Режим чтения
Скачать книгу

Con amore. Этюды о Мандельштаме читать онлайн - Павел Нерлер

Con amore. Этюды о Мандельштаме

Павел Нерлер

Книга составлена из работ об Осипе Мандельштаме, создававшихся на протяжении более чем 35 лет. В качестве ядра книги обозначились пять основных разделов, в каждом – свой лейтмотив. Первый – «Con amore» – личная встреча автора с творчеством Мандельштама. Второй – «Солнечная фуга» – этюды о том, что Мандельштам написал, третий – «Мандельштамовские места» – о том, куда его заносила судьба, четвертый – «Современники и современницы» – о тех, с кем его свела жизнь. Пятый раздел – «Слово и бескультурье» – размышления о месте Мандельштама в эпоху торжествующего постмодернизма. В приложениях – выдержки из дневников и литературная библиография автора. Это не монография о Мандельштаме, с самого начала прошитая единством замысла и исполнения. Здесь другой тип связи – концентрический, наподобие букета. Но это и не механическое собрание перепечаток: каждый текст заново пересмотрен, многие старые публикации сплавились в одну новую.

Павел Нерлер

Con amore Этюды о Мандельштаме

Памяти

Аркадия Штейнберга

и Николая Поболя

ОБ ЭТОЙ КНИГЕ

Анне Еськовой

Сама идея именно такой книги возникла довольно случайно – благодаря Борису Фрезинскому, подарившему мне том своей избранной «эренбургианы», выпущенный издательством «Новое литературное обозрение».

В голове сразу мелькнуло: «Может, и мне собрать свои статьи о Мандельштаме?» И я благодарю Ирину Прохорову, поддержавшую мою заявку.

После чего идея разобраться с собственной «мандельштамианой» стала даже не реальностью, а необходимостью. Но тут выяснилось, что потенциальный объем написанного за треть века – вдвое-втрое больше того, что может вместить издательский формат.

Возникла задача поиска, обретения и задания структуры книги, а затем и окончательного отбора и подготовки конкретных текстов.

В результате в качестве ядра книги обозначились пять основных блоков, в каждом из которых есть свой лейтмотив. Первый блок – «Con amore» – обозначает вехи личной встречи автора с творчеством Мандельштама. Второй – «Солнечная фуга» – этюды о том, что Мандельштам написал, третий – «Мандельштамовские места» – о том, где и чем он дышал, а четвертый – «Современники и современницы» – о тех, с кем он по жизни встречался. Пятый блок – «Слово и бескультурье» – размышления о месте поэзии Мандельштама в советской и постсоветской культуре. В приложениях – выдержки из дневников[1 - Начиная с 1979 г. и на протяжении многих лет я вел литературный дневник, посвященный почти исключительно О.Э. Мандельштаму и его изучению. Первоначально в нем фиксировались главным образом текущие события, связанные с подготовкой книги О.Э. Мандельштама «Слово и культура» (вышла в 1987 г.). Разбор этих записей начался сравнительно недавно. Подборка, публикуемая в этой книге, – лишь фрагмент, выбранный почти наугад. Но и в этот фрагмент включены лишь те материалы, которые представляют фактографический интерес в связи с Мандельштамом, а также единичные датированные записи из других домашних источников (например, полевых дневников географических экспедиций).] и литературная библиография автора. В самом конце – список сокращений, перечень использованной литературы и именной указатель.

За бортом книги остались материалы о биографии поэта как таковой и его посмертной судьбе, о постепенном возвращении к массовому читателю на родине, работы по публикации текстов, архивированию и описанию источников, библиографированию печатных трудов, а также заметки хроникального и персонального характера.

Это не монография, с самого начала прошитая единством замысла и исполнения. Тут другой тип единства – наподобие букета, связь между текстами скорее сюжетная, чем систематическая, и это позволяет мне не отслеживать специально по каждому затронутому пункту новинки мировой библиографии.

Но это и не механическое собрание перепечаток. Каждый текст заново пересмотрен и продуман, многие переработаны весьма радикально, а иные старые публикации сплавлены в одну новую. Поэтому под текстами нет дат, а очевидные первопубликации легко отыщутся по библиографии в конце.

Это издание принципиально перекрестно: каждый текст – то или иное скрещение субъекта и объекта, темы и автора. Но работы, составившие книгу, писались в разное время и в разных местах. С каждым из них связано что-то очень свое, личное и конкретное, чаще всего персонифицированное: кто-то инициировал замысел, кто-то помог в его реализации (или помешал ей), кто-то олицетворял собой соответствующий «перекресток» Мандельштама и сюжета (или региона), о котором повелась речь.

И я решил извлечь имена этих людей из подсознания и ввести в книгу. Вы найдете их в виде посвящений в начале каждого отдельного текста. Книга в целом посвящена памяти Аркадия Штейнберга и Николая Поболя – моих драгоценных друзей и учителей, встрече с которыми я столь многим обязан.

Эпиграфы из Мандельштама раскрываются только указанием произведения, из остальных – отсылкой в сноске.

Цитаты из Мандельштама даются по «синему четырехтомнику», изданному Мандельштамовским обществом в 1993 – 1997 гг., если не оговорено иное. Ссылки обычно сводятся к указанию на произведение. Там, где проблема идентификации текста остается, приводятся ссылки на упомянутое издание (с указанием тома и страниц).

В список использованной литературы вошли только те источники, что встречаются в тексте не менее двух раз.

При иллюстрировании книги использованы фотографии из архивов Мандельштамовского общества, ГЛМ, РГАЛИ, А. Бруни, М. Горнунга, А. Ласкина, А. Наумова и П. Нерлера.

Подготовка книги потребовала самых разнообразных усилий. Я бы едва ли справился с этим без той всесторонней помощи, которую – на стадии собирания и подготовки книги – мне оказали Алина Миронова и Лиля Брусиловская, мои ближайшие коллеги по Мандельштамовскому обществу. Сердечно благодарю их, редактора книги Анну Еськову, а также Николая Богомолова, Сергея Василенко, Леонида Видгофа, Валерия Есипова, Софью Ивич-Богатыреву, Леонида Кациса, Наума Клеймана, Сергея Крылова, Делира Лахути, Карена Свасьяна, Александра Смолянского, Габриэля Суперфина и Ирину Сурат, критически знакомившихся с отдельными фрагментами этой книги в рукописи.

За всевозможные справки и советы, – в том числе и по текстам, не попавшим в окончательный корпус этой книги, – слова признательности также Константину Азадовскому, Евгению Андрееву, Виктору Белкину, Евгению Берковичу, Алексею Бруни, Юлии Вишневской, Анне Гавриловой, Валентину Гефтеру, Евгению Голубовскому, Нелли Гординой, Семену Дыманту, Виктору Захарову, Дмитрию Зубареву, Тамаре Исмагуловой, Поэлю Карпу, Владимиру Коротаеву, Сергею Красильникову, Геннадию Кузовкину, Яну Кунтуру, Александру Лаврову, Сергею Ларькову, Олегу Лекманову, Владимиру Литвинову, Елене Мамонтовой, Наталье Мельниковой, Сергею Мироненко, Льву Мнухину, Алексею Наумову, Дмитрию Нечипоруку, Антону Носику, Элиазеру Рабиновичу, Светлане Смородкиной, Сергею Соловьеву, Юлии Тан, Роману Тименчику, Леониду Фляту, Борису Фрезинскому, Юрию Фрейдину, Екатерине Черновой, Людмиле Черновой, Борису Шапиро, Михаилу Шейнкеру и Галине Элиасберг.

CON AMORE

19-Я СПЕЦШКОЛА
Страница 2 из 29

И ГЕОФАК МГУ

Андрею Трейвишу и Ольге Глезер

И солнца сияли над нами,

пока я друзей находил…[2 - Нерлер П. Високосные кру?ги. М.: Водолей, 2013. С. 27.]

Да позволено мне будет предаться воспоминаньям…

Ни стихи Мандельштама, ни его имя до окончания школы (1969 год) ни разу не прозвучали около меня. Возможно, это было и чудовищным невезением, поскольку именно в нашей 19-й спецшколе преподавал удивительный словесник – Давид Львович Райхлин, автор известных учебников по грамматике и влюбленный в русскую литературу человек. Двух или трех его уроков в девятом или десятом классе – когда он подменял приболевшего завуча (училку по русскому и литературе) – вполне хватило, чтобы перечеркнуть все ее многолетние старания по внушению нам отвращения к героям своего предмета. Давид Львович вдруг заговорил о «декадентах», начал читать стихи, и – не скажу за всех, но за себя скажу: я вдруг ощутил всю шокирующую cвежесть их, символистов, поисков – от ромбовидной графики и шелеста шипящих до тематической дерзости, толкнувшей, например, Брюсова на этот отчаянный вскрик: «О, закрой свои бледные ноги!..»

Еще немного, наверное, и Райхлин окунул бы нас и в акмеистические вихри, но бог сподобил завуча выздороветь…

Заразив нас бациллой поэзии, старый педагог и не намеревался предуказывать нам какой бы то ни было путь: он просто вывел нас из дремучего леса школьной программы на широкое поле с далекими горизонтами, а куда и как мы дальше будем пробираться – дело не его.

Я, например, свернул налево, повстречал там шумный театр на не менее шумной площади и симпатичного поэта в шарфике и чем-то малиновом, громко кричащего о тишине. Полюбив его крутые метафоры и ассонансы, именно их поначалу я принял за всю поэзию и, в меру пытливости, вскоре попал в поло?н отряда его летучих предшественников, в просторечии именуемых футуристами.

Было это давно, в начале 1970-х – в мои самые романтические годы, когда я учился на геофаке, разъезжал по экспедициям, таскал за собой гитару, пел у костров Галича и Анчарова, и, как полагается, был влюблен. Естественным выходом из этого состояния были только стихи – свои и чужие…

Я был без ума от Маяковского, обчитал его всего, вплоть до тома «Литературного наследия» с письмами Щена к Лиле Брик, а потом принялся и за его окружение – в особенности мне нравились Асеев и Кирсанов. Из Асеева и сейчас помню строчки:

Как я стану твоим поэтом,

коммунизма племя,

если крашено рыжим цветом,

а не красным время?..

Или:

Я запретил бы продажу овса и сена.

Ведь это пахнет убийством отца и сына!..

А вот из всего Кирсанова и строчки не осталось, разве что экзотические названия: например вулкан Попокатепетль.

Я искренне принимал их – всех троих! – их лестничные пролеты-стихи, их мастерское жонглирование словами и звуками, в особенности на рифме, за высший пилотаж поэзии. Какое-то время я еще шел за ними, по их следам, веря и сострадая всем их лирическим драмам, пока, наконец, не понял, что наивысшая точка лирического кругозора для них – этот самый вулкан Попокатепетль. Дальше тропинки не было…

…Поначалу я еще спорил с Николаем Поболем – своим старшим университетским товарищем, ментором и на протяжении сорока последующих лет лучшим другом. В нашей младоестественной среде он был настоящим инопланетянином – человеком из другого мира и теста! Старше нас лет на 15, а свободней – на все 50! Все в нем поражало: плотовик, подводник, полярник, неутомимый курильщик (тогда – по четыре пачки в день). В мире живописи и в мире поэзии – у себя дома, парсеки всевозможных стихов – наизусть!

Он и был – по призванию – идеальный читатель поэзии: с кругозором и системою взглядов, не пропускающими через себя халтуру, с тонко настроенной на чудо стиха ушною раковиной, не допускающей ни фальши, ни пустоты. Как и я – влюбленный в поэзию, но, в отличие от меня, ее еще и знавший! Не рощицей, не лесопосадкой, а необъятным лесом, тайгой, раскачивалась и гудела она в его душе…

Вот он-то и объяснил мне разницу между Мандельштамом и Кирсановым. В течение всего нескольких разговоров он меня полностью «перевербовал», одновременно настроив ухо на совсем другие критерии, нежели крутые лесенки и консонансы.

Ершась и хорохорясь, я еще нехотя кивал на космическую образность Маяковского, на словарное богатство Асеева, на неслыханную хитроумность рифм и экзальтированность чувств у Кирсанова, – а мой друг только хитро улыбался, затягивался сигаретой и до обидного вяло защищался.

Иногда, впрочем, читал что-нибудь навскидку: «За то, что я руки твои не сумел удержать…», «Мы с тобой на кухне посидим…» или «За гремучую доблесть грядущих веков…». Про «Волка» он говорил, что это единственное стихотворение в мировой поэзии, у которого не одна, а сразу две концовки, и обе гениальные!

И чем больше я горячился, тем лучше понимал всю бессмысленность нашего «спора». А потом и вовсе перестал спорить – начал впитывать и спрашивать. И уже не «аргументы» находил я в этих дивных строках, а именно то, чем они, собственно, всегда были – явленное чудо, счастье, воздух, без которого уже нельзя будет жить.

В душах тех, кому поэзия насущно необходима, есть некая врожденная или приобретенная частота звучания, которая вдруг начинает резонировать на определенные стихи определенного поэта – того самого, кто с наибольшей ясностью, убедительностью и простотой отвечал на самые насущные, самые волнующие вопросы.

И хоть я тогда и печатал всего одним пальцем, но словно и не заметил, как перепечатал именно мандельштамовские стихи и как переписал чуть ли не всю статью Струве или Филиппова (уж и не помню) из стопки каких-то темных фотокопий с заграничного двухтомника, добытых, как водится, по случаю на несколько дней и ночей.

Пусть не сразу, но все же стихи стали оседать в моей памяти какими-то сгустками – не подберу иного слова – смысла и музыки. Я искал внутреннюю их мелодию – и всегда находил ее, после чего стихотворение словно отпечатывалось в сознании. И как-то вдруг, как-то само собой что-то отыскивалось в них, отзывалось на все то, чем мучила и чем одаривала собственная ежеминутная жизнь, – ну разве не чудо?

…Не кладите же мне, не кладите

Остроласковый лавр на виски,

Лучше сердце мое разорвите

Вы на синего звона куски…

…И когда я усну, отслуживши,

Всех живущих прижизненный друг,

Он раздастся и глубже и выше —

Отклик неба – в остывшую грудь.

КОЛЯ ПОБОЛЬ

Семену Дыманту

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир… [3 - Из стихотворения Ф. Тютчева «Цицерон» (1836).]

В Коле Поболе и с Колей Поболем я застал еще то поколение, в котором знание множества стихов и чтение их наизусть были в порядке вещей[4 - Такими же были и некоторые из его друзей, в частности, москвич Саша Васильев (см.: Про Сашку Васильева, 2011) и ленинградец Яша Герман (см.: Собеседник на пиру, 2013. С. 292).].

В пору, когда в стране столь многое и столь упорно не издавалось, великие стихи уходили в самиздат, как реки под землю в карстовых регионах, – с тем чтобы вырваться со временем на поверхность и пролиться хрустальными и свободными потоками чистейшей поэзии. Словно в бесписьменную эпоху, поэзия перешла на изустное существование, а память человеческая выполняла совершенно особую,
Страница 3 из 29

несоизмеримую с нынешней, миссию: нейробиологического носителя информации и походной самиздатской библиотеки одновременно!

Это был еще как бы и звуковой самиздат.

Знать наизусть или «всю русскую поэзию», или «всего Мандельштама», или «всю Цветаеву» и т. д., оставаясь доблестью (память памяти рознь), – было вместе с тем почти что нормой. У походных костров не столько пелись песни, сколько читались стихи. А чтение интеллигентным ухажером интеллигентной девушке хороших стихов на память было нормой, если не императивом!

В самом центре Колиной читательской и декламаторской любви был Мандельштам. Поэтесса Зинаида Палванова вспоминала: «Коля и в тот раз, и во все другие наши встречи читал мне стихи Мандельштама и других поэтов Серебряного века. Рассказывал, как в армии (в обстановке, мягко говоря, непоэтической) восстанавливал в памяти эти стихи и тем самым крепко запомнил их»[5 - Собеседник на пиру, 2013. С. 182.].

Дифирамб Колиной памяти и ее заточенности на стихи пропел и архитектор Андрей Таранов: «…Сколько ты знал стихов на память – уму непостижимо! И не просто знал, а смаковал любимые стихи и затягивал собеседника в глубины написания или перевода… А как ты замечательно читал своим тихим хрипловатым голосом и Бродского, и Пушкина и, конечно, любимого Мандельштама, о котором мог говорить бесконечно»[6 - Собеседник на пиру, 2013. С. 266.].

Читать Мандельштама наизусть Коля мог не только бесконечно, но и к тому же – с любого места! «…Казалось, начни любое стихотворение, и Коля с легкостью подхватит его. Так было множество раз. Только с годами он стал жаловаться, что память стала его подводить – и он не сразу может вспомнить нужную строфу. Он помнил сотни, а может быть, и тысячи стихов»[7 - Из воспоминаний С. Мироненко в: Собеседник на пиру, 2013. С. 158.].

При этом многие отмечают и его неповторимый артистизм: «И своим глуховатым голосом потом еще начнет читать своего любезного Мандельштама… Стихов он знал бездну!.. А как он читал стихи! И этот голос его, ни на чей не похожий… Чудо!»[8 - Из воспоминаний Л. Михалевского в: Собеседник на пиру, 2013. С. 163, 167.]

Или: «Помню интонацию Коли, замечательно умевшего читать стихи. На могиле у Надежды Мандельштам Коля прочитал стихотворение “Мне на плечи кидается век-волкодав”. Его голос открыл для меня новые смысловые обертона в этом шедевре… Коля привнес своим голосом благородную сдержанность тона, опять же незаметно подчеркнув трагизм поэзии Осипа Эмильевича»[9 - Из воспоминаний С. Заславского в: Собеседник на пиру, 2013. С. 123 – 124.].

Леонид Кацис обрисовал экспозицию одного из случаев, когда Поболь был в особенном ударе: «В избе-гостинице… из окон которой видно место, где хорошо бы поставить памятник ссыльному поэту, был сооружен юбилейный стол, за которым участники застолья, включая меня, и узнали настоящего Колю»[10 - Собеседник на пиру, 2013. С. 130.]. «Настоящий Коля» – это Коля, разогретый выпитым и воодушевленный беседой или обстановкой. Тогда, в июне 2009 года, в Чердыни, он прочел, забывая и вспоминая, стихотворение «1 января 1924 года» – ах, как божественно он его прочел![11 - Сохранилась чудесная видеозапись этого застолья, показанная один-единственный раз на поминках по Поболю.]

Михаил Шапиро описывает, видимо, другой аналогичный случай: «…Одно из самых сильных переживаний – выпивший Львович, несколько часов кряду читающий в походной палатке стихи Ахматовой, Мандельштама, Пастернака. Тихая ночь. Словно эвенкский шаман Львович раскачивается в такт произносимым словам. Наступает момент, когда один его голос заменяет все – воздух, смыслы, все сторонние ощущения. Слышны только его, Львовича, хрипы. Особая, неземная музыка. И создать ее мог лишь очень редкий, очень чистый, очень глубокий человек…»[12 - Собеседник на пиру, 2013. С. 291 – 292.]

А разговор о читательской «физиологии» Коли Поболя завершу одной тонкой и точной догадкой Мамуки Цецхладзе: «Пишущим я его не помню, я знал читающего Колю, но читающего так, что не оставалось сомнений в том, что он и сам пишет, – спрашивал его не раз, но Коля каждый раз отмахивался. Оно и понятно – стихи, которые он читал, уже принадлежали ему самому, он их читал, как собственные, и переживал, как если бы был их автором»[13 - Собеседник на пиру, 2013. С. 290.].

Иными словами, перефразируя Мандельштама: тем «скальдом», что складывает «чужие песни» и «как свои» их произносит, мог быть – и был! – не только поэт, но и читатель![14 - Собеседник на пиру, 2013. С. 290.]

Николай Поболь был ярчайшим носителем именно устной традиции, которая уже в моем поколении как массовое или типическое явление практически сошла на нет. Тем более не воспроизводится она и сейчас, когда не только эмпирико-фактографический компендиум весь перекочевал в интернет, но, кажется, и сама человеческая душевность и сердечность прописались где-то там же, в млечных и безличных блоговых облаках.

На нас – одновременно – надвигается не только глобальное потепление, но и глобальное замерзание – душ и бескорыстных человеческих отношений. Коля Поболь противостоял этой ледниковой эпохе уже одним фактом своего существования. Теплый, светлый и мирящий других человек – он был мостиком и лесенкой между людьми.

Свою натуральную жизненную философию (она же жизненная практика) он формулировал примерно так: «Жизнь прекрасна – так порадуемся ей!». У него был редчайший дар извлекать корни радости и красоты бытия из самых невероятных ситуаций. В сочетании с природным обаянием, громадными знаниями, жизненным опытом и живым юмором такое кредо делало Колю на редкость притягательным и желанным собеседником – и тем, кого называют: легкий человек.

Не удивительно, что судьба одарила его и «легкой рукой». Найти в фонде конвойных войск РГВА нужный тебе эшелон – ничуть не проще, чем иголку в стоге сена. А Коля нашел искомое – «мандельштамовский эшелон» 1938 года – и буквально со второй попытки!

В сущности, главное Колино призвание и амплуа – быть читателем, в особенности, читателем поэзии. Читал он жадно: внутри у него всегда была настроена система строгих эстетических и исторических критериев, позволявшая точно и тонко реагировать на прочитанное. Скрипичным ключом этой системы был для него Осип Мандельштам.

Коля стоял у истоков Мандельштамовского общества, был членом его Совета и неизменным участником почти всех проектов, всех заседаний и дискуссий о поэте, душой и инициатором всех пиров и посиделок в его честь. (В обществе, кстати, хранится собранная им специфическая коллекция – бутылки из-под напитков, упомянутых Осипом Эмильевичем в стихах и прозе.) Его участие гарантировало представленность и читательского взгляда на обсуждаемые проблемы.

Между прочим, свой вклад внес Коля и в комментирование Мандельштама. Так, в первом томе так называемого «черного Мандельштама» – двухтомника 1990 года, выпущенного издательством «Художественная литература», – в комментарии к строчке «И целлулоид фильмы воровской» из стихотворения «Еще далеко мне до патриарха..» можно прочесть: «целлулоидный рожок; с его помощью можно было звонить по телефону-автомату, не опуская 15-копеечную монету (сообщено Н.Л. Поболем)»[15 - Мандельштам, 1990. Т. 1. С. 515. См. другой аналогичный комментарий в воспоминаниях С. Василенко: Собеседник на пиру,
Страница 4 из 29

2013. С. 100 – 101.].

Тут налицо типичный для Поболя прием пропускания исторической фактографии или через личный опыт, или через личное отношение к лицам и событиям, попадающим в поле зрения.

Но все, что им делалось применительно к Мандельштаму, – делалось con amore, то есть с любовью и по любви, – так и только так!

«СЛОВО И КУЛЬТУРА»

Памяти Льва Шубина и Александра Морозова

К девятилетнему ходу этого издания я имел самое непосредственное касательство, будучи «автором и исполнителем» его главного замысла.

Сам замысел возник спонтанно и даже случайно – в коротком разговоре с Константином Симоновым. Кто-то из моих грузинских друзей пригласил в ЦДЛ на вечер грузинского искусства, в конце которого был показан замечательный документальный фильм «Пастухи Тушетии». Константин Михайлович или вел вечер, или просто выступал на нем.

Симонов был председателем Комиссии по литературному наследию Мандельштама, и после вечера я подошел к нему, представился и спросил, что он думает насчет дальнейшего (после «Библиотеки поэта») издания поэта, в частности его прозы. Он как-то обрадовался вопросу, справился о здоровье Надежды Яковлевны и дал свой телефон, попросив позвонить через несколько дней. За это время, как я потом понял, он прозондировал почву в «Советском писателе», благо его личный секретарь – Марк Яковлевич Келлерман – был юрисконсультом этого издательства.

Когда я ему позвонил, разговор был очень короток. Его суть: с изданием художественной прозы нужно повременить, а вот выпустить критическую прозу Мандельштама, наверное, можно и попробовать. «Пишите заявку. Все остальное Вам подскажет Келлерман, вот его телефоны…». Так комнатка юрисконсульта на первом этаже особняка на улице Воровского стала стартовой площадкой для книги «Слово и культура». Симонов же, как я теперь понимаю, готовил почву и в издательстве[16 - Само обсуждение этого замысла стало возможным только благодаря темпераментному обращению К.М. Симонова в издательство «Советский писатель» (см. его письмо от 18 июня 1979 года директору издательства В.Н. Еременко в: Симонов К. Собрание сочинений. Т. 12. М., 1987. С. 552 – 554).], и в инстанции, которая тогда реально все решала в вопросах книгоиздания, – в Отделе пропаганды ЦК[17 - После того как проект был запущен, прямого общения с Симоновым было немного, но помню несколько довольно долгих разговоров не столько о проекте, сколько о самом Мандельштаме. Один – из больницы, совсем незадолго до смерти Константина Михайловича: в больничной тумбочке возле кровати лежал, по его словам, американский Мандельштам, и Симонов перечитывал и стихи, и прозу.].

Довольно быстро заявка, а вслед за ней и я перебрались на четвертый этаж – в редакцию критики и литературоведения, заведующей которой была Елена Николаевна Конюхова. Она же вверила книгу в руки одного из своих лучших редакторов – Льва Алексеевича Шубина, прекрасного специалиста по Платонову.

Не забыть той напряженно-радостной и деятельной атмосферы встреч с редактором книги и того необычайно трудного, на каждом шагу буксующего, но в итоге все же доведшего до конечной станции общения с коллегами-мандельштамоведами.

Больше всего разногласий было относительно состава и композиции книги. Тут образовался не один, как я надеялся, а сразу два фронта. С одной стороны – борьба с советским издательством, отстаивавшим свои охранительские представления (и тут Лев Шубин был моим безусловным союзником). Этот фронт был хотя и гнетущ, но как-то ожидаемо гнетущ. Редакция (и Конюхова, и сменившая ее Малхазова) делала почти все для того, чтобы книга продвигалась, но ни на какие «демарши» и «ва-банки», конечно же, готова не была.

Главная изжога шла от директора, Владимира Николаевича Еременко, и от рецензента (он же автор будущего предисловия к книге) – Марка Яковлевича Полякова, крупнейшего специалиста в области гадания на тему «нельзя или можно?».

