Режим чтения
Скачать книгу

Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия читать онлайн - Сергей Михайлович Сергеев

Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия

Сергей Михайлович Сергеев

Предлагаемая книга, ставшая завершением многолетних исследований автора, не является очередной историей России. Это именно история русской нации. Поэтому читателю, думающему почерпнуть здесь элементарные сведения об отечественном прошлом, лучше обратиться к другим работам, благо их множество. Судя по электронному каталогу Российской государственной библиотеки, на русском языке не существует ни одной книги с названием «История русской нации». На первый взгляд это кажется досадной нелепостью, очередной грустной иллюстрацией к пушкинскому: «Мы ленивы и нелюбопытны». На самом же деле за этим фактом стоит сама логика русской истории. Ибо вовсе не случайно отечественная историография предпочитает описывать историю государства Российского, а не историю русского народа.

Сергей Михайлович Сергеев

Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия

© Сергеев С. М., 2017

© «Центрполиграф», 2017

© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2017

* * *

Моим предкам – Сергеевым и Сердцевым

…Признаться, изучая наше старое общество со всех сторон, я никогда полностью не упускал из виду новое общество. Я решил узнать не только от какого недуга скончался больной, но и как он мог бы выжить. Я уподобился тем врачам, которые в каждом отжившем организме пытаются подметить признаки жизни… Так, стоило мне встретить у наших предков одну из тех людских добродетелей, которые пригодились бы нам больше всего и которых у нас почти не осталось, – подлинный дух свободы, страсть к великим свершениям, верность себе и делу, – я их подчеркивал; равным же образом, обнаружив в законах, представлениях, нравах того времени следы некоторых пороков, которые, совершенно завладев старым обществом, все еще терзают нас, я постарался привлечь к ним внимание, с тем чтобы, отчетливо видя, какое зло они нам причинили, люди лучше поняли, какой вред они еще могут нам нанести.

    Алексис де Токвиль. «Старый порядок и революция»

Надо совершенно спокойно – без чванства и высокомерия – сказать: у России свой путь. Путь тяжкий, трагический, но не безысходный, в конце концов. Гордиться пока нечем.

    Василий Шукшин, из рабочих записей начала 1970-х годов

От автора

Предлагаемая книга, ставшая завершением многолетних штудий автора, часть из которых вошла в сборник его статей «Пришествие нации?»[1 - М.: Скименъ, 2010.], не является очередной историей России. Это именно история русской нации (о ее специфике подробно будет сказано во введении). Поэтому читателю, думающему почерпнуть здесь элементарные сведения об отечественном прошлом, лучше обратиться к другим работам, благо их множество. Чтение же данной книги как раз предполагает некое общее представление о русской истории, как минимум на уровне школьной программы.

Хотя книга написана не в жанре академического исследования, а в жанре исторической публицистики, она в то же время опирается на тщательное изучение достижений российской и зарубежной историографии, включая работы последних лет. Разумеется, я осознаю неравноценность разных частей своей «Истории». Будучи специалистом по XIX в., я не мог с той же глубиной и обстоятельностью исследовать и другие эпохи, так что главы, им посвященные, носят отчасти компилятивный характер (особенно это касается раздела о советском периоде). В том, что они были написаны на пристойном (как я надеюсь) уровне, главная заслуга принадлежит прекрасным знатокам тех или иных конкретных исторических сюжетов, чьи исследования безмерно облегчили мою задачу. Тем не менее автор усердно старался, чтобы концептуальная составляющая его труда при этом не оказалась «размыта». Для «облегчения» текста и уменьшения его и так весьма солидного объема пришлось отказаться от сносок и ограничиться краткой историографической библиографией, куда включены только самые важные публикации, и полностью исключить гигантский перечень источников.

Я хотел бы выразить искреннюю и глубокую признательность тем людям, которые очень помогли мне в течение полутора лет работы над этим весьма трудоемким сочинением:

Прежде всего, новосибирскому предпринимателю и публицисту Игорю Макурину – только благодаря его бескорыстной материальной поддержке книга смогла быть написана в сравнительно короткий срок. Ему же я обязан пониманием важности проблемы частной собственности для отечественной истории.

Светлане Волошиной, неизменно дарившей мне вдохновение.

Друзьям и коллегам по журналу «Вопросы национализма», где печатались главы из этого сочинения: Константину Крылову, Надежде Шалимовой, Елене Галкиной, Олегу Кильдюшову, Олегу Неменскому, Михаилу Ремизову, Павлу Святенкову, Александру Севастьянову, Валерию Соловью. Кто-то из них сегодня уже отошел от журнала, для кого-то иные выводы этой книги покажутся спорными или даже неприемлемыми, но интеллектуальный диалог со всеми ними был для автора исключительно важен, а работы Валерия Соловья и дружеские беседы с ним стали первостепенным катализатором творческой активности автора.

Ирине Чечель, любезно публиковавшей отдельные фрагменты книги на сайте «Гефтер. ру».

Первым читателям / слушателям рукописи книги или ее отдельных глав: Александру Ефремову и Александру и Наталье Ивановым, сделавшим ряд важных замечаний.

Особая благодарность доктору исторических наук Владимиру Дмитриевичу Кузнечевскому, по рекомендации которого рукопись книги оказалась в издательстве «Центрполиграф».

Некоторые интересные цитаты и факты были найдены автором благодаря «наводкам» Сергея Белякова, Ярослава Бутакова, Константина Ерусалимского, Александра Котова, Александра Михайловского, Дмитрия Павлова, Андрея Тесли.

Невозможно не упомянуть здесь также и нескольких людей, в разное время ушедших от нас («Не говори с тоской: их нет, / Но с благодарностию: были»). Блестящего филолога и редактора, воплощение интеллигентности и порядочности, Михаила Дмитриевича Филина (1954–2016), предпринявшего первую, пусть и неудачную, попытку издания моей «Истории». Профессора МПГУ Аполлона Григорьевича Кузьмина (1928–2004), моего Учителя, привившего мне еще на студенческой скамье вкус к историческому исследованию. И Анну Алексеевну Коваленко (1969–2014), много лет бывшую самым близким для автора человеком, с которой незадолго до ее кончины я поделился замыслом этой книги и которая сразу же горячо поверила в его осуществимость, передав эту веру и мне.

Сергей Сергеев

21 октября 2016 г.

Введение. Как возможна русская нация?

Судя по электронному каталогу Российской государственной библиотеки, на русском языке не существует ни одной книги с названием «История русской нации» (если только не считать переименованных таким образом при недавнем переиздании «Очерков по истории русской культуры» П. Н. Милюкова). На первый взгляд это кажется досадной нелепостью, очередной грустной иллюстрацией к пушкинскому: «Мы ленивы и нелюбопытны». На самом же деле за этим фактом стоит сама логика русской истории. Ибо вовсе не случайно отечественная историография предпочитает описывать историю государства Российского, а не историю русского народа (немногочисленные
Страница 2 из 41

попытки в последнем направлении, начиная с Н. А. Полевого, как правило, далее декларации о намерениях не шли).

Для господства такого подхода существуют вполне объективные причины – почти на всем протяжении нашего прошлого (по крайней мере с XV в.) главным его действующим лицом была верховная власть, народ же выступал в качестве самостоятельной силы лишь в очень редкие, кризисные эпохи вроде Смут начала XVII и XX в. Невольно возникает вопрос: а существовала и существует ли русская нация как таковая?

Здесь надо сразу пояснить, что автор подразумевает под словом «нация» не особую этнокультурную общность (каковой русские, несомненно, являлись и являются), а общность этнополитическую – народ, выступающий как политический субъект с юридически зафиксированными правами. Нужно также оговориться, что в предлагаемой книге не обсуждаются проблемы этничности и ее природы – биологической или социальной, на сегодняшнем уровне развития науки однозначного ответа на этот вопрос быть не может. «Нация – это пакет политических прав», – лапидарно формулирует современный политолог П. В. Святенков. Именно в этом смысле и понимается нация в современной гуманитарной науке и международном праве. И такое понимание имеет давние корни: в Средние века в Западной Европе нацией (или народом в Восточной Европе) величали социально-политическую элиту данного этноса, обладающую привилегиями, законно признанными монархом.

Например, в Священной Римской империи германской нации «нация» – политическое сообщество немецких князей. В континентальной Европе указанное словоупотребление практиковалось вплоть до Французской революции, а в Польше даже до второй половины XIX в. Но в Англии уже в XVI в. это понятие стало использоваться по отношению ко всему населению, то есть весь этнос как бы признавался элитой. Тогда же это новое понимание начало проникать и на континент. Скажем, в изданном в Венгрии латинском трактате Tripatrium говорится: «Под именем и названием народа… обычно понимают господ, прелатов, баронов и другую знать, равно как и вообще дворян, но не простой народ. Подобает в этот термин включать в равной мере всех дворян и простонародье. Народ от простонародья отличается как род от вида. Имя народа означает вообще дворян, как знать, так и мелких, а также простой народ. Название же плебса подразумевает только простонародье».

