таня, новая жизнь! Так и оказалось. Конечно, звала Таня. «Оля» исчезла в артистической, а он снова остался стоять у дверей. И вдруг оттуда выскользнула Таня в синем длинном платье, с оголенными плечами, и он, не отрывая глаз от ее милого облика, все же увидел боковым зрением в дверном проеме молодого горбоносого музыканта с надменным неподвижным лицом, поправляющего рукой неожиданно седые, при его молодости, пышные волосы.

Как, почему Тураев догадался, что это и есть тот самый, тот самый, о котором Таня?.. На нем был настоящий фрак, а не тот удешевленный вариант «с чужого плеча», который Тураев некогда примерял. Правда, потом, в зале, Тураев понял, что ошибся. На музыканте – а это оказался дирижер Дон Дин или Дин Дон – Тураев все никак не мог запомнить этого скользкого имени – был вовсе не фрак, а какая-то постмодернистская его вариация с разрезами и блестками, чрезвычайно экстравагантная и одновременно добротная.

…Бледная от волнения Таня очень спешила.

– Теперь они вас вернут в музей! Я попросила. И сказала, что без вас не буду петь.

– Я знаю. Спасибо!

Тураев улыбался во весь рот, сиял улыбкой, как новорожденный.

– Так вы вернетесь?

– Ни за что!

Он сказал это так весело, что Таня поневоле тоже улыбнулась, немного все же ошарашенная.

– Посмотрите! Мы с вами совпали по цвету! У вас рубашка такая же синенькая, как мое платье. И тоже премилая – как в прошлый раз. Вам очень подходит. Кто вам шьет?

– Это няня… няня мне сшила. И ту, и эту.

Тураев немного засмущался. Таня его поддела.

– Боже, у него еще няня! Сколько же вам лет?

Он хотел в отчаянии выпалить свой возраст, правда, нужно было его еще вспомнить, сосчитать, но Таня его опередила, заговорив быстро и нервно.

– Мне трудно петь, как он велит. Вы мне потом скажете, как я пела, ладно? Я вам одному доверяю. Одному!

Она взялась за ручку двери артистической, но вдруг обернулась.

– Телефон!

Тураев проговорил цифры своего домашнего телефона.

– Не то!

Таня с досадой поморщилась.

– Сотовый! Скорее же!

– У меня нет.

Он развел руками, все еще глупо улыбаясь.

– Нет сотового?

Таня посмотрела на него, как на инопланетянина, и скрылась за дверью артистической.

Он сел на прежнее место, его все еще не заняли, желающих сидеть на откидном стуле не нашлось. На огромном экране в глубине сцены появилось изображение Шармарской
Страница 11 из 22

Венеры, вызвав овацию в зале. Дикой густоты зверообразный паричок на голове раскрашенной куклы очень напоминал прически (парики?) многих сидящих в зале дам. Возможно, это сходство и вызывало столь бурный восторг.

Тураев ждал появления Тани. Она вышла очень плавно, без тех резких, почти конвульсивных движений, которые сопровождали ее выход в тот, первый, раз. Теперь в ней не было ничего общего с шармарской куклой, красующейся на экране. Но Тураев снова ее не узнавал! Это была очень красивая, ослепительная певица с тонкой талией и хрупкими плечами, выделенными длинным узким платьем. И пела она очень ровно, прекрасно, кантиленно, любуясь каждой ноткой и модуляцией и заставляя слушателей тоже всем этим наслаждаться. Не было уже никаких рывков в цыганщину или оперетту. В основном исполнялись итальянские арии, для которых этот стиль больше всего подходил. Она пела теперь… корректно – вот то слово, которое Тураев наконец нашел, – никому не залезая в душу и не открывая своей, – блистательно, волшебно, артистично, холодно, искусственно, плоско. И с такой же блистательной корректностью играл оркестр под управлением молодого горбоносого дирижера. Все катилось так свободно и плавно, словно играть в оркестре было очень легко и продолжаться это может бесконечно, без отдыха и без усталости. А уверенные, отточенные взмахи дирижерских рук гарантировали самое высокое качество, высший европейский уровень.

Исполнив очередную арию, Таня остановилась, пережидая бурю аплодисментов, и вдруг как-то явственно заволновалась, отыскала глазами дирижера, потом досадливо отвернулась от него и стала всматриваться в зал. Тураев приподнял голову – их взгляды встретились. Тогда Таня откашлялась и сказала, обращаясь к залу, что споет русскую народную песню.

Тураев видел, как поморщился и сделал удивленное лицо дирижер. Таня явно отошла от сценария. Это была отсебятина, но, к счастью, ее песня не нуждалась в сопровождении оркестра или какого-либо инструмента. Она запела старинную песню, которую Тураев знал и любил, причем в двух ее музыкальных вариантах. Таня выбрала тот, где возгласы дочери, обращенные к матери, звучат, как крики о помощи. А мать поначалу словно бы готова спасти свое дитятко от венчания с нелюбимым. Но все меньше остается этой уверенности, и все отчаяннее звучат крики бедной девушки: «Матушка, матушка, образа снимают!» Таня пела эту песню с такой поразительной достоверностью, с такой доверчивостью к тому, что любящая и сильная матушка ее защитит, и так ужасно было это финальное предательство матушки, которая мирилась с неизбежным, что возникало ощущение какой-то настоящей трагедии, истинной беды, которая каждого может поджидать за углом. Это ощущение столь противоречило всему настрою концерта, всему его общему тону и ожиданиям зрителей, что после последней ноты певицы возникла какая-то неловкая пауза. Словно произошло что-то не совсем приличное и неуместное, словно в зал вошел смертельно больной человек и стал жаловаться и плакать. Пауза грозила затянуться, но тут дирижер взмахнул палочкой, и оркестр заиграл один из штраусовских вальсов, который мгновенно стер всякие следы тревоги и возникшего было конфуза. А потом и Таня, улыбаясь, спела одну за другой несколько ярких итальянских арий, где страдания были так красивы, что ими хотелось упиваться и длить их до бесконечности.

Но Тураев все не мог прийти в себя после старинной народной песни. Какие-то тревожные предчувствия им овладели. Он подумал, что судьба готовит ему и Тане немало сюрпризов, и какой-то уже на пороге. И вещая Танина душа его об этом предупредила. В их когдатошнем, запредельном прошлом тоже было немало тревожного и трагичного. Тураев представил себя в ночной степи убежавшим от злобных преследований соплеменников. Его спасла тогда, как пушкинского Алеко, юная дева, нашедшая его, голодного и продрогшего. Она привела его в свое племя. Он стал нести охранную службу на рубежах шармарских земель, но каждую свободную минуту использовал, чтобы в тайной мастерской лепить из глины головку своей спасительницы – искусство, которому научил его старый эллин, правда, тот предпочитал ваять фигуры из камня… Он хотел уловить и запечатлеть навечно эти неуловимые, зыбкие, детски-наивные черты, этот удивленный излом бровей, шаловливую полуулыбку на губах. Между тем его спасительницу выдали замуж за сына старейшины. И теперь он мог ее видеть только украдкой, тайком… И так редко теперь она улыбалась…

Зал содрогнулся от аплодисментов, пробудив Тураева. Таню Алябьеву и Дона Дина забросали цветами. Они выходили кланяться, взявшись за руки, и все видели перед собой необычайно эффектную пару молодых знаменитостей. Седые пышные волосы у молодого дирижера делали его еще интереснее, а Таня Алябьева, правда, немножко костлявая для оперной певицы и порой, в задумчивости, морщившая лоб, тоже вполне соответствовала стандартам «европейской звезды»…

Тураев задыхался от смешанных, противоречивых чувств разочарования, восторга, упоения, тревоги. Он кинулся в артистическую, потом выскочил на залитую дождем, всю в огнях, вечернюю Пречистенку. Силуэт синей машины мелькнул неподалеку от служебного входа и скрылся, смешавшись с сотнями машин.

Возвращаясь домой пешком и подставив разгоряченную голову дождю, Тураев припомнил, что видел этого Дона в недавней телевизионной передаче. Тураеву эта личность так не понравилась, что он почти сразу переключил телевизор на другую программу – но и там он наткнулся на горбоносого, отвечающего на вопросы вальяжного музыковеда с бархатным голосом.

Вальяжный ослепительно улыбался.

– Помнится, вы из российских вундеркиндов?

Горбоносый сделал ироническую гримасу – точно речь шла о ком-то другом. Вальяжный, улыбаясь еще ослепительнее, продолжил тему.

– И звали вас тогда иначе, не правда ли? Помню, помню сольные концерты пианиста Лени Гуркина. Вся Москва сбегалась.

И опять горбоносый не проявил никаких ностальгических чувств.

– Мне давно кажется, что этого не было. По-русски говорят: «Давно и неправда!»

Горбоносый рассмеялся отрывистым смехом, в котором не было ничего от веселости.

Вальяжный не отставал. В его тоне насмешливость прихотливо сочеталась с восхищением.

– Зачем же отказываться от такого прошлого?

Горбоносый отчеканил:

– Зачем? Я не в прошлом, я в будущем! А перемена имени – это и перемена имиджа. Я давно живу в другой стране, даже в других странах, потому что я все время гастролирую. И теперь я уже не пианист, а дирижер. И тот Гуркин мне ни о чем не говорит. Я удивлен, что вы его еще помните.

– И не скучаете?

– О, какой русский вопрос! Здесь все скучают, все вспоминают, все бездельничают. А мне некогда скучать – мой график гастролей расписан на пять лет…

Тураев тогда раздраженно выключил телевизор. Этот человек его взвинтил, несмотря на свою «корректность».

Идя домой, Тураев пришел к неутешительному выводу, что он горбоносому во всем уступает. Тот благодаря таланту, который он сумел удачно приспособить ко вкусам элитной публики, прорвался к самому ядру современной жизни – ко всем ее безумным
Страница 12 из 22

возможностям, включая яхты, клубы, путешествия, встречи. Тураев же, улавливая ядовито-притягательные испарения этой жизни почти исключительно в иллюстрированных журналах, жил по старинке, в какой-то почти норе, вне технического прогресса и современных заморочек. Подумать только – ни сотового телефона, ни Интернета, ни солидной суммы в банке! И видя себя глазами Тани Алябьевой, безработным прихрамывающим пенсионером, который ни в чем не сумел себя как следует проявить, разве что в изучении шармаров, мало кому интересных, Тураев понял, что Гуркин, Дин Дон, горбоносый положили его на обе лопатки, и сравнение только оттеняет эту победу. Что Тураев мог положить на весы? Только свою запоздалую любовь – только любовь…

Глава VII

Возвращение шармарки

Той же ночью, часа в два, раздался телефонный звонок. Тураев чудом еще не ложился. Обычно в это время он давно уже спал, но после концерта он долго добирался домой и потом все никак не мог успокоиться – думал, что-то жевал, вздыхал, смотрел в темное окно. И чего-то ждал. И вот дождался – звонок.

– Не спите?

Это был Танин голос.

– Не сплю.