И по сей день храню «выпавшую» из наборной рукописи страничку с синим номером: это ныне широко известный и густо цитируемый мандельштамовский ответ на анкету «Поэт о себе» газеты «Читатель и писатель». Внизу, неробким директорским карандашом, размашистым почерком – презанятный автограф: «Что это нам предлагают?!»

Воистину: главный редактор о себе!

Но порезвился тогда его карандашик изрядно. Рукопись на конечной стадии похудела листа на полтора-два, после чего – дабы выправить новый крен – я и сам сократил ее почти на столько же. Прав был Лев Алексеевич, говоривший, разливая чай у себя на кухоньке в Ясенево: мы сели играть в шахматы с чертом и мы, конечно, не выиграем, но и не играть – нельзя!

Компромиссы, на которые пришлось в итоге пойти (отсутствие ряда важнейших статей, вынужденно-постыдные купюры в двух или трех местах, неупоминание наших западных предшественников[18 - В ответ на справедливые упреки в том, что в «Слове и культуре» практически нет упоминаний зарубежных изданий и ссылок на них, опередивших нас по меньшей мере на 20 лет, я уже публично объяснялся и извинялся: «В общем виде все это более чем справедливо, и трусливо-затхлая общеиздательская атмосфера большей части 80-х годов (а книга шла до читателя девять лет!), возможно, и извиняет меня, но не снимает всей ответственности. Сегодня это смешно и нелепо, но тогда в издательских инстанциях сама мысль об упоминании зарубежного собрания казалась то ли глупостью, то ли кощунством, то ли провокацией. / Считаю своим долгом извиниться перед коллегами за вчерашнюю неловкость, но главное – поблагодарить за их труднейший и с достоинством выполненный труд, от чести совершить который наша страна в свое время так бездумно отказалась. Не секрет, что само существование важнейших произведений в зарубежных изданиях было как бы гарантом их гласной сохранности, а также мощным психологическим фактором, примирившим в конце концов и наших пастырей с нелегкой для них мыслью о необходимости – сначала – упоминать, а затем и издавать разных Ходасевичей и Гумилевых, а уж совсем потом – и признать, что до нас и за нас это делали другие (как сделали – это уже другой вопрос). Вот и получается, что «господа» Струве, Проффер, Мальмстад и другие внесли свой вклад в нашу перестройку» (cм.: Нерлер П. Чужие? // ЛО. 1989. № 8. С. 84 – 85).]), – отягощали и отягощают мою совесть.

Ведь я же мог – пускай и ценой невыхода книги! – не согласиться с мнением Еременки и прочих «товарищей» и забрать рукопись.

Где ты, граница допустимого конформизма?..

Это и было предметом дискуссий на «втором фронте». Если отвлечься от вопросов персональных и организационных, в поисках ответа на которые принимало участие еще несколько человек, то этот второй фронт держал один Саша Морозов. Искрящий, как оголенный провод, он полагал, что если это «избранное» – то без таких-то и таких-то текстов оно совершенно непредставимо. И если издательство будет настаивать на «без них» – то лучше вообще ничего не издавать.

…Даже правое дело скривится

и в осадке останется ложь,

если ты не успеешь открыться

и избытка в душе не найдешь.

Так запомни пещеру-квартиру,

одиночества жуткий разбег.

Там живет и не балует с миром

предпоследний в миру человек.

Он тебя наставлял – ты не понял,

он оставил тебя – ты ослеп.

Ты,
Страница 5 из 29

быть может, себя проворонил,

променял на изглоданный хлеб[19 - Из стихотворения «15 июня 1980 года», посвященного А. Морозову (Нерлер П. Ботанический сад. М., 1998. С. 84).].

Для Морозова «любить Мандельштама» означало не издавать его, для меня – издавать. Я прекрасно понимал мотивы морозовского радикализма. Но я не разделял их, и у меня была своя правота. Я считал, что компромисс тут и неизбежен, и возможен. И что чем ближе его линия пройдет к идеальному составу – тем лучше. И именно в этом приближении я и видел свою задачу.

Вот тогда-то меня и поддержали Аркадий Акимович Штейнберг, Эдуард Григорьевич Бабаев и Николай Поболь[20 - См. в выдержках из «Записных книжек» в Приложении.]. В своем дневнике, за 8 января 1980 года, я недавно прочел такую запись: «Сегодня ко мне заходил Поболь, и я спросил его об его отношении к политике издания О.М. (Поболь же – типичный читатель, адресат издания). Он сказал так: “Чем больше – тем лучше. А читатель разберется сам”. И он прав, по-моему».

Для меня тогда это был и новый ракурс (читатель как критерий!), и поистине колоссальная – экзистенциальная – помощь, оказавшаяся к тому же решающей!

К сожалению, Лев Алексеевич не дожил до выхода книги: книгу из его рук подхватила и выпустила в свет его вдова, Елена Шубина…

ЧЕРНЫЙ ДВУХТОМНИК И СИНИЙ ЧЕТЫРЕХТОМНИК

Памяти Сергея Аверинцева

и Андрея Михайлова

Татьяне Бедняковой, Александру Никитаеву

и Михаилу Яковенко

В начале 1990-х годов стихи Осипа Мандельштама снялись с места и дружною стайкой перелетели из-под узнаваемых коленкоровых корешков самиздата и украшенных знакомым профилем работы Зарецкого темно-серых обложек «американского» собрания под двухсотысячные книжные переплеты черного худлитовского двухтомника – первого издания, претендовавшего на неслыханное до этого сочетание полноты и научности[21 - В конце 1980-х они останавливались «по дороге» в многочисленных «Избранных» и «Сочинениях», выходивших тогда главным образом в столицах союзных республик (Таллин, Тбилиси, Ереван) и в отдаленной российской провинции (Мурманск, Магадан, Владивосток).].

«Сочинения Осипа Мандельштама в двух томах» вышли в 1990 году в издательствe «Художественная литература». Мне посчастливилось работать над этим двухтомником вместе с замечательными учеными и людьми – Сергеем Сергеевичем Аверинцевым, автором вступительной статьи, Андреем Дмитриевичем Михайловым, подготовившим и откомментировавшим старофранцузские тексты, и Татьяной Николаевной Бедняковой, прекрасным издательским редактором и добрейшей душой. За все остальное отвечал я – инициатор, составитель и комментатор: и если бремя неточности или оплошности я еще мог себе позволить, то роскошь сетований на неподъемность задачи или ожидание дозревания всех условий, внешних и внутренних, до идеальных – не мог.

Несмотря на счастливую вожделенность ситуации, я был застигнут ею врасплох. Все, чем я столь рьяно и con amore занимался предыдущие 15 лет, – архивные и библиотечные поиски, расспросы о Мандельштаме еще живых тогда свидетелей, хлопоты о публикациях мандельштамовских текстов, в том числе и такого крупного блока, как избранная критическая проза, первые собственные статьи, наконец! – были, конечно, хорошей школой, но еще далеко не свидетельствовали о зрелости.

Хлопоты как таковые, – эти «множества интегральных ходов», – это еще не эдиционные навыки. Девятилетняя битва над (точнее, под) сборником «Слово и культура» в «Советском писателе», отягощенная всеми издержками прожившегося времени и личными переживаниями и издержками, и блиц-подготовка томиков «Избранного» в таллинском «Ээсти раамат», тбилисском «Мерани» или «Московском рабочем» – это все, конечно, серьезный опыт, но критическое издание в «Худлите»?!.. Да еще и без доступа к главному архивному своду?!.[22 - Не только архив в Принстоне, но и копийная его версия, находившаяся в Москве, оказались мне, увы, тогда недоступными. Текстологической основой издания стали поэтому материалы из архивов И.М. Семенко и Э.Г. Бабаева.]

Помню, как я убеждал и убедил редактора в нашем долге перед Мандельштамом – сохранить его неканонический синтаксис и такие явно дорогие ее сердцу лексические «привычки», как например, «чорт» через «о» или обусловленные ритмом фразы и весьма устойчивые «явленья» вместо «явления» и т. п. Уже вдвоем мы убеждали – и убедили – в этом же Татьяну Сидорову – худлитовского корректора, и душой, и телом преданного канону: в конце концов и она «уступила», но в душе не перестала осуждать нашего автора за его «ненормативную» лексику.

После оглушительного успеха черного худлитовского двухтомника Осипа Мандельштама, когда 200-тысячный тираж «ушел» за две недели, после помпезного (не без официозности – с открытием мемориальной доски под гимн СССР и с вечером в Колонном зале под казенным портретом-подмалевком, когда я, впервые оказавшись в президиуме, впервые же в нем и заснул) величания Мандельштама в дни его 100-летнего юбилея – идея мандельштамовского многотомника уже не казалась такой безумной.

Сама концепция Собрания сочинений Мандельштама – не традиционно жанрового, а хронологического, с разбивкой томов по десятилетиям, издание – родилась у пишущего эти строки. Некоторым образом она вытекала из всей деятельности, связанной с организацией Мандельштамовского общества (она пришлась все на тот же юбилей) и налаживания его будущей полнокровной проектной жизни.

Едва ли не первым таким проектом стал тоненький сборничек «Сохрани мою речь…» – прообраз ставшего сегодня традиционным и даже фирменным альманаха и старейшина всей издательской программы общества. Составителем той брошюры, вместе со мной, стал Саша Никитаев, заявивший о себе к этому времени как текстолог Хлебникова и футуристов, но неуклонно разворачивавшийся в сторону Осипа Эмильевича. Был он по первой профессии специалистом по химфизике, служил в профильном академическом институте и преподавал в знаменитом профильном вузе.

Тут он не стал исключением, ибо сложившаяся к этому моменту в стране «гвардия» серьезных текстологов Мандельштама состояла из… врача-хирурга, врача-психотерапевта, инженера-эколога и, если брать в расчет и меня, то еще и географа: химфизик сюда явно хорошо вписывался.

Филологическая среда просто не воспроизводила текстологов Мандельштама по понятной причине: решительное «отсутствие спроса». Были, разумеется, и профессиональные филологи, практиковавшие текстологию Мандельштама, – Харджиев, Семенко и Морозов, но их отношение к этой задаче определялось индивидуальными обстоятельствами, а не цеховыми регламентами. Первые двое к этому времени уже опубликовали свои версии, а третий – знаток из знатоков и максималист из максималистов – был со своей как бы запрограммирован на фатум непубликуемости по причине неполного соответствия этой вселенной, этого общества и этого конкретного издательства или коллеги выстраданным им за жизнь критериям идеального издания.

Итак, кое-что у нас уже было, а именно: желание издать мандельштамовское собрание, его нестандартная концепция и составительско-редакторский тандем (вскоре к нему присоединился и еще один участник, с весьма неожиданным амплуа: составитель
Страница 6 из 29

иллюстративного ряда – Алексей Наумов).

Так что оставались пустяки: найти издательство, желающее и способное осуществить проект. И таковое вскоре нашлось, ибо и само задумывалось о проекте вроде нашего: называлось оно немного загадочно – не издательством даже, а АПС – «Агентством перспективного сотрудничества». Было оно плодом направленного на экономику креативного луча поэта Виктора Коркии, ассистировали ему при этом еще двое – поэт Владимир Друк и переводчик Владимир Казаровецкий.

Каким-то не слишком внятным для меня образом из-за или из-под «Агентства» выглядывала еще одна фирма – кооператив «Центурион» Тимура Умарова, с которой мы и заключали свои изначальные договоры. Но общались мы именно с этим «Агентством» и с перечисленною троицей. Сидели они в пору нашего общения в каком-то аморфном помещении, снимаемом за символическую плату у театра-студии Марка Розовского на Никитской. На дворе стояло начало 1990-х, то есть шоковая терапия и ваучерная приватизация. Не одному только Березовскому, а всем-всем-всем ужасно хотелось разбогатеть, причем и культура казалась тоже чем-то вроде природного ресурса, только с более быстрой отдачей вложений. Мандельштам в таком случае был одним из месторождений или, точнее, одной из скважин. Надо было, впрочем, поторапливаться, ибо цены скакали, как блохи, и, даже собрав деньги по подписке, можно было, если замешкаться, прогореть… Выход любой книги поэтому был всякий раз маленьким чудом, а вот продать ее было проще простого (сейчас все в точности до наоборот!).

…Договаривался я с Коркией, а дело-то имел, к сожалению, с Казаровецким. Его коммерческое кредо-фикс – вивисекция, вивисекция и еще раз вивисекция – было в равной степени беспроигрышным, как и безвыигрышным. На каждый из трех томов (а речь сначала не шла о письмах) он выделял по 10 печатных листов, и ни на ползнака больше. А если Осип Эмильевич в иные десятилетия позволял себе расписываться, как например, в 30-е годы (в рифму) или в 20-е годы (не в рифму), то сам же он и виноват.

Десятилетия культурного голодомора требовали от издателя чего угодно, но только не такой вот добровольной аскезы. Однако переубедить упрямца не удавалось, а альтернативных издателей все еще не было, и наш первый – за 1900-е и 1910-е годы – томик вышел даже не комом, а каким-то цыплячьим комочком, оставшись практически без перьев – комментариев! (Весь кошмар этого «дефекта» проявился только потом, когда выстроилась целая цепочка изданий, принудительно связанных друг с другом по принципу «матрешки»[23 - Комментарии четырехтомника, к сожалению, не были сплошными – в связи с имевшимися в случае первого тома ограничениями объема, и в большинстве случаев ограничены отсылкой к комментарию базового издания (Сочинения в двух томах / Сост. С.С. Аверинцева и П.М. Нерлера. Подгот. текста и комментарии А.Д. Михайлова и П.М. Нерлера. Вступит. статья С.С. Аверинцева. М.: Художественная литература, 1990; последнее, в свою очередь, имеет в качестве базового сборник «Слово и культура» (М.: Советский писатель, 1987)!].)

Первый том вышел в свет в январе 1993 года, но, правда, уже в другом издательстве: бабочка с грозным названием «Центурион», помахав крылами и исполнив свою миссию в круговороте жизни на Земле (получить и проесть кредит или два), благополучно испустила дух. Но добрая душа Витя Коркия все так же инстинктивно позаботился о том, чтобы наш замысел и почти готовый первенец-цыпленок не погибли.

Весь коллектив, пополнившийся редактором Эммой Сергеевой и художником Женей Михельсоном, плавно перешел под крыло «Арт-Бизнес-Центра» – нашей новой, как мы тогда говорили, «конторы». Она стала нашим вторым и на сей раз счастливым издательским домом. Контора обживала нежилой фонд в одном из сталинских домов на Новослободской улице, в многочисленных переездах оттачивая свою структуру: переезд из подъезда в подъезд и из подвала в подвал был ее любимым развлечением.

Это была кампания с другой философией: несколько несвязанных направлений – посредническая торговля (например, холодильниками «Стинол»), туристическое бюро, издательский бизнес. Три владельца-директора отвечали каждый за свой участок, и наш – издательский – подлежал преимущественной юрисдикции Михаила Яковенко. В перманентной внутренней борьбе бизнесмена и интеллигента в его душе неизменно, хотя и без нокаутов, побеждал второй.

Было у него в жизни, кроме семьи, еще две сильных привязанности – Александр Дюма (с детства) и наш Осип Эмильевич (с юности). Дюма он поставил бы в Москве памятник, но памятником ему самому станет полное русскоязычное собрание сочинений автора «Трех мушкетеров» под его, Михаила Яковенко, редакцией и с его комментариями (Вот вам еще один литератор-«маргинал»: преподаватель МВТУ с 25-летним стажем! – и, по матери, потомственный редактор).

Сколько томов написал Дюма, я не знаю, но знаю, сколько уже выпустил Яковенко: более 80 (кстати, раскупался Дюма неплохо, особенно поначалу, так что издательский бизнес в «конторе» удерживался в берегах самоокупаемости). Доход приносили школьные тетрадки и, возможно, фирменная газета для диабетиков. С благодарностью вспоминаю верстальщика Валеру Данича и редактора 4-го тома Оксану Листову, как вспоминаю и Сашу Кричевского, еще одного из содиректоров «Арт-Бизнес-Центра»: это он подобрал нас у Коркии и передал в заботливые руки Яковенко. На протяжении пяти лет – с 1993 и по 1997 гг. – четыре тома «синего» Мандельштама вышли, причем тиражом в 10 000 (тт. 1 и 2), 9600 (т. 3) и 5000 (т. 4) экз. Издательство распространяло существенную часть тиража по заранее проведенной подписке.

Кажется, и как коммерческое мероприятие Мандельштам «контору» не разорил. Во всяком случае новый издательский проект Мандельштамовского общества – итоговое шеститомное собрание сочинений Мандельштама – мы будем снова делать вместе.

В заключение хочу еще раз вернуться к личности Александра Никитаева – замечательного русского интеллигента из «технарей», храбро переступившего за грань благодарного, но пассивного читательства и вставшего на стезю активного соучастия – публикаторского и текстологического. И тут как нельзя более кстати пришлись те его качества, которые не преподаются и не прививаются в литинститутах: доскональность, тщательность, готовность тысячу раз все-все перепроверить и выправить.

Конечно, явные опечатки и ошибки обнаруживаются и после этого – и все то, что было потом откорректировано, учтено в электронной версии издания, которую готовил к «вывешиванию», как сейчас говорят, уже Владимир Литвинов[24 - См. на сайте общества: http://www.rvb.ru/mandelstam/toc.htm].

Ибо оно не памятник буре и натиску текстологии 1990-х годов, а часть упоительного занятия поиском, прочтением и осмыслением мандельштамовских текстов – часть чуда становления мандельштамовского корпуса, который и до сих пор еще не застыл, а все пребывает в движении, на ходу.

Каждый текстолог, словно дирижер, прочитывает «партитуру» по-своему, но сама текстология, замечу, от этого не перестает быть коллективной!..

МАНДЕЛЬШТАМОВСКАЯ КОМИССИЯ

И МАНДЕЛЬШТАМОВСКОЕ ОБЩЕСТВО

Дмитрию Баку

Памяти Роберта Рождественского,

Михаила Гаспарова и Марины Соколовой

«Наподобие Bach-Gesellschalt…»[25 - Из дневника автора. См.
Страница 7 из 29

в наст. издании, с. 733.]

Любовь – не только инициирующее начало жизни, но и организующее. Выстроить жизнь con amore – и есть высшее счастье.

Не счесть ее разновидностей, но по мне любовь – никак не сонное обожание, не сюсюкающие причитания и не заламывание рук, а активное и целеустремленное действие.

Перечитывая не так давно свои старые дневниковые записи, я наткнулся на одну, датированную 1 июня 1980 года:

«…Вчера меня еще посетила мысль (точнее, дрёма) о Мандельштамовском обществе – Mandelstam-Gesellschaft – наподобие Bach-Gesellschalt, которое объединяло бы всех неформально заинтересованных людей, где бы можно было собираться и делиться находками, читать доклады, обсуждать их, спорить».

И я сразу же вспомнил «источник» этой не столько мысли, сколько мечты. У Альберта Швейцера, в его книге об Иоганне-Себастьяне Бахе, я наткнулся на страницы о Баховском обществе. Ведь даже у Баха был период невостребованности и полузабвения!

Энергией сплочения такого сообщества могла быть только любовь и только такая – деятельная и активная.

С тех пор, наверное, во мне поселилась идея объединения всех «тех-кому-это-дорого» в сообщество. Сам я готовил в то время книгу критической прозы Мандельштама «Слово и культура». Эта работа по-настоящему объединила вокруг себя несколько человек – но, увы, не всех, кого это напрямую касалось бы. И тогда я понял, что Mandelstam-Gesellschaft – вовсе не нечто само собой разумеющееся, что это цивилизационная высота, за которую в нашем все еще почему-то несовершенном мире придется побороться!

Определенным шагом именно на этом пути стало воссоздание в начале 1980-х годов – после смерти Константина Симонова – Комиссии по литературному наследию О.Э. Мандельштама при Союзе писателей СССР. Ее председателем стал Роберт Рождественский, я – секретарем. Мы собирались несколько раз и в более в широком составе, но чаще – вдвоем с Робертом Ивановичем у него дома на улице Горького, писали письма в разные инстанции и довольно многого добились, надо сказать. Например: реабилитация Мандельштама по делу 1934 года, получение и передача в РГАЛИ в 1989 году лубянского автографа Мандельштама (стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны…» из следственного дела 1934 года), первый вечер Мандельштама в Большом зале ЦДЛ в 1987 году, Первые Мандельштамовские чтения в Москве в 1988 году и Вторые в Москве и Ленинграде в 1991 году, наконец, все юбилейные торжества в связи со столетием Осипа Эмильевича в 1991 году, увенчавшиеся, кроме Чтений, открытием трех мемориальных досок – в Москве, Ленинграде и Воронеже, двух юбилейных выставок – в Москве и Ленинграде, вечером памяти Мандельштама в Колонном зале, а также – основанием… Мандельштамовского общества!

Это произошло 18 января волеизъявлением около ста человек, собравшихся в актовом зале Дома Герцена (Литературный институт им. А.М. Горького). Учредители Общества – Русский советский ПЕН-центр и Московское общество «Мемориал». Учредительное собрание вел Евгений Сидоров, тогдашний ректор Литинститута и будущий министр культуры России.

Само учредительное собрание было довольно бурным. После того как пишущий эти строки как автор самой идеи рассказал о видении Общества и представил проект его устава, сделанный по образцу Пушкинского общества, в бой, едва дождавшись конца его слов, бросилась Виктория Швейцер, уверенно сообщившая собравшимся, что Мандельштам несомненно перевернулся бы в гробу, если бы узнал о творящемся здесь безобразии.

Вот ее речь, в записи сидевшего рядом с ней Кларенса Брауна. Мандельштамовское общество «…дурно задумано ab ovo[26 - «С самого начала» (лат.)]. Оно более чем ненужно, это вульгарная ошибка, основанная на полном непонимании поэта, его произведений, его возможной аудитории, всего, чего мог бы хотеть он или Надежда Яковлевна, да и в целом – очень слабая мысль. Надо оставить эту мысль незамедлительно!»[27 - Браун, 2008. С. 759.]

«Экстремизм, – среагировал тогда Браун, – но это полезно. Дает возможность понять, чего другой не выносит»[28 - Там же.].

А вот последующие события в его же изложении: «Дискуссия, таким образом, оформилась. С одной стороны, предложено, что должно быть Мандельштамовское Общество, по размерам немного уступающее Министерству иностранных дел, а с другой стороны – что любое общество станет оскорблением памяти поэта. Лично я чувствую, что было бы славно, если было бы маленькое Мандельштамовское общество (и с круглой печатью)…

Вика, конечно, бросила спичку в заботливо разлитый авиационный керосин. Настоящий зубодробительный русский спор такого сорта стимулирует не хуже, чем хлестание березовыми ветками в парной бане и последующее катание по снегу. Александр Немировский, историк и литератор из Воронежа, обладающий зловещим сходством с Мандельштамом последних лет, встает, чтобы горячо ее поддержать.

Переводчик Владимир Микушевич, сидящий в президиуме, разъярен таким негативистским началом организационного собрания. Как осмеливаются эти люди говорить от имени поэта и его вдовы?

За несколько рядов передо мной поднимается большой человек с хромотой инвалида и голосом, способным обрушить стены, и говорит, что он – журналист. Тем не менее, он будет пользоваться в этом случае нецензурными словами. Он говорит, что Мандельштамовское общество, – может быть, и хорошая мысль, но только не в руках сукиных детей, которых все знают.

Все присутствующие стараются не глядеть на почетных гостей, сидящих с Павлом Марковичем в президиуме, среди которых, помимо Владимира Микушевича, и другие члены Союза писателей…

Притушив ораторские пламя высокооктановым бензином, нецензурный журналист садится под общие аплодисменты. То, что происходит дальше, можно назвать словесным эквивалентом уличных беспорядков. У меня мелькает мятежная мысль, что один экземпляр «Правил порядка Роберта»[29 - «Robert’s Rules of Order» – общепризнанный кодекс правил по проведению собраний и заседаний, впервые предложенный генералом Генри М. Робертом в 1915 г.], возможно, больше помог бы Советскому Союзу, чем любая иностранная помощь. Что мне действительно нравится в русских, это то, что, кажется, на самом деле никто по-настоящему не разозлился. Позднее я видел, как Вика дружески разговаривала с Нерлером.

Поскольку с самого начала было очевидно, что просто комната с сотней безумных русских спорщиков не может перевесить восемь страничек глазной боли от Павла Марковича, Мандельштамовское общество, уже каким-то образом де-факто существующее, становится существующим де-юре после голосования, в котором участвовало, как мне показалось, двадцать рук»[30 - Браун, 2008. С. 759 – 760.].

Итак, были громкие голоса и против создания общества, и против громоздкости и излишней официальности его устава, и против тех или иных потенциальных организаций-попечителей. Выявились и разные взгляды на само общество и среди его сторонников: одни настаивали на его принципиальной элитарности, другие, напротив, были заинтересованы в массовой, популяризаторской деятельности. В конце концов сошлись на том, что и те, и другие в рамках общества могли бы мирно сосуществовать и осуществлять свои проекты и программы. Так оно потом и оказалось: в проект устава были внесены прозвучавшие уточнения, был избран Совет[31 - Около трети
Страница 8 из 29

первоначального состава Совета МО, увы, уже нет в живых.], а на заседаниях зазвучали как доклады высочайшего научного уровня, так и бардовские песни.

После этого центр разного рода мандельштамовских инициатив решительно переместился из Мандельштамовской комиссии в Мандельштамовское общество. И это было здорово и важно – освободиться от пут писательского министерства, пусть уже и не слишком сковывающих, и тронуться в по-настоящему свободное плавание. Мы лишились административного ресурса и аппаратной поддержки, зато почувствовали ветер свободы и плечи десятков организаций и сотен наших членов.

Но самое трудное в свободном плавании – не рассориться друг с другом из-за ерунды.

В полной гармонии с мейнстримом эпохи около нас несколько раз вспыхивали скандалы и скандальчики. Чаще всего это были чьи-то банальные попытки инструментализации Мандельштамовского общества в видах хорошо самим пособачиться, но удерживать дистанцию от такого времяпрепровождения все же удавалось.

За все эти годы из Мандельштамовского общества демонстративно вышел только один человек: к сожалению, им был Омри Ронен, почему-то уверовавший в то, что сие общество есть судно, коим рулит серый контр-кардинал Леонид Кацис.