Таким образом, идея единой нации стала «символическим возвышением народа до положения элиты» (Л. Гринфельд). Но с той же Французской революции в Европе (а в Новом Свете даже раньше, с революции Американской) пошел процесс не символического только, но и реального включения в нацию сначала средних, а затем и низших социальных слоев этноса путем приобретения ими политических прав, ранее доступных только знати. В этом и состоит сущность процесса нациестроительства, захватившего сначала Европу и Америку, а затем и весь мир в XIX–XX столетиях. «Условно говоря, нация – это проект всеобщей аристократии, когда все являются господами… Национализм в его идеальном воплощении – это программа всеобщей аристократизации общества» (К. А. Крылов).

Следует, однако, отметить, что не только идея нации имеет европейское происхождение, но и реализовалась она наиболее полно в странах европейской культуры. Тому есть две причины. Первая, духовная, – христианство. «…Нация, и национализм – типично христианские явления, которые, коль скоро они встречаются где-либо еще, сделались таковыми в процессе вестернизации и подражания христианскому миру, даже если ему подражали в большей степени как западному, а не как христианскому. Единственное подлинное исключение из данного правила, которое я признаю, это евреи», – пишет британский историк Эдриан Гастингс.

И дело не только в наличии архетипической библейской модели нации в виде богоизбранного народа или в созданных, благодаря деятельности христианских церквей, национальных языках и литературах, о чем подробно рассказывает Гастингс. Безусловное равенство всех человеческих душ перед Богом, признание самоценности каждой человеческой личности, утверждаемое христианством, стало метафизической основой представления о естественности и неотъемлемости гражданских и политических прав для всех членов этноса. Современные историки пришли к выводу, что «та идея естественных прав, создание которой сразу в законченном виде долго приписывалось либеральным мыслителям XVII и XVIII веков, на самом деле принадлежит католическим канонистам, римским папам, профессорам католических университетов и католическим теологам» (Т. Вудс). Характерно, что идеология политической демократии самостоятельно не сформировалась ни в одной другой культуре, кроме европейской.

Вторая причина, социально-юридическая, – феодализм с его четко прописанной системой взаимных обязательств вассалов и сеньоров, использующей наследие римского права. Об этом хорошо написал Г. П. Федотов: «В феодальном государстве бароны – не подданные, или не только подданные, но и вассалы. Их отношения к сюзерену определяются договором и обычаем, а не волей монарха. На территории если не всякой, то более крупной сеньории ее глава осуществляет сам права государя над своим крепостным или даже свободным населением. Формула „помещик-государь“, хотя и не свободная от преувеличения, схватывает основную черту этого общества. В нем не один, а тысячи государей, и личность каждого из них – его „тело“ – защищена от произвола. Его нельзя оскорблять. За обиду он платит кровью, он имеет право войны против короля… В западной демократии не столько уничтожено дворянство, сколько весь народ унаследовал его привилегии (курсив мой. – С. С.). Это равенство в благородстве, а не в бесправии, как на Востоке. „Мужик“ стал называть своего соседа Sir и Monsieur, то есть „мой государь“, и уж во всяком случае в обращении требует формы величества: Вы (или Они)».

О том же говорит и классик американской исторической социологии Баррингтон Мур: «…достаточно обоснован тот тезис, что западный феодализм содержал определенные институции, отличавшие его от других обществ в благоприятную для демократии сторону. …Это постепенный рост иммунитета отдельных групп и персон от власти правителя, а также концепция права на сопротивление несправедливой власти. Наряду с концепцией договора как общего дела, свободно предпринимаемого свободными личностями, выведенной из феодальных отношений вассальной зависимости, этот комплекс идей и практик образует главное наследие, оставленное европейским средневековым обществом современным западным представлениям о свободном обществе. Такой комплекс сложился только в Западной Европе».

(Между прочим, античная демократия также имеет аристократическое происхождение. Так, в Афинах «аристократические духовные ценности… в ходе демократизации полиса… распространились на весь гражданский коллектив, на весь демос… Такие ценности, как политическая свобода, высокая ценность личности, равенство граждан перед законом, коллективный и выборный характер властных органов, прочно вошли в арсенал демократии. Но не следует забывать о том, что зародились эти ценности в аристократической среде и в аристократическую эпоху»
Страница 3 из 41

(И. Е. Суриков).

Низы всегда подражают верхам. Правило, работающее в европейской истории, кажется, без исключения: модель отношений между верховной властью и социально-политической элитой, устойчиво сложившаяся в Средние века, определяет не только характер политического строя государств, но и социокультурные поведенческие модели народов их населяющих, до сего дня.

* * *

Сложность и драматизм русского случая состоит в том, что из двух указанных выше предпосылок нациестроительства в России наличествовала только первая – духовная (но институционализированная далеко не в такой степени, как в странах латинского мира, в силу подчиненности русской церкви государству). Что до второй, то социальная структура русского общества (особенно начиная с монгольского ига) была далека от европейского феодализма. Власть великих московских князей, а затем и царей, в силу ряда исторических причин сделалась, говоря словами современного историка А. И. Фурсова, «автосубъектной и надзаконной». Независимые общественные слои на Руси либо не сложились, либо пришли в упадок. Московские бояре по отношению к своим государям не обрели статуса вассалов, а были лишь не имеющими никаких гарантированных прав подданными. Следовательно, русскому народу в плане привилегий нечего было унаследовать у своей аристократии (вероятно, именно это имел в виду Пушкин, когда написал: «Феодализма у нас не было, и тем хуже»). Лишь при Екатерине II дворянство Российской империи получило фиксированные права – да и то лишь гражданские, а не политические, и именно после этого началось развитие русского национального самосознания в точном смысле слова. Но самосознанию этому прямо противоречили социально-политические институты империи, предназначенные, как и прежде, для обслуживания «автосубъектной и надзаконной» монархии. И только после революции 1905 г. в России началось строительство основ национального государства, оборванное мировой войной и захватом власти большевиками, восстановившими в новом обличье все ту же надзаконную структуру власти. От этого многовекового наследства мы не избавились и по сей день.

Таким образом, русские в течение всей своей истории, за исключением краткого периода 1905–1917 гг., не являлись политической нацией. Они были и остаются «государевыми людьми», служилым народом, на плечах которого держались все инкарнации государства Российского – Московское царство, Российская империя, Советский Союз – и держится ныне Российская Федерация. В прошлом и настоящем они обеспечивали внешнеполитические амбиции своих надзаконных правителей и скрепляли за свой счет единство множества разнообразных нерусских народов, входивших в состав одной из величайших империй в мировой истории. Но никаких политических прав этот «государствообразующий» этнос не имел и не имеет – только обязанности. Верховная власть шесть веков подряд делала все возможное для уничтожения у русских даже намека на институты национального самоуправления. Русские должны были подчиняться непосредственно государству, им не положено было иного коллективизма, кроме спускаемого сверху. У них, как у народа, на котором держится основание империи, вообще не могло быть других интересов, кроме «державных».

Историк А. И. Яковлев накануне 1917 г. в беседе с коллегами сострил, что русская государственность стоит на трех основаниях: «1) русские против внешних врагов сражаются как львы, 2) между собой человек человеку – волк, 3) перед начальством – „чего изволите?“, по-собачьи». Добавим четвертое – работают как ломовые лошади. По точному замечанию грузинского философа Мераба Мамардашвили: «Россия существует не для русских, а посредством русских…» Взамен власть и ее идеологическая обслуга кормит русскую «сивку» разного рода «возвышающими обманами». Перечень последних хорошо известен:

1. Русские – не конкретный этнос, а таинственный сверхнарод, не имеющий этнического содержания. Русский – прилагательное, а не существительное.

2. Русским не нужны материальные блага и политические права, они должны думать только о высокой духовности и о том, как выполнить свою вселенскую миссию – спасение человечества.

3. Русские – не хозяева России, а «раствор», скрепляющий ее единство; не цель в себе, а средство для исполнения великих предначертаний начальства.

4. Что бы ни случилось, русские должны терпеть и молча сносить любые притеснения от начальства и иноплеменников – иначе все рухнет.

5. Без строгого начальства с плеткой русские ни на что хорошее не способны.

В. В. Розанов с замечательной меткостью называл подобную рефлексию «философией выпоротого человека».

* * *

Если все это так, то зачем же писать книгу об истории русской нации, которой не было, нет и неизвестно, будет ли?