Оба задохнулись и некоторое время молчали. Потом заговорила Таня, часто-часто, без пауз, точно боялась, что он перебьет.

– Я завтра уезжаю. Ах нет, уже сегодня. Вечером. Мы с Доном уезжаем. Простите меня. Я все же хочу оставить вам вашу, нет – нашу шармарку. У меня такое чувство, что это моя душа. Глупости говорю, понимаю. Диктуйте адрес – я вам сейчас привезу.

Тураев молчал. Таня несколько раз нетерпеливым тоном позвала его по имени. Тогда только он тусклым голосом продиктовал адрес. И потом стоял посреди комнаты, позабыв положить трубку на рычаг. Уезжает? С Доном? Но ведь он сам пришел к выводу, что Дон его во всем обошел! И все же он не ожидал. И так скоро? Зачем же ему новая, да любая жизнь, если в ней не будет Тани? Только для нее он мог бы попытаться что-то предпринять, как-то устроиться в новых условиях. Открыть курсы по изучению шармарского языка для любознательных богатых бездельников, наладить производство глиняных кукол, стилизованных под Шармарскую Венеру!.. А сейчас? Зачем ему шевелиться, если рядом не будет Тани Алябьевой?

Тут из своей комнаты, точно что-то почуяв, вышла няня, и Тураев кинулся к ней. Старушка, не зная причин его горя, как могла его утешала. Твердила, что «не в деньгах счастье» и уж как-нибудь они проживут. Она заварила в чашках зеленого чая, вынула из заветного ящика припасенные пряники и конфеты, и они посреди ночи устроили небольшой праздник, чтобы «заклясть злые силы». Средство было испытанное, но на этот раз не помогло. Няня ушла к себе, а Тураев остался на кухне в каком-то оцепенении всех чувств. Но вдруг его охватила паника. Зачем она к нему едет? Неужели только отдать шармарку? А если в ней живет та самая тургеневская барышня, безрассудная и слушающаяся только голоса сердца?

Он ей не откроет! Попросит няню сказать, что внезапно заболел. Что у него бронхит, радикулит, воспаление мозга, лихорадка! Он пенсионер, в конце концов, старый и больной человек! Что нужно от него этой безумной женщине?!

Но он все же не смог ей не открыть и, вглядываясь, не сразу пропустил в квартиру, так что она, проходя, его почти оттолкнула. В ней клокотали какие-то злые силы, она была красная, возбужденная, недобрая. В блестящей куртке, с которой стекала вода. Волосы мокрые. Очевидно, и она прошлась под дождем. Она резким движением сунула на полку в прихожей сверток с куклой и повернулась уходить.

– Не поминайте лихом!

– Погодите!

Тут уж он заволновался.

– Негоже так уходить! Давайте хоть… хоть чаю попьем, что ли.

– Некогда! Мы ведь сегодня, я вам говорила… Какое у вас жилище… доисторическое.

– Нора, – подсказал он и добавил невесело: – А вам, должно быть, нравится европейский ремонт.

– Ненавижу! – змеей прошипела Таня. – Не надо вам европейского. Просто человеческий – обои подклеить.

Она мимолетно, точно случайно на него взглянула, и тогда он, не помня себя, ее обнял. Обхватил руками мокрую скользкую куртку.

Таня с досадой отстранилась.

– Ну нет!.. Тут другое… Хотя бы тут!.. А как пела, не спрашиваю. Знаю, что как заведенная кукла. Но Дон говорит, что такая манера пользуется сейчас спросом. Русскую песню пела для вас – вы поняли? Дон лучше Маркуши и остальных… Но… знаете? Вы с ним совсем не похожи!

Не похож? Таня наконец поняла? Обрадованный, он уже более решительно ее обнял, даже неловко попытался коснуться губами щеки.

Но Таня снова высвободилась.

– Ну нет! Нет и нет!.. Что мне тут делать? Стать женой безработного? Петь по ресторанам? Прорываться в какие-нибудь отвратительные телевизионные шоу? Вон Маркуша предлагал…

Он хотел ей сказать о своих грандиозных планах. Ради нее он все сделает, все сможет, но понял, что все это она сочтет за какие-то химеры, детские фантазии. Да так ведь и есть.

Таня шагнула к зеркалу, судорожно вынула помаду и, глядя на свое смутное отражение, подмазала губы, и без того красные.

Он, стоя у стены, позвал тихо:

– Таня. Таня.

Она не оборачивалась.

– Звонить не буду… Боже, это невыносимо. Не думала, что так привяжусь… Может, эта шармарка – заколдованная?

Повернула к нему, понуро прислонившемуся к стене с выцветшими обоями, сердитое, возбужденное лицо, выкрикнула свое «ну нет!» и выскочила из квартиры. Тураев схватил сверток, вынул глиняную головку и хотел было в избытке чувств хлопнуть ее об пол, но невольно загляделся на показавшееся необыкновенно доверчивым и живым лицо шармарки. Колдуньи, в которой таилась душа Тани Алябьевой. Ее зеленые глаза таинственно мерцали. И снова он не поверил своему несчастью, снова, как мальчишка, отмахнулся от очевидности разлуки, а стал грезить наяву, воображая, что и Таня его любит. И они еще встретятся, встретятся…

Глава VIII

Неожиданный поворот

Через некоторое время читатели разделов «Светская хроника» смогли познакомиться с описанием знаменитого лондонского аукциона, на котором была выставлена Шармарская Венера № 2, как теперь стали ее обозначать в каталогах и прессе. Ее рейтинги резко возросли. С некоторых пор именно эта Венера вызывала внимание коллекционеров и охочей до сенсаций публики. Между тем о Шармарской Венере № 1, выставленной в залах музея, где директорствовал Тигран Мамедыч, как-то сразу забыли. За ней клубился шлейф ядовитых публикаций некоторых искусствоведов и расторопных газетчиков, имеющих длинные уши для улавливания тусовочных шумов. Зато Шармарская Венера № 2 вызвала бурное одобрение авторитетнейшего английского культуролога сэра Джона Траля, который занимался исследованием «пограничных» культур, в частности скифов, славян и шармаров.

Траль счел именно этот вариант более аутентичным и художественно совершенным.

Организаторы лондонского аукциона, до того как выставить «прелестную глиняную головку» (выражение Джона Траля) на торги, связались с прежним ее владельцем – известным российским режиссером. Тот сказал, что скульптуру подарил и не имеет материальных претензий к тем, кто решился теперь ее продать. Газетчики бросились угадывать имя нового владельца и сошлись на том, что это,
Страница 13 из 22

скорее всего, известная оперная дива русского происхождения, недавно выехавшая на жительство в Америку. Прежде она довольно часто мелькала на фотографиях в паре с этим режиссером. Но толком все равно было ничего не известно – ни кто продал, ни кто купил. Единственное, что просочилось в прессу, – что заплаченная за Шармарскую Венеру № 2 сумма была в несколько раз больше той, за которую ее приобрел режиссер.

Российским любителям искусства увидеть ее так и не привелось – им приходилось довольствоваться музейной шармаркой в зверообразном парике и словно подмигивающими наглыми глазами. Но если раньше это зрителей восхищало, то теперь вызывало досаду. Казалось несправедливым, что «настоящая» глиняная Венера где-то на чужой стороне у богатенького коллекционера.

Тигран Мамедыч в целях «сбора информации» решил нанести визит бывшему сотруднику музея Ивану Тураеву. Тот в музей так и не вернулся и компенсацию за «моральный ущерб» не получил. Впрочем, Тигран Мамедыч ввернул тогда эту «компенсацию» для пользы своего дела, а выдавать ее вовсе не собирался.

До директора донеслось, что Иван Тураев сам стал директором, да где? Невероятное везение! В информационном листке, брошенном Мамедычу как-то поутру в почтовый ящик, он вычитал, что шармарские древности вновь входят в мировую моду и стали гвоздем нескольких лондонских аукционов. Стоимость выставляемых лотов во время торгов баснословно росла. Многие ценные шармарские экспонаты долгие годы хранились у безвестных московских коллекционеров, которые и не мечтали попасть на европейский рынок. В Москве срочно был организован филиал европейского Центра по реставрации и продаже памятников «пограничных» культур, находящихся в частных собраниях. Центр финансировался аукционным бизнесом. Его генеральным директором был назначен (Тигран Мамедыч протер очки) россиянин Иван Тураев… Далее изумленный Мамедыч прочел краткую характеристику своего незадачливого подчиненного, уволенного им из музея. Оказывается, тот был рекомендован дирекции Центра самим Джоном Тралем, который назвал своего протеже блестящим ученым, чьи статьи и книги некогда побудили его заняться шармарами. Тут же сообщалось о многолетнем тураевском опыте музейной работы, выполняемой им без оглядки на «руководящих ослов». Вероятно, это была какая-то тураевская фраза, подхваченная журналистами. Директор был так изумлен, что даже не обиделся. Итак, в один из дней он направился по указанному в листке адресу. Офис, расположившийся в памятном для Тиграна Мамедыча доме, откуда они с Тураевым некогда неслись на машине в музей, директора ошеломил. В огромном фойе стояли экраны во всю стену, на которых сменялись картинки, связанные с находками и реставрацией шармарских древностей. Сияли красками утварь, украшения, ремни, оружие. На столь же масштабных табло высвечивались цены продаваемых изделий в долларах, евро и рублях. Все пространство фойе было уставлено инсталляциями современных художников, сооруженными из черепков и обломков, удачно имитирующих те, что были найдены на раскопках шармарских поселений. Впрочем, одна или две инсталляции были сделаны из настоящих древнешармарских обломков. Но разобраться, где имитация, а где настоящие обломки, могли только очень дотошные специалисты. Да и то не всегда.

Сам генеральный директор стоял в своем стилизованном под шармарское жилище кабинете в белоснежном костюме с вырезами по бокам и узорчатым, в шармарском духе, поясом и разговаривал одновременно по двум сотовым телефонам.

Тигран Мамедыч был вежливо принят и вежливо спрошен о причинах его визита. Самому же директору ничего нового выведать не удалось. Когда он спросил у Тураева о Шармарской Венере № 2, тот взглянул на него с брезгливым удивлением и поинтересовался, нормально ли обстоят дела с его памятью. Спрашивать об этой Венере должен был Тураев, и не тут, а в суде по делам о хищениях. Тигран Мамедыч вскипел и выкрикнул – а хотел утаить! – что забросал Джона Траля электронными письмами, где Венера № 2 называлась подделкой, выполненной Тураевым. Не удалось вскипевшему Мамедычу скрыть и свое недовольство Тралем – тот на его письма не отреагировал!

Тураев только плечами пожал.

– Кто ж отвечает на анонимки, пусть и электронные?!

И ведь попал в точку! Тигран Мамедыч использовал электронный адрес мифической фирмы.

Два представительных молодца подошли к директору, чтобы «проводить его до выхода». А Тураев вдогонку крикнул, что у них освободилось место вахтера. Не угодно ли Тиграну Мамедычу? Тот сначала страшно оскорбился, но эта идея, чем дальше он уходил от тураевского офиса, тем больше ему нравилась.