Однажды дошло до болезненного самоуправства – взлома нашего электронного адреса и рассылки от имени Мандельштамовского общества ложного информационного письма. Но в этой истории – настоящей истории болезни – нет ни грана собственно мандельштамовского[32 - Вживе Мандельштам и сам обожал идти на принцип и на скандалы, но по возможности на литературные, без навязывания противной стороной человеческой низости.].

А вот брызганья филологической слюной всегда было достаточно[33 - По большой части преостроумные снобистские экзерсисы на тему сокращений от «Мандельштамовского общества»: «мандоб», «мандобщ» и т. п.]. Что не мешало тем, кто ею брызгал, искренне возмущаться, если их вдруг куда-нибудь не позовут.

Без удовольствия вспоминаю и мастер-класс «профессионализма», который мне из симпатии преподнесла в 1981 году Эмма Григорьевна Герштейн. Наука ее сводилась к следующему: коллеги – это не колеги, а конкуренты, желающие у тебя что-нибудь выманить и напечатать первыми, поэтому тот наилучший профессионал, кто делится с другими минимально, а выманивает у них максимально. Увы, публикаторский бум на стыке 1980-х и 1990-х гг. отчасти руководствовался именно этим кодексом.

И сегодня, в 2010-е годы, нет-нет да утыкаешься в застарелые советские «фишки» – замашки – намеренно приглушенные ссылки в изданиях (чтобы твой дорогой «коллега» не сразу добрался!) или толстовско-салтычихинские претензии иных архивистов на право первой ночи со «своими» документами. И когда же до них дойдет, что не читатели для архивистов, а архивисты для читателей и что автографы и черновики – все-таки не нефть и не газ?

Но нет ничего более противоположного идее Mandelstamm-Gesellschaft, чем такой «профессионализм» и такие «фишки»!

По счастью, чаще приходилось сталкиваться с противоположным. В ноябре 2008 года, вскоре после открытия памятника Мандельштаму в Москве, меня разыскал по телефону Вячеслав Сергеевич Каневский, владелец одной из московских типографий, и поблагодарил за памятник («Не думал, что доживу, и вообще – хоть что-то в Москве лучше стало»). Под конец спросил: не может ли он что-то сделать для нас? И я как-то мгновенно выпалил: а давайте сделаем календарики на следующий год!

С чего и началась наши традиционные, от типографии «Петровский парк», ежегодные «Мандельштамовские календари»![34 - Впрочем, тогда же раздался и другой звонок – от одного девелопера, решившего, как вскоре выяснилось, что мы с Лужковым «вась-вась» и поможем ему заполучить от города жирный заказ.]

ОТ ЗАМЫСЛА ДО «СПЛОШНЯКА»:

НА ПУТИ К «МАНДЕЛЬШТАМОВСКОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ»

Олегу Лекманову, Сергею Шиндину и Инне Ряховской

Идея создания «Мандельштамовской энциклопедии» (МЭ) родилась в середине 1990-х гг., и это нисколько не удивительно. За сорок лет, протекших с 1955 года, когда в Нью-Йорке, в издательстве им. Чехова увидело свет первое посмертное книжное издание поэта, мандельштамоведение в целом – и текстологи, и биографы, и литературоведы, – проделало столь впечатляющий путь, что назрела отчетливая потребность в систематизации, структуризации и осмыслении всего ими наработанного. Именно в этом и заключались исходная задача и содержательная предпосылка идеи МЭ – зафиксировать и осмыслить накопленное, нащупать его структуру, помочь исследователям, комментаторам, издателям и читателям сориентироваться в ставшем необозримо огромном материале. Возникновение же в юбилейном для Мандельштама 1991 году Мандельштамовского общества, объединившего пусть и не всех, но многих из тех, кто мог бы всерьез поучаствовать в этом начинании, стало второй важной предпосылкой всего проекта – организационной.

Помимо формирования концепции и потребовавшихся для этого внутренних дискуссий, у авторов проекта была не менее трудная внешняя задача – найти организационные пути его реализации, в частности, отыскать адекватного спонсора и издателя. Начиная с 1996 – 1997 гг. велись переговоры с издательством «Большая ?Российская энциклопедия». Усилиями директора издательства Александра Горкина и главного редактора Александра Прохорова проект был включен в редакционно-издательский план, был даже выделен издательский редактор – Галина Якушева, с чьей помощью и началась работа над методическими материалами и совершенствование словника энциклопедии.

Однако со временем новое руководство старейшего энциклопедического издательства России потеряло интерес к этому проекту. Свое пристанище «Мандельштамовская энциклопедия» обрела в стенах издательства «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН). Идея и концепция проекта была поддержана директором издательства Андреем Сорокиным и исполняющей обязанности главного редактора Аллой Морозовой.

Организационно энциклопедия готовится в МО и Кабинете мандельштамоведения Научной библиотеки Российского государственного гуманитарного университета, в обеспечении и подборе иллюстративного материала решающая роль отводится Государственному литературному музею с его богатейшими рукописными, книжными и графическими фондами. Информационно-библиографическую поддержку оказывает и Государственная публичная историческая библиотека.

Первые разговоры и первые наброски словника, – как, впрочем, и первые ухмылки и сомнения скептиков, – все это создавало и создало ту среду, в которой вызревали творческая и практическая стороны реализации идеи этой энциклопедии. Неизменным участником дискуссий по поводу энциклопедии и одним из главных организаторов проекта была Марина Соколова, секретарь МО и первый ученый секретарь редколлегии МЭ – один из моторов проекта, горячо болевшая за его будущность и состоятельность: именно она составила первый вариант словника и внесла решающий вклад в формирование авторского коллектива.

Не оценить и той поддержки, которую оказывали начинанию ныне покойные академики Сергей Аверинцев и Михаил Гаспаров – первые председатели Мандельштамовского общества и члены главной редакции МЭ. В планы
Страница 9 из 29

Аверинцева входило написание вступительной статьи и десятка других ключевых текстов, а в планы Гаспарова – написание даже не десятков, а сотен статей – о каждом в отдельности стихотворении Мандельштама. Но, увы, этим планам не суждено было осуществиться – Соколова умерла в 2002, Аверинцев – в 2004, а Гаспаров – в 2005 г.

Предполагалось, что Аверинцев, помимо нескольких словарных статей, напишет для МЭ вводную статью «Осип Мандельштам и мировая культура», однако он даже не приступил к этой работе. Соответствующую статью в 2004 – 2005 году написал Владимир Микушевич.

При обсуждении плана МЭ Гаспаров взял на себя едва ли не самое сложное во всем проекте – написание статей, посвященных разбору каждого из стихотворений Мандельштама – буквально каждого (за исключением лишь шуточных и детских)! Его статьи охватывали такие аспекты анализа стихотворения, как семантика, строфика, композиция, метрика, фоника и подтексты. В зависимости от сложности и интересности описываемого стихотворения, их размеры варьировали от десятка строчек до нескольких страниц.

Планировались и краткие вводные тексты к статьям Гаспарова – преамбулы, охватывающие биографические аспекты стихотворений, вопросы их источниковой базы, историю их создания и издания и, в гораздо меньшей степени, вопросы текстологии (поскольку издание текстов не входит в задачу энциклопедии). За написание и редактирование таких преамбул брались С. Василенко и П. Нерлер.

Работая над статьями для энциклопедии, Гаспаров опирался на единственный в своем роде собственный опыт сверхсжатого комментирования стихотворений Мандельштама, полученный им при единоличной подготовке «харьковского» издания «Библиотеки поэта». Здесь, как правило, он анализировал не каждое произведение по отдельности, а сразу несколько одновременно, причем комментарий почти всякий раз – на грани афоризма! Можно было бы ожидать, что такого рода наработки будут полностью использованы в энциклопедических статьях, но этого не произошло: сделать это не позволили Михаилу Леоновичу объективное расхождение задач и результатов энциклопедии и научного издания текстов.

Всего он успел подготовить около 130 статей, охватывающих многие дореволюционные стихотворения, кроме написанных в 1906 – 1907 гг., а также отдельные произведения из стихов 1921 – 1925 гг. и из «Новых стихов» (1930-е гг.).

Кураторские функции, поиск авторов и прочая оперативная деятельность в проекте поделены, в основном, между Павлом Нерлером и Олегом Лекмановым: последний, благодаря своим преподавательским контактам и контактам в блогосфере, привел в МЭ, наверное, десятки молодых авторов, большинство из которых прекрасно проявило себя в амплуа «энциклопедистов». Немало отличных авторов привели и другие члены редколлегии – Роман Тименчик, Иоанна Делекторская, Юрий Фрейдин и Сергей Шиндин.

В итоге авторский коллектив как таковой составили около 140 человек, в основном филологи – от признанных мэтров и до талантливой аспирантской и даже студенческой молодежи.

«Мандельштамовская энциклопедия» задумана как компендиум сведений об Осипе Мандельштаме, о его жизни и творчестве. Она призвана подытожить полувековые усилия близких и друзей поэта, архивистов и текстологов, комментаторов и литературоведов, хранителей и мемуаристов по собиранию, изданию и изучению материалов о нем.

Материал энциклопедии распределен между двумя томами. В первом сосредоточены вступительные материалы (вводная заметка «От редколлегии», вступительная статья В.Б. Микушевича «Осип Мандельштам и мировая культура»), а также основной корпус словарных статей, данных в алфавитном порядке вместе с сопутствующими пристатейными иллюстрациями. Корпус словарных статей Мандельштамовской энциклопедии состоит из следующих тематических блоков: 1) произведения О.Э. Мандельштама; 2) прижизненные издания и публикации; 3) биография О.Э. Мандельштама; 4) окружение поэта; 5) географические названия; 6) поэтика; 7) общие воззрения О.Э. Мандельштама; 8) Мандельштам и мировая культура; 9) изучение творчества и биографии О.Э. Мандельштама.

Каждому разделу придается, по согласованию, группа редакторов и рецензентов. В задачу редактора входит создание методических материалов (памятки) для авторов раздела, распределение статей между авторами и последующая работа с подготовленными текстами. В задачу рецензента – критическое рассмотрение представленных авторами и отредактированных редактором статей.

Во второй том войдут разнообразные приложения, в частности, сводная иконография поэта, летопись его жизни и творчества, сводная библиография публикаций О.Э. Мандельштама на русском языке, библиография переводов и исследований его творчества на иностранных языках, мандельштамовские инскрипты, сводный перечень архивов и собраний, содержащих материалы о Мандельштаме, ритмический репертуар и частотный словарь поэзии и прозы поэта, указатели: произведений, а также имен и географических названий.

Общее количество словарных статей в энциклопедии превосходит 1 500, а ее общий объем – 150 листов. Издание будет проиллюстрировано – репродукциями автографов, прижизненных публикаций и биографических документов, произведений живописи и графики, карт и планов городов – «мандельштамовских» Москвы, Петербурга и Воронежа.

Работа по созданию персональных энциклопедий, традиционно активизирует усилия научного сообщества, стимулирует новые исследования в избранном направлении. Многие статьи МЭ не имеют аналогов ни в одной из имеющихся энциклопедий, основываются на специальных разысканиях и поэтому поистине уникальны. Все статьи подчеркнуто мандельштамоцентричны: то или иное лицо, та или иная организация интересуют редколлегию не сами по себе, а постольку, поскольку их творчество или деятельность пересеклись с мандельштамовскими творчеством и судьбой.

Стоит, наверное, подчеркнуть, что, после «Лермонтовской энциклопедии», этот проект являлся первой в России попыткой создать полноформатную персональную энциклопедию, посвященную великому поэту. Именно в «Лермонтовской» энциклопедии инициаторы и разработчики «Мандельштамовской» с самого начала видели свой вдохновляющий прообраз.

К сожалению, МЭ все еще не завершена. Сложность и масштабность самого проекта, некоторая эволюция его замысла и, соответственно, рост словника, смерть ключевых участников проекта задержали эту, и без того непростую, работу. Около двух десятков крупных статей, без которых МЭ непредставима, еще не написаны.

Не секрет, что многие – даже по ходу работы – не верили сначала в то, что МЭ как проект возможна, а потом в то, что она выйдет. Отсюда, отчасти, и тот энтузиазм, с которым шла работа над своеобразным препринтом МЭ – сборником ее избранных методических и словарных материалов – «О.Э. Мандельштам, его предшественники и современники. Сборник материалов к Мандельштамовской энциклопедии», выпущенным издательством РГГУ в 2007 году. В том же издательстве в 2008 года вышел и очередной, 4-й, выпуск традиционного мандельштамовского сборника «Сохрани мою речь…», большая часть материалов которого также подготовлена в рамках МЭ. Представительная подборка материалов была опубликована и 2008 году в
Страница 10 из 29

журнале «Вопросы литературы».

Пора и на финишную прямую!..

ГЛОБУС МАНДЕЛЬШТАМА:

МАТЕРИАЛЫ О ПОЭТЕ В АРХИВАХ МИРА И ИХ ВСТРЕЧА В СЕТИ

Дженнифер Бэйнз, Владимиру Литвинову и Дону Скемеру

Памяти Артема Козьмина

1

Судьба Осипа Мандельштама наложила свою властную печать и на судьбу его архива.

Начать с того, что поэт не собирал архив и не дорожил им. Если бы не практическая потребность издания или переиздания стихов, прозы и статей, он бы, возможно, и вовсе ничего не хранил: «люди сохранят» – говорил он не без наивности. Впрочем, у себя хранить было негде: бездомность и безбытность были вечными спутниками Мандельштама. В своем первом и последнем собственном жилье – кооперативной «двушке» в Нащокинском – Мандельштам не прожил и года.

Тем не менее какие-то рукописи не выбрасывались, и архив образовывался сам собой, в частности, в Киеве в 1919 году, когда О.Э. Мандельштам познакомился со своей будущей женой, Надеждой Хазиной, у него была с собой небольшая корзинка с автографами и черновиками. И именно эти бумаги в том же году искурил в Крыму Александр Мандельштам – его любимый средний брат.

Это был первый «удар» по сохранности архива. Впрочем, первый ли? И уж точно далеко не последний и точно не самый опустошительный.

Значительная часть творческих и личных бумаг была конфискована чекистами при арестах Мандельштама в мае 1934 и в мае 1938 годов. Незадолго до первого из арестов имела место «карикатура на посмертную оценку» – фантасмагорическая история и сюрреалистическая переписка с В.Д. Бонч-Бруевичем относительно приобретения мандельштамовского архива Государственным литературным музеем. Автор бессмертного опуса «Ленин на елке в Сокольниках» не только ни в грош (буквально!) не ценил архив и все наследие бывшего акмеиста, он считал себя еще обязанным объяснить фондообразователю свои мотивы и свои критерии[35 - Не настаивай Бонч-Бруевич на этом, был бы мандельштамовский фонд РГАЛИ неизмеримо богаче.]. Чем привел его в бешенство и принудил к отказу от продажи.

Весьма существенная часть архива была отдана в Воронеже на хранение С.Б. Рудакову, но после его смерти на фронте не была возвращена его вдовой и при не вполне выясненных обстоятельствах канула в Лету. Среди этих утрат, по свидетельству Н.Я. Мандельштам, – и большинство автографов ранних стихов. Наконец, в 1941 году, при приближении немцев к Калинину, где в то время жила Н.Я. Мандельштам, она спешно эвакуировалась и могла взять с собою только творческую часть архива; все биографические и деловые документы (договоры и т. п.) были оставлены в сундуке в Калинине и пропали. Утраты преследовали архив и в дальнейшем.

Вместе с тем у архива были и свои «добрые гении», не только хранившие и сохранившие бумаги поэта, но и беспрекословно вернувшие их его вдове при первой же встрече (как, например Л. Назаревская, Е.Я. Хазин или воронежские друзья Мандельштамов Н. Штемпель и М. Ярцева и др.). С учетом этих пополнений и сложилось в 1940 – 1950-е годы то собрание мандельштамовских документов, что в настоящее время находится в Принстоне.

Собственная жизнь Надежды Яковлевны, такая же безбытная и бездомная, как и прежде, – жизнь одинокой скиталицы (в годы войны и эвакуации – в Ташкенте, а затем – во многих провинциальных городах, где она, по несколько лет в каждом, работала в вузах[36 - См. в наст. издании, с. 532 – 534.]) – была по-прежнему малопригодной для хранения остатков архива. Поэтому он хранился сначала в Ташкенте, а потом в Москве у надежных друзей (Э.Г. Бабаева, А. Ивича и др.). И только после того, как Н.Я. Мандельштам разрешили прописаться в Москве, архив снова переехал к ней (и то не сразу)[37 - С 1955 по 1965 гг. архив находился у Н.И. Харджиева (см. об этом в наст. издании, с. 676 – 689).].

С выходом в 1970 году на Западе первого тома ее «Воспоминаний», Н.Я. Мандельштам снова начала опасаться ареста и конфискации архива. Отсюда – ее решение переправить архив на Запад и оставить его там на временное хранение вплоть до либерализации советского режима. В 1973 году архив был успешно вывезен во Францию, где бережно хранился у Н.А. Струве. В июне 1976 года, по настоянию Н.Я. Мандельштам, архив был вывезен уже из Франции – в США. При посредничестве профессора Кларенса Брауна и его ученика Эллиота Моссмана (слависта и юриста одновременно), он был безвозмездно передан ею в Принстонский университет, причем не на временное хранение, а, согласно дарственной, в полную и безоговорочную собственность, включая и литературные права.

При том что принстонское собрание – бесспорно основная, семейная часть архива, оно все-таки не единственное. Большинство остальных материалов так или иначе осело в различных государственных советских архивах или же у частных лиц.

Самые значительные коллекции отложились в московских хранилищах – РГАЛИ, ИМЛИ и ГЛМ. В каждом из этих архивов мандельштамовские материалы в какой-то момент были сведены воедино и составили именные фонды О.Э. Мандельштама (фонд 1893 в РГАЛИ[38 - Примечательно, что фонд О.Э. Мандельштама в РГАЛИ продолжает пополняться. Конфискованные у Ю.Л. Фрейдина материалы Н.Я. Мандельштам (см. в наст. издании, с. 555) были обработаны и включены в состав фонда 1893 в качестве описи 3.], фонд 241 в ГЛМ и фонд 225 в ИМЛИ).

В других архивах именных фондов нет, но по крайней мере в трех количество документов таково, что мысленно такие фонды нетрудно себе представить: это рукописный отдел РГБ и два питерских архива – ИРЛИ и РНБ. В каждом из них имеется до десятка фондов, содержащих те или иные мандельштамовские материалы. Отдельного упоминания, пожалуй, заслуживает и СПбГАЛИ, с его подборкой внутренних рецензий О. Мандельштама для Ленгиза и др. материалами. Единичные документы, преимущественно биографического характера, выявлены в рукописном отделе Русского музея, в ГАРФ и в ряде ведомственных архивов – ФСБ, МВД, Прокуратуры РФ и даже в Архиве внешней политики МИД РФ. Из региональных архивов достойны упоминания Государственный архив Воронежской области и архив Магаданского управления МВД.

Из частных собраний прежде всего следует отметить коллекции, хранившиеся у вдов братьев поэта, как в Москве, так и в Ленинграде, а также у М.С. Лесмана, В.К. Лукницкой, Э.Г. Бабаева, Б.И. Маршака, И.В. Платоновой-Лозинской и др. Большая их часть постепенно попадала на государственное хранение, но некоторые попали в частные руки, причем куда как менее дружественные к судьбе архива или хотя бы к информации о нем.

На территории бывшего Советского Союза имеется и еще несколько хранилищ, содержащих единичные документы, связанные с Мандельштамом. Например, в ряде киевских, харьковских и крымских архивов, в Музее изобразительного искусства Армении в Ереване, в Государственном литературном музее Грузии в Тбилиси. Весьма вероятно, что материалы о семье поэта еще могут быть выявлены в Прибалтике (в частности, в Риге, Вильнюсе или Шауляе).

К сожалению, в архивах Варшавы так и не удалось обнаружить документы о рождении поэта: совершенно очевидно, что они сгорели во время войны. Из зарубежных европейских архивов следует отметить прежде всего Национальный архив Франции и архив Гейдельбергского университета, содержащие имматрикуляционные документы Мандельштама, связанные с его обучением в
Страница 11 из 29

университетах Парижа и Гейдельберга. Во Франции, в собрании покойного Е.Г. Эткинда, хранится и небольшая коллекция автографов ранних стихотворений Мандельштама. В свое время он подарил один из имевшихся в его распоряжении автографов профессору К. Брауну, в настоящее время проживающему в Сиэтле.

Именно благодаря ему, К. Брауну, архив О.Э. Мандельштама, начиная с 1976 года, находится в Отделении рукописей Отдела редких книг и специальных коллекций Файерстоунской библиотеки Принстонского университета. Являясь, по существу, домашним, или семейным, архивом Мандельштама, эта коллекция, несмотря на все утраты и превратности, – безусловно самое полное и представительное в мире собрание подлинных материалов, характеризующих жизнь и творчество поэта.

2

Итак, основная часть мировой мандельштамианы, начиная с 1976 года, хранится в США, главным образом в Принстоне. Но не менее половины архивного наследия О.Э. Мандельштама разбросано по всему свету. Соответствующие документы можно обнаружить в десятках государственных хранилищ и частных собраний как в России, так и за ее пределами, в частности, в Армении, Франции, Германии, Израиле, США и Канаде. Из этой второй половины подавляющее большинство архивов и собраний сосредоточено в России – прежде всего в Москве и Санкт-Петербурге, но также в Магадане и Воронеже.

Как бы то ни было, архивное наследие О.Э. Мандельштама феноменально распылено, весьма значительная – к тому же центральная – часть его «глобального» архива находится вне России и весьма мало доступна российским исследователям.

Поэтому я выдвинул принципиально новую идею воссоединения архива Осипа Мандельштама – проект дигитализации всего его архивного наследия, вне зависимости от физического местонахождения самих документов, с последующей их экспозицией и унифицированным описанием в интернете. Проект этот нашел свое промежуточное воплощение в виде портала «Воссоединенный виртуальный архив Осипа Мандельштама», вот его адрес в сети: www.mandelstam-world.org.

Суммарное количество страниц, подлежащих дигитализации, можно предварительно оценить в 10 – 12 тысяч (следует иметь в виду, что это скорее несколько завышенная, чем заниженная оценка, к тому же основанная на том, что выявлению и дигитализации подлежат и материалы Н.Я. Мандельштам).

Технология такого проекта достаточно сложна и дорогостояща. Имеется предварительное и принципиальное согласие Принстонского университета на безвозмездное предоставление своих материалов. Думается, что реализация задуманного будет возможна только в том случае, если такую же позицию займут и остальные архиводержатели.

Неотъемлемой частью этого проекта должны стать разработка унифицированной системы описания и навигации, а также, естественно, создание соответствующей страницы в интернете, предусматривающей не только экспозицию элементов воссоединенного архива, но и комментирующие связки (links), гипертекстовой поиск и др. В частности, каждый индивидуальный исследователь получит весьма широкие возможности не только для поиска, но и для реорганизации архивных материалов в соответствии с интересующими его критериями.

Само по себе помещение этой страницы в интернет явилось практическим и к тому же наиболее демократичным решением проблемы общедоступности архива для специалистов-текстологов и всех интересующихся. Кроме того, – и это весьма существенный момент, – это снизит спрос на оригинальные материалы и заметно повысит степень их физической сохранности.

3

Конечной целью интернет-проекта Оксфордского университета и Мандельштамовского общества «Воссоединенный виртуальный архив Осипа Мандельштама» является выявление, описание и размещение в интернете всех или максимально большого числа сохранившихся творческих и биографических материалов Осипа Мандельштама где бы они ни находились физически. При этом в едином виртуальном пространстве объединяются как сами рукописи, так и метаданные, или, иными словами, транскрипты текстов, условно-канонические тексты и комментарии к ним.

Чем интересен случай именно архива Мандельштама?

Тут два аспекта, первый связан с возможностью (точнее, невозможностью) сопоставительного анализа рукописей: они рассеяны по многим архивохранилищам, и соответственно нельзя сравнить две рукописи, находящиеся в разных архивах.

Второй аспект связан непосредственно с «творческой лабораторией» Мандельштама, с его инструментарием. По свидетельству самого поэта, обычно процесс порождения текстов происходил не на бумаге – «я один в России работаю с голоса». Тем не менее, наличие разных редакций и вариантов текста позволяет приблизиться к некоему «авантексту», предшествовавшему тексту записанному. В случае большого количества промежуточных редакций можно визуализировать некоторые стадии создания текста.

В силу этого мы можем примерно указать на целевую аудиторию проекта, которая состоит, во-первых, из текстологов, подготовляющих современные издания поэта, и, во-вторых, более широкого круга исследователей, заинтересованных в восприятии текста как совокупности вариантов и редакций и реконструкции авантекстов. Если первая часть аудитории ограничена, то размеры второй части трудноопределимы, но очевидно, что эти размеры не малы.

Такого рода глобальный проект – создание своеобразного виртуального «Глобуса» – применительно к поэту такого масштаба, как Мандельштам предпринимается впервые, но упоительная поэзия является порукою тому, что выбор героя оправдан, а замысел выполним.

СОЛНЕЧНАЯ ФУГА

СЛОВО И СУДЬБА ОСИПА МАНДЕЛЬШТАМА

Сергею Василенко

Губ шевелящихся отнять вы не могли…[39 - О. Мандельштам. «Лишив меня морей, разбега и разлета…» (1935).]

А мог бы жизнь просвистать скворцом…[40 - О. Мандельштам. «Куда как страшно нам с тобой…» (1930).]

И это будет вечно начинаться.. [41 - О. Мандельштам. Диптих «Есть женщины, сырой земле родные…» (1937).]

1

У Осипа Эмильевича Мандельштама – еврея по происхождению и русского по поэтическому призванию – был еще один «пятый пункт»: назовем его «европейскостью» и обозначим тем самым осознанную причастность Мандельштама к широкой культурной традиции, к ощущению Европы – при всей ее мозаичности – как высокой и светлой духовной цельности.

Не переоценить тех месяцев, недель и дней, что юный поэт провел за границей. Они пришлись на непродолжительный период времени с осени 1907 по осень 1910 года (возможно, обусловленный сроком годности его российского заграничного паспорта). За это время «выездной» Мандельштам побывал самое меньшее в четырех европейских странах – Франции, Италии, Швейцарии и Германии.