Возможно, автору стоило бы назвать свое сочинение «История отсутствия русской нации». Мне представляется, что рассказ о русской истории через призму этого отсутствия поможет понять в ней очень важную особенность, не улавливаемую традиционным имперским дискурсом о колонизации бескрайних пространств, блестящих военных победах и грандиозном державном строительстве. Особенность эта состоит в том, что христианский, европейский по культуре своей народ стал главным материальным и человеческим ресурсом для антихристианской, по своей сути, «азиатской» государственности. (Автор – не востоковед, поэтому воздерживается от увлекательного поиска аналогий между социально-политическими институтами Востока и России, но не может не отметить, что описанный Л. С. Васильевым в его классической «Истории Востока» феномен «власти-собственности» вполне неплохо работает на русском материале. Равно как и веберовский «султанизм» – патримониальное господство, основанное на свободном от традиционных ограничений произволе.) В этом кричащем разрыве между русским сознанием и русским же общественным бытием – главная трагедия нашей жизни.

Указанный разрыв отмечал еще в конце XVI в. наблюдательный англичанин Джильс Флетчер, разумеется, не без британского высокомерия, но в целом оскорбительно верно:

«…они [русские] обладают хорошими умственными способностями, не имея, однако, тех средств, какие есть у других народов для развития их дарований воспитанием и наукой… Отчасти причина этому заключается… в том (…), что образ их воспитания (…) признается их властями самым лучшим для их государства и наиболее согласным с их образом правления, которое народ едва ли бы стал переносить, если бы получил какое-нибудь образование… равно как и хорошее устройство». О том же разрыве горько и пронзительно написал В. П. Астафьев в частном письме в феврале 1980 г.: «Может быть, мы и не были великими? Может быть, так в детстве и застряли? Стадное чувство, рабство, душевная незрелость, робость перед сильной личностью вроде бы к этому склоняют, но великая культура, небывало самобытное величайшее искусство, созданное за короткий срок, – живое свидетельство зрелости нации».

В разговоре о нации важно понять, что она в идеале – не рой, не стадо, а свободное единство независимых личностей. Но именно последним-то на Руси всегда приходилось трудно. Модель «самодержец – бесправные подданные», по «закону подражания»,
Страница 4 из 41

веками транслировалась сверху вниз на все этажи русского социума. В результате высшей – хотя и неформальной – ценностью последнего стала не личная независимость и свободная солидарность, а возможность властвовать, помыкая нижестоящими, притом что вышестоящие, в свою очередь, помыкают тобой. «Русская общественная жизнь есть цепь взаимных притеснений: высший гнетет низшего; сей терпит, жаловаться не смеет, но зато жмет еще низшего, который также терпит и также мстит на ему подчиненном», – писал в 1851 г. М. А. Бакунин, а сказано будто о сегодняшнем дне. Так что пресловутая русская атомизированность и нетерпимость друг к другу совершенно закономерны – какие могут быть коллективизм и терпимость между миллионами маленьких самодержцев?

Один из умнейших и оригинальнейших русских людей, знаменитый собиратель олонецких былин и скромный проводник имперской политики в Польше в качестве вице-губернатора города Калиша П. Н. Рыбников утверждал, что в романах Толстого царит миросозерцание, проникнутое убеждением в ничтожности отдельной личности и растворяющее ее в народной массе. «Великий писатель земли русской» изображает и поэтизирует преимущественно покорных судьбе, лишенных всякой инициативы и характера «приниженных» людей (как сказал бы Аполлон Григорьев, «смирный тип»), а мало-мальски самостоятельные и свободно развившиеся индивидуальности либо игнорирует, либо предает «злой смерти» (как Андрея Болконского).

Рыбников отчасти согласен с Толстым – да, действительно, преобладающий стиль «русского мира» именно таков, но это не его «онтология», а порождение определенных исторических обстоятельств, когда начиная с Московского царства «весь строй жизни стал абсолютистским, высшее сословие превратилось в служилых людей, явилось проклятие крепостного права. Куда было деться самостоятельной личности, что она могла значить перед силой сложившихся вещей?». Вследствие падения гражданской и общественной жизни и религиозная сфера деградировала «с одной стороны, до обрядности, с другой, до фатализма». «Вот почему, – резюмирует Павел Николаевич, исходя, видимо, и из собственного богатого жизненного опыта, – образованной русской личности тяжко жить в великорусской жизни. Если она выходит из традиционных рамок, ее гонит в бесплодное отрицание нигилизма; если она приобщается к своему племени, ей надобно наложить на себя печать смирения… и отказаться от всякой самостоятельной деятельности, от всякого самостоятельного мышления… Личности негде развернуться в великорусской жизни… оттого там и жить так тошно».

От этого ощущения («тошно жить») даже и у великих русских людей случались приступы отчаяния. «Скучно, тяжко, и вокруг столь подло и столь глупо, что не знаешь, где и дух перевести, – жаловался в одном из писем 1883 г. Н. С. Лесков. – Не могу себе простить, что я никогда не усвоил себе французского языка в той мере, чтобы на нем работать как на родном. Я бы часа не остался в России и навсегда. Боюсь, что ее можно совсем возненавидеть со всеми ее нигилистами и охранителями. Нет ни умов, ни характеров и ни тени достоинства… С чем же идти в жизнь этому стаду, и вдобавок еще самомнящему стаду?»

Проблему личности в «русском мире» осознавал, разумеется, не один Рыбников. Ей посвящена добрая половина отечественной литературной классики XIX столетия – все мы помним из школьной программы про «лишних людей». Но мало кто формулировал ее с такой четкостью, и, главное, мало кто так внятно объяснил ее генезис. Разве что В. В. Розанов в «Мимолетном» за 1914 год, пытаясь доказать ненужность для Российской империи ненавидимой им в ту пору интеллигенции, дал очень выразительный образ русского бытия, где независимой личности по определению нет места: «Мужики – пашут. Солдаты готовы отразить врага. Священники – хоронят, венчают, крестят. Держат „наряд“ и „идею“ над человеком. Царь блюдет все. „Да будет все тихо и благодатно“. Египет. Настоящий и полный Египет».

Вот именно – Египет, образец восточной, дохристианской деспотии!

Государство как было, так и осталось в России, по сути, главным собственником и главным работодателем, а при таком раскладе независимая личность как более-менее массовый тип решительно невозможна. Во всем этом не было бы трагедии, когда бы русские искренне считали подобное положение дел правильным. Раб, которого не оскорбляют побои, вполне может быть счастлив. Но одно дело – вынужденно подчиняться «силе сложившихся вещей», другое – верить в ее справедливость. Большинство никогда не прет против рожна, но это не значит, что оно этот «рожон» любит всеми фибрами души. Русские – народ христианско-европейской цивилизации, где личность – центр бытия, более того, это народ, создавший одну из величайших христианско-европейских культур, в которой от Владимира Мономаха до Александра Солженицына проникновенно и мощно воспето достоинство человеческой личности как абсолютная ценность. Да и Толстой – ни в творчестве, ни тем более в частной жизни – вовсе не сводится к апологии «приниженности».

Не сознательно, так подсознательно русские ощущают нормой уважительное отношение к себе как к творению Божию с бессмертной душой, а не садомазохистские игры в господ и холопов. И доказательств этому немало в русской истории. Рыбников, как знаток русского фольклора, отмечал, что чувство свободы и независимости личности пронизывает былинный эпос, что вовсе не «смирными» и не «приниженными» были герои последнего, а стало быть, и народ, таких героев почитавший, не может быть сведен к безличной массе. Он напоминал, что в рамки философии Толстого совершенно не укладываются такие «хищные» (как опять-таки выразился бы Аполлон Григорьев) современники событий, описанных в «Войне и мире», как А. П. Ермолов или М. С. Лунин.

Урожай на сильных, талантливых, инициативных людей среди русских был всегда поразительно высок, и именно они были дрожжами нашего прогресса. Государство этими людьми активно пользовалось, но, когда они начинали заявлять претензии на независимость (без которой сила, талант, инициатива развиваться не могут), их либо истребляли, либо выталкивали на периферию, либо заставляли встраиваться в систему, где они через какое-то время чахли или проституировались. В том числе и отсюда прерывистость русского исторического развития, обязательность срыва реформ с последующим переходом в реакцию.

Личная независимость в наших палестинах – цветок как будто редкий и экзотический. Но как характерно, что чуть политический климат начинает теплеть, это растение тут же получает тенденцию к распространению. Стоило самодержавию дать дворянству Манифест о вольности, как уже через двадцать – тридцать лет народилось поколение Пушкина и декабристов, для которого понятие о личной независимости было основой идентичности. Стоило в 1905 г. явиться Манифесту о политических и гражданских свободах – и тут же бурно закипела общественная и хозяйственная жизнь, за считаные годы возникла новая, европеизированная Россия, уничтоженная затем пришествием коммунистического Египта.