После увольнения Тураева музей пришел в полный упадок, точно Тураев был атлантом, поддерживающим эту хрупкую конструкцию. Как ни удивительно, но никакая европейская мода на шармарские древности музей не затронула. Впрочем, Тигран Мамедыч узнал об этой моде из случайно брошенного в его почтовый ящик информационного листка и, в сущности, не имел представления, как ее использовать. Между тем городские власти давно мечтали закрыть нерентабельный музей в лакомом центре города. Возник проект распределения его экспонатов по нескольким музеям сходной ориентации и строительства на этом месте детского компьютерного центра. Слово «детский» всех завораживало. Для детей, «нашего будущего», ничего было не жаль, тем более что самый распиаренный экспонат музея вызывал у ряда ученых сильные подозрения.

Тигран Мамедыч был такому повороту дела даже рад. Он уже израсходовал весь скромный запас своей «пассионарности» на раскрутку Шармарской Венеры № 1 и тайную продажу, через подставных лиц, Шармарской Венеры № 2. Полученные от этой сделки деньги хранились в надежном банке. Много энергии потребовало и выдворение из музея этого строптивца – Тураева. Директора не смущало, что все им содеянное на общественном поприще обладало минусовым эффектом, вело к упадку и деградации. Его личная программа была, в общем-то, выполнена, на остальные грандиозные планы – к счастью для мира! – пороху не хватило. Теперь он мечтал о тихом и прибыльном местечке. И всерьез стал подумывать о тураевском предложении. Благоразумная жена его торопила – могли ведь и уволить, и отдать под суд! А детки… детки давно разлетелись по всему свету – вплоть до Новой Зеландии, и им было все равно, чем занимается и против кого интригует их папаша…

Визит директора Тураева взволновал. Ему припомнилось, с какой легкостью многолетние сотрудники согласились с его увольнением. Припомнилась и бессовестная кража шармарки, да и все последующие радостные и горестные события, которые вращались вокруг Тани Алябьевой.

Бросив дела, которыми, кстати говоря, он так и не сумел увлечься, Тураев петляющими коридорами прошел в комнату няни, где все было, как прежде. И ей, и ему так хотелось. Пришел он неизвестно зачем, просто в минуты волнения он, как в детстве, прибегал к няне. Та, надев очки, что-то мастерила, сидя в глубоком уютном кресле.

– Хочу тебе, Ванечка, рубашку сшить. На этот раз зелененькую. Как травка по весне. Нашла в сундуке
Страница 14 из 22

хорошую материю. Покупали для занавесок. Зачем добру пропадать? Будешь в ней еще красивше!

Тураев неуверенно улыбнулся и вдруг почувствовал, что злость, досада и тоска куда-то улетучились! И это все его няня! Рубашке он был страшно рад. Какие-то они получались колдовские. Приносили ему удачу. В них он чувствовал себя молодым. И еще они нравились Тане Алябьевой.

– Няня, поедешь со мной, если я уеду?

Няня приподняла голову с красиво уложенными седыми волосами, сняла очки и взглянула на Тураева тем обожающим взглядом, каким смотрела всегда.

– Умный ты, Ванечка, а глупый. Ты поедешь, а я останусь дом сторожить да тебя поджидать. Здесь ведь твой дом. Девочки твои, секретарши, ко мне все время забегают. Я их чаем пою с бубликами. А одна, Анюта, и поживет, если приглашу. Очень уж ей с родителями несладко. Кажись, на тебя заглядывается. Видная такая девица, в теле, сдобная. И куда же ты собрался?

Тураев в волнении прошелся по няниной комнате.

– Это я так спросил, на всякий случай. А ты молодец, что секретарш подкармливаешь. Вот только Аня не в моем вкусе.

Он перешел в свою комнату, оставшуюся прежней. Даже потолок не позволил побелить, только переклеил обои, вспомнив, что старые не понравились Тане. А все прочее осталось родным, прежним, привычно-приветливым, запущенным.

Под офис дирекцией Центра в спешном порядке была куплена часть дома, в котором жил Тураев, – дирекции понравилось его местоположение. Жильцов срочно выселили в спальные районы Москвы, из-за чего в печати даже возникла полемика. Кто-то из журналистов ополчился на «власть капитала», наплевавшего на простых людей, а кто-то возражал, что эти простые люди теперь будут жить в экологически более здоровом месте. Сами же переселенцы не то промолчали, не то их голос не был услышан журналистами. Купленная часть дома изнутри вся была перестроена, однако квартира Тураева осталась почти в прежнем виде. Нора норой. Но уютная, своя, привычная. Он отдал под офис лишь бывшую комнату родителей, в которую прежде почти не заходил. Какая-то врожденная деликатность его удерживала. Перед ремонтом он зашел забрать кое-какие бумаги и вещи.

Он тогда открыл шкаф и достал с верхней полки шкатулку с документами. И тут же из шкафа вывалилась пачка старых-престарых родительских писем, перевязанная красной шелковой ленточкой. Он, музейный работник, историк, архивист, никогда этих писем не читал. Эти письма были тайной, касающейся только двоих – его матери и отца. Но пока он подбирал упавшие письма из рассыпавшейся пачки, он невольно прочел, что отец называл «маму Лиду» вовсе не Лидой, а Идой, и мать подписывала свои девические письма фамилией Каплан.

Таким странным образом выяснилось, что злобные газетчики в свое время были правы, и Тураев оказался не без еврейской крови. И ведь Таня тоже угадывала в нем еврея. Только он этого не скрывал, а просто не знал. Родители с ним об этом не заговаривали. Вероятно, у них были на то свои причины. Они его оберегали, тревожились о его будущем. В тураевском паспорте советских времен всегда значилось, что он русский, и таковым он себя ощущал. Неожиданное открытие его смутило, он вспомнил, как горячо убеждал Таню, что не еврей, и еще несколько случаев такого рода. А ведь евреев он всегда любил и отличал. Было подарком судьбы приобщиться хоть отчасти к их трагической и необыкновенной истории. Только он хотел за это заплатить, как платили они, – всей жизнью и судьбой. При этом он понимал, что его корни все равно в России и смешная, наивная, юродивая его «русскость» тоже всегда при нем.

Открытие заставило Тураева еще раз призадуматься об обманчивости очевидных фактов, зафиксированных документами. Все подлинное просачивалось между фактами, дышало иным, нездешним, космическим воздухом тайны и свободы. Вот и родительские письма он решил приобщить к этому воздуху. Он сжег их, не читая. В нем жило детское убеждение, что все настоящие чувства, слова, переживания все равно нельзя уничтожить. Они витают вокруг нас, в космосе, давая человечеству возможность жить и дышать…

В своей комнате Тураев полистал свежие глянцевые журналы, лежащие на журнальном столике. О Тане Алябьевой теперь почти не писали, а если писали, то как о подруге известного дирижера Дона Дина. Один бойкий журналист навестил ее под Бостоном, где она купила дом. В журнале были разбросаны фотографии этого дома, ухоженного дворика, машины. На фотографиях мелькало горбоносое лицо известного дирижера с маленькой бородкой и Тани Алябьевой, причем было ясно, что фотографироваться она не хотела. Вид у нее был грустный и растерянный.

Однако журналист не жалел красок, расписывая внешние приметы хорошо устроенной и комфортной жизни бывшей российской певицы.

По ночам в квартире Тураева временами раздавались телефонные звонки. Между двенадцатью и часом. Он теперь старался раньше этого времени не ложиться и ждал звонков с нетерпением. В Америке был день, люди занимались бизнесом, но Таню что-то тревожило. В трубке никто не отзывался. Однако Тураев знал, что звонит Таня. И не вешал трубку, прислушиваясь к гулкой тишине. Однажды он даже крикнул, от волнения перейдя на «ты»:

– Таня! Потерпи чуть-чуть. Я скоро приеду! Я уже не безработный. Заработал кучу денег. Я теперь, смешно сказать, директор…

В трубке что-то зашуршало и послышались гудки.

Господи, что он ей говорит! Какой он стал крутой и отмороженный. Директор, деньги, дела. Ни слова о том, что его действительно волновало. Но Тане ведь не нравилось, что он безработный, да и сам он мечтал о новой, деятельной и полной событий жизни. И вот… Свершилось. Он человек дела, ведущий бесконечные переговоры с клиентами и партнерами, улаживающий правовые и финансовые вопросы с помощью штата финансистов и правоведов. Все тут вертелось вокруг искусства, но само оно совершенно исчезло за потоком сделок, выставок, предложений. Тут тоже произошла подмена – живое подменили неживым… В этом, должно быть, и крылась примета времени – все подлинное и горячее оно охлаждало и извращало, облекая в формы интеллектуальной игры, коммерции, делового партнерства. Но этот с таким трудом завоеванный мир остался для Тураева чужим и чуждым. И все же он был ему благодарен. Он очнулся от музейной спячки и встретил Таню Алябьеву. Этот мир, сам того не желая, помог ощутить вкус живой жизни, снова, как в детстве, подставить лицо летнему дождю, гулять до изнеможения по бульварам, предаваться лени и мечтам…

– Таня, потерпите! Потерпи!

Он теперь заклинал ее и наяву, во время ее ночных звонков, и во сне, блуждая в шармарских степях, отыскивая кибитку, где юная шармарка поселилась с другим, замешивая глину в своей тайной мастерской… А также во время деловых встреч в офисе, бесед с няней, прогулок по ночным бульварам перед Таниным звонком…

Глава IX

Встреча

Настал день, и Тураев прилетел в Бостон. Одет в зеленую, сшитую няней, рубашку и новые джинсы, лицо загорелое и очень решительное, и все же что-то в его облике – слишком длинные седые, пушистые волосы, некоторая рассеянность во взгляде, когда он терял бдительность, – заставляло предположить, что это человек
Страница 15 из 22

вольной профессии. И уж точно не американец.

Он так был взволнован своим приездом, что решил явиться к Тане без звонка, хотя знал, что в Америке это не принято. Но что ему был чужой закон, если даже возможность встречи с горбоносым его не остановила?

И вот он уже звонит в дверь ее загородного дома – того самого, фотографии которого он видел в журнале. Шофера он отпустил, договорившись, что вызовет его, когда будет нужно. Водить машину Тураев так и не выучился. К счастью, в Бостоне находился филиал Центра, и его опекали.

Открыла Таня в каком-то коротком светлом платье, но с лицом озабоченным, даже угрюмым. Он не знал у нее такого выражения. И вдруг ее лицо начало меняться, оживать, на нем засияли глаза, заиграла улыбка.

– Боже мой, Тураев!

Она бросилась к нему, подставив щеку для символического европейского поцелуя, но он ее прямо-таки закружил. Оба потом довольно долго опоминались, растерянно и почти тупо глядя друг на друга.

Тураев запутался в словах.

– Не мог… с собой… поделать… совладать…

Как же он жалел, что не сохранил хладнокровия и не предстал перед Таней «важным господином».