Во Франции – между сентябрем 1907 и мартом 1908 года. Жизнь в Париже, в Латинском квартале, а возможно и поездки в Шартр, Реймс, Луэн и даже в Арль. Два неполных семестра в Сорбонне и в Коллеж де Франс, лекции Бергсона и Бедье, на всю жизнь сохранившаяся любовь к старофранцузской литературе, но в особенности – к Франсуа Вийону (которого он всю жизнь называл на старинный манер – Виллоном).

В Италии Мандельштам побывал дважды. В августе 1908 года – в Генуе, всего на несколько дней, если не часов, и тайком от матери. В начале марта 1910 года – сразу на несколько
Страница 12 из 29

недель: Венеция, Флоренция, Сьена, Рим. А в 1932 – 1934 гг. – захлопнувшийся на все замки мир снова раскрылся для него на Италии: его любимые итальянцы – Дант, Ариост, Петрарка – завладели всем его существом.

В Швейцарии – в основном транзитом, но транзитом, как правило, неспешным: в Монтрё или в Беатенберге Мандельштам задерживался на недели. А вот через Берн, Лозанну или Женеву – наоборот, проехал почти молниеносно.

Два путешествия в Германию. Главное – с начала осени 1909 года по начало весны 1910 года: семестр с небольшим в Гейдельбергском университете, лекции Виндельбанда, Ласка, Фритца Ноймана, Тоде!.. А в июне 1910 года – Целендорф под Берлином, куда он сопровождал мать, приехавшую на воды лечиться. Кстати, возвращаясь в Россию в середине октября 1910 года, Мандельштам был задержан на границе с Восточной Пруссией из-за просроченного заграничного паспорта (после чего он еще и потерял билет, так что от Двинска он ехал и вовсе безбилетником в кондукторском купе).

Именно тогда, в годы европейских путешествий, закладывался европеизмМандельштама – одно из определяющих качеств его личности, то чувство личной, органической и, если угодно, кровной причастности к общеевропейской культуре, внутреннее разнообразие которой никогда не было серьезной помехой чувству привязанности к общеевропейскому дому.

Но Россия была чем-то иным, и он знал, о чем ведет речь, когда в 1913 году, противопоставляя ее Европе, писал о Чаадаеве как о первом европейце или о цеховом социуме Средневековья как залоге свободного развития.

«Поучимся ж серьезности и чести / На западе, у чуждого семейства!..» – восклицал он спустя много лет и клялся в верности не кому-нибудь, а языческому богу-Нахтигалю.

Только с таким, если угодно, европоцентрическим мироощущением и можно было мыслить и писать о России и самой Европе так геополитически широко и историософски глубоко, как это сделал Мандельштам в сентябре 1914 года, откликаясь на первые события начала Первой мировой войны.

ЕВРОПА

Как средиземный краб или звезда морская,

Был выброшен водой последний материк.

К широкой Азии, к Америке привык,

Слабеет океан, Европу омывая.

Изрезаны ее живые берега,

И полуостровов воздушны изваянья;

Немного женственны заливов очертанья:

Бискайи, Генуи ленивая дуга.

Завоевателей исконная земля —

Европа в рубище Священного союза —

Пята Испании, Италии Медуза

И Польша нежная, где нету короля.

Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта

Гусиное перо направил Меттерних, —

Впервые за сто лет и на глазах моих

Меняется твоя таинственная карта!

2

В Петербурге, по возвращении из Европы, состоялся блистательный литературный дебют 19-летнего Мандельштама. В сентябрьской книжке «Аполлона» за 1910 год появились пять его стихотворений, в их числе и знаменитое «Silentium»:

Она еще не родилась,

Она и музыка, и слово,

И потому всего живого

Ненарушаемая связь.

…Останься пеной, Афродита,

И, слово, в музыку вернись,

И, сердце, сердца устыдись,

С первоосновой жизни слито!

В новом поэтическом голосе сразу же поразила чистота тембра и органическая неспособность к фальши. В плотном символистском контексте предвоенных лет, в атмосфере дружеских бесед и публичных диспутов со вчерашними учителями и завтрашними учениками, под сводами «Бродячей собаки» – этот фарфоровый голос понемногу креп и ощутимо мужал. Уже по тому, как он зазвенел и натянулся в ответ на сараевский выстрел, можно было догадаться и о незаурядном политическом темпераменте его обладателя.

И все же, когда вслед за подземным гулом истории громыхнула «Октябрьская социалистическая», никто не ожидал увидеть в нем нового Андре Шенье. И тем не менее первые – еще в ноябре 17-го года! – обличительные ямбы сорвались именно с его уст:

…Когда октябрьский нам готовил временщик

Ярмо насилия и злобы…

История, казалось, развернулась перед поэтом своей правдивой – и потому своей ужасной – стороной. Новая власть еще не таилась и не лукавила, а говорила, что думала, и делала, что говорила, – сколь бы зловеще это ни звучало, как например, «расстрел заложников».

Первые послереволюционные годы – годы скитаний по российским и украинским столицам, по врангелевскому Крыму и меньшевистской Грузии – стали настоящею «сменою вех» в поэтическом развитии Мандельштама. Как же отличаются протяжные и взволнованные, словно морской солью пропитанные, стихи «Tristia» от сухих, сдержанных и безукоризненно отделанных стихотворений «Камня»!

3

«Камень» – вот книга, уже своим названием претендующая на то, чтобы быть акмеистическим манифестом. Мандельштам колебался и даже анонсировал в качестве титула своей первой книги «Раковину», что невольно перекликалось с гумилевскими «Жемчугами».

И не так уж и важно, подсказал ли ему новое название Гумилев или он сам остановился на этом заголовке. Важно, что именно мандельштамовский «Камень», сорвавшись с заоблачных тютчевских высот, скатился в мистическую и безъязыкую символистскую долину и по праву лег в вещественное основание акмеизма. Преодолев «затверженность природы», камень, он же Логос, возжаждал бытия и, как бы расколдовавшись, заговорил. Языком же камня – членораздельным и высоким – оказались архитектура и урбанизм, городская жизнь.

Отсюда пафос зодчества и строительства, столь знаменательный для «готических» стихов периода «Камня». Отсюда же и мандельштамовское уважение к сальерианскому полюсу искусства – то есть к мастерству, к ремеслу, к прекрасной вещи и наконец к «физиологически-гениальному средневековью» – эпохе, когда все это было в особенной чести.

«Как он упал?..» – вопрошал Тютчев о камне в своем «Probl?me». И Мандельштаму явно по душе второй из предложенных вариантов ответа – активный и деятельный: «…низвергнут мыслящей рукой»! В понимании Мандельштама, в основание своей поэтики акмеисты сознательно кладут Логос как осмысленное слово, чем и отличаются и от символистов с их сверхсмысленной музыкой, и от футуристов с их бессмысленной заумью. А раз так, то именно камень и есть то «слово», что просится «в “крестовый свод” – участвовать в радостном взаимодействии себе подобных», «бороться с пустотой», «гипнотизировать пространство»…

Синдики могли сколько угодно теоретизировать себе в «Аполлоне» и задвигать «Утро акмеизма», но вещным доказательством бытия акмеистической группы были не обнявшееся с «Ивой» «Чужое небо», а именно «Камень» Мандельштама!

Вот книга, выход которой оправдывал существование и даже название издательства «Акмэ» Михаила Лозинского, выпускавшее еще и акмеистический журнальчик-тетрадку «Гиперборей». «Камень» вышел в апреле 1913 года, весь его ничтожный тираж (всего 300 экземпляров!) был напечатан на средства автора, то бишь на деньги отца, и сдан на комиссию в книжный магазин М.В. Попова-Ясного на Невском проспекте.

В первый «Камень» вошло 23 стихотворения – хотя и датированных, но расположенных не в хронологической последовательности. Но, начиная со второго издания «Камня», хронология стала излюбленным принципом композиции поэтических книг Мандельштама. Это издание вышло в декабре 1915 года (на титульном листе указан 1916 год) тиражом 1000 экземпляров и включало уже 67 стихотворений,
Страница 13 из 29

написанных в 1908 – 1915 годах. С.П. Каблуков, секретарь Религиозно-философского общества и близкий друг Мандельштама, его ментор, записал в своем дневнике от 30 декабря 1915 года: «…Книга пострадала и от цензуры: два стихотворения, “Заснула чернь” и “Императорский виссон”, не разрешены. Кроме того, собрание вышло не довольно полным, до 27 стихотворений отнюдь не плохих, а иногда и превосходных, не включены автором отчасти по мнительности, отчасти по капризу».

Третье издание «Камня» вышло уже после революции, в июле 1923 года, в госиздатовской серии «Библиотека современной русской литературы» (тираж вновь утроился – 3000 экземпляров). На этот раз стихотворения не датированы, а в композицию внесены небольшие изменения, слегка нарушающие хронологию. Из 75 включенных в книгу стихотворений 6 были написаны позднее 1916 года и, собственно говоря, к «Камню» как к периоду не относятся. Последним прижизненным изданием «Камня» стал соответствующий раздел в итоговой книге 1928 года «Стихотворения»: в него вошло уже 73 произведения.

Свою вторую книгу Мандельштам намеревался назвать «Новый камень»: такое название он проставил в договоре с издательством «Petrоpolis», подписанном в ноябре 1920 года[42 - РГАЛИ. Ф. 1893. Оп. 1. Д. 8.]. Однако, уехав в феврале следующего года из Петрограда почти на год (на Украину и в Закавказье), Мандельштам фактически устранился от ее подготовки. Книга вышла в начале 1922 года (на обложке значится 1921 год) в берлинском отделении издательства, и ее новое, отсылающее к Овидию, название – «Tristia» – было дано Михаилом Кузминым по одному из ее ключевых стихотворений. В книгу вошло 45 стихотворений 1916 – 1920 годов, расположенных в нестрогой хронологической последовательности. «Дорогому N.N. с просьбой помнить, что книга составлена против моей воли и без моего ведома», «Книжка составлена без меня против моей воли безграмотными людьми из кучи понадерганных листков»[43 - См.: Инскрипты и маргиналии Осипа Мандельштама… С. 210.] – ах, как славно Мандельштам ругался на издательский произвол, весело подписывая «Tristia»!

28 стихотворений из «Tristia» были включены Мандельштамом в состав его «Второй книги», вышедшей в московском кооперативном издательстве «Круг» в ноябре 1923 года (тиражом 3 000 экземпляров) и с посвящением «Н. X.» – Надежде Хазиной, жене поэта. Сохранившиеся наборная рукопись, гранки и корректура этой книги свидетельствуют о том, что за ее прохождением Мандельштам следил уже сам и с должным вниманием. Во «Вторую книгу» вошли 43 стихотворения 1916 – 1922 годов. Но любопытно, что Мандельштам вновь колебался в выборе названия: до нас дошло еще два варианта – «Аониды» и «Слепая ласточка», оба восходящих к одному и тому же стиху.

Последней прижизненной поэтической книгой стали «Стихотворения», выпущенные Госиздатом в 1928 году тиражом 2 000 экземпляров. Это итог и ретроспектива целого двадцатилетия поэтической деятельности Мандельштама. Книга состояла из трех разделов: «Камень», «Tristia» и «1921 – 1925». Обратите внимание: название «Tristia», столь истово в сердцах обруганное, Мандельштам принял с той же «малиновой лаской», с какой любящий рембрандтовский старец принял своего блудного сына.

В том же 1928 году вышли еще две книги Мандельштама, и каждая в своем роде итоговая. Это сборник «Египетская марка», в который наряду с одноименной повестью вошла и автобиографическая проза «Шум времени» (ранее, в 1925 году, она выходила и отдельным изданием в издательстве «Время»), и сборник критических статей «О поэзии», вобравший в себя «ряд заметок, написанных в разное время в промежуток от 1910 до 1923 года и связанных общностью мысли» (вошедшая в сборник статья «О природе слова» выходила и отдельной брошюрой в 1922 году в Харькове).

4

Все эти книги вышли одна за другой в самый разгар… поэтического молчания Мандельштама! За пять с лишним лет между стихами к Ольге Ваксель весны 1925 года и «армянским» циклом осени 1930 года – ни одного нового стихотворения, не считая детских!

Что, старорежимный поэт-акмеист иссяк? Или кто-то перекрыл ему некий кран, пусть и не до самого конца?

Поэтический эфир улетучивался из воздуха эпохи, и поэт хорошо знал, что говорил, когда позднее восклицал в «Ламарке»:

…Наступает глухота паучья,

Здесь провал сильнее наших сил.

В эти годы «молчал» не один Мандельштам. И Ахматова, и Пастернак, и Лившиц… У каждого, конечно, были на то свои внутренние причины и поводы, но было и нечто общее – прежде всего сгущающаяся атмосфера глухого недоброжелательства к писателям-попутчикам, позднее, в 1930-е годы, переродившаяся в полуохотничий азарт открытой травли. Печататься становилось все трудней, и казалось, что переводы – и есть та отдушина, где поэт сумеет отдышаться и сохранить себя. Использование классово чуждых «спецов» на этом важном участке культурного строительства не считалось зазорным и даже поощрялось.

Мандельштам перевел в эти годы десятки книг – преимущественно с французского, – но с каждым годом становилось все яснее, что отдушина эта удушлива и ядовита. Будучи для поэта не живой работой, а лишь имитацией творчества, перевод иссушал мозг и забирал подлинные творческие соки и силы. Более пяти лет молчания, почти шестьдесят месяцев иссушающей глухоты!..

Внешне же, напомню, все выглядело как нельзя лучше. В 1928 году, одна за другой, вышли сразу три книги – «Стихотворения» в мае, «О поэзии» в июне и «Египетская марка» в сентябре. И поэзия, и проза, и критика!..

5

А когда разгорелся скандал вокруг мандельштамовской переработки переводов «Тиля Уленшпигеля» (по оплошности издательства преподнесенной как его личный перевод), оказалось, что «отдушина» эта для Мандельштама – еще и самая настоящая западня. Начатый в 1928 году «пострадавшим» переводчиком А.Г. Горнфельдом и вполне исчерпанный в его газетной переписке с «плагиатором» Мандельштамом, скандал этот был вновь раздут в 1929 году Д.И. Заславским. Заполнив собой и часть 1930 года, он вскоре перерос в классическую советскую травлю поэта, за которой сценарно полагались сеансы истового самобичевания.

Этому скандалу, этой битве под Уленшпигелем Мандельштам, как ни странно, обязан своим вторым поэтическим рождением: грозная, набухшая грозовая туча, встретившись с бездонным космосом армянского неба, пролилась на истрескавшуюся и изнуренную зноем землю теплым и долгожданным дождем – «гармоническим проливнем слез».

Самобичевания не получилось, вернее, оно приняло довольно необычную форму:

«На таком-то году моей жизни взрослые мужчины из того племени, которое я ненавижу всеми своими душевными силами и к которому не хочу и никогда не буду принадлежать, возымели намеренье совершить надо мной коллективно безобразный и гнусный ритуал. Имя этому ритуалу – литературное обрезание или обесчещенье, которое совершается согласно обычаю и календарным потребностям писательского племени, причем жертва намечается по выбору старейшин. <…>

Первый и единственный раз в жизни я понадобился литературе – она меня мяла, лапала и тискала, и все было страшно, как в младенческом сне.

Я несу моральную ответственность за то, что издательство ЗИФ не договорилось с переводчиками Горнфельдом и Корякиным. Я – скорняк драгоценных мехов, едва не задохнувшийся от литературной пушнины,
Страница 14 из 29

несу моральную ответственность за то, что внушил петербуржскому хаму желание процитировать как пасквильный анекдот жаркую гоголевскую шубу, сорванную ночью на площади с плеч старейшего комсомольца – Акакия Акакиевича. Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз три раза обегу по бульварным кольцам Москвы. Я убегу из желтой больницы комсомольского пассажа – навстречу плевриту – смертельной простуде, лишь бы не видеть двенадцать освещенных иудиных окон похабного дома на Тверском бульваре, лишь бы не слышать звона серебреников и счета печатных листов».

Это – из «Четвертой прозы», произведения, «вдохновленного» разыгравшейся травлей и обозначившего недвусмысленный разрыв поэта как с «литературной общественностью», так и с «матушкой филологией», которая «была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся-крев, стала всетерпимость…».

Этот разрыв, оторвав Мандельштама от болотистой почвы так называемого «литературного процесса», что во все времена столь соблазнительно хлюпает под ногами, создал императив второго рождения: необходимо как бы заново родиться, взмахнуть напрасными, но еще не отпавшими крылами и вновь научиться «летать» – «научиться» писать стихи.

Призванная этой фениксовой необходимостью, соткалась и возможность. И случилось невероятное, а именно: в октябре 1930 года, в Тифлисе, куда он только что приехал после живительного и «вожделенного» путешествия по Армении, Осип Эмильевич Мандельштам вдруг начал снова писать стихи!

Куда как страшно нам с тобой,

Товарищ большеротый мой!

Ох, как крошится наш табак,

Щелкунчик, дружок, дурак!

А мог бы жизнь просвистать скворцом,

Заесть ореховым пирогом,

Да, видно, нельзя никак.

Стихов было еще мало, но Егише Чаренц напророчил ему уже тогда, в Тифлисе: «Из вас лезет книга»[44 - См.: Мандельштам Н. Воспоминания, 1999. С. 222.].

Стихи, что полезли, словно молочные зубы (атрибут новорождения?), были совершенно иными, совершенно новыми. И именно так, «Новые стихи», Мандельштам потом ее и назвал – эту свою новую книгу[45 - Другой всерьез обсуждавшийся вариант – «Новая книга»!].

6

А со временем прояснилось, что именно тридцатые годы – время наибольшей активности Мандельштама-поэта. Период почти непрерывного горения, по своему накалу временами достигавшего чисто пушкинской – болдинской – яркости и насыщенности.

За неполные семь лет, с октября 1930 года по июль 1937, было написано свыше 200 стихотворений, то есть почти столько же, сколько за предыдущую четверть века. Это, конечно, сторона количественная, но без того, что теперь принято называть «поздним Мандельштамом», русская поэзия XX века – вся русская поэзия! – уже непредставима.

Но некоторые понимали это уже тогда: Ахматова, Пастернак, Шкловский…

В Чердыни, а после нее в Воронеже Мандельштам оказался в ссылке – после своего ареста в мае 1934 года за стихи о Сталине и о раскулаченном Старом Крыме.

Что-то всегда толкало поэта на поступки, казавшиеся безрассудными или опасными современникам и кажущиеся чуть ли не героическими сегодня. Это и роковые стихи 33-го года, и вызывающие ответы на провокационные записки на вечерах тех лет: «Я – современник Ахматовой!», «Я не отказываюсь ни от живых, ни от мертвых!», «Акмеизм – это была тоска по мировой культуре»!

Вот она – верность поэзии, верность самому себе, вот оно – всеохватывающее чувство поэтической правоты, без которого не было, нет и не будет истинного поэта.

Вытравляя правду и искренность, эпоха не только лишала поэта необходимых ингредиентов его «воздуха». Она обжимала и мяла его «мыслящее тело», обволакивала фальшью и ложью его душу, пластырем залепляла «человеческий жаркий искривленный рот». Отсюда – потрясающий образ заживо закопанного поэта:

Да, я лежу в земле, губами шевеля…

Заживо закопанного, похороненного, замолчанного – но не замолчавшего, не сдавшегося, не уступившего «эпохе» своей поэтической правоты. Нашей с вами сегодняшней правоты!

Лишив меня морей, разбега и разлета

И дав стопе упор насильственной земли,

Чего добились вы? Блестящего расчета:

Губ шевелящихся отнять вы не могли.

7

Задержимся еще немного в 1930-х годах. «Новые стихи», «Путешествие в Армению», «Разговор о Данте», несколько других вещей – все это было им тогда написано.

А что же напечатано?

Два с половиной десятка стихотворений в пяти скромных, но так всем запомнившихся подборках в «Литературной газете», «Звезде» и, главным образом, в «Новом мире» да еще «Путешествие в Армению» в майском номере «Звезды» за 1933 год – вот, собственно, и все. А ведь были задуманы и новые книги, на некоторые из них имелись договоры, даже шли выплаты гонорара, – например, за двухтомник в ГИХЛе, – а «Путешествие в Армению» в «Издательстве писателей в Ленинграде» было доведено до третьей корректуры! Но ни эти издания, ни сборники «Избранное» и «Стихи» в Госиздате, ни «Разговор о Данте» так и не увидели света.

И хотя даже в Воронеже, находясь в ссылке, Мандельштам не оставлял попыток выйти на своего читателя (он посылал свои стихи в «Красную новь», «Звезду», «Знамя» и другие журналы), стена, возведенная между читателями и поэтом, оказалась непреодолимой. Когда же Мандельштама в мае 1938 года вторично арестовали, а в начале 1939 года пришло сообщение о его смерти 27 декабря в далеком пересыльном лагере «Вторая речка» под Владивостоком, то эта страшная, безмогильная смерть перечеркнула, казалось бы, не только ненаписанное, но и все неизданное.

Жизнь, однако, распорядилась иначе. Жена поэта Надежда Яковлевна Мандельштам, некоторые их испытанные друзья – как, например, Наташа Штемпель и другие – в своей памяти и в немногочисленных списках сберегли мандельштамовские стихи, пронеся их через многие и тяжкие испытания. В 1960-х годах, спустя четверть века после гибели автора, его стихи разошлись по стране и миру во множестве машинописных списков. К этим, благодарной памяти, спискам пусть и несовершенным текстологически (до текстологии ли тогда было?), восходит целый вал журнальных публикаций середины и второй половины 1960-х годов (стихи Мандельштама печатались в «Москве», «Подъеме», «Просторе», «Литературной Армении», «Литературной Грузии», «Дне поэзии», «Литературной России»).

В мае 1967 года в издательстве «Искусство» вышла и первая в нашей стране посмертная книга Мандельштама «Разговор о Данте», подготовленная А.А. Морозовым. Это издание – высокий образец беспримесной любви к поэту и его книге.

И лишь в конце 1973 года появился мандельштамовский том в Большой серии «Библиотеки поэта», работа над которым началась еще в 1956 голу! Он был выпущен более чем скромным тиражом – 15 тысяч экземпляров, а с учетом всех допечаток – порядка 35 – 45 тысяч[46 - Сборник очень хорошо раскупался в магазинах «Березка» иностранцами, немедленно дарившими его своим советскими друзьям: и «дешево», и «сердито», и не надо рисковать на границе.].

Сборник критической прозы Мандельштама «Слово и культура» потребовал от подготовителей «всего» девяти лет и вышел в 1987 году двумя заводами общим тиражом в 65 000 экземпляров.

Рекордным по тиражам оказался 1990 год. Мандельштамовский «Камень», подготовленный А.Г. Мецем, Л.Я. Гинзбург, С.В. Василенко
Страница 15 из 29

и Ю.Л. Фрейдиным и выпущенный ленинградским отделением издательства «Наука» в серии «Литературные памятники», задал планку в 150 тысяч экземпляров. Высоту, которую легко взял так называемый «черный», или «худлитовский», двухтомник Мандельштама, над которым вместе со мной работали С.С. Аверинцев и А.Д. Михайлов: его 200 тысяч экземпляров разлетелись за две недели!

И даже первые образчики ставшего со временем устойчиво традиционным для мандельштамовского сообщества типа издания – своего рода мандельштамовского альманаха с публикациями, материалами к биографии, филологическими штудиями и т. д. – выходили совершенно эйфорическими для такого типа издания тиражами – в 50 тысяч экземпляров, как воронежский сборник «Жизнь и творчество О.Э. Мандельштама» (1990), и даже в 100 тысяч, как первый выпуск «Сохрани мою речь…» (1991)!

Уже синий четырехтомник Мандельштамовского общества и издательства «Арт-Бизнес-Центр» сигнализировал о попятном движении. Если первые его три тома выходили в 1993 – 1994 гг. тиражом в 10 тысяч экземпляров или около того, то четвертый, изданный в 1997 году, вышел только 5-тысячным тиражом. Таким же тиражом вышел в 1995 году и «мецевский» том в «Новой библиотеке поэта»…

То же и с альманахами. Сборник «Слово и судьба. Осип Мандельштам. Исследования и материалы» вышел в 1991 году тиражом в одну тысячу экземпляров, а тираж второго выпуска альманаха «Сохрани мою речь…» (1993) сдулся со ста до двух тысяч[47 - Чему тоже можно было бы позавидовать в 2000-е годы, когда тиражи опустились до 500 и даже 300 экземпляров!].

8

За годы официального непризнания, категорического непечатанья и кажущегося забвения стихов Мандельштама сложился и окреп самый настоящий миф о Мандельштаме, вобравший в себя и его трагическую судьбу, и историческое время поэта, насыщенное собственным трагизмом и грозами. Это миф о противостоянии и, если угодно, о единоборстве Поэта и Тирана, о физическом поражении – и о духовной победе Поэта, о неистребимости Поэзии.

Мандельштам рано научился говорить от своего имени, затем от имени многих, а потом и от имени всех[48 - Ср. в остродраматическом письме Н.Н. Пунина от 23 сентября 1929 г. к А.Е. Аренс-Пуниной, своей первой жене: «Думаю о своей судьбе, отнятой, как сказал Мандельштам обо всех нас…» (Пунин, 2000. С. 309).]. И не случайно, что именно ему суждено было выразить двуединый характер эпохи, в которую он жил и погиб.

И ее тезис – ее ужас и яд:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны…

И ее антитезис – противоядие и надежду:

Потому что не волк я по крови своей

И меня только равный убьет.

Мы не можем не быть благодарны мифу о Мандельштаме, с годами обросшему вполне фольклорными деталями, такими, например, как рассказы о дивном поэте, читающем у костра уголовникам сонеты Петрарки, или сообщения о встречах с ним где-то на Колыме чуть ли не в 1950-х годах. Этот миф, бесспорно, еще более усиливал жизнестойкость мандельштамовской поэзии, но в чем-то и захлестнул ее, частично заслонив. Появились читатели, гораздо лучше знающие мемуары Надежды Яковлевны, чем стихи Осипа Эмильевича.

Наше поворотное время с его обнадеживающим стремлением к восстановлению исторической правды постепенно выстраивает и другие, помимо мифологических, ряды, выявляет недостающие звенья. Многочисленные публикации мандельштамовских стихов и прозы, а также воспоминаний о нем, неизбежно возвращают нас к Мандельштаму-поэту, к Мандельштаму-человеку.