Беда в том, что нам до сих пор никак не удается закрепить наши хаотические освободительные стремления на уровне работающих и
Страница 5 из 41

воспроизводящихся социальных и политических институтов, создать новую «силу сложившихся вещей», которая поощряла бы дух свободы и независимости, а не давила его. И другая напасть: отечественные борцы за свободу нередко больны «бесплодным отрицанием нигилизма», а порой вольно или невольно копируют обыкновения своего надзаконного супостата: «Свободных мыслей коноводы / Восточным деспотам сродни» (П. А. Вяземский).

Есть исследователи, которые пишут в связи с вышесказанным о каком-то особом «властецентризме» русской культуры или даже видят здесь выражение неких прирожденных свойств русского национального характера. Но данное явление все же не уникально. Джон Стюарт Милль писал в позапрошлом столетии: «Есть нации, у которых страсть повелевать другими настолько преобладает над стремлением сохранить личную независимость, что они даже ради призрачной власти готовы всецело пожертвовать своей свободой. В таком народе каждый человек, подобно простому солдату в армии, охотно отрекается от личной свободы в пользу своего начальника, лишь бы армия торжествовала и ему можно было гордиться тем, что и он – один из победителей, хотя бы его участие во власти, проявляемое над побежденными, было совершенно призрачно. Правительство, строго ограниченное в своих полномочиях… не по вкусу такому народу. В его глазах представители власти могут делать все что угодно, лишь бы самая власть была открыта для соискательства. Средний человек из этого народа предпочитает надежду (хотя бы отдаленную и невероятную), что он достигнет некоторой власти над своими согражданами, уверенности, что эта власть не будет без нужды вмешиваться в его дела и дела его ближних».

Вы думали, это о русских? Между тем речь идет о французах эпохи «суверенной демократии» Наполеона III. Сходные социально-политические системы порождают и сходные общественные практики. Но это не значит, что и системы, и практики эти – навсегда. Другое дело, что русский случай особенно тяжел – даже при Наполеоне Малом действовал кодекс его великого дяди, обеспечивающий право частной собственности, и, что еще важнее, среди многих победивших французских революций не было революции коммунистической.

* * *

При том подходе к русской истории, который предлагает автор, понятно, что настрой его сочинения критический по преимуществу, но все же к критике несводимый. Его «История» – не только история русских бедствий, но и история борьбы русского народа за свое национальное государство, история многочисленных попыток изменить главенствующее направление русской жизни, достаточно вспомнить хотя бы реформы А. Ф. Адашева и П. А. Столыпина. И в этом смысле речь в книге идет не только о минувшем, но и о желательном будущем.

В работе над книгой меня стимулировали глубокие размышления Фридриха Ницше о том, что, «наряду с монументальным и антикварным способами изучения прошлого», «необходим подчас человеку… также третий способ – критический… Человек должен обладать и от времени до времени пользоваться силой разбивать и разрушать прошлое, чтобы иметь возможность жить дальше; этой цели достигает он тем, что привлекает прошлое на суд истории, подвергает последнее самому тщательному допросу и, наконец, выносит ему приговор… Это как бы попытка создать себе a posteriori такое прошлое, от которого мы желали бы происходить, в противоположность тому прошлому, от которого мы действительно происходим, – попытка всегда опасная, так как очень нелегко найти надлежащую границу в отрицании прошлого и так как вторая натура по большей части слабее первой. Очень часто дело ограничивается одним пониманием того, что хорошо, без осуществления его на деле, ибо мы иногда знаем то, что является лучшим, не будучи в состоянии перейти от этого сознания к делу. Но от времени до времени победа все-таки удается, а для борющихся, для тех, кто пользуется критической историей для целей жизни, остается даже своеобразное утешение: знать, что та первая природа также некогда была второй природой и что каждая вторая природа, одерживающая верх в борьбе, становится первой».

Важным подспорьем для методологии автора стал также «рационалистический историзм» Пьера Бурдье, писавшего: «То, что выглядит сегодня очевидным, минуя сознание и выбор, очень часто прежде являлось ставкой в борьбе и утвердилось только в итоге противостояния доминирующих доминируемым. Главным результатом исторического развития является упразднение истории путем возврата к прошлому, то есть к бессознательному, к скрытым возможностям, которые оказались нереализованными… Докса есть частная точка зрения, точка зрения доминирующих, которая представляет и заставляет признать себя в качестве всеобщей точки зрения; точка зрения тех, кто господствует, подчиняя себе государство, кто сделал из своей точки зрения всеобщую, создавая государство».

То есть, проще говоря, все «абсолютное», «онтологическое», «само собой разумеющееся», «докса», как выражается Бурдье, в социальной реальности есть создание рук человеческих, имеющее свою историческую генеалогию, свое начало, заложенное очень часто в произволе победителей. Следовательно, оно может иметь и свой конец, когда победителями станут совсем другие силы и создадут свое «абсолютное», «онтологическое», свою «доксу». Это вселяет надежду на то, что русские могут изменить траекторию своей истории, которая в течение веков делала из них «объект», «средство», «скрепляющий раствор», и стать «субъектом», «целью в самих себе», «зданием».

Недосягаемым образцом «критической истории» для меня является великий труд Алексиса де Токвиля «Старый порядок и революция», содержащий столь много поразительных параллелей с прошлым и настоящим нашего Отечества. Поэтому вовсе не случайно цитата из французского автора служит одним из эпиграфов к «Истории русской нации».

Если же говорить об отечественных истоках позиции автора, то она наследует исторической концепции декабристов (о которой подробно говорится в пятой главе) и некоторым идеям П. Б. Струве, который будет в дальнейшем неоднократно процитирован.

Заранее отвечая на упреки в необъективности, замечу, что объективность в смысле отсутствия у историка ценностных предпочтений возможна разве только при составлении хронологической таблицы (да и там есть простор для злостного субъективизма). Авторы, воспевающие мощь российской государственности и видящие в служении ей смысл существования русского народа, не менее пристрастны. Историческая наука изначально была идеологизированной и ангажированной, не случайно профессор-историограф – неизменный (и немаловажный) актор политического поля эпохи модерна. На мой взгляд, историк имеет право не прятать стыдливо свои мировоззренческие предпочтения (которые все равно проявятся так или иначе – «шила в мешке не утаишь») под маской псевдоакадемизма, а прямо их заявлять. С одной только принципиальной оговоркой: он должен сохранять sine qua non своей профессиональной этики – уважение к факту. Мы можем сколь угодно вольно комбинировать известные нам данные источников, но мы не должны эти данные выдумывать или замалчивать. Надеюсь, мои мировоззренческие предпочтения не сказались на качестве
Страница 6 из 41

предлагаемого исторического анализа, во всяком случае, из-за них я нигде сознательно не искажал фактической стороны дела (хотя наверняка и допустил какие-то ошибки).

* * *

И еще на один возможный упрек хочу ответить заранее, ибо он уже звучал по отношению к моим работам, на основе которых создана эта книга. Точнее сказать, это не упрек, а обвинение – в «очернении» русской истории или даже в «русофобии». Помню, как весной 2009 г. покойный Л. И. Бородин с мрачной удовлетворенностью тем, что наконец-то удалось раскусить «засланного казачка» и теперь уже совершенно ясны причины «странностей» вроде бы неглупого человека, говорил мне тет-а-тет после прочтения моей статьи «Нация в русской истории»: «Вы не любите русскую историю». Я, несколько ошарашенный таким выводом, растерянно возразил, что вообще-то именно русской историей и занимаюсь профессионально вот уже лет двадцать. Леонид Иванович саркастически-мудро усмехнулся и с полной уверенностью в своем торжестве моментально меня «срезал»: «Ну и что, Пайпс, между прочим, русской историей всю жизнь занимается…» После стигматизирующего мою персону в глазах каждого честного русского патриота сближения с главным «русофобом» американской историографии я понял, что дальнейший спор совершенно бессмыслен. С той поры нечто подобное, и в гораздо более резкой форме, мне приходится выслушивать и читать в свой адрес регулярно.

Но что значит любить свою историю? «Благодарно принимать» все, что в ней было? Вроде бы к этому призывал Пушкин в неотправленном письме к Чаадаеву: «…клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы… иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал»? Но я, рискуя не согласиться с «нашим всем», не вижу никакого патриотизма или тем паче «русофильства» в том, чтобы «любить» такие наполненные невыносимым русским страданием периоды нашего прошлого, как монгольское иго, опричнина, раскол, петровская революция или людоедство на государственном уровне 1917–1953 гг. Более того, по-моему, «любить» такое и есть самая настоящая «русофобия». И мне ближе взгляд, высказанный пушкинским современником и другом – мудрым П. А. Вяземским: «Многие признают за патриотизм безусловную похвалу всему, что свое… Я полагаю, что любовь к отечеству должна быть слепа в пожертвованиях ему, но не в тщеславном самодовольстве; в эту любовь может входить и ненависть. Какой патриот, какому народу ни принадлежал бы он, не хотел бы выдрать несколько страниц из истории отечественной и не кипел негодованием, видя предрассудки и пороки, свойственные его согражданам? Истинная любовь ревнива и взыскательна. Равнодушный всем доволен, но что от него пользы?»