Но и с Таней что-то делалось. Она и радовалась, и почти плакала. И бормотала что-то несообразное.

– Какое счастье!.. Напрасно, напрасно приехали…

– Как напрасно, Таня? Меня… меня принесло… Не мог не приехать.

Таня вся съежилась, стала совсем маленькой.

– Вы ведь скажете: уходи от Дона. Верно? А я боюсь… Мне кажется, он специально меня сюда заманил. Чтобы я потеряла всякую уверенность, почву… Никому тут не нужна. Пою для горстки эмигрантов. А он! О, он великий артист. Кружит по всему миру. Зарабатывает уйму долларов… Я целиком от него завишу. Этот дом купил он. Тут моего ничего нет.

Тураев, поколебавшись секунду, стал все же говорить ей «ты». Ведь она была самым родным ему человеком.

– Я действительно хотел, чтобы ты… Этот Дон Карлос тут лишний. Словом, уходи от Дина. Таня, мы так прекрасно будем жить! Ты будешь петь, я… я, может быть, займусь скульптурой или живописью… Еще не решил… Нас в России ждет няня. Погляди, она сшила эту рубашку. Тебе, кажется, нравилось?

Таня покачала головой, вновь сделалась угрюмой.

– Ждет няня… Займешься живописью… Все это, милый, слишком… фантастично, слишком по-детски! Все это может лопнуть, как воздушный шарик. Фьють! И что останется? Ничего не останется! А к Дону я привыкла. Его можно вытерпеть.

У Тураева внезапно похолодели руки.

– Я… не понимаю. Ты не хочешь возвращаться в Россию?

– Нет!

Он помолчал, не зная, что сказать.

– Погоди, но может быть, ты не поняла… У меня теперь есть офис, есть деньги. Есть даже шофер. Мы с тобой можем поехать куда угодно. Хоть в Швейцарию!

Он старался не смотреть на Танино лицо, которое словно закрылось тучами.

– Я ведь там уже бывала! Это так скучно! И не для нас с вами.

Она все же заметила, что он вздрогнул от этого «с вами», и поправилась: «с тобой». Наш мир – мечты. С этим нужно смириться. Иначе мы все потеряем. Все! Даже то, что есть сейчас.

– Мои чувства реальны!

Тураев с силой ее обнял, но Таня, как уже было при расставании в Москве, отстранилась.

– Не нужно! Я Дона вымечтала, а он оказался… Скучнее, что ли? Обыденнее? А ты… У тебя вон няня до сих пор…

Тураев вскипел, голос стал резче и выше.

– При чем тут няня? Я вполне взрослый! (В душе он в этом сильно сомневался.)И я знаю, что ты, ты тут погибаешь. Разве не ты звонила по ночам? Не ты?

Таня тоже повысила голос.

– Ничего не значит! Пусть плохо, но я тут живу. Я хочу быть живой – грешной, шальной, некрасивой, злой! А не твоей бескровной мечтой. Я другая!

Тураев почувствовал, что Таня ускользает, что он ее теряет.

– Таня, послушай. У меня, кроме тебя… Я изорвал книги… Я продал шармарку… Осталась только ты… Я понимаю, ты не любишь… Меня женщины мало любили. Не любишь, скажи?

Таня ответила не сразу и на какой-то свой вопрос.

– А вдруг мы друг другу не подойдем, вот в этой грубой реальности, не в мечтах? Вдруг я тебя разочарую, а ты меня? И что у нас останется? Время – мой кошмар. Я всегда думаю о будущем.

– Давай же попробуем!

Она зло усмехнулась.

– Пробуют суп! Достаточно ли соли. Я, мой милый, напробовалась!

Тураев повернулся уходить. Он был зелен, как его рубашка. Руки и ноги мелко дрожали, перед глазами – пелена.

Таня скрылась в смежной комнате и вернулась с глиняной куклой. Его шармаркой.

– Дон мне сделал такой чудесный подарок! Купил на аукционе. А я снова отдаю ее вам… тебе…

Таня протянула ему шармарку. Изумрудные глаза куклы вдруг сверкнули коварством и злостью, напомнив Тураеву халтурно отреставрированную Шармарскую Венеру № 1, выставленную в зале московского музея. И волосы словно бы поднялись дыбом, сделав прическу зверообразной. Невероятно, но теперь к чертам его шармарки, доброй и милой, словно бы присоединились черты этой грубо сработанной и аляповато раскрашенной куклы. А ведь он сам лепил эту глиняную головку! И прежде ничего такого не замечал. Жестокая, коварная, злая, опасная, вульгарная, наивная, обольстительная Шармарская Венера!

Пора кончать эту сказку про белого бычка. Тураев схватил глиняную головку и с силой хлопнул ее об пол. Со звоном разлетелись осколки. Таня ахнула, громко зарыдала и стала ползать по полу, подбирая черепки и стараясь их соединить. А Тураев обхватил ее за талию, поднял с пола, вглядываясь в заплаканное лицо, ставшее совсем детским, совсем похожим на лицо его соседки-школьницы из далеких незнаемых лет, и внезапно ощутил, что Таня обмякла в его руках и стала податливой, как глина. Словно это шармарка все время стояла между ними. Но теперь… Теперь ему показалось, что разбившаяся головка отдала им свою таинственную энергию и повела за собой. И они с Таней теперь уходят, убегают, проваливаются в тот мир, о существовании которого в редкие счастливые миги догадываются поэты и влюбленные, предназначенные друг для друга самой судьбой, но долго блуждающие в поисках… Только чур без возврата, без возврата! Он испытывал мучительный страх и робкую безумную надежду. Бедная няня, прощай! Прощайте, людные московские бульвары, светлые и тихие летние закаты, вечерние чаепития с няней, вся эта почти бессмысленная и такая дорогая жизнь. Ему с Таней больше нечего тут делать, Таня не хочет в Россию, а ему не нужна Америка. Он хочет только любить, только быть с Таней. Этот новый мир был без времени, без утрат и горечи разлуки. Он был и не жизнь, и не смерть. Для жизни ему не хватало движения, смены дней, радости возмужания и терпкой горечи старения, а для смерти… для смерти он был слишком пропитан ароматами земли, ее шорохами и трепетанием, ночным пением соловьев, вздохами весенних рощ после дождя. Он был прекрасен, как альтовый женский голос, как головка из глины, чуть тонированная рукой художника, как смешной белый щенок, радостно ковыляющий к своему хозяину…

Уроки философии

Где причина, а где следствие – в нашем случае понять затруднительно. Известно, что один крупный современный историк науки, работающий в Америке, создал фундаментальный труд под названием «Философия как прошлое». На русский язык сие исследование
Страница 16 из 22

было на редкость быстро переведено под более «крутым» заголовком «Философия как наше прошлое». По поводу этой книги в Москве был спешно проведен «круглый стол», участие в котором приняли не столько философы (весьма скептически оценившие исследование коллеги), сколько политологи, экономисты и религиозные деятели основных конфессий. Книгу почти никто из них не читал, обсуждение вертелось вокруг философии как дисциплины, которая в современном мире давно сдала позиции и своими схоластическими умозрениями может только помешать развитию общества. При этом ссылались на труд американского корифея, который лучше других знает, что в прошлом, а что в будущем. Когда один из немногих присутствующих философов попытался объяснить, что речь в книге идет вовсе не о конце философии и, во всяком случае, этот мнимый конец предполагает новое начало, новый виток свободной творческой мысли, его ошикали и отключили микрофон.

Короче, вскоре после этих событий был закрыт московский Институт старой и новой философии. Впрочем, в прессе утверждалось, что закрыли его вовсе не в результате упомянутой дискуссии, совсем нет.

Здание, в котором располагался институт, было очень ветхим и нуждалось в полной реконструкции. Причем после реконструкции его предполагалось отдать под приют для малолетних сирот, опекаемых монастырской братией. А немногочисленных сотрудников института легко можно было трудоустроить в институтах смежного профиля…

Юный очкарик, похожий на легкую стрекозу, худой и длинный Одя (в детстве он так произносил свое имя и, поскольку поблизости не осталось людей, которые бы это помнили, решил культивировать свое детское имя сам) только-только поступил в аспирантуру Института старой и новой философии. Это было одним из самых лучезарных и обнадеживающих событий его молодой жизни.

Его реферат очень понравился замечательному философу Ксан Ксанычу Либману, который согласился взять Одю к себе в ученики. Одя ходил по Москве, опьяненный счастьем. Мечтал и грезил, грезил и мечтал, как влюбленный.

И вдруг по Москве разнесся слух, что институт прикрывают. Одя, обладавший безошибочной интуицией, этому слуху тотчас поверил и примчался к старинному особняку, располагавшемуся на Пречистенке, в тот самый момент, когда внушительная техника сносила его с лица земли. Видимо, проект реконструкции показался слишком дорогостоящим или, напротив, сами архитекторы решили начать строительство с нуля, чтобы получить побольше бюджетных денег. Все это осталось не выясненным. Тем не менее здание сносили.

В зимней Москве вечерело, но почему-то было гораздо темнее, чем обычно бывает в это время суток, – точно сама природа выражала свое отношение к происходящему. Рядом с совершенно оцепеневшим от отчаяния, негодования и крепкого мороза Одей оказалась девушка в пушистой белой шапочке. Она смотрела на сносимое здание и плакала.

– Вы о Спинозе? Или об Адорно? Я имею в виду… о старой или о новой философии? – наивно спросил Одя. (Он и был очень наивным юношей, хотя написал «ученый» реферат и поступил в «серьезную» аспирантуру.)

– Я вовсе не о философии. В левом крыле – жилые квартиры. Я тут прожила много лет! А теперь нас переселили на окраину. Говорят, кому-то понадобилась здешняя земля.

Девушка скорчила злющую гримасу и погрозила кулаком страшной машине с билом, разрушающей построенное в классическом стиле, благородно и просто, здание.

Белая Шапочка на Одю не смотрела и разговаривала точно сама с собой. Потом развернулась, вскинула на плечо сумку на длинном ремне и куда-то заторопилась.

Одя двинулся за ней. После потери института и аспирантуры он опять стал как бездомная собака, которой все время хочется к кому-то прибиться, если не к старому, то хотя бы к новому хозяину.

– А я поступил… – начал было он.

Но в эту минуту из разрушаемого особняка выскочил человек. Одя вгляделся: это был его научный руководитель – Ксан Ксаныч Либман, в длинном распахнутом пальто (ему всегда было жарко), красный и страшный, как разгневанный Саваоф. Без шапки, без перчаток, хотя стоял мороз. Правда, там, где он только что побывал, едва ли ему было холодно. К груди он прижимал какую-то папку красненького цвета.

Учитель шел и бормотал матерные ругательства. Одя с его острым слухом слышал их на весьма значительном расстоянии. Он бросил тоскливый взгляд на удаляющуюся Белую Шапочку (в сумерках он плохо различал черты ее лица, но что-то в ней его тронуло) и кинулся к Либману.

– Ксан Ксаныч! Вас ведь могло завалить!