Полнота изданности великого поэта на его родине – явственный показатель культурного здоровья общества. В поэме «По праву памяти» А. Твардовский выразил это со свойственной ему простотой:

Кто прячет прошлое ревниво,

Тот вряд ли с будущим в ладу…[49 - Это было написано в 1969 году и, само оказавшись «ревниво упрятанным прошлым», напечатано только в конце 1980-х гг.].

Опала на мандельштамовские стихи растянулась по меньшей мере на треть века, а на стихи Гумилева, Ходасевича, Георгия Иванова – чуть ли не на полстолетия. Это трагично и само по себе; ибо породило поколения читателей, лишенных целого пласта русской поэзии.

Это, наконец, чревато утратой того, что можно назвать чувством историко-литературного стыда. Ведь литературный процесс так или иначе все эти десятилетия не прекращался, журналы и книги – выходили, и тем, кого издавали, не было стыдно оттого, что их печатанье идет на фоне непечатанья Платонова, Булгакова, Мандельштама… Сегодняшнее их возвращение к читателю хотя бы частично и хотя бы с писателей-современников снимает этот груз, пусть даже и не всеми осознанный, но от этого не менее реальный.

9

Две революции, Февральская и Октябрьская, и две войны, Первая мировая и Гражданская, прямым очевидцем которых Мандельштаму привелось быть, самым решительным образом потрясли устои его мировосприятия.

И когда летом 1923 года 22-летний поэт Лев Горнунг принес Мандельштаму тетрадку своих стихов, он обращался уже не к акмеистическому мэтру, а к совсем другому поэту. А тот безо всякой рисовки ответил ему в приложенной к стихам записке: «…в них (стихах. – П. Н.) борется живая воля с грузом мертвых, якобы «акмеистических» слов. Вы любите пафос. Хотите ощутить время. Но ощущенье времени меняется. Акмеизм двадцать третьего года – не тот, что в 1913 году.

Вернее, акмеизма нет совсем. Он хотел быть лишь «совестью» поэзии. Он суд над поэзией, а не сама поэзия. Не презирайте современных поэтов.

На них благословение прошлого».

Это необычайно важное признание, своего рода акмеистический антиманифест.

От чего тут отрекается Мандельштам? От акмеистической статичности, от опасности омертвления слова, все еще полного собственным смыслом, но лишенного контакта со своим историческим временем, лишенного «живой воли».

Сам же термин «акмеизм» при этом сохраняется, но уже не в эстетическом, а в домашнем, семейном значении: как обозначение группы знавших себе цену поэтов, связанных личной дружбой и былой цеховой общностью. И недаром в 1933 году, на своем вечере в ленинградском Доме печати, на вопрос: «Что такое акмеизм?» – Мандельштам ответил: «Акмеизм – это была (выделено мной – П. Н.) тоска по мировой культуре».

Собственно, «отречение» от акмеизма состоялось еще раньше, может быть, сразу же после революции. «Не стоит создавать никаких школ. Не стоит выдумывать своей поэтики. <..> Не требуйте от поэзии сугубой вещности, конкретности, материальности», – пишет Мандельштам в статье «Слово и культура», напечатанной впервые в мае 1921 года в альманахе «Цеха поэтов» «Дракон».

Эта статья – попытка осмысления уже произошедших исторических сдвигов, попытка движения навстречу новому, но движения гордого и независимого. Поэту представлялось, что культуре в молодой советской республике суждено заменить церковь (различие между культурой и религией, а уж тем более между культурой и церковью тогда никому не нужно было разъяснять). Культура, собственно, и казалась ему тогда новой церковью, отделившейся от государства, после чего человечество строго разделилось на друзей и на врагов слова.

Свято уверовав во «внеположность государства по отношению к культурным ценностям» и, следовательно, в его «полную зависимость от культуры», поэт и не предполагал, как сложатся их
Страница 16 из 29

отношения в действительности.

Но очень скоро, в статье «Гуманизм и современность» (1923), он пригляделся к будущей «социальной архитектуре» и задумался – миру «пирамиды», строящей из человека, он противопоставил «социальную готику», строящую для него: «Если подлинное гуманистическое оправдание не ляжет в основу грядущей социальной архитектуры, она раздавит человека, как Ассирия и Вавилон». Мандельштам уповал на то, что гуманистические ценности не исчезли, но всего лишь «спрятались, как золотая валюта, но как золотой запас, они обеспечивают все идейное обращение современной Европы… И не под заступом археолога звякнут прекрасные флорины гуманизма, а увидят свой день и, как ходячая монета, пойдут по рукам, когда настанет срок».

Что ж, он оказался сразу и плохим, и хорошим пророком. Думал ли он, наивный «друг слова», что придет час и ему на темя наденут фригийский колпак «врага народа»?

Умирая в советском лагере на краю земли (смерть настигла его 27 декабря 1938 года), он, конечно же, не узнал, что еще при его жизни в дорогом его сердцу Гейдельберге, как и в остальных немецких городах, разрушили и сожгли синагоги. Он, по словам Липкина, говорил: «Гитлер и Сталин – ученики Ленина»[50 - Ср. близкое высказывание в письменной версии его воспоминаний: «Этот Гитлер, которого немцы на днях избрали рейхсканцлером, будет продолжателем дела наших вождей. Он пошел от них, он станет ими» (Липкин, 2008. С. 34).], – но он все же не представлял, как дружно и как слаженно нацистский Египет и советская Ассирия примутся за изничтожение гуманизма по обе стороны от линии Керзона и как преуспеют они в строительстве бараков, газовых печей и прочих пирамид из человечины по всей Европе.

Но еще в меньшей степени мог он себе представить то, что спустя четверть века его собственные, Осипа Мандельштама, стихи, сохраненные жизненным подвигом верной Надежды и помноженные на всеобщность его и их страшной судьбы, станут теми самыми «золотыми флоринами гуманизма», о которых он пророчествовал. Что они буквально пойдут по рукам, – списками ли самиздата, пересъемками ли с тамиздата или, несколько позже, публикациями на родине, – и помогут уцелевшим людям вернуть себе человеческое достоинство, помогут впитать и унаследовать «золотой запас» культуры и человечности.

«Поэзия – плуг, взрывающий время так, что глубинные слои времени, его чернозем, оказываются наверху», – писал он в том же «Слове и культуре». И, как оказалось, – писал о себе: спустя 55 лет после его смерти именно эти слова высекут на мемориальной доске, установленной в Гейдельберге, на доме, где он прожил свои, быть может, самые беспечные, самые свободные и счастливые студенческие дни.

10

Еще до революции и в годы Гражданской войны разные власти пробовали поэта Мандельштама «на зубок» – посылали запросы, арестовывали, выпускали, укоризненно качали головой.

Но только советская власть отнеслась к нему с подобающей серьезностью – не печатала, травила, засылала сексотов, арестовывала, ссылала, казнила и миловала, миловала и казнила.

Осип Эмильевич, с интуитивной тревогой приветствовавший обе революции – этот, как он выразился, «скрипучий поворот руля», в 20-е годы постоянно искал правильный формат личных отношений с этой чуждой ему властью, но дальше деловых контактов, скандалов и персональной пенсии за заслуги перед русской литературой дело никогда не заходило.

Если, уклоняясь от мифологем, можно и нужно говорить о конформизме Мандельштама, ни на миг не забывая тех конкретных исторических условий, в которых он находился, то тезис о его принадлежности к писательской «номенклатуре» – уже чистая напраслина[51 - Максименков Л. Очерки номенклатурной истории советской литературы (1932 – 1946). Сталин, Бухарин, Жданов, Щербаков и другие // ВЛ. 2003. № 4. С. 250.].

Как поэт Мандельштам на долгие годы замолчал, и только травля, только его «Уленшпигелиада», наложившись на путешествие в Армению, вернула ему поэтические правоту и голос. Голос оказался окрепшим и пророческим – поэт перешел на метрические волны и семантические сгустки-циклы, и из раскрепощающего «армянского» цикла перебрался в «волчий» с его пафосом «гремучей доблести».

Когда же в тридцать третьем, увидав своими глазами голодомор, Мандельштам написал то, чего не написать не мог («Мы живем, под собою не чуя страны…»), и приготовился к смерти, Сталин в тридцать четвертом наградил его самым чудесным и щедрым образом – подарил жизнь.

Эта «Сталинская премия» была дарована ему первым лицом не из прихоти и не бескорыстно, – а чтобы прослыть чудотворцем и намекнуть «мастеру» о его скромном творческом должке, об элементарной благодарности.

Чтобы иметь потом возможность усмехнуться тараканьими глазищами в тараканьи усы и лишний раз глумливо сказать: «Наша сила в том, что мы и Мандельштама, как потом и Булгакова, заставили работать на нас»[52 - Парафраз более позднего высказывания Сталина о Булгакове, написавшем о нем пьесу (Смелянский А. Уход (Булгаков, Сталин, «Батум»). М., 1988. С. 45).].

Мандельштам действительно написал в тридцать седьмом «Оду», длинную и двусмысленную. Павленко со Ставским она не понравилась, не понравилась бы она и адресату, если бы он ее прочел (с ним наверняка консультировались, но едва ли показывали стихи). Зато из ее строк соткалось целое направление современного мандельштамоведения, яростно исследующее вопросы «коллаборационализма» поэта: когда, на чем и насколько Мандельштам «сломался», к чему сводились его «стилистические» разногласия с эпохой.

Поэтому в тридцать восьмом чудо не повторилось. Полоса заигрывания с мастерами слова кончилась: ни в дочки-матери, ни даже в кошки-мышки играть было некогда и незачем. Да и не с кем: аудитория, на которую это могло бы произвести впечатление, изрядно уже поредела.

Тем не менее государство все еще по достоинству ценило индивидуальность и талант поэта Мандельштама, посему удостоило его не коллективного, в составе высосанного из пальца ленинградского заговора, а сугубо персонального «Дела», инициированного высшим писательским начальником и проэкспертированного чекистскою сволочью из своих.

2 мая 1938 года в мещерской Саматихе поэта арестовали, заведя на него сначала следственное, а потом и тюремно-лагерное дело. В тюрьме, в пересылке, в эшелоне и в лагере под Владивостоком его плоть мололи и перемалывали жернова НКВД. В пересыльно-перемольном лагере он и умер 27 декабря 1938 года, окончательно став искомой и надлежащей, в сущности, субстанцией – лагерной пылью.

И только стихи – армянские, московские, воронежские, савеловские – избежали такой же участи, они уцелели и прижились – с тем, чтобы со временем вернуться, обернувшись «виноградным мясом» творческой свободы гения и непередаваемым счастьем самовольного самиздатского чтения. Еще немного – и они проросли дивным лесом журнальных и книжных публикаций, пластинок с голосом поэта, а с недавних пор еще и мемориальными досками и памятниками.

11

У Мандельштама, по выражению А.А. Морозова, была гениальная «поэтическая физиология». Она сошлась в нем с исключительным историческим чутьем, с обостренным слухом на «шум времени». Вытекающая отсюда гражданственность, мужественность его поэзии –
Страница 17 из 29

определяющая ее черта – не выражалась при этом поверхностно, внешне-событийно, а являлась самим нервом поэтического переживания, самой тканью стиха. В нем непрестанно «росли и переливались волны внутренней правоты» поэзии, полногласно звучала «присяга чудная четвертому сословью».

Ни на миг не оставляли поэта столь характеризующие его, по выражению Арсения Тарковского, «нищее величье и задерганная честь», – но именно честь, исполненное социального и исторического достоинства самосознание поэта, – и без этого нет Мандельштама, как не было без этого и Пушкина. Бесчестно не написалось бы ни про «гремучую доблесть грядущих веков», ни про собственный «век-волкодав», ни про «миллионы убитых задешево» и охваченные огнем столетья в исторических «Стихах о неизвестном солдате».

В.Б. Шкловский однажды так сказал о Мандельштаме, придыхая и затяжно улыбаясь на каждом найденном слове: «Это был человек… странный… трудный… трогательный… и гениальный!»

Пятьдесят с лишним лет тому назад этот странный, трудный, трогательный и гениальный человек писал из Воронежа Юрию Тынянову: «…Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе».

Что ж, сбывается пророчество Мандельштама:

Чистых линий пучки благодарные,

Направляемы тихим лучом,

Соберутся, сойдутся когда-нибудь,

Словно гости с открытым челом…

– и кажется, что само время приближает и проясняет его удивительные стихи.

12

Одна из центральных фигур в русской поэзии XX века, Мандельштам прежде всего поэт.

Поэт необычайно светлого дара – как Пушкин. Поэт исключительного историософского мироощущения – как Тютчев. И – как Некрасов – поэт редкостного политического темперамента, что особенно поразительно для столь хрупкого, столь ранимого и столь переполненного всевозможными страхами и опасениями человека. Ну, а если непредвзято задуматься – то какой там фарфор, какой хрусталь, какая там чистая лирика, какое эстетство или декадентство, в чем его так любили уличать и при жизни, и после смерти?..

Предначертанная ему высокая судьба – горькая, страшная судьба русского поэта в самые что ни на есть окаянные дни.

Его поэтическая доминанта не ослабевала, а подчас даже усиливалась… в его прозе, поражавшей прежде всего яркостью красок, щедростью метафор, чистотой и сочностью языка. Это то, что мы теперь почти официально называем прозой поэта, то, что приобрело статус отдельного жанра.

Мотивы и темы ранних статей, а также написанных в начале тридцатых годов «Четвертой прозы» и «Путешествия в Армению» по-своему подхвачены и переформулированы в удивительном эссе «Разговор о Данте» – своего рода ars poetica Мандельштама. Предпринятый им разговор – это «Разговор о Мандельштаме» в не меньшей степени, чем о Данте, но главное – это новый разговор о природе поэтического, о материи стиха: «…там, где обнаружена соизмеримость вещи с пересказом, там простыни не смяты, там поэзия, так сказать, не ночевала».

В «Разговоре о Данте» Мандельштам почти не пользуется понятием «слово»; на его месте здесь чаще встречаются такие понятия, как «поэзия» или «поэтическая речь». И это не единственная метаморфоза. При всем внутреннем единстве с книгой «О поэзии» «Разговор о Данте» являет собой прорыв в область, если можно так выразиться, динамической поэтики – от серии единичных наблюдений и осмысленных с их помощью приемов к постижению поэтического целого, еще не ставшего, не свершившегося, не остывшего, а на наших глазах становящегося.

Процесс, лавированье, колебанье, порыв – вот понятия, на которые в первую очередь он опирается. Поэтическая «вещь возникает как целокупность в результате единого дифференцирующего порыва, которым она пронизана. Ни на одну минуту она не остается похожа на себя самое…». Не формообразование, а порывообразование – вот что призывает исследовать Мандельштам у Данта, точнее, «соподчиненность порыва и текста».

Не менее плодотворным окажется этот призыв и применительно к стихам самого Мандельштама. Читая их, откладывая, перечитывая, ощущаешь и самые тончайшие душевные дуновения, и самые грозные, самые неистовые исторические вихри.

13

Поэзия Мандельштама пересказу решительно не поддается, но так же сопротивляется пересказу и его судьба.

А ведь еще совсем молодой Мандельштам, взволнованный смертью Скрябина, отчетливо осознал и пророчески заметил в докладе 1915 года о Пушкине и Скрябине, что смерть художника есть его последний и, быть может, главнейший и высший его творческий акт:

«Я хочу говорить о смерти Скрябина как о высшем акте его творчества. Мне кажется, смерть художника не следует выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное звено. С этой вполне христианской точки зрения смерть Скрябина удивительна. Она не только замечательна как сказочный посмертный рост художника в глазах массы, но и служит как бы источником этого творчества, его телеологической причиной. Если сорвать покров времени с этой творческой жизни, она будет свободно вытекать из своей причины – смерти, располагаясь вокруг нее, как вокруг своего солнца, и поглощая его свет».

Слова не только выразительные, но и крайне ответственные. Смерть как телеологический источник жизни, личная судьба – как генетический код, как своего рода слепок с творческой эволюции или ключ к ней? Выбирая и примеряя на себя тот или иной вид смерти, поэт выступает как бы орудием высшего промысла, предначертанного ему чуть ли не с пеленок.

Немедленно возник соблазн «опрокинуть» этот тезис на самого Мандельштама.

И в том, какую судьбу и какую смерть, с напророченными «гурьбой и гуртом», выбрал себе в ноябре 1933 года, написав роковые стихи о Сталине, 42-летний Мандельштам, этот хрупкий и отнюдь не героический от рождения человек, – сходились его поэтическое торжество, его гражданское величие и его человеческая трагедия.

Разве не об этом – поразительные пророчества «Стихов о неизвестном солдате» (март 1937 года)?

Наливаются кровью аорты,

И звучит по рядам шепотком:

– Я рожден в девяносто четвертом,

– Я рожден в девяносто втором… —

И, в кулак зажимая истертый

Год рожденья, – с гурьбой и гуртом

Я шепчу обескровленным ртом:

– Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году – и столетья

Окружают меня огнем.

В то же время картинка, которая при этом всплывала, была очень простой и уже всем привычной: Поэт дерзновенно нахлестал своей эпиграммой Тирана по щекам – и теперь обречен испить цикуту из его рук: он не может не умереть у расстрельной стены или в ГУЛАГе!

Тем более, что так, в сущности, и произошло!

Бессмертие как бы отыскало Поэта, но взяло за себя хорошую цену – ничем не отвратимое самоубийство!..

14

Но задумаемся еще раз: действительно ли Мандельштам сознательно искал именно такую судьбу?

Вся мандельштамовская жизнь явила нам образцы потрясающего жизнелюбия, и добровольное заклание – пусть и трижды значимое социально или
Страница 18 из 29

исторически – плохо вписывается в его живой образ. Быть «к смерти готовым» и искать ее – не одно и то же.

Ни клятва верности четвертому сословью, ни осознанье невозможности – для себя – «жизнь просвистать скворцом» и «заесть ореховым пирогом», ни уж тем более чувство поэтической правоты никак не исключали того, что их носитель – жив и предполагает жить, без чего, согласитесь, слышать и писать стихи затруднительно. Его раздирают и внутренние противоречия – Мандельштам-миф, Мандельштам-поэт и Мандельштам-человек не всегда ладят друг с другом.

И все-таки не телеологический промысел убил поэта и не снятие с него чудотворной (из когтей чудовища!) защиты из Кремля, а истертые и окровавленные жернова российской государственной машины, всего лишь на время персонифицированные в усатом «кремлевском горце», но легко перевоплощающиеся в любую иную оболочку – с бородкою или лысиной, в бровастую или безликую.

Самоубийство на самом деле совершала и власть – не просто отвратительный и нерукопожатный брадобрей, а голодное государство-трупоед, не жалеющее ни холопов, ни поэтов. И усатый тиран ему явно был к лицу, точнее, он и был его лицом.

Иная мифологема вынесла Мандельштама и Сталина на самый гребень другого упрощения: Поэт и Тиран. Тиран-поэтомор, убивающий живое слово во плоти, и поэт-тираноборец, в конце концов якобы побеждающий его силой своей песни.

Но и это самообольщение. Потому что и тут победа не за Мандельштамом и не за Пушкиным. Вон какой памятник воздвигло ему, Сталину, независимое российское телевидение – ему, кремлевскому горцу, бронзовому (а если по-честному – то золотому) призеру номинации «Имя России».

15

Но Мандельштаму не до величаний: он по-прежнему держит свой фронт.

Ибо продолжается, не кончаясь, та битва, в которой музыка и стихи едва ли не единственное противоядие от бесчеловечности.

Вот почему поэзия, как он однажды выразился, это война![53 - Буквально: «Владимиру Александровичу Луговскому – с воинским салютом, ибо поэзия – военное дело – О.Мандельштам. Москва 12 мая 1929» (надпись на «Стихотворениях» 1928 г.). См.: Инскрипты и маргиналии О.Э. Мандельштама, 2011. С. 216.]

СКВОЗЬ ПТИЧИЙ ГЛАЗ

(О ПРОЗЕ МАНДЕЛЬШТАМА)

Андрею Битову

Миф есть поэзия целого.

Он отвергает поэзию частностей:

они ему нужны только как слуги целого[54 - ЛипкинС. Угль, пылающий огнем… // ЛО. 1987. № 12. С. 98.].

1

Мандельштам обратился к прозе, видимо, тогда же, когда и к стихам. Его школьные сочинения – в частности, дошедшее до нас сочинение 1906 года «Преступление и наказание в “Борисе Годунове”» – полностью подтверждает оценку тенишевского словесника, данную Мандельштаму двумя годами ранее: «Русский язык. За год чрезвычайно развернулся. Особый прогресс наблюдается в самостоятельном мышлении и умении изложить результаты его на бумаге»[55 - Некогда – архив Е.Э. Мандельштама (ныне – в частных руках).].

А в конце апреля 1907 года Мандельштам писал автору этого отзыва, Владимиру Гиппиусу, из Парижа: «Не занимаюсь почти ничем, кроме поэзии и музыки. Кроме Верлэна, я написал о Роденбахе и Сологубе и собираюсь писать о Гамсуне». Еще более ранней, по-видимому, была статья Мандельштама о «Снегурочке», о которой узнаем из воспоминаний Константина Мочульского[56 - См.: Мочульский К. О.Э. Мандельштам // Даугава. Рига, 1988. № 2. С. 109 – 114.]. Ни один из этих текстов, впрочем, не найден и едва ли когда-либо будет разыскан.

Посему самой ранней из дошедших до нас прозаических вещей Мандельштама стала его статья «Франсуа Виллон», опубликованная в «Аполлоне»[57 - Аполлон. 1913. № 4. С. 30 – 35. Отметим для порядка, что статья о Вийоне не была первой среди прозаических публикаций Мандельштама. Отсчет им нужно вести с рецензии на парижский сборник Ильи Эренбурга «Одуванчики», опубликованная в декабре 1912 года (Гиперборей. 1912. № 3. С. 30).]. Она была написана в 1910 году, о чем мы узнаем из даты под ее перепечаткой в сборнике 1928 года «О поэзии» (единственная, кстати, статья, не подвергшаяся авторской переработке).

Задумана она была, вероятней всего, в Париже, где весной и летом 1908 года Мандельштам посещал лекции Бергсона и Бедье в Сорбонне и Коллеж-де-Франс, а написана скорее всего в Гейдельберге, где Мандельштам отзанимался семестр в местном университете и, в частности, посещал семинар Фрица Ноймана по романо-германской литературе. Образ «бедного школяра» нашел в душе Мандельштама столь восхищенный отклик, что и в воронежском тридцать седьмом году именно Вийона вспоминал поэт в качестве противовеса «отборной собачине» «египетской» государственности.

…Украшался отборной собачиной

Египтян государственный стыд,

Мертвецов наделял всякой всячиной

И торчит пустячком пирамид.

То ли дело любимец мой кровный,

Утешительно-грешный певец, —

Еще слышен твой скрежет зубовный,

Беззаботного права истец…

…Рядом с готикой жил озоруючи

И плевал на паучьи права

Наглый школьник и ангел ворующий,

Несравненный Виллон Франсуа.

Он разбойник небесного клира,

Рядом с ним не зазорно сидеть:

И пред самой кончиною мира

Будут жаворонки звенеть.

…После революции, особенно в 1922 – 1923 годах, Мандельштам написал десятки статей, рецензий и очерков, главным образом для московских и петроградских журналов и газет[58 - Но не только. Статьи Мандельштама выходили также в Ростове, Одессе, Харькове, Киеве, Берлине, Батуме и Свердловске.]. Некоторые из них вошли в 1928 году в книгу «О поэзии» – первый и последний прижизненный сборник критической прозы.

Первую попытку собрать книгу статей Мандельштам предпринял, собственно, еще в 1918 году, о чем свидетельствует план ближайших изданий петербургского издательства «Арзамас»[59 - РГАЛИ. Ф. 893. Оп. 1. Д. 190.]. В апреле 1923 года журнал «Россия» сообщил о подготовке в Госиздате мандельштамовской «книги статей литературного и культурно-исторического характера»[60 - Россия. 1923. № 6. С. 32. Эту новость повторили «Литературный еженедельник» (1923. № 26. 30 июня. С. 16) и берлинская газета «Накануне» («Литературные приложения» №№ 62 и 63 за 22 июля 1923 г.).]. Однако поиски этой книги ни к чему не привели. Значился Мандельштам и в списке авторов «Критической библиотеки», замышлявшейся в 1923 – 1924 годах харьковским кооперативным издательством «Пролетарий»[61 - ЦГА высших органов власти и управления Украины. Ф. 168. Оп. 1. Д. 90а. Л. 40.]. Статьи, как, впрочем, и «большая» проза, предполагались и в неосуществленном гихловском[62 - От ГИХЛ (см.: РГАЛИ. Ф. 613. Оп. 1. Д. 11. Л. 23; Ф. 611. Оп. 2. Д. 243. Л. 121 – 122).] двухтомнике в 1932 – 1933 годов.

Что же до книги «О поэзии», то она вышла в свет в издательстве «Academia» в конце июня 1928 года тиражом 2 100 экз.

Ее открывало недвусмысленное авторское предуведомление:

«В настоящий сборник вошел ряд заметок, написанных в разное время в промежуток от 1910 до 1923 года и связанных общностью мысли. Ни один из отрывков не ставит себе целью литературной характеристики; литературные темы и образцы служат здесь лишь наглядными примерами. Случайные статьи, выпадающие из основной связи, в этот сборник не включены. 1928. О.М.»

Тем не менее известно, что, собирая «О поэзии», Мандельштам специально разыскивал некоторые из своих ранних статей (в частности, «Утро акмеизма» и «Скрябин и христианство»). За исключением «Заметок о Шенье», для всех
Страница 19 из 29

вошедших в нее текстов известны ранние публикации, однако при подготовке книги практически все они (за исключением «Франсуа Виллона») были заново отредактированы. Полностью или частично сохранились черновики только нескольких статей («Конец романа», «О собеседнике», «Петр Чаадаев», «Заметки о Шенье»). В архиве Ленинградского государственного института истории искусств, в формальном подчинении которому находилось издательство «Academia», исследователей дождался наборный экземпляр «О поэзии», подписанный к печати 27 апреля 1927 года[63 - ИРЛИ. Ф. 172. Оп. 1. Д. 636.], отличающийся от книги не только текстуальными разночтениями, но отчасти и составом. Так, в нем еще оставалась статья «Буря и натиск» (правда, уже перечеркнутая в оглавлении), а к статье «Заметки о поэзии» еще не присоединен текст статьи «Борис Пастернак» (что позволяет предполагать наличие еще одной – окончательной – редакции рукописи книги, возникшей, возможно, на стадии сверки). Из дневника А.А. Кроленко, в 1921 – 1929 годах возглавлявшего издательство «Аcademia», известно, что издание книги горячо поддерживал Ю.Н. Тынянов и что авторский договор был заключен в феврале 1927 года[64 - РНБ. Ф. 1120. Д. 223.].