У наших совершенно обезумевших в последнее время борцов с русофобией серьезная проблема со зрением: они не различают в России народ и государство, а между тем последнее в ходе русской истории являлось в иные эпохи гораздо более злостным мучителем первого, чем любой иноземный захватчик. Еще в позапрошлом веке это прекрасно понимали многие патриоты «вне всяких подозрений». Так, славянофил Ф. В. Чижов позволил себе очень сильные выражения на сей счет в одном из частных писем 1873 г.: «Господи! Господи! Как дорого достались нашему народу государственные порядки. Едва ли какое бы то ни было пленение вавилонское соединяло с собой столько бед, неурядицы, притеснений, поборов. Это просто-запросто были не люди с каким-нибудь понятием о человеческом достоинстве, с какой-нибудь тенью понятий о праве, это просто двуногие животные, которых резали для стола, но резали, душили, казнили, пытали для одного кушанья – правительственного произвола». Знал бы Федор Васильевич, что уготовано России в XX столетии…

Историй, написанных с точки зрения властителей, у нас довольно, здесь предлагается история с точки зрения народа, создавшего великую страну, но так и не ставшего ее хозяином. Представить критику власти критикой народа – излюбленный прием государственного агитпропа. По словам Б. Мура: «В любом обществе именно господствующим группам приходится больше всего утаивать правду о том, как функционирует общество. Поэтому подлинный анализ часто обречен на то, чтобы иметь критическое звучание, выглядеть скорее как разоблачение, чем как объективное высказывание… Для всех исследователей человеческого общества сочувствие к жертвам исторического процесса и скептицизм в отношении заявлений победителей обеспечивают достаточную защиту против того, чтобы попасть под влияние господствующей идеологии».

Завершить столь затянувшееся предисловие я бы хотел кратким комментарием по поводу второго эпиграфа к книге – из Шукшина. Автор «Калины красной» конечно же не меньше, чем кто-либо, гордился великими достижениями русской классической культуры. Но, очевидно, видел он и то, насколько русское социально-политическое бытие чудовищно далеко от заветов последней.

Глава 1. Русская федерация

Историография Древней Руси имеет парадоксальное сходство с актуальной российской политологией: и там, и там минимум достоверной информации и максимум головокружительно смелых концепций. Еще в позапрошлом веке выдающийся знаток русских юридических древностей В. И. Сергеевич с грустью констатировал: «Источники нашей древнейшей истории очень не полны, а выражения летописца не достаточно определенны. О древнейших событиях возможны поэтому иногда только догадки». Подсчитано, что за период XII–XV вв. до нас дошло всего 2234 делопроизводственных документа, из которых львиная доля (2048) приходится на последнее столетие. Для сравнения: опубликованная небольшая часть архива итальянского города Лукка за 1260–1356 гг. составила около 30 тыс. документов; только от одного французского короля Филиппа IV Красивого (1285–1314) осталось около 50 тыс. актов. То есть «за 30 лет французской средневековой истории их сохранилось в 23 раза больше (!), чем за 400 лет русской. Есть от чего отечественному историку впасть в депрессию…» – сокрушается современный исследователь А. И. Филюшкин. Попробуем вкратце сформулировать, что дает по нашей теме древнерусская история «в сухом остатке» на основании этих скудных данных, стараясь не увлекаться ни своими, ни чужими догадками.

Русь и русская земля

В VI–VIII вв. восточная ветвь славянства заселяет Восточно-Европейскую равнину от Финского залива на севере; низовьев Днепра, Южного Буга, Днестра на юге; среднего течения Немана, Западной Двины и Западного Буга на западе; верховьев Волги, Дона и Оки на востоке, то есть, грубо говоря, от Прибалтики до Причерноморья, от Немана до Волги. Племенами называть эти славянские объединения неверно, ибо кровнородственную стадию они уже миновали, и их единство определялось территориально-политическими факторами. Вслед за Г. Г. Литавриным и А. А. Горским будем именовать их «славиниями». Наиболее значительными «славиниями» были поляне с центром в Киеве и словене с центром в Новгороде. В 882 г. новгородский князь Олег захватил Киев и перенес туда свою столицу. Так образовалось государство, получившее затем в исторической науке условное название Киевская Русь (далее – КР). С Киевом понятно, но почему Русь?

Споры об этнической принадлежности народа русь, составившего
Страница 7 из 41

правящую элиту государства восточных славян и давшего последнему имя, ведутся уже несколько столетий и явно не собираются заканчиваться. Не станем в них углубляться, отметим только, что само слово это, видимо, неславянское, а то ли скандинавское, то ли иранское. В зависимости от того, какой точки зрения в данном вопросе придерживаться, русь получит происхождение либо северное (шведы/датчане или ославянившиеся кельты/литовцы), либо южное (аланы). В летописях русью величают как полян, так и призванных из-за моря «володеть и княжить» Новгородом Рюрика с его дружиной, которая позднее, уже возглавляемая Олегом, оккупирует Киев. Существуют версии даже о двух «русях» – северной и южной, с разным этническим происхождением, но с удивительно сходным самоназванием, которые затем силой исторических обстоятельств соединились в Киеве. А может, варяги просто присвоили себе имя свергнутой ими местной династии?

Так или иначе, но, скорее всего, властвующая элита КР была изначально неславянской. Инородность знати – не редкость для ранних стадий европейского этногенеза: во Франции – франки, в Англии – норманны, в Болгарии – тюрки-булгары… Но кем бы ни были новгородские варяги (скандинавская версия все-таки более доказательна), они достаточно быстро ославянились – уже в третьем поколении киевские князья начинают носить славянские имена (Святослав) – и передали свой (или приватизированный ими) этноним новой этнополитической общности, сформировавшейся на основе «славиний», вошедших в их государство, – «древнерусской народности», по терминологии советских историков.

Впрочем, вопрос, насколько единой была эта «народность», весьма сложен. Мы не знаем, как и в какой степени осознавалось общерусское единство народным большинством. Мы можем судить об этом в основном по воззрениям «интеллектуальной прослойки» – авторов летописей и других литературных произведений, которые, надо полагать, косвенным образом отражали и позицию властей предержащих. И здесь первостепенную важность имеет вопрос об употреблении в письменных источниках понятий «Русь» и «Русская земля» в «широком» (все земли КР) и «узком» (собственно Киевщина, или – немного шире – «треугольник» среднего Поднепровья: Киев – Чернигов – Переяславль) смысле. Первый вариант характерен для периода XI – первой трети XII в., то есть времени наибольшего доминирования Киева и, что неудивительно, представляет собой почти исключительную прерогативу столичных литераторов. И. В. Ведюшкина подсчитала, что из 270 упоминаний «Руси» и «Русской земли» в киевской Повести временных лет (начало XII в.) 260 имеют «расширительное» значение.

Очевидно, что в КР, как везде и всегда, (прото)националистический дискурс создавался и развивался интеллектуалами. И мы можем даже вполне определенно их указать. Это группа русского духовенства, связанная с Киевским Печерским монастырем, – «местные» клирики, резко оппозиционно настроенные в отношении церковной иерархии, экспортируемой Византией. Борьба за свой статус с начальниками-чужаками, разумеется особых патриотических восторгов по поводу порученной их духовному окормлению варварской страны и ее населения не испытывавшими, была благодатной почвой для произрастания (прото)националистических настроений. Эта борьба нередко совпадала с антивизантийскими тенденциями некоторых киевских князей, также не жаловавших «иностранных агентов» во главе духовной власти. Именно из среды печерского монашества идут инициативы канонизации «своих», русских святых, постоянно блокируемые греческим руководством Киевской митрополии. Именно здесь ведутся горделивые разговоры об особой близости Русской церкви к Богу. И главное – именно в стенах Печерской обители создаются тексты, в которых прославляется «Русская земля» и акцентируется ее государственное и народное единство – прежде всего, конечно, упомянутая выше Повесть временных лет, а также «Память и похвала» Иакова Мниха и памятники борисоглебского цикла.