Учитель поднял голову, узнал Одю и, не улыбнувшись, как обычно улыбался (что Оде в нем очень нравилось), процедил:

– Свободно. И рукопись. Вот спас совершенно чудом. Уже все трещало. Оставили как ненужный хлам.

– А что это?

– Докторская. С нее машинистка перепечатывала. Все повадились писать о конце. Вот и тут о конце исторического сознания. Но талантливо, живо! Я – против, но мне интересно. Вот и спас.

Учитель Оди был убежденный материалист, кажется, даже марксист, что считалось странным консерватизмом и преследовалось. Впрочем, он был и эстет, и гурман, и большой любитель живописи, а также поклонник Гераклита и Спинозы.

Одя просто терялся, когда думал о его разносторонней всеохватности, и очень радовался, что заполучил себе такого Учителя!

– Так вы спасли свою рукопись? – спросил Одя, который не очень-то разобрал торопливую речь Либмана.

– Какая моя? Свою бы не стал спасать! «Не надо заводить архивов, над рукописями трястись»! Совершенно согласен с поэтом! Это рукопись одного дурика. Его уже нет. В Москве его нет. Спасти, кроме меня, было некому. Акцию разрушения провели, как видите, молниеносно. Лежала в старом шкафу, оставленном как хлам. Только я знал, что она там полеживает. А он, кажется, вообще не интересовался. Мы с ним, между прочим, много лет спорили. Он за голое пространство, исчезнувшее время, обескровленное мышление. А я за огонь, за Гегеля, за развитие. За мощное начало жизни. Начало, а не конец! Там и «клейкие листочки», и тому подобная дребедень – жалко было отдавать! Но, видно, его взяла! Конец, всему конец!

Учитель мрачно поглядел на разрушенное здание института в клубах строительной и морозной пыли. Редкие зеваки останавливались и глазели на это унылое и зловещее зрелище.

– Торжествует анархия, энтропия, все рушится, – бормотал Учитель сквозь зубы.

– А я? А что делать мне? – в волнении пискнул Одя.

– Вы для чего поступали? От армии косили? – с непонятной злобой спросил Учитель.

– Нет, у меня плоскостопие. И зрение… Я хотел… хотел… Я хотел мыслить!

Одя коснулся дужки очков, словно проверяя, на месте ли они. Очки-то были на месте, а вот пушистая енотовая шапка, доставшаяся Оде от отца, свалилась в сугроб. Одя неловко стал доставать ее из сугроба, окончательно вываляв в снегу, и слышал над собой голос Либмана:

– Так мыслите! Для моего друга это было единственной реальностью. Надеюсь, мыслить не запретят. А вот излагать – не уверен!

– Я вам давал на прочтение свой реферат о Боге, – еще более разволновавшись, пискнул Одя.

– Помню. Очень смешной. Что Бог – это каждая букашка и жучок.
Страница 17 из 22

Впрочем, не ново все это. Но по-своему, прочувствованно. Мне понравилось.

– Можно, я буду к вам приходить? – Одя опять пискнул и сам ужасно сконфузился. Что-то делалось с его голосом, как всегда, когда он волновался.

– Приходите, – не слишком любезно буркнул Либман. – Постойте, как вас зовут? Включу вас в список виртуальных аспирантов, раз уж институт перешел в виртуальное состояние. Вы ведь Владимир Варенец?

– Волынец, – поправил Одя. И тихо добавил: – Я еврей, но сейчас принимают.

– В виртуальную аспирантуру, – язвительно рассмеялся Либман. – Впрочем, раньше ни в какую не принимали. Но знаете? Стипендию получать будете тоже виртуально. Покажут купюры на экране – и будьте довольны. А деньги пойдут (якобы!) на детей-инвалидов и сирот. У нас ведь всегда все разрушают ради детей.

Он опять тихонько матюгнулся, но Одя услышал.

– Прощайте, Володя Варенец! Пардон, Волынец! Жду звонка и визита. И придумайте что-нибудь веселенькое. Как у вас там в реферате. Надо же противодействовать энтропии и хаосу! Надоели эти мрачные прогнозы – все о концах, о концах. Вы, милый, – о началах. О бабочках, о хорошем лете без удушающей жары и иссушающего дыма, о жизни, в конце концов!

Учитель кинул яростный взгляд в сторону уже полностью разрушенного особняка, где располагался Институт старой и новой философии и где жила Белая Шапочка, слегка запахнул длинное черное пальто и исчез в морозном тумане…

Одя поглубже нахлобучил пушистую диковатую свою шапку, оставляющую на лице едва ли не одни очки. Отец, подаривший Оде эту раритетную вещь, недавно укатил в американский штат Флорида, где теплых шапок не требовалось. Там и зимы-то не было, во всяком случае до недавнего времени. Климат на планете явственно менялся.

Мимоходом представив себе эту райскую землю (на ослепительном солнце росла пальма, сплошь покрытая ананасами), Одя поплелся к троллейбусной остановке, чтобы, сев на «букашку», поехать к себе на Чистые пруды. Народу в троллейбусе почти не было. Одя сел у оледенелого окошка, сосредоточенно сохраняя тепло от сегодняшнего мимолетного общения со случайной девушкой – Белой Шапочкой и своим Учителем – Ксан Ксанычем Либманом. Он жил очень одиноко, обособленно. Мать сбежала в Америку, когда ему было десять лет. От нее доходили скудные и уклончивые вести. И ни капли тепла. На это у Оди был нюх, интуиция замерзающего человека. А через двенадцать лет, совсем недавно туда же отправился Один отец, не выдержав здешней неразберихи и собственной невостребованности. Отец был из ученых энтузиастов, ему необходимо было настоящее дело. Но голоса ученых смолкли под натиском чиновников. Одаренность и смелость научной мысли перестали быть в цене. И тогда он сдался. Уехал вслед за женой, хотя Одя не был уверен, что там, в Америке, они воссоединятся. Слишком много вынужденного холода им пришлось испытать в результате таких переездов – а это убивает любовь.

Отец предлагал взять Одю с собой – тот как раз закончил филфак университета. Но Одя, проявив неожиданное не только для отца, но и для самого себя упорство, отказался. Засел за книжки и сумел-таки еще до отъезда отца поступить в одну из самых престижных московских аспирантур – аспирантуру Института старой и новой философии. Но и ее, как и сам институт, смыло волной чиновничьих перестановок, едва ли имеющих какой-то глубокий смысл. Впрочем (эту мысль он слышал от Либмана), возможно, в России снова наступили времена, когда философов требовалось насильственно удалить из страны, как это случилось в эпоху революции.

Отец великодушно оставил Оде двухкомнатную квартиру и деньги от продажи легковой машины (сам Одя машину водить так и не научился: плохо видел, нервничал, завидев собаку или пешехода, – короче, трусил).

Деньги таяли, и Одя, рассеянно глядя сквозь троллейбусное окошко на слабо освещенные московские улицы, кое-где вспыхивающие оставшимися после Нового года огоньками, думал, что надо бы устроиться на какую-нибудь самую простую «пролетарскую», идиотическую работу – дворником, истопником, рабочим сцены. На должность охранника, не менее идиотическую, но престижную и высокооплачиваемую, Одя не претендовал – не те были габариты.

Так, его отец некогда работал дворником в соседнем с домом дворе, чтобы оставалось время для свободной научной работы, никем не контролируемой. Он сочинял некие астрономические фантазии, которые, как он утверждал, объясняют многие необъясненные до сих пор явления – природу шаровой молнии, странные круги на полях… Он все надеялся, что его услышат на родине. Напрасно. Между тем в Америке вышла его книга. Пришел успех. И тогда он устремился в Америку за своей «птицей счастья». Но Одя, как ни старался, себя там не видел. А если видел, то жалким придатком, придурком при умном талантливом отце.

Отец всегда его расхолаживал, не верил в его способности, с некоторым брезгливым изумлением слушал Одины «бредни» о Боге и смотрел на его немужественную «стрекозиную» физиономию. Словно и не его сын – он-то атлет, спортсмен, физически сильный. И гуманитарные дисциплины, которым хотел посвятить себя Одя, вызывали у отца большое сомнение. Что «научного» в философии и в этих бреднях, одобренных его научным руководителем?!

Одя остался тут, в «сумрачной России», в холодной заледеневшей Москве, чтобы в гордом одиночестве, где-нибудь подрабатывая – ведь нужно было платить за квартиру и электричество, свет и тепло, а также еще и питаться, пусть и всухомятку, – поразить… нет, не отца, отца поразить он отчаялся, а Учителя своими нетривиальными неожиданными мыслями. А если бы их еще и опубликовали и заплатили бы пусть крошечный, почти символический, но гонорар! Размышляя обо всем этом, он не забывал хранить и лелеять в себе то самое тепло, маленькое, но очень важное, от общения с двумя повстречавшимися ему на месте уничтоженного института людьми. Это давало силы жить. Он мог жить, только думая о своих любимых, представляя, что и он кому-то хоть немного, хоть капельку дорог. (Так бездомная собака еще долго обнюхивает следы погладившего ее за ухом прохожего.)

Одя привык ценить самые крохи тепла, которого в его жизни всегда недоставало. Мать вышла замуж не по любви, и эта нелюбовь к мужу переадресовалась сыну. Отец, казалось, любил и замечал одну Астрономию (именно так, с большой буквы).

И сейчас Одя стал думать, что когда-нибудь (в скором времени) еще встретится с Белой Шапочкой, она его вспомнит, вглядится в его дурацкое лицо с приплюснутым носом и очками в случайно купленной модной оправе. Глаза были небольшие, но умные и печальные – еврейские. И вот Белая Шапочка сумеет его понять и станет родной – невестой, сестрой, мамой, самой близкой и красивой, но и чуть отдаленной, чтобы он мог со стороны ею восхищаться. Ее красота, которую он едва разглядел в темных зимних сумерках, была несовременной. Она ничуть не напоминала девиц на подиумах и в глянцевых журналах, она была как Суламифь, как Татьяна…

Размечтавшись, он едва не проехал свою остановку, но все же успел спрыгнуть со ступеньки троллейбуса. Купил в супермаркете орехов в шоколаде и банку
Страница 18 из 22

вишневого варенья (для настроения). И потом на пустынной кухне – с перегоревшей лампочкой, освещенной отраженным светом прихожей – выпил горячего зеленого чая с вареньем, заедая его орешками. Кайф и драйф, честное слово! В этот миг он не мыслил. Нет, все же мыслил, и мысль эта была о том, что всякое мышление никогда не сравнится с блаженством безмысленного и безглагольного существования. Все настоящее – любовь, поэзия, музыка – в мышлении не нуждается. И все же… Все же Оде хотелось испытать эту свою волнующую способность. Впрочем, он давно знал, что «чистое мышление» – не его сфера, ему подавай границу, где оно смыкается с интуицией, с поэзией! И ведь Учитель одобрил его «малонаучный» реферат! Он собирался, ободренный похвалой, продолжить тянуть эту ниточку. Ему представился рай – он давно недоумевал, почему всем людям в христианстве дается одинаковый образ блаженства. Может, кто-то не переносит солнца и жары, а его помещают в этот жаркий южный климат! Нет, рай потому и рай, что каждый его вымечтал сам – кому-то представляется зеленая поляна с поющими девушками, а кому-то тихий и прохладный уголок кабинета, где можно читать и размышлять. Кто-то жаждет любви и оказывается вместе с той, без которой не мыслил жизни (как Фет: «И мы вместе придем, нас нельзя разлучить!»), а кто-то жаждет одиночества, свободы, покоя и отраженного света вечной любви (как Лермонтов: «Чтоб всю ночь, весь день, мой слух лелея, про любовь мне сладкий голос пел»). А каким представляется рай ему самому, Оде? Весь ужас в том, что он еще не обрел своего земного «райского» образца, ему еще искать и…

В дверь позвонили. Это забежала соседка по этажу, тетя Катя, одинокая немолодая женщина, у которой все поумирали. Она Одю опекала – принесла ему на этот раз пирожки с повидлом и вареное яйцо всмятку, как Одя любил. Иногда Одя просил тетю Катю у него прибраться, платя ей за это небольшие деньги, и каждый раз горячо убеждал их взять – иначе в следующий раз не попросит! Наверное, она и сама не понимала, как важна была для Оди мысль, что в доме на Чистых прудах его ждет соседка. Это давало ощущение некоторой укорененности, почти семьи. Не будь тети Кати, Одя, скорее всего, не смог бы выжить в своей берлоге и устремился бы во Флориду за своим аскетическим, трезвым отцом, занятым всю жизнь проблемами отдаленными и астральными.