Сохранилось несколько откликов современников на выход «О поэзии». Так, Эмма Герштейн вспоминала: «Впечатление от чтения потрясающее. Обход девятнадцатого века – или назад в стройный рассудочный восемнадцатый или вперед в неизвестное иррациональное будущее – наполняли меня апокалипсическим ужасом. Остальные статьи… были близки моему восприятию жизни всем строем мысли и художественным стилем философской прозы Мандельштама»[65 - Герштейн, 1998. С. 13 – 14.].

Иной была тональность официальных рецензентов. Так, О. Бескин, назвав Мандельштама «последним из могикан “акмеизма”», уже в самом начале «О поэзии» усматривает «лирически оформленную ненависть к технической культуре»: «Город – экстракт современности ему ненавистен. В срочном порядке он зовет назад… Мандельштама приводят в бешенство материалистические основы XIX века… Нельзя отказать ему в смелости. На рубеже 1929 года, на двенадцатом году Октябрьской революции выступить со стопроцентно-идеалистической концепцией мировосприятия – зрелище поучительное и, я бы сказал, даже назидательное… Всю нечисть современной марксистской теории и практики сметает Мандельштам на своем пути маленькой книжкой “О поэзии” <…> Акмеист Мандельштам отказывается ревизовать свои старые позиции. Он предлагает по ним равняться. Но неизменные “акмеистические” теории в 1928/29 г. – мракобесие и реакционность. Поправка на “честность с собой” не спасает положения»[66 - Печать и революция. 1929. Кн. 6. С. 105 – 108.].

Спустя пять лет, в 1933 году, на «О поэзии» отозвался литературовед Н.Н. Коварский. Высказанные в книге мысли, по его мнению, «…не попутны ни современной литературе, ни современной лирике. <…> Для меня (и, надо полагать, для любого писателя, критика, поэта нашей страны) неприемлемо то высокомерие, с которым относится Мандельштам к “спекулятивному мышлению”, к той борьбе мысли и языка, из которой победителем неизменно выходит мысль. <…> Подлинно, для Мандельштама слово – как монета для нумизмата»[67 - Литературный современник, 1933. № 1. С. 148 – 150.].

Но апофеозом такого рода разборов стал внутренний отзыв В. Гоффеншефера на соответствующий раздел двухтомного собрания сочинений О. Мандельштама, конечно же, так и не увидевшего свет. Надеюсь, что, учтя специфику и уникальность документа, читатель извинит столь пространную цитату:

«…В своей философской концепции Мандельштам соединил “французское с нижегородским” (выражаясь его терминами – “домашность” и Европу), а именно мистический российский эллинизм, столь отличавший его от остальных представителей акмеистической школы, с интуитивизмом Анри Бергсона. Философия последнего является для Мандельштама последним и высшим научным методом. Он всячески восхваляет и историческую концепцию Бергсона, который вместо причинности, столь рабски подчиненной мышлению во времени <…>, выдвигает проблему связи, более плодотворную “для научных открытий и гипотез”. Отсюда и отрицание “дурной бесконечности эволюционной теории” и, логически рассуждая, – марксизма, который, как-никак придает “дурному” принципу причинности больше значения.

В связи с этим Мандельштам и подходит “научно” к литературным явлениям. Так как бергсоновская теория связи требует наличия стержня, объединяющего явления, Мандельштам, рассуждая о единстве русской поэзии на протяжении всей ее истории (сама по себе сугубо идеалистическая постановка вопроса), находит этот стержень в русском языке, и не просто в русском языке, а в лучших “эллинистических” элементах русской речи.

…Проблема слова и культуры в мистическом понимании служит для Мандельштама поводом для внеисторических, надсоциальных сопоставлений, при которых, например, объединяются и одинаково славословятся Чаадаев и… Розанов. Воистину нужно стоять на вершине “поэтического бесстрастия” и аполитичных вневременных и внесоциальных позиций, чтобы ставить рядом имя Чаадаева, пережившего трагедию передового человека в эпоху николаевской реакции, оппозиционного (в период “философского письма”) по отношению к российскому самодержавию, чтобы поставить это имя рядом с именем апологета великодержавия, мракобеса и черносотенца Розанова.

Не станем умножать примеры, характеризующие статьи М. Укажем лишь, что революцию он “приветствует” с тех же позиций. Революция хороша потому, что на петербургских улицах пробивается трава, т. е. потому, что революция, разрушая старую культуру, ведет к природе, к эллинской простоте. “Испытания”, переживаемые русской культурой, не страшны для того, над кем витает “Ключевский, добрый гений, домашний дух – покровитель русской культуры, с которым не страшны никакие бедствия, никакие испытания” (с. 58).

Статьи Мандельштама – квинтэссенции рафинированной идеологии либеральной русской буржуазии. Они имеют ценность только для исследователя, выявляющего идеологическую сущность и классовые корни поэта. Переиздавать их сейчас (даже с критическим предисловием) – крупнейшая политическая ошибка. Никакими ссылками на необходимость бережного отношения к старой интеллигенции, стоящей на советской платформе, это переиздание нельзя будет оправдать, ибо оно не только явится политическим промахом издательства, но окажет скверную услугу самому Мандельштаму»[68 - Печ. по: РГАЛИ. Ф. 611. Оп. 2. Д. 243. Л. 121 – 122 об. На отзыве – многозначительная резолюция: «В дело. ИФ.Статьи не пойдут. ИФ. Май, 1933» и «Секретно». См. полный текст в: СМР. Вып. 2. 1993. С. 28 – 31.].

2

Тридцатые годы – новая ступень в критической прозе Мандельштама. Разумеется, если иметь в виду не внутренние рецензии на стихи Алексея Коваленкова и не пять рецензий 1934 – 1935 годов, напечатанных в воронежском журнале «Подъем», а «Разговор о Данте».

Он писался одновременно со стихотворным «Ариостом» весной 1933 года в Старом Крыму и Коктебеле, где Мандельштамы гостили сначала у вдовы Александра Грина, а затем у вдовы Максимилиана Волошина. В Коктебеле Мандельштам читал «Разговор о Данте» Андрею Белому и Мариенгофу, а осенью и зимой Жирмунскому, Тынянову, Ахматовой, Лившицу
Страница 20 из 29

– в Ленинграде и Пастернаку и Татлину – в Москве.

Ахматова вспоминала, как Мандельштам в 1933 году учил итальянский язык и «весь горел Дантом», читал «Божественную комедию» днем и ночью[69 - Встречи с прошлым. М., 1978. Вып. 3. С. 414 (публ. Е.И. Лямкиной).]. Рукопись была передана в «Звезду» и «Издательство писателей в Ленинграде», но и там, и там сочли за благо от печатанья воздержаться. Отказали и в Госиздате, причем там ее давали на отзыв крупнейшему специалисту по Данте А. Дживелегову, в том же году выпустившему своего «Данта», но тот, не выжав из себя ни слова, лишь испещрил поля множеством вопросительных знаков[70 - Герштейн, 1998. С. 44.].

Для того чтобы увидеть свет, «Разговору о Данте» нужно было дождаться круглого юбилея самого Данте! Только в 1966 – 1967 годах – сначала за границей, во втором томе «нью-йорского» Собрания сочинений, а потом и на родине, где он вышел отдельным, изящным изданием, с тщанием и любовью подготовленным А.А. Морозовым. «Сравнивая этюд о великом итальянце со статьями 10-x или 20-х годов, – писал в послесловии Л.Е. Пинский, – мы убеждаемся в изумительной органичности и принципиальности эстетических позиций О. Мандельштама на протяжении более чем двух десятилетий, таких бурных в истории русской и мировой поэзии. В статьях назревало то единое для всего его творчества понимание поэтического слова, которое под конец жизни выкристаллизовалось в очерке о любимом поэте, своего рода ars poetica О. Мандельштама… Мысль Мандельштама, плод глубокого переживания от заново прочитанной “Комедии”, развивается одновременно в нескольких планах – дантологическом, общетеоретическом и программно-личном. Прежде всего это новый разговор о Данте, новый подход, в принципе отличный от академического…»[71 - Мандельштам, 1967. С. 59 – 60.]

3

Образ звучащего времени был хорошо понятен современникам. Недаром в статье «Крушение гуманизма» (1919) А. Блок призывал сограждан «слушать музыку революции», а Гумилев назвал группу своих учеников студией «Звучащая раковина». В письме от 20 октября 1911 года Андрей Белый писал Блоку: «…Но сквозь весь шум городской и деревенскую задумчивость все слышней и слышней движение грядущих рас. Будет, будет день, и народы, бросив занятия, бросятся друг друга уничтожать. Все личное, все житейски пустое как-то умолкает в моей душе перед этой картиной; и я, прислушиваясь к шуму времени, глух решительно ко всему»[72 - Александр Блок. Андрей Белый. Переписка. М., 1940. С. 269.].

Мандельштам, конечно же, не знал этого письма и свой образ почерпнул из первоисточника – из жизни, из грозно нарастающего из-под земли гула истории. Но какой же, однако, смелостью, если не сказать дерзостью, надо обладать, чтобы в тридцатитрехлетнем возрасте сесть за «мемуары» да еще и назвать их – «Шум времени»!

Впрочем, заглавие пришло не сразу; сначала было «Записки» – название столь же скромное, сколь и неопределенное, и лишь летом 1924 года «из мелькавших названий» он остановился на «Шум

времени», оставив «Записки» для подзаголовка, от которого позднее и вовсе отказался [73 - См. письмо А.К. Воронскому в кн.: Из истории советской литературы 1920 – 1930-х годов // Литературное наследство. 1983. Т. 93. С. 601.].

«Шум времени» был написан, точнее, надиктован жене – чуть ли не залпом, на одном дыхании, за полтора осенних месяца (сентябрь и начало октября), прожитых в санатории ЦЕКУБУ в Гаспре. Лишь несколько последних глав – скорее всего, начиная с «Комиссаржевской», – были дописаны позднее, летом или даже осенью 1924 года, в Ленинграде, в квартирке на Большой Морской[74 - Дом 49, квартира 4.].

Надо сказать, что сама идея «Шума времени», по свидетельству Н.Я. Мандельштам, принадлежит не автору, а Исаю Лежнёву – небезызвестному редактору «России», первоиздателю булгаковской «Белой гвардии» и прообразу Макара Рвацкого в «Театральном романе». Лежневу, по-видимому, хотелось чего-нибудь «шагаловского» – историю еврейского вундеркинда из забытого богом местечка, и детские впечатления столичного мальчика вызвали в нем горькое разочарование. «Бо?льшего», как выяснилось, ждали от Мандельштама и в «Звезде», и в «Красной нови», и в Госиздате, и в кооперативных издательствах «Узел», «Круг» и «Ленинград» – «все отказывались печатать эту штуку, лишенную фабулы и сюжета, классового подхода и общественного значения»[75 - Мандельштам Н. Вторая книга. 1999. С. 346.].

Заинтересовался ею один лишь Георгий Блок, работавший в издательстве «Время», в котором в апреле 1925 года, минуя журнальную стадию, первая «большая» проза. Осипа Мандельштама вышла в свет тиражом 3 000 экземпляров. Под одной обложкой с ней – и безо всякого разделения – вышла и «вторая» проза – главки, посвященные Феодосии 1919 – 1920-х годов[76 - В издании 1928 г. они составили самостоятельный раздел «Феодосия».]. В издательском каталоге «Времени» за май 1925 года сохранилась рекламная аннотация «Шума времени», составленная, кажется, если не при участии, то с ведома автора: «Это беллетристика, но вместе с тем и больше, чем беллетристика, – это сама действительность, никакими произвольными вымыслами не искаженная. Тема книги – 90-е года прошлого столетия и начало ХХ века, в том виде и в том районе, в каком охватывал их петербургский уроженец. Книга Мандельштама тем и замечательна, что она исчерпывает эпоху»[77 - Сообщено К.М. Азадовским, разыскавшим его в делах издательства в архиве Пушкинского Дома.].

Вот так – не больше и не меньше – «исчерпывает эпоху»!

После выхода книги во «Времени» Мандельштам намеревался переиздать ее, возможно, с дополнениями, в другом издательстве – в частности, в «Круге»: в феврале 1926 года в этой связи он разыскивал А.Н. Тихонова-Сереброва[78 - См. запись в дневнике П.Н. Лукницкого за 1 февраля 1926 г. (Мандельштам в архиве П.Н. Лукницкого // Слово и судьба. С. 124).]. Но вплоть до выхода в 1928 году книжного издания «Египетской марки» это ему не удавалось, если не считать перепечатки 3 февраля 1926 года трех наиболее «революционных» главок – «Тенишевское училище», «Сергей Иваныч» и «Эрфуртская программа» (и едва ли с согласия или ведома автора!) – в парижской эмигрантской газете «Дни».

Откликов на «Шум времени» было множество, реакция была в высшей степени неоднозначной.

Первым (еще в апреле!) отозвался Абрам Лежнев. Мандельштам удивил его тем, что оказался «прекрасным прозаиком, мастером тонкого, богатого и точного стиля, несколько французской складки, доходящего иногда до той степени изысканной и выразительной простоты, которая заставляет вспоминать Анатоля Франса. Правда, он иногда напоминает и Эренбурга, но лишен банальности последнего. Его фраза сгибается под тяжестью литературной культуры и традиции. Вместе с тем образы его своеобразны и контрастны, а сравнения неожиданно-верны. Он сшибает эпитеты лбами, как это советует делать Анатоль Франс…». При этом, продолжает критик, «многое в книге Мандельштама не своевременно, не современно – не потому, что говорится в ней о прошлом, об ушедших людях, а потому, что чувствуется комнатное, кабинетное восприятие жизни, – и от этой несовременности не спасает самый лучший стиль. Иногда его характеристики раздражают своей барски-эстетской поверхностностью. Но справедливость требует добавить, что таких меньшинство. “Комнатные” главы компенсируются – и
Страница 21 из 29

даже с избытком – материалом, имеющим определенный общественно-исторический интерес. Характеристики 80-х и 90-х годов и периода реакции сделаны хотя и односторонне, но очень остроумно и во многом несомненно верны…»[79 - Печать и революция. 1925. № 4. С. 151 – 153.].

Молодой прозаик Геннадий Фиш назвал свою рецензию «Дирижер Галкин в центре мира»: «Автобиографические импрессионистические зарисовки одного из лидеров акмеизма – уже ушедшего в историю русской литературы, кроме историко-литературного и просто литературного, приобретают некое социальное значение. Ощущение вещи и слова – одно из оставшихся в литературе достижений акмеизма – ясно проступает в каждой фразе. Скупо выбирая эпитеты – как мастер, – Мандельштам пользуется только полновесными несколькими словами давая яркую картину, где отчетливо видна “каждая вещь”, цвет и аромат ее… Книга эта является документом мироощущения литературного направления “акмеизма”, автобиографией “акмеизма”; подобно тому, как “Письма о русской поэзии” Н. Гумилева – критическое знамя акмеизма – его литературная позиция…»[80 - Красная газета. Вечерний выпуск. 1925. 30 июня. С. 5.].

Совершенно иначе воспринял и оценил «Шум времени» пушкинист Николай Лернер: «Автор – известный поэт – рассказывает о сравнительно недавнем прошлом, – даже самые ранние его воспоминания не заходят глубже 20 – 25 лет до революции, но его ухо умело прислушаться даже к самому тихому, как в раковине, “шуму времени”, и в относящейся к этой эпохе мемуарной литературе едва ли найдется много таких – интересных и талантливых страниц. С щемящей тоскою и не без презрения описывает Мандельштам ту двойную безбытность, еврейскую и русско-интеллигентскую, из которой он вышел… Тот “хаос иудейский”, который так тяжело, так болезненно переживает он в своих воспоминаниях, вошел какой-то далеко не безразличной функцией в историю России, но мало кем до сих пор был так отчетливо определен. Мы подавлены громадой идейных обобщений и обилием исторических фактов, но у нас крайне редки психологические документы, в которых полно и ярко запечатлены настроения той или иной эпохи. К таким произведениям принадлежат и “Былое и думы” Герцена, “История моего современника” Короленко, воспоминания Овсянико-Куликовского. К этому роду относятся и мемуары О. Мандельштама, написанные горячо, нервно, с лирическим воодушевлением, – жаль, что кое-где не без вычур (кто-то глядит на едущий по улице фаэтон с изумлением, “словно везли в гору еще не бывший в употреблении рычаг Архимеда”, – для чего это кривлянье?). Историк предреволюционной России в этой книжке многое ощутит живо и сильно»[81 - Былое. 1925. № 6. С. 244.].

С той же серьезностью отнеслись к «Шуму времени» и рецензенты эмигрантского круга. И в первую очередь Владимир Вейдле: «…Его проза похожа на стихи, и чем она ближе к его стихам, тем это лучше для нее, тем меньше она может бояться иногда ей угрожающей пустоты. Хоть его первые прозаические опыты (ни в чем не уступающие последним) и современны “Камню”, все же прозаик в нем не перестает учиться у поэта. Там, где они соперничают, побеждает всегда поэт.

И дворники в тяжелых шубах

На деревянных лавках спят

лучше, чем “Неуклюжие дворники, медведи в бляхах, дремали у ворот”. Но проза достигает часто великолепной переполненности стиха… Его проза точно так же стремится к самозаключенной фразе, не нуждающейся по существу ни в каком дальнейшем окружении… Если в чем-нибудь ее упрекнуть, так это в том, что так легко поставить в вину и стихотворцу Мандельштаму: в риторике. <…> Качества его стиля суть качества его мира. Его видение порфироносно, даже если это видение нищеты. Вселенная представляется ему в виде какой-то царственной декорации <…>: “Даже смерть мне явилась впервые в совершенно неестественно пышном парадном виде”. Вот почему его риторика нечто более глубокое, чем стилистическая манера; вот почему мы принимаем то, что он теперь снова нам дает: искусство, похожее на рассыпавшееся ожерелье, – но из жемчужин одной воды»[82 - Дни (Париж). 1925. 15 ноября. С. 4.].

Дважды о «Шуме времени» написал князь Дмитрий Святополк-Мирский – в парижских «Современных записках» и в брюссельском «Благонамеренном»: «Эти главы не автобиография, не мемуары, хотя они и отнесены к окружению автора. Скорее (если бы это так не пахло гимназией) их можно было бы назвать культурно-историческими картинами из эпохи разложения самодержавия. <…> Замечателен и стиль Мандельштама. Как требовал Пушкин, его проза живет одной мыслью. И то, чего наши “прости Господи, глуповатые” романисты не могут добиться, Мандельштам достигает одной энергией мысли. Очень образный, иногда даже неожиданный способ выражения (и не совсем, хотя и почти, свободный от косноязычия) свободен от нарочитости, изысканности и ненужности»[83 - 1925. Т. 25. С. 542 – 543.]. Во втором отзыве Святополк-Мирский писал: «…Замечательная книга, стоящая вне господствующих течений. Это проза поэта. Но поэтического в ней только густая насыщенность каждого слова содержанием. Как Пастернак, Мандельштам совершенно свободен от ритмичности, риторичности и “импрессионизма”. “Шум времени” – книга воспоминаний, но не личных, а “культурно-исторических”. Мандельштам действительно слышит «шум времени» и чувствует и дает физиономию эпох <…> Традиция Мандельштама восходит к Герцену и Григорьеву (“Литературные скитальчества”); из современников только у Блока (как ни странно) есть что-то подобное местами в “Возмездии”. Эти главы должны стать, и несомненно станут, классическим образцом культурно-исторической прозы…»[84 - Благонамеренный (Брюссель). 1926. № 1. С. 126.]

Также дважды – в берлинской газете «Руль» (9 декабря 1925 года) и в рижской «Сегодня» (23 апреля 1926 года) – откликнулся на «Шум времени» Юлий Айхенвальд. Вот цитата из более позднего – более ригористичного – отзыва в рижской газете: «Известный поэт Осип Мандельштам в своей недавно вышедшей книге “Шум времени” задается целью рассказать не свою личную биографию, а то, какие настроения характеризовали самый конец XIX и начало XX-го века в России. Но из воспоминаний автора видно, что ему не больше 34 лет от роду, – вспоминать как будто рано, и подлинный шум своего времени уловит ли тот, кто мало прожил и мало пережил?..

Ясно, что наш ранний, наш преждевременный мемуарист свои личные, ни для кого не обязательные восприятия принял за объективный центр эпохи…»[85 - Сегодня (Рига). 1926. 23 апреля. С. 7.]

Столь же критично настроен по отношению к Мандельштаму и Георгий Адамович. Восторги по поводу «Шума времени», по его мнению, уместны лишь применительно к «остроте мандельштамовской мысли», тогда как «мандельштамовский слог» вызывает «уныние и скуку»[86 - Литературные беседы. Еженедельник журнала «Звено» (Париж). 1926. № 199.]. В более поздней статье «Несколько слов о Мандельштаме» Адамович писал: «...Тщетно стараюсь найти в прозе Мандельштама то, что так неотразимо в его стихах… Цветисто и чопорно… В прозе своей Мандельштам как будто теряется, – теряется, потеряв музыку. Остается его ложноклассицизм, остается стремление к латыни… В прозе Мандельштам не дает “передышки”…»[87 - Воздушные пути. Альм. IV. Нью-Йорк, 1966. С. 98 – 100.].

Но особо резкое неприятие «Шума времени»
Страница 22 из 29

проявила Марина Цветаева. Книга попалась ей в руки в середине марта 1926 года в Лондоне, где она гостила у Д.П. Святополк-Мирского.

15 марта 1926 года она писала П.П. Сувчинскому, редактору «Верст»: «Мандельштам «ШУМ ВРЕМЕНИ». Книга баснословной подлости. Пишу – вот уже второй день – яростную отповедь. Мирский огорчен – его любезная проза. А для меня ни прозы, ни стихов – ЖИЗНЬ, здесь отсутствующая. Правильность фактов – и подтасовка чувств. Хотелось бы поспеть к этому № журнала – хоть петитом – не терпится»[88 - Цветаева М. Собр. соч. В 7 т.. М., 1995. Т. 6. С. 317.]. В письме к Д.А. Шаховскому от 18 марта 1926 года – то же самое: «Сижу и рву в клоки подлую книгу Мандельштама “Шум времени”»[89 - Там же. Т. 7. С. 35.].

Тогда же, в Лондоне, и была написана статья «Мой ответ Осипу Мандельштаму», резче которой о Мандельштаме, наверное, вообще никто и никогда всерьез не писал. Реакция Цветаевой была вызвана неподобающе «эстетским» и, по ее мнению, предательским по отношению к Добровольчеству и своей юности описанием Крыма времен Гражданской войны. Она писала, в частности, что не надо судить о Белой армии по ОСВАГу, как и о Красной – по ЧК: «Ваша книга – nature morte, и если знак времени, то не нашего»[90 - Там же. Т. 5. С. 310.].

В апреле 1926 года Цветаева читала статью на вечере у О.Е. Колбасиной-Черновой[91 - В.Б. Сосинский писал об этом вечере А.В. Черновой (апрель 1926 г.): «Сегодняшний вечер Марина Ивановна читала свою статью о Мандельштаме. Статья прекрасная, ударная. Но я сказал Марине Ивановне, что слушал ее с болью… Адя, я бы не хотел, чтобы эта статья была напечатана. Зачем поэту обвинять поэта в том, что он раболепствет перед властью?.. Статья сильная, бьющая, задевающая – кстати сказать, очень логичная – по существу своему глубоко несправедлива… Имя Мандельштама нечто большее для нас, чем просто человек…» В ответном письме Ариадна Чернова писала: «…вполне согласна с тем, что ты пишешь о статье Марины Ивановны о Мандельштаме. Хорошо, что Версты ее не приняли…» (Цветаева М. Письма 1924 – 1927. М., 2013. С. 321 – 322).], но еще в марте она предлагала ее в парижские «Версты» и в пражскую «Волю России». Однако редакторы, П.П. Сувчинский и М.Л. Слоним, а также С.Я. Эфрон, Г.П. Струве, В.Б. Сосинский и другие, находя ее реакцию незаслуженно резкой, убедили Цветаеву воздержаться от публикации.

Статья не была опубликована, но забыть или «простить» Мандельштаму его «подлую» книжку Цветаева не смогла. В стихотворении, написанном в сентябре 1934 года (возможно, что в это время до нее дошла весть об аресте Мандельштама) и явно рассчитанном на перекличку с мандельштамовским «Веком», она писала:

О поэте не подумал

Век – и мне не до него.

Бог с ним, с громом,

Бог с ним, с шумом

Времени не моего!

Если веку не до предков —

Не до правнуков мне: стад.

Век мой – яд мой, век мой – вред мой,

Век мой – враг мой, век мой – ад.[92 - Цветаева М. Собр. соч. В 7 т. Т. 2. М., 1994. С. 319. Ср. варианты: «Бог с мотором… // Таратором // И с оратором// – Всем и всеми, // Кем душа // Оглушена… // С ихним пеньем // С ихним чтеньем // С общим чтеньем //С общим мненьем // С правым, с левым // С красным, белым // Век мой, подаю в отставку: // Не гожусь – и тем горжусь» (Там же. С. 522).].

Так закончилась житейская и поэтическая перекличка двух некогда влюбленных друг в друга поэтов, познакомившихся в Крыму и «раззнакомившихся» в нем же. Каждый – и особенно Цветаева – вобрал в себя за жизнь столько трагедии и горя, столько яда и столько ада, что это их историософское противостояние (о котором Мандельштам скорее всего и не догадывался) – могло бы показаться им на закате дней ничего не значащим эпизодом.