Подобные же идеи мы видим ранее и еще более ярко выраженными в «Слове о Законе и Благодати» (1037–1050) первого «русина» на киевском митрополичьем престоле Илариона. В этом сочинении уже присутствует и вполне зрелая «национальная» мифология, в том числе и столь знакомая специалистам по русской и германской философско-политической мысли XIX в. мифологема «молодого народа» в духе «и последние станут первыми», явно направленная против «ветхой» Византии. «И подобало благодати и истине воссиять над новым народом. Ибо не вливают, по словам Господним, вина нового, учения благодатного “в мехи ветхие“… Так и свершилось. Ибо вера благодатная распростерлась по всей земле и достигла нашего народа русского… Итак, будучи чуждыми, наречены мы народом Божиим, будучи врагами, названы сынами Его» (перевод диакона Андрея Юрченко). Тут же воздается хвала киевским князьям Игорю, Святославу и Владимиру (напомним, первые двое – язычники!), которые правили «не в безвестной и захудалой земле, но в земле Русской, что ведома во всех наслышанных о ней четырех концах земли». Если принять красивую версию М. Д. Приселкова о том, что Иларион, после его низложения под нажимом Константинополя, стал монахом с именем Никон, а потом и первым игуменом Печерской обители, история формирования древнерусского (прото)национализма приобретает логическую (и эстетическую) завершенность.

В период удельной раздробленности (30-е гг. XII – 30-е гг. XIII в.), напротив, возобладало «узкое» понимание «Руси». Киевские летописи все еще старались держать столичную марку, но и в них насчитывается до трети случаев, когда рассказывая о переездах того или иного князя из Киевщины в какую-либо другую землю (или наоборот), первая противопоставляется последней как Русь – не-Руси. А уж в провинциальных летописных сводах, буквально за единичными исключениями, «Русская земля» – это Среднее Поднепровье, а никак не Суздаль или Новгород, Галич или Смоленск, Полоцк или Рязань. Тем не менее и в это время существовало несколько объективных факторов, не дававших общерусскому единству распасться.

КР сохраняла определенное политическое единство, представляя собой «нечто вроде федерации» (Г. В. Вернадский), скрепляемой правлением во всех ее землях представителей рода Рюриковичей, многие из которых не сидели на одном месте, а перемещались вместе с дружинами «от стола к столу» (П. П. Толочко). Русь была, по сути, коллективным родовым владением Рюриковичей, которые не забывали о своем родстве («я не Угрин, ни Лях, но одиного деда есмы внуци», – сказал в 1174 г. черниговский князь Святослав Всеволодович великому киевскому князю Ярославу Изяславичу), и не только воевали между собой, но и организовывали совместные походы против внешних врагов. Киев в их сознании продолжал иметь статус «старейшего» города.

Все земли КР оставались канонической территорией киевской митрополии, которая осуществляла их религиозное единство, духовно скрепляемое одиннадцатью общерусскими святыми, канонизированными в домонгольский период.

На всей территории КР действовали общие законы, прописанные в юридическом кодексе Русская Правда, то есть можно говорить и о ее правовом единстве.

Между разными землями КР не
Страница 8 из 41

просто сохранялись, но и расширялись и укреплялись разнообразные хозяйственные связи, создававшие ее экономическое единство. Вплоть до монгольского нашествия выполняли свое назначение все основные пути, по которым происходила международная торговля Руси. Через Киев во все русские земли шли импортные товары из Византии и с Востока. Новгород критически зависел от подвоза хлеба с русского юга.

Многообразно проявлялось культурное единство. Общий литературный язык, при наличии нескольких диалектов. Единообразие каменного зодчества, бытового строительства (срубные бревенчатые дома), керамики… Во всех городах КР женщины носили сходные трехбусинные височные кольца, бронзовые и стеклянные браслеты. Да, во многих случаях региональные особенности очевидны, но не менее очевидно и подражание киевским образцам.

Жители разных земель ощущали «Русскую федерацию» как единое пространство – не только политическое, но и бытовое. Об этом говорят многочисленные переселения из земли в землю простых людей – ремесленников, крестьян, церковников. Причем не только массовые, вслед за князем и дружиной (самое значительное, вероятно, произошло в конце XI – начале XII в. из Южной Руси в Волго-Окское междуречье, что запечатлелось в появлении на Северо-Востоке городов, повторяющих юго-западные названия – Переяславль, Галич), но и индивидуальные. В одной из новгородских берестяных грамот, датированной рубежом XI–XII вв., ее автор дает совет родственникам продать усадьбу в Новгороде и переселиться в Смоленск или Киев, ибо там хлеб дешевле. Уроженцы одной русской земли, оказавшиеся на территории другой, юридически определялись как «иногородние» или «иноземцы», но четко отделялись от нерусских иностранцев – «чужеземцев».

Указанное настолько очевидно свидетельствует об изначальном русском единстве КР, что останавливаться на полемике с теми политически ангажированными авторами, которые уже тогда обнаруживают на ее территории Украину и Беларусь, не вижу смысла.

Три «ветви власти»

Конечно, все вышеперечисленные факторы показательны главным образом для городской части КР. Насколько они «работали» в сельской местности, трудно сказать. Именно города, притом что они часто соперничали друг с другом, были средоточием «объективных» общерусских тенденций, общерусской материальной и духовной культуры.

Да, городское население КР составляло меньшинство по отношению к сельскому. Но, во-первых, меньшинство довольно внушительное. По изысканиям М. Н. Тихомирова, накануне монгольского нашествия городов на Руси насчитывалось около трехсот, некоторые из них – такие как Киев, Новгород, Смоленск – были по меркам своего времени весьма обширными, густонаселенными и благоустроенными. Население Киева времен его расцвета достигало 50–80 тыс. человек (для сравнения, один из крупнейших европейских городов Париж в начале XIII в. вмещал около 100 тыс. жителей), в Новгороде в начале XIII в. проживало 20–30 тыс., в Смоленске – несколько десятков тысяч. Ярославль, Ростов, Владимир-Клязьминский имели по 10–20 тыс. Г. В. Вернадский предположил, что в конце XII – начале XIII в. городское население Руси составляло не менее миллиона человек – 13 % от общего количества жителей (7,5 млн), что соответствует ситуации Российской империи конца XIX в. Во-вторых, в городах жила политическая, хозяйственная и культурная элита страны, многие из них были важными торговыми центрами. А в-третьих, крупные города являлись не только княжескими столицами, но и сосредоточием местного самоуправления.

О том, насколько велика была политическая роль веча – непериодического собрания полноправных граждан – «гражан», «людей градских», «то есть мужей свободных, совершеннолетних и не подчиненных семейной власти» (М. Ф. Владимирский-Буданов) – историки спорили и будут еще спорить. Но несомненно, во всяком случае, следующее. Вечевые порядки – вовсе не привилегия лишь северных республик – Новгорода и Пскова, они распространялись практически на все русские земли, получая «лишь различную степень и форму выражения в зависимости от местных индивидуальных условий» (А. Н. Насонов), о чем недвусмысленно свидетельствует летописец в конце XII в.: «Новгородци бо изначала, и смолняне, и кыяне, и полочане, и вся власти, якож на думу, на вече сходятся». Сообщают летописи и о вечевых собраниях в Ростове, Суздале, Владимире-Клязьминском, Владимире-Волынском, Галиче, Рязани, Чернигове, Курске, Переяславле-Южном, Переяславле-Залесском, Дмитрове, Москве… Всего до нас дошло более 50 свидетельств о вечевой жизни различных древнерусских городов (сельские жители, видимо, в ней не участвовали). Первое из них, связанное с Белгородом, относится к 997 г., но очевидно, что корни веча идут еще от народных собраний времен «военной демократии».

Вече изгоняло и призывало князей, начинало войну и заключало мир, не говоря уже о решении сугубо местных вопросов – судебных, финансовых, церковных, избрании городских чиновников… В Новгороде за период с 1095 по 1304 г. князья сменились 58 раз, чаще всего при непосредственном участии горожан. В Киеве в XI–XII вв. городская община периодически изгоняла и приглашала князей, которые при вокняжении заключали с горожанами договор («ряд»). Даже в Суздальской земле, где княжеская власть была сильнее, чем где бы то ни было на Руси, городские веча играли решающую роль в междукняжеской борьбе 1170-х гг.

Разумеется, вече было не единственным институтом государственного управления КР – не менее важны были власть князя и боярская дума. Поэтому многие историки справедливо говорят о «тройственности» верховной власти на Руси, где, в зависимости от региона, в разных сочетаниях находились три основных политических элемента – монархический, демократический и аристократический. Но нигде в КР не существовало неограниченной монархии, более того, как показал А. П. Толочко, даже сама идея таковой в общественном сознании отсутствовала. В летописях князей хвалят за то, что они принимают важные решения, посоветовавшись с дружиной и боярами, и, напротив, причину их неудач видят в пренебрежении этим советом. Следует также отметить, что и церковь, благодаря иноземному происхождению подавляющего большинства митрополитов, была относительно автономна от княжеской власти. Все это важно подчеркнуть, ибо отсюда следует, что русская история начинается вовсе не с господства автократии, а с элементарных форм демократии, которые могли бы со временем стать основой для самобытно-русских институтов демократии современной. Городские общины КР, члены которых реально участвовали в принятии политических решений, представляли собой своеобразные «протонации», аналогичные, по мнению современных исследователей школы И. Я. Фроянова, древнегреческим полисам.