Но ведь и Одя давал соседке некую иллюзию утраченной семьи. Вечерами она подходила к двери и слушала, не гремит ли лифт, не открывается ли Одина дверь – Одя вешал ей постиранные гардины на окна, вкручивал перегоревшие лампочки. Правда, на этот раз именно тетя Катя, заметив, что Одя сидит на кухне в темноте, принесла ему лампочку. Ему оставалось поблагодарить и вкрутить. При этом он доедал пирожок с повидлом (очень похожие продавались некогда в школьном буфете), а потом отдал соседке пустую тарелку. Говорить им было почти не о чем и незачем. В огромной Москве они были как родственники, породненные одиночеством и утратами. На глазах у взрослеющего Оди соседка, работающая на каком-то чахлом предприятии, потеряла сначала родителей, а потом пьянчужку мужа. Это совпало с отъездом в Америку Одиной матери, беззаботной, как бабочка, веселой и ни в ком не нуждающейся, странно холодной, точно в жилах ее текла кровь андерсеновской Снежной королевы. И не за эту ли «астральность» полюбил ее Один отец?

Тогда, подростком, Одя придумал себе Бога, который живет в неувядающем летнем мире жучков и птах и воспринимает окружающее с помощью их недочеловеческих, безглагольных, но таких ярких и всеохватных предощущений. И капля, и жучок, и листик хвалят Творца за дар жизни. Для жучка каждая травинка, каждый камешек и капля влаги – огромный таинственный подарок неведомого мира. И придуманный Одей Бог владел этим миром весело и беспечно, не подозревая, а возможно, просто не желая вдаваться в грозные обстоятельства жизни людей, в их расставания, разрывающиеся сердца, в их любовь, которой хронически недостает.

Там, в мире жучков и бабочек, разноцветных камешков и гибких травинок, дождя и ветра, солнца и песка, все было пронизано не любовью, о нет! – а чем-то гораздо более захватывающим – ее бесконечным предощущением, приближением к ней, не выразимом на языке человеческих слов и чувств, а только живительным веянием ветра и крупными каплями грозового ливня, легкими темными крапинками на крылышках желтоватых капустниц и ослепляющим сиянием желто-молочных закатных вечеров.

Именно эти озарения двигали его детской рукой, когда он подростком заполнял рисунками бесчисленные альбомы… Однажды уже взрослый, закончивший университет Одя под влиянием неясного чувства вытащил из дальнего ящика письменного стола один из таких альбомов. Альбом был заполнен смешными и внезапно погружающими Одю в самую гущу «солнечного» живого мира рисунками только наполовину.

Одя наточил цветные карандаши, томящиеся в коробке в полном бездействии с детских времен, включил настольную лампу и… начал рисовать. Думать, мечтать, уноситься в иные измерения. Он был не обучен рисованию. Получались все те же детские «каляки-маляки», но душа ликовала. На листах альбома расположились жучки, камешки, травинки, которым радовался и с помощью которых воспринимал Вселенную сам Бог.

…Из этих чувств, предощущений, озарений и смешных рисунков возник Один «ученый» реферат, с которым он поступил в вожделенную аспирантуру престижнейшего института. Реферат, его, Один, реферат, над которым он смеялся и плакал, был одобрен Ксан Ксанычем Либманом! Блаженнейший день!

И вот… Но не будем повторяться. (Хотя в сознании Оди эти события с их взлетом и последующим падением прокручивались беспрестанно!)

…На следующее утро (после разрушения института и встречи с Белой Шапочкой и Учителем) Одя, пробегая мимо Дома художественного творчества, приостановился завязать шнурок и, поднявшись, углядел висящее при входе объявление. Срочно требовался преподаватель рисования для ведения художественной студии. Иногда Одя вдруг становился решительным и почти нахальным. Он чувствовал, что какая-то сила его несет, и доверялся этой силе. Он туго затянул шнурок на башмаке, поправил очки и вошел в дверь. В длинном коридоре было пустынно. Одя постучался в дверь с надписью «Администраторская». На его стук в дверях вырос усатый крупный человек, какими бывают бывшие военные, и оглядел Одю с недоумением и лаской, как змея, приманивающая жертву. Но Одя не хотел быть жертвой. Он подобрался и постарался сделать лицо более решительным.

– Я по объявлению, – сказал он четким голосом без всяких чудаческих высоких ноток. – Вам ведь требуется преподаватель в студию рисования? Срочно? – добавил Одя, помедлив. В этом «срочно» был, кажется, его единственный шанс.

– Что кончали? – ласково спросил администратор.

– Филфак МГУ, – так же четко, без выражения ответил Одя.

Последовала пауза. Усатый, видимо, обдумывал ответ и, судя по всему, остался им доволен.

– Преподавали?

Одя кивнул, вспомнив, как старшеклассником провел урок арифметики в младших классах.

– Но рисовать-то умеете?

Одя собирался что-то приврать,
Страница 19 из 22

однако администратор его опередил.

– Настоящего художника мы все равно не найдем… на такие деньги. Да и где они, настоящие? Все мазня, фокусы, эстрада!

Одя хихикнул, что могло означать вежливое согласие с суждением Усатого.

– Да, я про деньги… Вашу ставку мы поделим пополам и половину отдадим уборщице. Без уборщицы, как говорится, не проживешь. Ну так как, пойдете?

Одя опять хихикнул и глупо улыбнулся.

– Пойду.

Зачем-то он же остался в этой стране Иванушек-дурачков (и сам был одним из Иванушек)?! Вот он и будет приумножать число виртуальных аспирантов и преподавать предмет, который не изучал!

Но ведь всегда, всегда восхищался живописью и живописцами. Усатый методично перечислил ему те бесчисленные бумажки, которые требуется принести для оформления, а также заверил Одю, что сумасшедшие мамаши будут привозить своих чад со всех концов Москвы в любую погоду!

Таким неожиданным образом решился вопрос Одиного трудоустройства. Через некоторое время он уже знал, что все преподаватели этого случайно выжившего Дома либо люди преклонного возраста, либо недозрелые юнцы – вроде него самого. Солидные зрелые люди предпочитали места более престижные и лучше оплачиваемые. Приметил Одя и еще одну особенность здешнего заведения. Однажды Усатый случайно забыл на столе какую-то бумагу – типа ведомости по зарплате, но с некоторой дополнительной информацией. Любопытствуя, Одя в нее заглянул и с удивлением обнаружил там множество фамилий людей, которые в этом здании никогда не появлялись, кружков не вели, но возле имен которых стояли цифры, во много раз превышающие скудную Одину зарплату – даже если бы он не делил ее с уборщицей!

Под этими сводами совершались какие-то грандиозные аферы, перемещались огромные финансовые потоки, а Одя и еще несколько престарелых преподавателей кружков пения, шахмат и собаководства, скорее всего, были неким прикрытием этой разветвленной и таинственной системы.

Одя бессознательно запомнил первую фамилию, возглавляющую список: Акинфеев Р. И. Прочитал он и адрес: Чертановская, дом 21, – словно этот фиктивный преподаватель обитал где-то в чертовом логове…

Одя, однако, старался поменьше вникать в эти некрасивые дела. И ему это удавалось тем лучше, чем веселее и беззаботнее проходили занятия кружка рисования.

Занятия с дошкольной мелкотой оборачивались акробатическими прыжками и кувырками, веселыми песенками, бегом взапуски, рисованием вверх ногами, а также с помощью языка и пальцев и тому подобными, не дозволенными ни в одном детском, а тем более художественном кружке приемами и приемчиками. Зато все были счастливы – и дети, и преподаватель, и мамаши, успевающие за эти несколько часов обегать все близлежащие магазины.

Взлохмаченный Никитка становился возле дверей – «на стреме», остальные кидались кувыркаться и прыгать. И только крошечная Леночка без конца рисовала на белом листе гуашью извилистую разноцветную линию, которая должна была обозначать дым, идущий из печи избушки (это был сказочный детский дым, а не то чудовищное летнее задымление, которое грозит превратить Москву в мертвый город).

Сама извилистая линия сияла всеми тонами спектра, что говорило о неординарности Леночкиного живописного мышления.

Благодаря своему кружку Одя обрел хорошую физическую форму, позволяющую добегать до троллейбуса, не задыхаясь, и свободно рисовать в любом положении.

Однажды он подсунул талантливой Леночке фотографию Ксан Ксаныча Либмана, сделанную одним придурком, который некогда вместе с Одей явился на консультацию в Институт старой и новой философии. Придурок пришел с архаическим фотоаппаратом, выдающим мгновенные снимки, – теперь такой не достать!

На аспирантском экзамене придурок так и не появился, так что Оде стало казаться, что вся его роль свелась к тому, чтобы запечатлеть Либмана на фотографии и затем – широким жестом – подарить фотографию осчастливленному Оде.

Учитель на ней явился во всей импозантной значительности своего обличья, высокий и плотный, с большой красивой головой, которую лысина не портила, с живым и веселым выражением темных глаз, потому что он почти всегда улыбался, хотя и несколько загадочно, будто он знает какой-то секрет. Это была улыбка мужского воплощения Джоконды.

Кого-то он Оде здорово напоминал – в особенности на этой фотографии. Ну да! Так выглядели Фрейд и Маркс или наш Петр Чаадаев – люди выдающейся мысли, привлекающие человеческие взоры и сердца, но всегда отъединенные, бесконечно сосредоточенные на своих «безумных» идеях.