Иным, судя по письмам к Мандельштаму, было отношение к «Шуму времени» у Пастернака, интересовавшегося не только результатом, но и самим ходом работы. «Все больше жалею я, что так и не услышал Вашей прозы… Закончили ли Вы ее уже? Когда можно ждать появленья “Воспоминаний”» (из письма от 19 сентября 1924); «Закончили ли Вы свою прозу?» (от 24 октября 1924); «Вышла ли уже во “Времени” Ваша проза?» (от 31 января 1925). Уже после ее выхода Пастернак писал Мандельштаму 16 августа 1925: «“Шум времени” доставил мне редкое, давно не испытанное наслажденье. Полный звук этой книжки, нашедшей счастливое выраженье для многих неуловимостей, и многих таких, что совершенно изгладились из памяти, так приковывал к себе, нес так уверенно и хорошо, что любо было читать и перечитывать ее, где бы и в какой обстановке это ни случилось. Я ее перечел только, переехав на дачу, в лесу, то есть в условиях, действующих убийственно и разоблачающе на всякое искусство, не в последней степени совершенное. Отчего Вы не пишете большого романа? Вам он уже удался. Надо его только написать»[93 - Пастернак, 1992. С. 171 – 172.].

Под мощным и неослабевающим впечатлением мандельштамовской прозы находилась и Анна Ахматова. Название позднейшей из ее поэтических книг – «Бег времени» (1965) – откровенно перекликается с «Шумом времени». Впрочем, известно, что после 1928 года она эту вещь не перечитывала и заново вернулась к ней лишь в 1957 году, во время работы над «Листками из дневника» – воспоминаниями о Мандельштаме. Ее, как отмечает Р.Д. Тименчик, заинтересовало «преодоление поэта» в его, поэта, прозе, изолированность описываемых в прозе событий от предмета его устных рассказов и бесед: «Шум времени», несомненно, был для Ахматовой одним из уроков – как писать об истории[94 - Тименчик Р.Д. Неопубликованные прозаические заметки Анны Ахматовой // Изв. АН СССР. Сер. литературы и языка. 1984. № 1. С. 66 – 67.].

Перечитывая прозу Мандельштама, Ахматова восхищалась: «Богат Осип, богат»[95 - Герштейн, 1998. С. 459.]. А замышляя собственную прозу, она мыслила ее себе не иначе как «двоюродную сестру» «Охранной грамоты» и «Шума времени». В черновых набросках она полушутливо замечает: «Боюсь, что по сравнению со своими роскошными кузинами она будет казаться замарашкой, простушкой, золушкой и т. д. <…>Оба они (и Борис, и Осип) писали свои книги, едва достигнув зрелости, когда все, о чем они вспоминают, было еще не так сказочно далеко. Но видеть без головокружения девяностые годы 19 в. с высоты середины ХХ века почти невозможно»[96 - Мандрыкина Л.А. Ненаписанная книга. «Листки из дневника» А.А. Ахматовой// Книги. Архивы. Автографы. Обзоры, сообщения, публикации. М., 1973. С. 63 – 76.].

БИТВА ПОД УЛЕНШПИГЕЛЕМ

Памяти Ефима Эткинда

Неужели я мог понадобиться Горнфельду, как пример литературного хищничества?[97 - Из ответа Мандельштама на фельетон А. Горнфельда «Переводческая стряпня».]

1

История эта обрамлена двумя мандельштамовскими «прозами». Очерк «Жак родился и умер», написанный в июне 1926 года и впервые опубликованный в вечернем выпуске «Красной газеты» 3 июля 1926 – как бы ее пролог, а «Четвертая проза» – эпилог и кульминация.

В прологе – этой беспримесной рефлексии на состояние переводного дела в СССР, возмущенной, но и почти без «оргвыводов», – сказано уже почти все. «Кто он, этот Жак?» – вопрошает Мандельштам, прежде чем припечатать этим именем – «Жак» – все те же потоки переводной халтуры, к которым он вернется позднее.

А ведь так было не всегда! Было и то время, «…когда перевод иностранной книги на русский язык являлся событием – честью для чужеземного автора и праздником для читателя. Было время, когда равные
Страница 23 из 29

переводили равных, состязаясь в блеске языка, когда перевод был прививкой чужого плода и здоровой гимнастикой духовных мышц. Добрый гений русских переводчиков – Жуковский, и Пушкин – принимали переводы всерьез. <…> Высшая награда для переводчика – это усвоение переведенной им вещи русской литературой. Много ли можем мы назвать таких примеров после Бальмонта, Брюсова и русских “Эмалей и камей“ Теофиля Готье?»

Нынче же, то есть в середине 1920-х гг. (хотя кажется, что это и про сейчас сказано), – «…перевод иностранных авторов таким, каким он был, захлестнувши и опустошивши целый период в истории русской книги, густой саранчой опустившийся на поля слова и мысли, был, конечно, «переводом», т. е. изводом неслыханной массы труда, энергии, времени, упорства, бумаги и живой человеческой крови. <…> По линии наименьшего сопротивления – на лабазные весы магазинов пудами везут «дешевый мозг».

Эта халтура, эта саранча – этот «Жак», который «родился и умер», – не так уж и безобиден: «Все книги, плохие и хорошие, – сестры, и от соседства с «Жаком» страдает сестра его – русская книга. Через «Жака» просвечивает какая-то мерзкая чичиковская рожа, кто-то показывает кукиш и гнусной фистулой спрашивает: «Что, брат, скучно жить в России? Мы тебе покажем, как разговаривают господа в лионском экспрессе, как бедная девушка страдает оттого, что у нее всего сто тысяч франков. Мы тебя окатим таким сигарным дымом и поднесем такого ликерцу, что позабудешь думать о заграничном паспорте!»

А вот и «оргвывод», к коему пришел Мандельштам в 1926 году: «Взыскательной и строгой сестрой должна подойти русская литература к литературе Запада и без лицемерной разборчивости, но с величайшим, пусть оскорбительным для западных писателей, недоверием выбрать хлеб среди камней».

Да здравствует лучшая в мире цензура – по признаку литературного качества!..

2

Этот «Жак», а точнее – переводческая, ради куска хлеба и лечения жены, поденщина, состоявшая в том числе и в преодолении уровня «Жака» в конкретных работах, для самого Мандельштама оказался опасен вдвойне и двояко. Во-первых, тем, что перекрывал воздух и ход собственным, непереводным, стихам. А, во-вторых, тем, что подспудно готовил, а в один нехороший день загнал поэта в самую настоящую западню.

3 мая 1927 года, то есть спустя 10 месяцев после первопубликации очерка «Жак родился и умер», О.Э. Мандельштам и издательство «Земля и фабрика» (ЗИФ) заключили договор об издании книги Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель». Согласно договору, в задачи Мандельштама входил не перевод, а редактирование (источники редактируемого текста в договоре оговорены не были). Готовая рукопись должна была быть представлена к 10 июля 1927 года.

Но, судя по письму к М.А. Зенкевичу, срок этот выдержан не был, хотя и отставание было еще не катастрофичным: «Я увожу с собой Уленшпиг<еля>. В среду высылаю его спешной почтой на твое имя в “ЗИФ” обратно <…> С Ул<еншпигелем> не подведу. Сам понимаю. <…> Еще раз: не беспокойся об Уленшпиг<еле>. Будет в четверг».

Письмо не датировано, но фраза «Проездом через Москву увидимся без счет, хворобы и Лены-конструктивистки» дает основания предполагать, что рукопись везется не в Детское село, а подальше, раз личная встреча планировалась на Москву. Если предположение верно, то датировка письма (а, следовательно, и сдачи «Уленшпигеля» в издательство) навряд ли падает на последние дни издательского дедлайна, а приходится едва ли не на позднюю осень 1927 года, когда Мандельштам с женой – в тяжелейшем материальном положении – возвращались с юга: они были в Сухуме, Армавире (где в это время жил и работал Шура Мандельштам) и Ялте. Такая задержка по крайней мере уменьшает недоумение по поводу выхода «Тиля» в свет только в сентябре 1928 года: если бы рукопись была сдана в июле 1927 года, как это предусматривал договор, то неужели производство занимало 14 месяцев?!

Срыв срока сдачи тем более вероятен, что лето 1927 года было у Мандельштама как никогда переполненным. На первом месте – впервые за несколько лет – стояло «свое»: «Египетская марка»! «Осип Мандельштам в Лицее и пишет повесть, так странно перекликающуюся с Гоголем “Портрета”…» – писал Д.С. Усов Е.Я. Архиппову 15 июля 1927 года.

Нелишне заметить, что 18 августа 1927 года Мандельштам заключил с Ленинградским отделением Госиздата еще один договор – на издание «Стихотворений», не говоря уже об ушедшей в производство в апреле книге статей «О поэзии» и работе еще над одним переводом – «Набоба» Альфонса Додэ.

Все это я перечислил лишь для того, чтобы показать, с какой сумятицей и с каким нервным напряжением была сопряжена работа над прозой Шарля де Костера. Надежда Яковлевна добавляет к этому еще и яростную, зато успешную хлопоту по отмене казни пяти банковских служащих, но это уже в 1928 году!..

3

И вот в конце сентября 1928 года эта злополучная книга – с предисловием профессора П.С. Когана и рисунками Алексея Кравченко тиражом в 4 000 экземпляров – выходит в свет.

На титуле, увы, стояло то, что действительности не соответствовало и чему есть оправдания, но нет извинения:

«ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО ОСИПА МАНДЕЛЬШТАМА»!

На самом же деле труд Мандельштама заключался в редактировании (стилистической обработке) уже имевшихся переводов, причем не одного, а контаминации из двух! Начало (около двух печатных листов) было взято из перевода Горнфельда, все остальное – из перевода Карякина.

Самое время представить переводчиков.

Василий Никитич Карякин (1872 – 1938) искренне считал себя переводчиком, ведь кроме «Тиля» из-под его пера вышло еще несколько переводных книг. «Тиля» же он издал дважды и оба раза в 1916 году: один раз – книжкой, а другой – брошюрками в трех выпусках «Нивы». Перевод «Тиля» привел Карякина на самый пик его писательской карьеры, поскольку именно за сей труд его, как переводчика, «художественно работающего над словом», избрали в члены Союза русских писателей, предложение о чем, в присутствии самого А.И. Свирского, внес М.О. Гершензон.

В 1928 году Карякин жил в Москве, на Спиридонвке, работал в Московском коммунальном музее (позднее Музее истории Москвы) и преподавал русский язык на рабфаке Института им. М.В. Ломоносова. Оценив свой ущерб в 1550 рублей, он подал в губернский суд иск к издательству ЗИФ, которое призвало в соответчики и Мандельштама, и проиграл.

Аркадий Георгиевич Горнфельд (1867 – 1941) – русско-еврейский критик и литературовед, тяготевший к проблематике психологии творчества. Крымчанин, он учился в университетах Харькова и Берлина. В Петербурге – с 1893 года, с 1904 по 1918 – член редакции и активнейший автор народнического «Русского богатства».

В 1920-е гг. жил на улице Некрасова (бывшей Бассейной). С детства инвалид (карлик и горбун с больными ногами), он редко выходил из дому, а в 1920-е годы и вовсе не выходил. Мандельштам упоминает единственную встречу, но произошла она не в доме Синани, с которым были близки оба, а в каком-то журнальчике. Им скорее всего был «Еженедельный журнал для всех», где – в бытность редакторства все того же Нарбута! – печатались оба.

Свой перевод «Уленшпигеля» Горнфельд впервые опубликовал еще в 1915 году – в первых шести выпусках «Русских записок» под псевдонимом Ю.Б. Коршан. Книжная версия впервые была
Страница 24 из 29

напечатана издательством «Всемирная литература» – в двух томах – в 1919 году. В 1925 году издательство «Молодая гвардия» и в 1926 журнал «Гудок» уже перепечатывали его перевод – один к одному и без спросу: оба раза Горнфельд судился и оба раза выиграл в суде. Но в 1929, 1930, 1935 и 1938 гг. – и во многом благодаря описываемому скандалу – этот же перевод переиздавался вновь. Так что ко времени смерти Мандельштама в горнфельдовской прихожей красовалась не одно, а сразу несколько неперелицованных «пальто» – и материально Горнфельд в накладе не остался.

4

Что же делал и что сделал с этими двумя посредственными переводами Мандельштам?

Отредактировал и создал на их основе нечто третье, изрядно оторвавшееся от своих первоисточников.

Называлась такая процедура «редактирование и обработка» – и, кроме небрежности с титулом, зифовское издание «Тиля» ничем не отличалась от преобладающей практики выпуска переводной литературы того времени.

Точно таким же образом, и тот же «ЗИФ» выпустил в 1928 году 13-томное Собрание романов Вальтера Скотта под общей редакцией А.Н. Горлина, Б.К. Лившица и О.Э. Мандельштама, в котором Мандельштам, например, был редактором и обработчиком восьми томов. Не лишено интереса, что критико-биографический очерк о Вальтере Скотте, открывающий всю серию, написал… Горнфельд: этот очерк предварял первый том собрания с романом «Веверлей», вышедшем, кстати, «в переводе и обработке» А.Н. Горлина двумя месяцами позже «Тиля».

Это «третье», по мнению большинства, было заведомо более читабельным, но, по мнению Горнфельда, – недобросовестным и никуда не годным. И не только из-за привлечения чужих переводов без спросу и даже без упоминания авторов, но и из-за незнакомства редактора-обработчика с оригиналом и редактирования карякинского перевода с помощью горнфельдовского.

Так что же все-таки – худое или доброе – совершил писатель Мандельштам с текстом де Костера, обрабатывая и редактируя переводы Горнфельда и Карякина?

Вот несколько суждений о работе Мандельштама, принадлежащих независимым экспертам.

А.В. Федоров: «Большинство переводов (как старых, так и новых), вышедших в течение последних лет, – переводы редактированные. Целесообразность и плодотворность принципа редактуры, широко применяемого сейчас, – вне сомнения. В сущности, всякий перевод, даже выполненный авторитетным специалистом и крупным писателем, нуждается если не в исправлении, то в проверке, которая в состоянии устранить всегда возможные единичные упущения, хотя бы мелкие и совершенно случайные, но от этого все же не менее досадные (особенно в хорошем переводе). Однако, есть основания полагать, что в ряде случаев редактура, если нефиктивна, топредположительна, что перевод подвергается исправлению и проверке почти независимо от оригинала (или с привлечением его лишь в самых сомнительных случаях, когда то или иное место в переводе само по себе возбуждает подозрения в правильности передачи; если же перевод гладкий, то многое неизбежно ускользает). Такой способ редактуры даже не столько сомнителен, сколько ответственен. <…> Для этого требуется тонкое стилистическое чутье и большой переводческий опыт; иначе работа редактора сведется к простой переделке перевода (не лишенной элемента произвола), к переводу с перевода.

При переделке старого перевода, тем более перевода классического произведения, задача редактуры усложняется: может произойти конфликт разных методов передачи или беспринципное, компромиссное соединение разных переводческих манер и разных систем речи. Какой бы радикальный характер ни имела переделка, редактор все же вынужден считаться со свойствами перерабатываемого материала, поскольку старый перевод, хотя бы и в измененном виде, кладется в основу. Случаи полной творческой переработки – редки.

Подобный случай представляет собою изданный ЗИФом перевод «Тиля Уленшпигеля» Де-Костера в переработке О. Мандельштама. Здесь мы видим контаминацию двух ранее вышедших переводов этого романа, отбор наиболее удачных вариантов, проверку одного перевода посредством другого и своеобразие подлинника, действительно, найдено (может быть, угадано) сквозь словесную чащу двух переводов. Блестящие результаты, достигнутые Мандельштамом, не случайны, конечно, в плоскости работы самого Мандельштама – крупнейшего художника слова и автора превосходных переводов, и лишь с точки зрения практики редактуры удача эта, пожалуй, случайна, как слишком индивидуальная»[98 - Федоров А.В. О современном переводе // Звезда. 1929. № 9. С. 191 – 192. В этом же номере «Звезды» – статья К.И. Чуковского «В защиту Диккенса», посвященная переизданию ГИЗом в 1929 г. «Дэвида Копперфильда» Ч. Диккенса. Чуковский защищает Диккенса от И.В. Жилкина, редактора этого перевода, слишком бережно обошедшегося с протопереводом И. Введенского, кишащего ложными прочтениями оригинала, неправильностями русской речи и отсебятиной.].

Исследовав и сличив все три перевода, В.М. Шор счел, что мандельштамовская обработка двух переводов «Тиля Уленшпигеля» является «…выражением определенной стадии в развитии русского прозаического перевода – промежуточной между стадиями, представленными переводами А.Г. Горнфельда и Н.М. Любимова. Далеко не точный, не ориентирующийся на народный язык, а следовательно – и на стилистику оригинала, этот вариант перевода отличается вместе с тем отсутствовавшей и у Карякина, и у Горнфельда языковой живостью, выразительностью лексических средств, четкостью синтаксических конструкций… Примеры достаточно иллюстрируют тенденцию Мандельштама как редактора: оживить перевод, освободить его от тягучести и однотонности. Мандельштам не поднимается до уровня мастерства, достигнутого в этом переводе Н.М. Любимовым, но он идет в сходном направлении, добиваясь художественной выразительности текста»[99 - Шор В.М. Из истории советского перевода // Мастерство перевода. Сб. 13. М., 1990. С. 314 – 317.].

Третий эксперт – Олег Лекманов, посвятивший немало страниц аналитическому сличению горнфельдовской и мандельштамовской версий «Тиля Уленшпигеля», гораздо суровее к обработчику и редактору:

«Стремясь сохранить и передать национальный колорит «Легенды о Тиле Уленшпигеле», Горнфельд многие иноязычные слова оставлял без перевода, рассчитывая на проясняющий контекст. Мандельштам, редактировавший роман для так называемого “широкого читателя”, встречавшиеся французские слова или переводил или совсем сокращал. Кроме того, в целом ряде случаев он бестрепетно пожертвовал бережно сохраненными переводчиком подробностями фламандского быта, которыми щедро насыщено произведение Шарля де Костера.

<…> Самый радикальный способ купирования текста “Легенды о Тиле Уленшпигеле”, к которому прибегал Мандельштам, поставленный перед необходимостью значительно сократить перевод Горнфельда, заключался в элиминировании не только множества частных подробностей, <…> но и целых побочных сюжетных линий и, соответственно, главок. Так, редактируя первую часть романа, Мандельштам полностью сократил XLI, LX, LXIV и LXXIX главки горнфельдовского перевода.

<…> Главный вывод, напрашивающийся из сопоставительного анализа горнфельдовского перевода с мандельштамовской
Страница 25 из 29

перелицовкой, следующий: как бы мы сегодня ни оценивали проделанную Мандельштамом работу, назвать ее откровенной халтурой нельзя. Густая правка, которой в процессе переделки подвергся горнфельдовский текст, была спровоцирована необходимостью решать вполне конкретные редакторские задачи. Две самые очевидные среди них, это тотальное упрощение и сокращение “слишком грузного текста” Горнфельда <…> с целью сделать его максимально доступным для восприятия «широкого читателя». А также идеологическое причесывание текста, вымарывание из него фрагментов “несозвучных“ советской эпохе»[100 - Лекманов О. Осип Мандельштам. Жизнь поэта. М., 2009. С. 172 – 177.]

Все эксперты сходятся в одном: в контексте задач, поставленных перед Мандельштамом издательством, отредактированная им версия самостоятельна (текст перелопачен практически весь), эффективна (текст сокращен и освобожден от политически нежелательных двусмысленностей) и привлекательна для читателя (текст облегчен, и читается легко – «Уленшпигель-лайт-энд-шорт»). Другое дело, что сами эти задачи не слишком кошерны, ибо никак не считались ни с авторской волей де Костера, ни с авторской волей его реальных переводчиков.

5

Мандельштам прекрасно сознавал, что ложное указание его имени на месте имени переводчика, не будучи дезавуированным, содержит в себе массу угроз. И забил тревогу сразу же после того, как узнал о казусе.

Из Крыма, где он находился, поэт послал Горнфельду телеграмму (увы, не сохранившуюся), в которой приносил извинения и предлагал компенсацию. По его настоянию и издательство вскоре подтвердило его слова, впрочем, не принеся никому никаких извинений и даже теперь не назвав имен пострадавших переводчиков.

Осип Мандельштам для Горнфельда – «талантливый, но безпутный человечек, умница, свинья, мелкий жулик»[101 - Из письма А.Г. Горнфельда Р.М. Шейниной от 18 октября 1928 г. (РНБ. Ф.211. Д.266. Л.24). В другом письме ей же (от 17 мая 1929 г.) – «прохвосчик» и т.д.]. Эта пятерка эпитетов выдает как знакомство с творчеством самого Мандельштама и признание его класса («талантливый», «умница»), так и крайнее раздражение в его адрес, возникшее скорее всего задолго до этой истории. Источник раздражения прямо называет А.Б. Дерман, друг и конфидент Горнфельда: «Какой надменно-аристократический тон, когда он трактует о разных там Михайловских и какая простенькая, вульгарная вороватость. Это не случайное совпадение, – и в том и в другом случае это преломление ницшеанства сквозь призму русского поросенка»[102 - Из письма А.Б. Дермана от 23 октября 1928 г. (РГАЛИ. Ф.155. Оп.1. Д.296. Л.27об.). В этом же письме – еще одна фундаментальная для этой истории констатация: «Тиль Уленшпигель» – «оброчный мужик» Аркадия Горнфельда.].

Тут имеются в виду иронические характеристики, данные Мандельштамом Н.К. Михайловскому в «Шуме времени» (в главках «Эрфуртская программа» и, особенно, «Семья Синани»). Но Михайловский был центральной фигурой всего круга «Русского богатства», к которому прочно принадлежал и Горнфельд! Так что мандельштамовские «наезды» в глазах этого круга смотрелись актами неслыханного кощунства и святотатства.

Но больше всего Горнфельда задевало другое: та уничижительная «критика» его переводческой работы, которую он вдруг обнаружил при сличении версий «Уленшпигеля» – своей и мандельштамовской. От того, что он и Мандельштама поймал на ошибках, «мозоль» не проходила.

Как литератор с 40-летним стажем, он понимал, что мандельштамовская версия в итоге лучше. Разве не об этом – его же слова в публичном письме: «Хочу ли я сказать, что среди поправок нет ни одной приемлемой? Конечно, нет: Мандельштам писатель опытный»? Но в особенности – эти, в письме частном: «А если бы он (О. Мандельштам – П. Н.), дурак, перевел добросовестно, то мне бы моего перевода уж никак не пристроить!»[103 - Из письма А.Г. Горнфельда Р.М. Шейниной от 12 января 1929 г. (РНБ. Ф.211. Д.267. Л.2)]

И сколько бы Горнфельд ни «жалел» Мандельштама, называя его даже «не плохим» и «ценным» человеком, больше всего ему хотелось посчитаться с обидчиком и максимально его ославить. Но после двух своих открытых писем – опубликованной «Переводческой стряпни» и неопубликованного (написанного в последней декаде 1928 года) – он избрал для этого преядовитейшую тактику: «жалеть» Мандельштама, но бить, бить его – но чужими руками. Так, отказываясь присоединяться к Карякину в качестве истца, он тем не менее подает ему сигналы о том, как тому грамотнее всего действовать против издательства и Мандельштама.

6

Но попробуем далее временно воздержаться от комментариев и эмоций. Пускай выговорятся сами документы – письма, статьи, телеграммы, наброски, даже финансовые расчеты – благо все это вполне выразительные голоса. Они легко распределились по четырем отчетливым частям, каждая заняла по 3 – 4 месяца[104 - Сами документы см.: Знамя. 2014. № 2, 3.].

Первая часть (фаза) – с октября 1928 года по январь 1929. Это реакция Горнфельда на выход своего «оброчного мужика» (Уленшпигеля), переделанного этой выскочкой Мандельштамом. И еще реакция Мандельштама на реакцию Горнфельда, а также Карякина, присоединившегося к дуэту с большим опозданием. Мандельштам тут, в основном, защищается.

Тем не менее Горнфельд опубликовал 28 ноября в той же газете свое «Письмо в редакцию» под заглавием «Переводческая стряпня», где, лишенный теперь возможности обвинить Мандельштама в плагиате, упрекает его и издательство в сокрытии имени настоящего переводчика, а главное – возражает против самого метода механического соединения двух разных переводов, а также их неквалифицированной, на его взгляд, переработки.

12 декабря 1928 года Мандельштам выступил с ответным письмом в «Вечерней Москве». Ответив на брошенные себе обвинения и показав существо своей работы над исходными текстами, он писал:

«Но неважно, плохо или хорошо исправил я старые переводы или создал новый текст по их канве. Неужели Горнфельд ни во что не ставит покой и нравственные силы писателя, приехавшего к нему за 2000 верст для объяснений, чтобы загладить нелепую, досадную оплошность (свою и издательскую)? Неужели он хотел, чтобы мы стояли на радость мещан, как вцепившиеся друг другу в волосы торгаши? Как можно не отделять «черную» повседневную работу писателя от его жизненной задачи?.. Неужели я мог понадобиться Горнфельду, как пример литературного хищничества?

А теперь, когда извинения давно уже произнесены, – отбросив всякое миндальничанье, я, русский поэт и литератор, подъявший за 20 лет гору самостоятельного труда, спрашиваю литературного критика Горнфельда, как мог он унизиться до своей фразы о “шубе”? Мой ложный шаг – следовало настоять на том, чтобы издательство своевременно договорилось с переводчиками, – и вина Горнфельда, извратившего в печати весь мой писательский облик, – несоизмеримы. Избранный им путь нецелесообразен и мелочен. В нем такое равнодушие к литератору и младшему современнику, такое пренебрежение к его труду, такое омертвение социальной и товарищеской связи, на которой держится литература, что становится страшно за писателя и человека.

Дурным порядкам и навыкам нужно свертывать шею, но это не значит, что писатели должны свертывать шею друг другу».

На что Горнфельд
Страница 26 из 29

ответил письмом, – правда, не опубликованным, но разошедшимся в списках и представленным в суд и на слушания Комиссии ФОСП, – где говорилось: «Но Мандельштам до такой степени потерял чувство действительности, что, совершив по отношению ко мне некоторые поступки, в которых ему пришлось потом “приносить извинения”, меня винит в том, что я нарушил его покой. Я не хотел и не хочу от него ничего; ни его извинений, ни его посещений, ни его волнений… Если скандал и произошел, то это очень хорошо: “явочному порядку” положен некоторый предел. Это должен приветствовать и Мандельштам: это избавит его от сходных “ложных шагов” и неизбежно связанных с ними нарушений его покоя»[105 - РГАЛИ. Ф.155. Оп.1. Д. 584. Л. 20 – 22.].