Был ли на Руси русский народ?

Тем не менее о единой русской «протонации» в КР мы говорить не можем. И в смысле институциональном – никакого центрального вечевого органа, общего для всех русских земель, не существовало, таковой был возможен только при наличии представительства, а оно на Руси в ту пору было неизвестно. И в смысле этнополитическом – региональные идентичности явно преобладали над общерусской. Правда, Б. Н. Флоря подчеркивает
Страница 9 из 41

как первостепенный тот факт, что в русских летописях уже с середины XII в. исчезают старые имена «славиний» (поляне, словене, кривичи и т. д.). Они вытесняются обозначением населения земель (как правило, не совпадающим с ареалами расселения «славиний») по их главным городам (киевляне, новгородцы, полочане и т. д.), что косвенным образом может свидетельствовать о распространении сознания принадлежности к одной народности – русь. Победа «областного» над «племенным» стала следствием целенаправленной политики киевских князей в конце Х – начале XII в., кроивших старую этническую карту Руси по своему произволу, так, «Черниговская земля включила в себя большую (но не всю) часть бывшей территории северян, часть территории радимичей и часть территории вятичей; на бывшей территории кривичей сложились две земли – Смоленская и Полоцкая, при этом первая включила в себя также часть радимичской и вятичской территорий, а вторая – часть территории дреговичей» (А. А. Горский). Но эта победа еще не означала автоматического торжества «общенародного». Похоже, напротив, что, при несомненном наличии «областнического» и «общегосударственного» сознания, сознание «общеэтническое» не было широко распространено.

Тот же Б. Н. Флоря и А. И. Рогов отмечают, что в Повести временных лет отсутствует представление о народе, населяющем «Русскую землю», в отличие от современных ей западнославянских хроник, в которых чехи (богемцы) у Козьмы Пражского и поляки у Галла Анонима выступают как первостепенные субъекты истории. Что уж говорить о Западной Европе, где дискурс о народах развивался уже с VI в. (например, в «Истории франков» Григория Турского), а в X в. средневековые хронисты трактовали национальную проблему на вполне современном языке: «Разные нации отличаются друг от друга происхождением, нравами, языком и законом» (Регино Прюмский). При этом другие народы и в ПВЛ, и в других летописях их авторами легко опознаются: греки, угры, ляхи, чехи, моравы, половцы… Этнонимы «русы», «русичи», «русины», «русские люди», «русские сыны» и т. д. в источниках Киевского периода встречаются, но довольно редко, да и сам их разнобой свидетельствует об отсутствии единого общепринятого этнонима. Это, конечно, говорит о неразвитости этнического общерусского самосознания. «Русь», «Русская земля» – сразу и территория, и государство, и народ.

Русская идентичность мыслилась древнерусским книжникам как территориальная, государственная и, естественно, конфессиональная (православно-христианская), но не как собственно этническая. Возможно, в этом сказалась обширность и пестрота «областных» ее элементов и неславянское происхождение собственно «русской» социально-политической элиты. Возможно, это связано с тем, что «основным катализатором формирования этноконфессионального самосознания явились недружественные контакты с соседями-иноверцами, прежде всего – кочевниками» (А. В. Лаушкин), что, естественно, усиливало в этом самосознании религиозный компонент. Возможно – с отсутствием прямого влияния на культуру КР античной традиции, в которой представление о народах, как субъектах истории, занимало важное место. И уж если так русскую идентичность «воображали» интеллектуалы, то что говорить о народном большинстве – крестьянах, чей кругозор редко превышал пределы родного села. Так или иначе, но эта идущая издревле особенность русского самосознания дает знать о себе практически на всем протяжении нашей истории, вплоть до сегодняшнего дня, существенно затрудняя формирование русской нации.

Но недостаточность (не отсутствие!) этнического элемента в русской идентичности вовсе не означает, что КР строилась как якобы «многонациональное», «полиэтническое» государство. Неславянские, финно- и балтоязычные народы, чьи земли непосредственно вошли в государственную территорию державы Рюриковичей (меря, весь, мурома, водь, ижора, голядь и т. д.), были славянизированы, христианизированы и растворились в «древнерусской народности», оставив по себе лишь некий след в русской генетике и антропологии да топонимическую память. Чего-то специально финского в русскую культуру они не добавили. Можно вспомнить еще тюркских вассалов Рюриковичей – «своих поганых», черных клобуков, которые тоже постепенно ассимилировались. А финноязычные и балтоязычные народы, жившие по окраинам (чудь, корела, пермь, югра, мордва, черемисы и др.) «остались вне государственной территории Руси; они составляли своего рода „пояс“ народов-данников, окружавший территорию Древнерусского государства на северо-западе, севере и северо-востоке» (А. А. Горский).

Несмотря на недооформленность русского этнического самосознания, оппозиция «свой – чужой» в нем была вполне развита, проявляя себя, как правило, в религиозном обличье. В ПВЛ балто-финские племена четко отделяются от Руси, и не только как данники, но и как неславяне (хотя и, подобно славянам, потомки Иафета), говорящие на своих языках. Как несомненно «чужие» воспринимались мусульмане и иудеи – народы «жребия Симова». Церковный устав Ярослава Мудрого предусматривал жесткие наказания за сексуальные контакты с их представителями: женщине грозило вечное заточение в монастыре, мужчине – отлучение от церкви. В 1113 г. киевские ростовщики-иудеи подверглись погрому, а потом были изгнаны из города.

Русь и Запад

Гораздо сложнее было отношение к европейским «еретикам-латинянам». Да, в русской духовной литературе той эпохи есть несколько резко полемических текстов против католиков (в основном написанных греческими иерархами, за исключением святого Феодосия Печерского), но светские власти на них, похоже, не очень-то обращали внимание. Судя по работам А. В. Назаренко и Б. Н. Флори, говорить о «конфликте цивилизаций» между Русью и Западом применительно к домонгольскому периоду не приходится. После церковного раскола 1054 г. между русскими землями и латинским миром (прежде всего западнославянскими и восточногерманскими землями) продолжали существовать не только тесные экономические (сухопутный путь «из немцев в хазары» был не менее значим, чем водный путь «из варяг в греки»; до XIII в. предметы восточной и византийской роскоши шли на Запад через Киев), но и политические, культурные и даже религиозные связи.

Всем известны впечатляющие результаты европейской брачной политики Ярослава Мудрого еще до раскола с католиками: сам был женат на шведской принцессе, дочери вышли замуж за французского, венгерского и норвежского королей, сестра – за польского короля и т. д. Но браки между княжескими родами и аристократией католической Европы продолжали заключаться и позднее, и разделение церквей им не слишком мешало. Сохранились латинский молитвенник и латинские святцы супруги киевского князя Изяслава Ярославича польки Гертруды, которыми она пользовалась до конца жизни (ум. после 1085 г.), стало быть, к переходу в православие ее не принуждали. В летописании, связанном с княжескими дворами, практически нет антикатолических выпадов. Впрочем, и в западнославянских (и даже восточногерманских) письменных источниках русских «схизматиками» еще не величали.

Продолжало сохраняться чувство общехристианской солидарности в отношении
Страница 10 из 41

языческого и мусульманского мира. Русские совместно с поляками участвовали в крестовом походе 1147 г. против язычников-пруссов. Очень любопытна запись в Ипатьевской летописи под 1190 г. о немецких рыцарях – участниках Третьего крестового похода. По словам летописца, императора Фридриха Барбароссу призвал идти в поход посланный ему Богом ангел, немецкие рыцари погибли в боях с сарацинами, «яко мученици святии прольяше кровь свою за Христа», и летописец верит, что их тела «из гроб их невидимо ангелом Господним взята бывахоуть».

Даже в собственно церковной жизни все далеко не сводилось к противостоянию. Скажем, в 1095 г. в основание одного из престолов, поставленного в храме бенедиктинского монастыря на р. Сазаве (Чехия), были положены частицы мощей святых Бориса и Глеба. Эти реликвии могли попасть в Сазаву лишь из храма в Вышгороде под Киевом, где хранились мощи князей-страстотерпцев. Или: в конце XI в. на Руси был учрежден церковный праздник в честь перенесения мощей святого Николая из Мир Ликийских в Бари (Южная Италия), то есть, строго говоря, в честь похищения латинянами мощей православного святого! Ни греческая, ни другие православные церкви этот праздник не приняли. А на Руси он привился, была составлена посвященная ему особая служба, в одной из стихир которой указывалось, что святой Николай «иным овцам посылается латинскому языку».