Леночка, завидев фотографию важного дяди в строгом черном костюме, тут же принялась за дело. Она рисовала Либмана в радостном воодушевлении, перемешивая яркие краски гуаши. Мощная, окрашенная желтым голова с дыбом вставшими красными волосками была посажена на небольшое четырехугольное туловище с маленькими ножками-палочками.

Леночка интуитивно усекла, что ножки и туловище были не самой важной частью облика Учителя. Зато над головой она потрудилась, тщательно пририсовав к глазам своего героя веером разошедшиеся ресницы и растянув рот в подобии клоунской улыбки.

Учитель смотрел и улыбался. Леночка ухватила самую суть. Потому что Ксан Ксаныч Либман не любил мрака и хаоса, ненавидел распад и энтропию. Он был «аполлонист», материалист, человек смелой, но упорядоченной мысли. Он не просто смотрел, он видел, но видел не только «идеи» вещей, но и сам их прельстительный и живой, воплощенный в красках и звуках, в линиях и трепетаниях облик.

– Шедевр! – вскричал Одя и заставил Леночку подписаться под своим творением. В уголке листа она поставила желтую корявую, похожую на избушку, букву «Л».

Дома Одя вставил рисунок в самодельную бумажную рамку и принял внезапное решение навестить Учителя и преподнести ему неожиданный подарок…

* * *

Ксан Ксаныч обитал в квартире аскетического убранства, где, казалось, были только книги да столы с приставленными к ним строгими прямыми стульями. Еще, правда, был небольшой камин, вделанный в угол рабочей комнаты, придающий ей какой-то уютный домашний вид.

Внезапно явившегося к нему Одю он принял весьма приветливо, а портретом так прямо восхитился и тут же, вооружившись молотком, повесил его над камином на гвоздик. Он тоже сказал, что портрет похож – внутренне да и внешне. В Учителе проявлялась его потаенная детская природа, очень сильно закамуфлированная мужественной и представительной внешностью.

– Все дети – гении! – повторял он.

– И жучки, и паучки, и бабочки! – вторил Одя.

– Ну да! Все, кроме «человека разумного», – вот этот подкачал! – продолжал Учитель. – Столько низости и подлости! Я хочу вам, Володя, назвать одну фамилию. Давайте ее вместе будем помнить. А вдруг эти «списки» когда-нибудь пригодятся? Я случайно видел бумагу, уничтожавшую наш институт. Под ней стояла подпись некоего Акинфеева…

– Акинфеева Р. И.? – вскричал Одя на самых высоких и визгливых своих нотах и подпрыгнул чуть не до потолка, впрочем невысокого. Учитель жил в малогабаритной квартире, совершенно не соответствующей его росту и стати.

– Р. И.? – повторил Либман
Страница 20 из 22

в раздумье. – Не помню. Возможно, что так. Руслан Иванович? Роман Игоревич? Реваз Исаакович? Кто его знает! Но фамилию я запомнил точно. А вы о нем что-то знаете, Володя?

Одя торопливо рассказал Либману о списке мнимых преподавателей в Доме художественного творчества, который начинался с фамилии Акинфеева Р. И. И цифра зарплаты возле этой фамилии стояла весьма внушительная.

– Вот пролаза! Думаю, что он и есть. Узнаю по гнусности поступков, – с горечью сказал Либман.

– А где вы теперь работаете? – решился спросить Одя.

– Нигде, – спокойно ответил Либман с непонятной улыбкой на губах. – Приглашали в Институт актуальной политики и в Институт актуальной экономики. Я отказался. Проныры, обманщики, лгуны! А больше никуда не звали. Институт актуального искусства, видимо, полностью укомплектован. Заметьте, Володя, как они любят все «актуальное». Типичные временщики!

Они посидели молча. Учитель глядел на огонь в камине, а Одя с грустью думал, что болезнь одиночества поразила самых достойных людей. Разумеется, он имел в виду Либмана, а не себя, недоумевая, как такой человек мог оказаться в одиночестве. Где его родственники, друзья, где его семья? Не похоже, что он окружен людьми!

Внезапно, точно откликнувшись на Одины мысли, в дверь позвонили. Одя вздрогнул, а Либман пошел открывать с видом человека, который никого не ждет, но никому и не удивится.

В комнату шумно вошел человек, который показался Оде братом Либмана, – такой же высокий, вальяжный, представительный, но какой-то более сумрачный, без всегдашней либмановской улыбки на губах, как бы потухший.

– Знакомьтесь. Игорь Игоревич Сиринов, – представил его Учитель отрывисто и весело. – А это мой ученик Володя Варенец. – Учитель сделал жест в сторону Оди.

Разволновавшись оттого, что Учитель вслух назвал его своим учеником, Одя даже не поправил неверно произнесенную фамилию. Его Учитель был ужасно рассеян.

Выяснилось, что Сиринов приехал улаживать дела фирмы по производству компьютеров, где состоял менеджером.

– А философия? – подняв брови, спросил Либман.

– Завязал, Саша! Там этими игрушками не проживешь.

– А для себя? – наступал Либман.

– Э нет, уволь, – язвительно хохотнул Сиринов. – Хватило здешней философии! Так хватило, что еще долго кошмары преследовали. Строгие дяди, все давно постигшие, изводили, мытарили. Докторскую защитить не дали. Ты помнишь обсуждение на секторе? Всеобщий бойкот моих идей, ну, кроме тебя, разумеется? Так обсудили, что я даже рукопись в шкафу оставил, не взял ни одного машинописного экземпляра – ешьте! Провались все пропадом вместе с вашей философией! Там от всего этого отдыхаю. Путешествую с женой. Что ты уставился? С новой американской женой! Зовут Кларой. Объездили полмира. Ей нравится, а я за ней. Мне, признаться, все равно, в какой точке пространства находиться. Даже скучновато, но для жены – развлечение. Зато отсюда сбежал – от этих кошмаров…

– Не верю, Игорь, – перебил Либман. – Не бывает таких превращений! Ты же был по-настоящему увлечен! Как мы спорили! И плевать тебе было на хамов, которые…

Тут перебил Сиринов, возвысив голос.

– Климат тут такой, что ли? Тут из всего делают философию. А там просто живут. Яблоки кушают. Я ведь уже когда-то написал: историческое сознание – фикция. История, друг мой Саша, закончилась. Началась жизнь – обычная жизнь, мещанская, как мы ее когда-то трактовали. Третировали, пренебрегали. А зря! Бизнес, путешествия, маленькие семейные радости…

Сиринов придвинул к себе стоящее на столе блюдо с большими зелеными яблоками, которые у нас в России называют «симиренко» (а чаще «симиринка»), и, выбрав самое большое и самое зеленое, захрустел, выражая на лице живейшее удовольствие.

Либман в волнении закружился по комнате, остановился у книжных стеллажей и достал с самого верхнего красненькую папку, завязанную белыми тесемками. Отер ладонью пыль с краев.

– Вот твоя докторская, Саша. Рукопись, которую ты оставил в шкафу… Я ее вытащил в последний момент…

– Откуда? Откуда ты ее вытащил? – доедая яблоко, спросил Сиринов. – У вас тут невероятно напряженная жизнь. Что-то откуда-то вытаскивают, что-то засовывают, что-то перепрятывают, а потом забывают куда… И главное – зачем.

Либман словно не слышал этой саркастической тирады.

– Помнишь, сколько было споров? Истерик? Телефонных звонков? Последних и предпоследних разговоров? Ты пытался зачеркнуть историческое сознание, а они пытались вычеркнуть тебя. Из списка ученых. Из списка русских ученых. Да не из-за этой ли травли от тебя жена ушла? Или просто совпало? Блестящая работа, по-моему.

– Другую нашел, – глухо проговорил Сиринов. – Лучше, моложе. Кларочку. Вместе объездили Индию и Бангладеш. Она в восторге. Мне понравилось меньше. Но я вообще поклонник сидения на одном месте…

Говоря все это, Сиринов придвинулся к папке и громко, с нарочитой дураковатостью прочел заглавие: «Историческое сознание как фикция». На его лице появилась гримаса отвращения.

– Неужели я занимался такой галиматьей? Сочинял такую гиль? Нет, я понимаю: наши великие романисты – вот они оставили нечто стоящее, дали примеры – незабываемые. Я так накрепко запомнил одну сцену из классика…

Тут Сиринов схватил красненькую папку обеими руками и ловко бросил ее в огонь камина. Одя вскрикнул и, подбежав к камину, стал орудовать совком, пытаясь спасти рукопись.

– Пусть горит! – нервно похохатывал Сиринов. – Не вытаскивайте!

Либман внезапно тоже расхохотался. Но по-другому – громко и раскатисто.

– Да ты, Игорь, стал настоящим философом. Стоиком. Тебе уже ничего не надо!

– Э нет, – всем корпусом в добротной коричневой куртке на меху повернулся к нему Сиринов. – Мне, Саша, много чего надо. У меня красивая молодая жена. Дом под Бостоном в экологически чистом месте, овчарка Дэзи, машина японской марки, очень удобная и надежная. Кларочкин сын работает в автобизнесе – помог выбрать. Моя деятельность, слава богу, не связана с профессиональной философией. Она скучновата, если честно, но меня не обливают грязью и не травят. Я свободен думать о чем хочу и как хочу. А что у тебя, Саша, что у тебя?

– Почти не сгорела. – Одя положил слегка обгоревшую по краям папку на стол, умоляющими глазами глядя на Учителя. Ему хотелось как-то сгладить обострившуюся ситуацию. Либман улыбнулся своей непонятной улыбкой.

– У меня, Игорь, ничего. Книги не публикуются и не переиздаются. Любимая женщина не со мной. Нет работы и нет денег. Сдаю вот книги в букинистический, да и те не берут. Но… Но у меня… есть ученик. (Он отыскал глазами застывшего от неожиданности Одю.) Мне кажется, он верный ученик. Володя, не тушуйтесь! И еще: есть необыкновенный портрет. Это из недавнего, ты не видел, взгляни!

Сиринов вслед за Либманом приблизился к камину, вынул из кармана куртки очки и воззрился на Леночкин шедевр – с глазами, опушенными веером синих ресниц, и растянутой в улыбке верхней губой.

– Это твой портрет? Ну, знаешь!

Он в шумном негодовании засунул очки обратно в карман.

– Вы тут все – сумасшедшие! Я уже как-то отвык. Простите, дела. Бизнес, как говорится.

Он строго
Страница 21 из 22

взглянул на Одю и произнес:

– Рукопись лучше все-таки сжечь. Она из разряда «горящих» – никому не нужна, включая автора.

Либман его не проводил до дверей, а молча стоял у стеллажей с книгами в позе Чаадаева…

…Одя мчался по Чистопрудному бульвару вслед за девушкой, напомнившей ему Белую Шапочку. Эта плакавшая у разрушаемого института девушка ему так хорошо запомнилась, что несколько раз приснилась. И даже совсем недавно, когда он вернулся от Учителя расстроенный и ошарашенный, но и необыкновенно ободренный – ведь Ксан Ксаныч Либман назвал его своим верным учеником. Одя и во сне был робок. Его зажатость распространилась и на подсознание – вопреки мнению дядюшки Фрейда. Девушка просто гладила его по голове, и во сне он испытывал блаженство от этой невинной ласки.