Тем не менее, как явствует из ответа Горнфельда на запрос Всероссийского Союза? писателей в связи с обращением в него В.И. Карякина, сам Горнфельд в это время добивался «только гласности и суда общественного мнения и потому совершенно удовлетворен той оглаской, которую получило дело». Ну, и еще отступного от издательства.

Мы видим на первой фазе у Горнфельда реакцию на выход своего «оброчного мужика» Уленшпигеля, переделанного им выскочкой Мандельштамом, что особенно оскорбительно для 60-летнего литератора, сполна хлебнувшего при этом причитающихся каждому литератору «мук слова».

А какова реакция Мандельштама на реакцию Горнфельда, а также Карякина, присоединившегося к дуэту обиженных с большим опозданием? Он в основном защищается.

7

Во второй части свои отношения выясняют Мандельштам (точнее, Мандельштам и Бенедикт Лившиц) и новый директор ЗИФа Ионов, разорвавший с обоими договора.

Илья Ионович Ионов (Бернштейн) (1887 – 1942) – фигура примечательная. Никудышный революционный поэт, бывший шлиссельбуржец и партийный деятель, издательский работник, свояк Г.Е. Зиновьева. С 1918 года – на руководящих должностях в больших советских издательствах: в 1918 – 1923 гг. – в издательстве Петросовета и в Петрогосиздате, в 1924 – 1926 – в Ленгизе (Ленотгизе). В результате конфликта с заведующим ГИЗом Г.И. Бройдо в марте 1926 года был отстранен от должности и переведен в Москву. В 1926 – 1928 гг. – в США, где занимался закупками хлопка. В 1928 – 1930 гг. руководил издательствами «Земля и Фабрика» и одновременно в 1928 – 1932 гг., «Academia».

На «Academia» он и споткнулся. Защитить от него это культурное издательство и вообще советскую издательскую жизнь однажды у Сталина попросил даже Горький. 25 января 1932 года он написал вождю из Сорренто: «Прилагая копию письма моего Илье Ионову, я очень прошу Вас обратить внимание на вреднейшую склоку, затеянную этим ненормальным человеком и способную совершенно разрушить издательство “Академия”. Ионов любит книгу, это, на мой взгляд, единственное его достоинство, но он недостаточно грамотен для того, чтоб руководить таким культурным делом. Я знаю его с 18-го года, наблюдал в течение трех лет, он и тогда вызывал у меня впечатление человека психически неуравновешенного, крайне – «барски» – грубого в отношениях с людьми и не способного к большой ответственной работе. Затем мне показалось, что поездка в Америку несколько излечила его, но я ошибся, – Америка только развила в нем заносчивость, самомнение и мещанскую – «хозяйскую» – грубость. Он совершенно не выносит людей умнее и грамотнее его и по натуре своей – неизлечимый индивидуалист в самом плохом смысле этого слова»[106 - См.: Документы XX века. Всемирная история в интернете. В сети: http://doc20vek.ru/node/1583].

Просьба Горького была уважена, и с апреля 1932 года Ионов – руководитель акционерного общества «Международная книга». В 1937 году арестован, спустя пять лет умер в Севлаге.

Когда в начале 1929 года Ионов приехал из Москвы в Ленинград принимать у Нарбута дела «ЗИФа», с ним встретился Бенедикт Лившиц (Мандельштам с женой в это время был в Киеве). Е.К. Лившиц, вдова Лившица, вспоминала: «К Ионову Лившиц взял меня. Ионов остановился в “Европейской”. Лившиц зашел в номер один. Потом рассказал, что Ионов поздоровался с ним по-английски[107 - Перед этим Ионов почти два года проработал в США.]. Бенедикт Конст<антинович> ответил: I do not speak English. – Как же вы тогда переводите с английского? Договор был разорван»[108 - Мандельштам, 2009 – 2011. Т. 3. С. 797.].

Отлучение от издательской кормушки до крайности затруднило материальное обеспечение существования Лившица и Мандельштама. И когда стало ясно, что консенсус с Ионовым недостижим, Мандельштам решился на «серьезную борьбу», но уже не за реанимацию договоров и возвращение к кормушке, сколько за системную реорганизацию всего переводческого дела. Он писал отцу из Киева: «…Я – обвинитель. Я требую <…> достойного применения своих знаний и способностей. <…> Мне обеспечена поддержка лучшей части советской литературы. Я это знаю. Я первый поднимаю вопрос о безобразиях в переводном деле – вопрос громадной общественной важности – и, поверь, я хорошо вооружен»[109 - Из письма отцу в феврале 1929 г.].

В этой части Мандельштам – хотя и жертва, но он не защищающаяся, а наседающая сторона: кульминацией чего стал выход в «Известиях» его статьи «Потоки халтуры» 7 апреля 1929 года, еще через три месяца как бы продолженной статьей «О переводах», более всего напоминающей арьергардные бои, зато напечатанной не где-нибудь, а в рапповском «На литературном посту».

В. Мусатов, конечно же, прав, когда пишет о Мандельштаме: «Теперь он сам, а не Горнфельд становится жертвой издательской беспринципности», но он не прав, когда объясняет конфликт одними лишь мстительностью, мелочностью и властолюбием Ионова. Мандельштам, защищающийся от горнфельдовского обвинения в плагиате, порожденного оплошностью издательства, еще как-то понятен и приемлем, но Мандельштам, раскрывающий «рецепты» издательской «кухни» и выносящий из избы весь сор, – нет. И уж тем более неприемлем Мандельштам, требующий изменить систему, производящую этот прибыльный сор, – он вреден, он опасен, его нужно нейтрализовать! И Ионов, как многолетний представитель головки издательского сообщества, то есть той самой сориентированной на профит системы, на которую замахнулся Мандельштам, не мог не видеть в нем опасного бунтаря и антагониста. Просто, будучи адресатом мандельштамовского письма или писем, он узнал об этой угрозе первым, еще зимой 1929 года, а все остальные – весной, в апреле, со страниц «Известий».

У личного конфликта двух литераторов, и впрямь вцепившихся – на радость мещан – друг другу в волосы, вдруг обозначилась перспектива перерасти в общественный конфликт. Но не в мандельштамовском смысле («свернуть шею дурным порядкам!»), а в другом: свернуть шею самому Мандельштаму!

Во всем этом коренилась нешуточная для Мандельштама опасность. Было как бы заряжено и повешено на стенку ружье, которое обязательно еще выстрелит.

8

Задачу по приведению этой угрозы в исполнение взяли на себя два многоопытных человека – Сергей Канатчиков (заказчик) и Давид Заславский (киллер). В том, как это у них получалось или не получалось, – главная интрига третьей части «Битвы под Уленшпигелем».

Эта фаза длилась с мая по июль 1929 года. Мандельштама вынудили вновь перейти к защите, причем оборонялся он от куда более опасного и опытного врага – фельетониста-«правдиста» Давида Заславского,
Страница 27 из 29

попытавшегося – и не без успеха – заполучить себе в союзники и Горнфельда и превратить фельетонную критику Мандельштама в его травлю.

Направляющей рукой, а одновременно главным редактором печатного органа, где происходила травля, и председателем писательского суда (конфликтной комиссии) был Семен Иванович Канатчиков (1879 – 1940) – старый большевик, удостоенный Лениным разговора и приставленный Сталиным к литературе (хотя все его писания, – в 1938 изъятые из библиотек, – это рассказы о партийной молодости: «История одного уклона», «Как рождалась Октябрьская революция», «Из истории моего бытия»; «Рождение колхоза»).

В его послужном списке встретим и НКВД (1919, член коллегии), и Малый Совнарком, и комуниверситеты в Москве и Питере. В 1924 году он спланировал в журналистику и печать – на самый верх: в 1924 – заведующий отделом печати ЦК РКП(б), в 1925 – 1926 годах – заведующий отделом истории партии ЦК ВКП(б), при этом в 1925 году возглавлял еще и Государственный институт журналистики. В 1926 – 1928 гг. – корреспондент ТАСС в Чехословакии. Делегат XIV съезда ВКП(б), где выступил с содокладом к докладу И. Вардина об идеологическом фронте и задачах литературы, в котором нападал на А. Воронского, Канатчиков в 1925 – 1927 гг. – участник «Ленинградской» и объединенной оппозиции, но затем с оппозицией порвал.

С 1928 года он на литературной работе: в 1928 – 1929 гг. редактор журналов «Красная новь» и «Пролетарская революция», в 1929 – 1930 – ответственный редактор (первый в их длинном ряду!) «Литературной газеты», главный редактор ГИХЛ. На посту главного в «Литературке» Канатчиков продержался до сентября 1930 год. Конец жизни – трагический: арестован в 1937, расстрелян в 1940 году.

Первый номер «Литературной газеты» вышел 22 апреля 1929 года. Понятно, что содержание первого и нескольких последующих номеров формировалось заранее и что статьи заказывались, очевидно, главным редактором. Уже в первых двух номерах появляются подборка различные заметки, посвященные вопросам перевода, поднятым Мандельштамом в «Известиях». Казалось бы, впереди плодотворная дискуссия по этому больному и важному вопросу. Но не тут-то было: в третьем – за 7 мая – номере появляется фельетон «О скромном плагиате и развязной халтуре» – этот, по выражению Е.Б. и Е.В. Пастернаков, «…классический образец неуязвимой инсинуации» и «ловкой шулерской передержки». Это, конечно, лишь случайное совпадение, но Заславский, тщательно фиксировавший все свои доходы, получил за него сакраментальную тридцатку[110 - Из дневника Д. Заславского: перечень гонораров за май 1929 г. (РГАЛИ. Ф.2846. Оп.1. Д. 75. Л.212об.)].

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pavel-nerler/con-amore-etudy-o-mandelshtame-2/?lfrom=931425718) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

1

Начиная с 1979 г. и на протяжении многих лет я вел литературный дневник, посвященный почти исключительно О.Э. Мандельштаму и его изучению. Первоначально в нем фиксировались главным образом текущие события, связанные с подготовкой книги О.Э. Мандельштама «Слово и культура» (вышла в 1987 г.). Разбор этих записей начался сравнительно недавно. Подборка, публикуемая в этой книге, – лишь фрагмент, выбранный почти наугад. Но и в этот фрагмент включены лишь те материалы, которые представляют фактографический интерес в связи с Мандельштамом, а также единичные датированные записи из других домашних источников (например, полевых дневников географических экспедиций).

2

Нерлер П. Високосные кру?ги. М.: Водолей, 2013. С. 27.

3

Из стихотворения Ф. Тютчева «Цицерон» (1836).

4

Такими же были и некоторые из его друзей, в частности, москвич Саша Васильев (см.: Про Сашку Васильева, 2011) и ленинградец Яша Герман (см.: Собеседник на пиру, 2013. С. 292).

5

Собеседник на пиру, 2013. С. 182.

6

Собеседник на пиру, 2013. С. 266.

7

Из воспоминаний С. Мироненко в: Собеседник на пиру, 2013. С. 158.

8

Из воспоминаний Л. Михалевского в: Собеседник на пиру, 2013. С. 163, 167.

9

Из воспоминаний С. Заславского в: Собеседник на пиру, 2013. С. 123 – 124.

10

Собеседник на пиру, 2013. С. 130.

11

Сохранилась чудесная видеозапись этого застолья, показанная один-единственный раз на поминках по Поболю.

12

Собеседник на пиру, 2013. С. 291 – 292.

13

Собеседник на пиру, 2013. С. 290.

14

Собеседник на пиру, 2013. С. 290.

15

Мандельштам, 1990. Т. 1. С. 515. См. другой аналогичный комментарий в воспоминаниях С. Василенко: Собеседник на пиру, 2013. С. 100 – 101.

16

Само обсуждение этого замысла стало возможным только благодаря темпераментному обращению К.М. Симонова в издательство «Советский писатель» (см. его письмо от 18 июня 1979 года директору издательства В.Н. Еременко в: Симонов К. Собрание сочинений. Т. 12. М., 1987. С. 552 – 554).

17

После того как проект был запущен, прямого общения с Симоновым было немного, но помню несколько довольно долгих разговоров не столько о проекте, сколько о самом Мандельштаме. Один – из больницы, совсем незадолго до смерти Константина Михайловича: в больничной тумбочке возле кровати лежал, по его словам, американский Мандельштам, и Симонов перечитывал и стихи, и прозу.

18

В ответ на справедливые упреки в том, что в «Слове и культуре» практически нет упоминаний зарубежных изданий и ссылок на них, опередивших нас по меньшей мере на 20 лет, я уже публично объяснялся и извинялся: «В общем виде все это более чем справедливо, и трусливо-затхлая общеиздательская атмосфера большей части 80-х годов (а книга шла до читателя девять лет!), возможно, и извиняет меня, но не снимает всей ответственности. Сегодня это смешно и нелепо, но тогда в издательских инстанциях сама мысль об упоминании зарубежного собрания казалась то ли глупостью, то ли кощунством, то ли провокацией. / Считаю своим долгом извиниться перед коллегами за вчерашнюю неловкость, но главное – поблагодарить за их труднейший и с достоинством выполненный труд, от чести совершить который наша страна в свое время так бездумно отказалась. Не секрет, что само существование важнейших произведений в зарубежных изданиях было как бы гарантом их гласной сохранности, а также мощным психологическим фактором, примирившим в конце концов и наших пастырей с нелегкой для них мыслью о необходимости – сначала – упоминать, а затем и издавать разных Ходасевичей и Гумилевых, а уж совсем потом – и признать, что до нас и за нас это делали другие (как сделали – это уже другой вопрос). Вот и получается, что «господа» Струве, Проффер, Мальмстад и другие внесли свой вклад в нашу перестройку» (cм.: Нерлер П. Чужие? // ЛО. 1989. № 8. С. 84 – 85).

19

Из стихотворения «15 июня 1980 года», посвященного А. Морозову (Нерлер П. Ботанический сад. М., 1998. С. 84).

20

См. в выдержках из «Записных книжек» в Приложении.

21

В конце 1980-х они останавливались «по дороге» в многочисленных «Избранных» и «Сочинениях», выходивших тогда главным образом в столицах союзных республик (Таллин, Тбилиси, Ереван) и в отдаленной российской провинции (Мурманск,
Страница 28 из 29

Магадан, Владивосток).

22

Не только архив в Принстоне, но и копийная его версия, находившаяся в Москве, оказались мне, увы, тогда недоступными. Текстологической основой издания стали поэтому материалы из архивов И.М. Семенко и Э.Г. Бабаева.

23

Комментарии четырехтомника, к сожалению, не были сплошными – в связи с имевшимися в случае первого тома ограничениями объема, и в большинстве случаев ограничены отсылкой к комментарию базового издания (Сочинения в двух томах / Сост. С.С. Аверинцева и П.М. Нерлера. Подгот. текста и комментарии А.Д. Михайлова и П.М. Нерлера. Вступит. статья С.С. Аверинцева. М.: Художественная литература, 1990; последнее, в свою очередь, имеет в качестве базового сборник «Слово и культура» (М.: Советский писатель, 1987)!

24

См. на сайте общества: http://www.rvb.ru/mandelstam/toc.htm

25

Из дневника автора. См. в наст. издании, с. 733.

26

«С самого начала» (лат.)

27

Браун, 2008. С. 759.

28

Там же.

29

«Robert’s Rules of Order» – общепризнанный кодекс правил по проведению собраний и заседаний, впервые предложенный генералом Генри М. Робертом в 1915 г.

30

Браун, 2008. С. 759 – 760.

31

Около трети первоначального состава Совета МО, увы, уже нет в живых.

32

Вживе Мандельштам и сам обожал идти на принцип и на скандалы, но по возможности на литературные, без навязывания противной стороной человеческой низости.

33

По большой части преостроумные снобистские экзерсисы на тему сокращений от «Мандельштамовского общества»: «мандоб», «мандобщ» и т. п.

34

Впрочем, тогда же раздался и другой звонок – от одного девелопера, решившего, как вскоре выяснилось, что мы с Лужковым «вась-вась» и поможем ему заполучить от города жирный заказ.

35

Не настаивай Бонч-Бруевич на этом, был бы мандельштамовский фонд РГАЛИ неизмеримо богаче.

36

См. в наст. издании, с. 532 – 534.

37

С 1955 по 1965 гг. архив находился у Н.И. Харджиева (см. об этом в наст. издании, с. 676 – 689).

38

Примечательно, что фонд О.Э. Мандельштама в РГАЛИ продолжает пополняться. Конфискованные у Ю.Л. Фрейдина материалы Н.Я. Мандельштам (см. в наст. издании, с. 555) были обработаны и включены в состав фонда 1893 в качестве описи 3.

39

О. Мандельштам. «Лишив меня морей, разбега и разлета…» (1935).

40

О. Мандельштам. «Куда как страшно нам с тобой…» (1930).

41

О. Мандельштам. Диптих «Есть женщины, сырой земле родные…» (1937).

42

РГАЛИ. Ф. 1893. Оп. 1. Д. 8.

43

См.: Инскрипты и маргиналии Осипа Мандельштама… С. 210.

44

См.: Мандельштам Н. Воспоминания, 1999. С. 222.

45

Другой всерьез обсуждавшийся вариант – «Новая книга»!

46

Сборник очень хорошо раскупался в магазинах «Березка» иностранцами, немедленно дарившими его своим советскими друзьям: и «дешево», и «сердито», и не надо рисковать на границе.

47

Чему тоже можно было бы позавидовать в 2000-е годы, когда тиражи опустились до 500 и даже 300 экземпляров!

48

Ср. в остродраматическом письме Н.Н. Пунина от 23 сентября 1929 г. к А.Е. Аренс-Пуниной, своей первой жене: «Думаю о своей судьбе, отнятой, как сказал Мандельштам обо всех нас…» (Пунин, 2000. С. 309).

49

Это было написано в 1969 году и, само оказавшись «ревниво упрятанным прошлым», напечатано только в конце 1980-х гг.

50

Ср. близкое высказывание в письменной версии его воспоминаний: «Этот Гитлер, которого немцы на днях избрали рейхсканцлером, будет продолжателем дела наших вождей. Он пошел от них, он станет ими» (Липкин, 2008. С. 34).

51

Максименков Л. Очерки номенклатурной истории советской литературы (1932 – 1946). Сталин, Бухарин, Жданов, Щербаков и другие // ВЛ. 2003. № 4. С. 250.

52

Парафраз более позднего высказывания Сталина о Булгакове, написавшем о нем пьесу (Смелянский А. Уход (Булгаков, Сталин, «Батум»). М., 1988. С. 45).

53

Буквально: «Владимиру Александровичу Луговскому – с воинским салютом, ибо поэзия – военное дело – О.Мандельштам. Москва 12 мая 1929» (надпись на «Стихотворениях» 1928 г.). См.: Инскрипты и маргиналии О.Э. Мандельштама, 2011. С. 216.

54

ЛипкинС. Угль, пылающий огнем… // ЛО. 1987. № 12. С. 98.

55

Некогда – архив Е.Э. Мандельштама (ныне – в частных руках).

56

См.: Мочульский К. О.Э. Мандельштам // Даугава. Рига, 1988. № 2. С. 109 – 114.

57

Аполлон. 1913. № 4. С. 30 – 35. Отметим для порядка, что статья о Вийоне не была первой среди прозаических публикаций Мандельштама. Отсчет им нужно вести с рецензии на парижский сборник Ильи Эренбурга «Одуванчики», опубликованная в декабре 1912 года (Гиперборей. 1912. № 3. С. 30).

58

Но не только. Статьи Мандельштама выходили также в Ростове, Одессе, Харькове, Киеве, Берлине, Батуме и Свердловске.

59

РГАЛИ. Ф. 893. Оп. 1. Д. 190.

60

Россия. 1923. № 6. С. 32. Эту новость повторили «Литературный еженедельник» (1923. № 26. 30 июня. С. 16) и берлинская газета «Накануне» («Литературные приложения» №№ 62 и 63 за 22 июля 1923 г.).

61

ЦГА высших органов власти и управления Украины. Ф. 168. Оп. 1. Д. 90а. Л. 40.

62

От ГИХЛ (см.: РГАЛИ. Ф. 613. Оп. 1. Д. 11. Л. 23; Ф. 611. Оп. 2. Д. 243. Л. 121 – 122).

63

ИРЛИ. Ф. 172. Оп. 1. Д. 636.

64

РНБ. Ф. 1120. Д. 223.

65

Герштейн, 1998. С. 13 – 14.

66

Печать и революция. 1929. Кн. 6. С. 105 – 108.

67

Литературный современник, 1933. № 1. С. 148 – 150.

68

Печ. по: РГАЛИ. Ф. 611. Оп. 2. Д. 243. Л. 121 – 122 об. На отзыве – многозначительная резолюция: «В дело. ИФ.Статьи не пойдут. ИФ. Май, 1933» и «Секретно». См. полный текст в: СМР. Вып. 2. 1993. С. 28 – 31.

69

Встречи с прошлым. М., 1978. Вып. 3. С. 414 (публ. Е.И. Лямкиной).

70

Герштейн, 1998. С. 44.

71

Мандельштам, 1967. С. 59 – 60.

72

Александр Блок. Андрей Белый. Переписка. М., 1940. С. 269.

73

См. письмо А.К. Воронскому в кн.: Из истории советской литературы 1920 – 1930-х годов // Литературное наследство. 1983. Т. 93. С. 601.

74

Дом 49, квартира 4.

75

Мандельштам Н. Вторая книга. 1999. С. 346.

76

В издании 1928 г. они составили самостоятельный раздел «Феодосия».

77

Сообщено К.М. Азадовским, разыскавшим его в делах издательства в архиве Пушкинского Дома.

78

См. запись в дневнике П.Н. Лукницкого за 1 февраля 1926 г. (Мандельштам в архиве П.Н. Лукницкого // Слово и судьба. С. 124).

79

Печать и революция. 1925. № 4. С. 151 – 153.

80

Красная газета. Вечерний выпуск. 1925. 30 июня. С. 5.

81

Былое. 1925. № 6. С. 244.

82

Дни (Париж). 1925. 15 ноября. С. 4.

83

1925. Т. 25. С. 542 – 543.

84

Благонамеренный (Брюссель). 1926. № 1. С. 126.

85

Сегодня (Рига). 1926. 23 апреля. С. 7.

86

Литературные беседы. Еженедельник журнала «Звено» (Париж). 1926. № 199.

87

Воздушные пути. Альм. IV. Нью-Йорк, 1966. С. 98 – 100.

88

Цветаева М. Собр. соч. В 7 т.. М., 1995. Т. 6. С. 317.

89

Там же. Т. 7. С. 35.

90

Там же. Т. 5. С. 310.

91

В.Б. Сосинский писал об этом вечере А.В. Черновой (апрель 1926 г.): «Сегодняшний вечер Марина Ивановна читала свою статью о Мандельштаме. Статья прекрасная, ударная. Но я сказал Марине Ивановне, что слушал ее с болью… Адя, я бы не хотел, чтобы эта статья была напечатана. Зачем поэту обвинять поэта в том, что он раболепствет перед властью?.. Статья сильная, бьющая, задевающая – кстати сказать, очень логичная – по существу своему глубоко несправедлива… Имя Мандельштама нечто большее для нас, чем просто человек…» В ответном письме Ариадна Чернова писала: «…вполне согласна с тем, что ты пишешь о статье Марины Ивановны о Мандельштаме. Хорошо, что Версты ее
Страница 29 из 29

не приняли…» (Цветаева М. Письма 1924 – 1927. М., 2013. С. 321 – 322).

92

Цветаева М. Собр. соч. В 7 т. Т. 2. М., 1994. С. 319. Ср. варианты: «Бог с мотором… // Таратором // И с оратором// – Всем и всеми, // Кем душа // Оглушена… // С ихним пеньем // С ихним чтеньем // С общим чтеньем //С общим мненьем // С правым, с левым // С красным, белым // Век мой, подаю в отставку: // Не гожусь – и тем горжусь» (Там же. С. 522).

93

Пастернак, 1992. С. 171 – 172.

94

Тименчик Р.Д. Неопубликованные прозаические заметки Анны Ахматовой // Изв. АН СССР. Сер. литературы и языка. 1984. № 1. С. 66 – 67.

95

Герштейн, 1998. С. 459.

96

Мандрыкина Л.А. Ненаписанная книга. «Листки из дневника» А.А. Ахматовой// Книги. Архивы. Автографы. Обзоры, сообщения, публикации. М., 1973. С. 63 – 76.

97

Из ответа Мандельштама на фельетон А. Горнфельда «Переводческая стряпня».

98

Федоров А.В. О современном переводе // Звезда. 1929. № 9. С. 191 – 192. В этом же номере «Звезды» – статья К.И. Чуковского «В защиту Диккенса», посвященная переизданию ГИЗом в 1929 г. «Дэвида Копперфильда» Ч. Диккенса. Чуковский защищает Диккенса от И.В. Жилкина, редактора этого перевода, слишком бережно обошедшегося с протопереводом И. Введенского, кишащего ложными прочтениями оригинала, неправильностями русской речи и отсебятиной.

99

Шор В.М. Из истории советского перевода // Мастерство перевода. Сб. 13. М., 1990. С. 314 – 317.

100

Лекманов О. Осип Мандельштам. Жизнь поэта. М., 2009. С. 172 – 177.

101

Из письма А.Г. Горнфельда Р.М. Шейниной от 18 октября 1928 г. (РНБ. Ф.211. Д.266. Л.24). В другом письме ей же (от 17 мая 1929 г.) – «прохвосчик» и т.д.

102

Из письма А.Б. Дермана от 23 октября 1928 г. (РГАЛИ. Ф.155. Оп.1. Д.296. Л.27об.). В этом же письме – еще одна фундаментальная для этой истории констатация: «Тиль Уленшпигель» – «оброчный мужик» Аркадия Горнфельда.

103

Из письма А.Г. Горнфельда Р.М. Шейниной от 12 января 1929 г. (РНБ. Ф.211. Д.267. Л.2)

104

Сами документы см.: Знамя. 2014. № 2, 3.

105

РГАЛИ. Ф.155. Оп.1. Д. 584. Л. 20 – 22.

106

См.: Документы XX века. Всемирная история в интернете. В сети: http://doc20vek.ru/node/1583

107

Перед этим Ионов почти два года проработал в США.

108

Мандельштам, 2009 – 2011. Т. 3. С. 797.

109

Из письма отцу в феврале 1929 г.

110

Из дневника Д. Заславского: перечень гонораров за май 1929 г. (РГАЛИ. Ф.2846. Оп.1. Д. 75. Л.212об.)

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Adblock
detector