Зимний день, как и в первую встречу, клонился к вечеру. Все предметы потеряли четкость очертаний, расплывались в морозном воздухе, в испарениях снега и льда, в отблесках желтых фонарей вдоль замерзших и ставших катком прудов, в холодном отрешенном сиянии сумрачного неба.

На Белой Шапочке в этот раз не было белой шапочки, а была и вовсе черная, правда, с серебристым отворотом. Одя, вырвавшись вперед, забежал спереди, отчаянно боясь ее потерять. Он тяжело дышал от бега и волнения.

– Это ведь вы? Я вас видел… – Он не договорил, пытаясь понять, она это или не она. Эта была вовсе не девушкой, а взрослой женщиной с нервным худым лицом. Но какие-то токи, которые улавливал Одя, напоминали ту первую Белую Шапочку. Она казалась столь же таинственной, благодаря сумраку и отраженному свету фонарей.

– Вы-то кто? – рассмеялась Черная Шапочка, разглядывая растерянное и смешное Одино лицо в малюсеньких очках и с пушистой енотовой шапкой на голове. Он казался подростком, «ботаником», как называют таких в школе – хилых и неприспособленных к жизни. – А, вы, наверное, мой ученик? – неуверенно спросила она. – Мой бывший ученик?

– Да, да, я ученик! – радостно подтвердил Одя. Он ведь и впрямь был вечным учеником – и по натуре, и в реальности. – Но я и сам преподаю. Рисование.

– Неужели? – теперь обрадовалась Черная Шапочка. – Значит, не зря я вас обучала? Пошли по моим стопам?

– Так вы художница? – догадался Одя.

Черная Шапочка взглянула с недоумением.

– А вы разве не знали? Вы учились в нашей студии или нет?

Одя предпочел не отвечать на этот прямой вопрос, а спросил, существует ли студия сейчас.

– Увы, ее закрыли! – ответила Черная Шапочка и вздохнула. – Живопись никому не нужна. Меня вот выселяют из мастерской… В течение месяца… Ума не приложу, куда деть картины…

Одя почувствовал, что встретил такую же одинокую душу, как и он сам, готовую поделиться горестями с первым встречным – реальным или выдуманным учеником.

– Давайте их продадим! – предложил он.

– Продадим? Кому? – рассмеялась Черная Шапочка, и даже довольно весело. – Это же не попса. Не мусор. Не инсталляции. Традиционные жанры – портретики, пейзажики. Разная мелочишка. Для плебеев – слишком замысловато, для галеристов – слишком просто.

– А посмотреть? – закинул удочку Одя.

– Хотите? И покажу! А что? Давно никому не показывала, а скоро отнимут мастерскую.

Она опять хрипловато рассмеялась. Смех был нервический. Видно, Черная Шапочка была в том состоянии, когда любое сочувствие принимается с благодарностью. А Одя искренне сочувствовал.

– Едем! – обрадовался он.

Но ехать не пришлось – мастерская располагалась недалеко от Чистопрудного бульвара – в одном из переулков Мясницкой. Пошли пешком. По дороге Одя спросил, как ее зовут.

– Фира. Для вас – Фира Семеновна. Так я и знала, что вы лжеученик. Хотя похожи на одного. Я даже начала вас вспоминать.

– Но вы тоже не та… но похожи, – оправдывался Одя. – А имя… Это от Глафиры?

– Нет. Я – Эсфирь.

Одя смутился, точно выведал какую-то страшную тайну. Его собственное имя было нейтральным и не выдавало национальной принадлежности. И отчество было нейтральным – Анатольевич.

– Я думал, таких имен больше нет.

– Каких?

– Таких красивых. Таких древних. Таких ветхозаветных. Я, как вы, должно быть, поняли, тоже еврей. Но у меня имя самое обыкновенное – Владимир. (Нет, нет, пел в его душе тайный голос, ты ведь не Володя, не Вова, не Вовка, ты Одя, а таких имен больше нет!)

– Тоже красивое имя, – утешила Фира. – Княжеское.

Они вышли на Мясницкую и свернули в Банковский.

– Не пугайтесь моей берлоги. Она в подвале.

Фира завела Одю в какой-то пустынный и по виду совсем нежилой подъезд. По шаткой лестнице они спустились вниз, в подвал. Фира открыла растрескавшуюся скрипучую дверь и включила свет, очень тусклый, какой-то зеленоватый.

– И эту развалюху у вас отнимают? – возмутился Одя, оглядывая обшарпанные стены с маленьким окошком наверху, которое, должно быть, днем почти не пропускало солнечного света. Холсты в беспорядке жались по стенам.

Черная Шапочка вертела в руках роковую бумагу.

– Вот, на днях получила. Извольте, мол, выселиться в течение месяца.

– Покажите!

Одя с чувством какого-то тайного узнавания почти выхватил из ее рук начальственную грамоту и, взглянув, присвистнул.

– Что вы? – изумилась Фира.

– Я точно чувствовал… Опять этот Акинфеев Р. И. Видите, кто подписался под распоряжением?

Фира, склонившись к бумаге, стала разглядывать крючок подписи.

– А-кин-фе-ев. Прочли? – торопил Одя.

– Вы его знаете?

В голосе Фиры звучала растерянность.

– Еще как! Это он подписал приказ об уничтожении Института старой и новой философии. А меня туда взяли аспирантом. Такое разочарование, Фира!

– Я понимаю, Володя. И институт этот знаю. – Она помедлила. – Там работали… некоторые мои друзья.

– Правда? – Одя обрадовался сквозь накатившуюся печаль. – Я, значит, не случайно спутал вас с Белой Шапочкой. Она плакала, когда сносили. Она, должно быть, была вашим прообразом. Намеком на то, что я вас встречу. Так бывает. Вот ведь и Ромео… – Он умолк, понимая, что его занесло. И продолжил тему Акинфеева: – Этот же Акинфеев значится в ведомости по зарплате в нашем Доме художественного творчества. Но его там в глаза не видели! Недаром Ксан Ксаныч просил запомнить его гнусную фамилию.

– Ксан Ксаныч? – насторожилась Фира. – Кто это?

В ходе разговора она повернула одну из своих работ лицом к Оде, и он увидел…

Должно быть, это был ее автопортрет, но в образе библейской царицы – с мерцающей драгоценностями диадемой на голове, в браслетах на руках и длинных серьгах в ушах. Но вокруг нее было что-то из другой реальности – облупленные стены, обтрепанные стулья, старый чайник на газовой плите… И все это сияло и переливалось в таинственной и значительной красно-коричневой «рембрандтовской» гамме. Это была библейская царица, оказавшаяся на каких-то жизненных задворках, угнетенная и замученная, но все равно излучающая свет и женственную прелесть…

– Я вас спросила о Ксан Ксаныче, Володя! Кто это?

Почему-то она зацепилась за это имя.

– Простите, Фира. Я засмотрелся. Не думал, что вы так талантливы. И еще вы… вы… прекрасны.

– Я вам гожусь в мамы, мальчик, – смеясь, сказала
Страница 22 из 22

Фира.

– И в тетушки, и в сестры, и в племянницы. У меня никого нет. То есть есть, но так далеко, что словно бы и нет. Возьмете меня в родственники, Фира?

– Возьму! – снова рассмеялась она. – У меня тоже с родственниками напряженка. Вроде и есть, и нет. Чужие. А этот Ксан Ксаныч – ваш родственник?

– Это мой учитель, – серьезно сказал Одя и почувствовал тепло в груди. – Вот же он!

Он вытащил из кармана фотографию Либмана, подаренную придурком, которую всегда с тех пор носил с собой. Она его грела.

– Видите как… – Фира глубоко вздохнула. – Я ведь его знала… Давно. У вас, Володя, действительно интуиция… У него был друг… Но это совершенно не важно. Лучше я поимпровизирую на его тему.

Одя даже не успел выразить свое изумление, как Фира начала свое колдовское действо – работу над портретом Либмана. Она рисовала его, как в трансе, приплясывая и что-то напевая, но не веселое, а заунывное, протяжное. Учитель предстал на акварели сумрачным Богом, изведавшим все яды людских отношений, все хитросплетения лжи, все бедствия несправедливости, весь абсурд измен и ухода любимых. Он был мрачен, и вид его говорил, что больше всего ему хочется «закрыть лавочку». Да он и в самом деле уже начал свертывать небеса, как свиток, коснувшись рукой черно-белых грозовых облаков. И сами черно-бело-синие краски акварели разили, как молния, насквозь просвеченные скрытым таинственным электричеством.

– Я и не думал! – Одя опять запищал, потеряв равновесие. – Отдайте, отдайте мне, Фира! Я покажу Ксан Ксанычу, а потом вам верну!

– Можете не возвращать! – Фира сделала такой жест рукой, как улетающая птица крылом. И птице, и Фире ничего не было жаль.

– Да, я теперь понимаю, что вы его знали. И как знали! Но, Фира, он у вас похож скорее на другого человека…

– Игоря? – устало спросила Фира.

– Вы и Сиринова знали?

– В доисторические времена.

– Он сейчас в Москве… недавно приехал, – проговорил Одя, стараясь не смотреть, как меняется лицо у Фиры – вспыхивает, бледнеет, как она в волнении кусает губы…

И тут раздался звонок.

– Это он! – в ужасе проговорила Фира. – Я чувствую! Знаю! Я не возьму трубку!

– Возьмите же, Фира!

Одя подбежал к телефону, снял трубку и подал ее застывшей Фире. Она приложила ухо к трубке и с минуту молча слушала. Потом сказала звенящим голосом, зло и надменно:

– Я не хочу тебя видеть. Никогда. Ты слишком поздно обо мне вспомнил.

И повесила трубку.

– Это Сиринов? – спросил Одя, прекрасно понимая, что о таких вещах не спрашивают.

Фира не ответила, села на продавленный диван, стоящий в углу, и разрыдалась. Одя стоял рядом, не понимая, что делать. И сделал самое бестактное – задал вопрос, который его мучил:

– Фира, простите, но неужели вы от него ушли… из-за этой диссертации, которая… ну, которую ему не дали защитить?

– Кто вам сказал?

Теперь она и с Одей разговаривала зло и надменно.

– Ушла, потому что ушла. Потому что захотелось, поняли, глупый мальчишка? Кто в силах удержать любовь? Надеюсь, читали Пушкина? Надоел этот бесконечный сумрак. Надоело, что небо вот-вот упадет на землю.

– Да, мой Учитель – совсем другой, – вклинился Одя. – Он веселый, жадный до жизни, он эпикуреец по привычкам, хотя и живет очень скромно. Странно, что он одинок.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/vera-chaykovskaya/maniya-vstrechi-2/?lfrom=931425718) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Adblock
detector