Еще более тесные связи отмечены Б. Н. Флорей в области сакрального искусства. Романское происхождение имеют техника строительства из крупных тесаных каменных блоков, тип круглой церкви – ротонды, к которому относится ряд памятников в западных русских княжествах – на Волыни, в Галицкой и Смоленской землях, а также скульптурный декор некоторых храмов Владимиро-Суздальской земли. Причем наиболее активные контакты в этой сфере датируются концом XII – началом XIII в., то есть на протяжении домонгольского периода они не сокращались, а расширялись.

Даже взятие крестоносцами в 1204 г. Константинополя не привело к разрыву с латинским миром. И только в 1230-х гг., после резкой активизации католической агрессии, направленной на север Руси и сопровождавшейся не менее резко поднявшимся градусом антиправославной риторики, такой разрыв становится неизбежным. Но важно отметить: не русские стали его инициаторами, они вовсе не стремились к самоизоляции, это была вынужденная самооборона.

Кстати, следует заметить, что, несмотря на нахождение в византийском культурном ареале, КР вовсе не была провинциальной копией империи ромеев, даже и в религиозном отношении. Первые русские святые – Борис и Глеб – не имеют аналогов в греческой агиографии, но зато близкородственны святым князьям и королям западных славян (Вячеслав Чешский) и скандинавов (Канут Датский). Еще больше различий с Византией и сходства с латинской Европой находим в социально-политической сфере. «Коллективный сюзеренитет» Рюриковичей не имеет ничего общего с традициями Константинопольской монархии и напоминает более всего государственную систему Каролингов. А общественный строй Руси, хоть и далекий от «классического» феодализма, весьма похож на соответствующие порядки в Восточной и Северной Европе: господствующий военно-служилый слой (дружина), получающий доходы от лично свободного рядового земледельческого населения не через развитие частного сеньориального землевладения, а через распределение государственных налогов.

Дух свободы

Итак, КР была органичной частью тогдашнего европейско-христианского мира, своеобразие ее состояло в доминирующем византийском религиозно-культурном влиянии и в непосредственном соседстве со Степью, с народами которой – прежде всего с половцами – она не только вела многочисленные войны, но и заключала политические союзы. Ни о какой отсталости от Европы в ту пору не может быть и речи. Новгородские мостовые, появившиеся в X в., на 200 лет старше парижских и на 500 – лондонских, а в XII в. в Новгороде уже были водопровод и канализация, сделанные из дубовых стволов. Древнерусское каменное зодчество, живопись и прикладные искусства стояли на уровне лучших европейских достижений. Древнерусская литература, создавшая такие бесспорные шедевры, как «Слово о законе и благодати» и «Слово о полку Игореве», отличается высочайшим художественным совершенством. «Лишь три области прекрасного, – отмечает А. Н. Севастьянов, – были развиты в Европе больше и лучше»: скульптура, витраж (на Руси не было вовсе) и рукописная книга. При этом книжные богатства КР были, видимо, весьма велики (по предположению Б. В. Сапунова, около 140 тыс. томов нескольких сот названий), но до нас, к сожалению, дошло менее одного процента из них. Важно отметить, что книжность была явлением массовым, как, естественно, и грамотность, о чем свидетельствуют более 500 берестяных грамот, написанных людьми са мого разного социального происхождения и найденных в Новгороде, Пскове, Полоцке, Смоленске, Москве…

Развитое ремесло и торговля русских городов свидетельствуют об экономической мощи Руси и даже дали В. О. Ключевскому основание для его ныне уже опровергнутой концепции о КР как о прежде всего «торговом предприятии». «Торговая прослойка» в составе населения Новгорода и Смоленска была больше, нежели в западноевропейских городах того времени. Хотя следует отметить, что экспорт русской торговли состоял почти исключительно из сырья (меха, мед, воск), а импорт – из готовой продукции и металлов.

Удельная раздробленность сопровождалась, конечно, серьезными минусами в виде междоусобных княжеских войн и набегов кочевников, но не приводила русские земли ни к экономическому, ни к политическому упадку.

Наконец, вовсе не последнее по важности. КР – это страна свободных людей. Да, там существовало рабство, но процент рабов был невелик и в основном состоял из военнопленных. Основной же массой населения оставались свободные крестьяне-общинники, платившие дань князю, – крепостного права тогда не существовало. О демократических институтах в городах и об отсутствии неограниченной монархии мы подробно говорили выше. Былины рисуют русских богатырей вольными, независимыми воинами, вступающими иногда даже в конфликт с киевскими князьями. Особо отметим, что двое из трех наиболее известных былинных витязей, запечатленных на знаменитом васнецовском полотне, – выходцы отнюдь не из Киева, а с Северо-Востока, то есть из будущей Великороссии: Илья, понятное дело, муромец, Алеша Попович – ростовец.

Недаром этот период русской истории столь любим в русском фольклоре и в поэзии русских романтиков XIX столетия – от Пушкина и Лермонтова до А. А. Григорьева и А. К. Толстого. Недаром декабристы видели в КР и ее осколках (Новгород, Псков) прообраз русского национального демократического государства. Да, они идеализировали то время, но ведь и было что идеализировать.

Завершим этот раздел прекрасной характеристикой КР, принадлежащей Г. В. Вернадскому: «…Киевская Русь была страной свободных политических институтов и вольной игры социальных и экономических сил… В Киевской Руси должно быть нечто, заставляющее людей забыть ее негативную сторону и помнить лишь достижения. Это „нечто“ было духом свободы – индивидуальной, политической
Страница 11 из 41

и экономической, – который преобладал в России этого периода и по отношению к которому московский принцип полного подчинения индивида государству представлял разительный контраст».

Мы не знаем, как происходило бы дальнейшее развитие «Русской федерации», не случись монгольского нашествия, об этом можно только строить догадки, но автор уже успел пообещать читателю, что догадками увлекаться не будет…

Умственный выверт

Подробно останавливаться на последствиях для Руси монгольского ига не было бы нужды, не приобрети в последние годы при активной официальной поддержке широкую популярность так называемая евразийская концепция русской истории. А как известно, центральный пункт этого не имеющего никакого научного основания набора вздорных лозунгов – выморочная идея о великом благе, которое принесли русским монголы. Дескать, в самом нашествии ничего особенно страшного нет – обычный набег кочевников; зависимость от Орды была необременительна; ни о каком иге говорить не приходится, на самом деле происходил взаимовыгодный симбиоз, благодаря которому Русь оторвалась (слава богу!) от уже тогда гниющей Европы и затем превратилась в великую державу – ордынскую наследницу.

Из всего вышеперечисленного действительности соответствует только тезис об отрыве от Европы. Но причины радоваться тому, что в пору, пока западные христиане копили богатства, строили соборы и множили университеты, наши предки напрягали все силы для того, чтобы сначала сносить, а потом сбрасывать монгольское ярмо, – здравому рассудку решительно неясны. Само по себе воспевание какого бы то ни было чужеземного господства, то есть потери национальной свободы, есть психологическое (и логическое) извращение. Но дифирамбы в честь господства иноплеменников, находящихся на более низкой ступени развития и, следовательно, по определению, не способных взамен утраты независимости подарить порабощенным более высокий уровень цивилизации, иначе как мазохистским сладострастием не назовешь. Никакой европейский народ не пережил ничего сравнимого с монгольским игом – торжеством кочевников над земледельцами. Даже турецкое владычество в Греции и юго-славянских странах в этом смысле смотрится предпочтительнее. Не говоря уже про «арабизацию» Испании, о чем афористически точно написал Пушкин: «Татаре не походили на мавров. Они, завоевав Россию, не подарили ей ни алгебры, ни Аристотеля».

Указанная извращенность вообще характерна для евразийства – этого, говоря словами И. А. Ильина, «умственного выверта», почти сплошь построенного на интеллектуальной нечестности и подтасовках. Некоторые его отцы-основатели это осознавали. Например, Н. С. Трубецкой в частном письме так высказывался о своем главном «историческом» сочинении «Наследие Чингисхана», опубликованном им под криптонимом И. Р.: «…я бы все-таки не хотел бы ставить своего имени под этим произведением, которое явно демагогично и с научной точки зрения легкомысленно». Единственный среди евразийцев серьезный историк Г. В. Вернадский в своих поздних трудах отказался от наиболее нелепых евразийских идеологем. Но главные популяризаторы евразийства в СССР и в постсоветской России Л. Н. Гумилев и В. В. Кожинов сумели перещеголять своих предшественников в вольном обращении с фактами и вполне заслужили звание мастеров исторической фантастики.

Великое жестокое пленение русское

Напомним некоторые вполне достоверные сведения, камня на камне не оставляющие от евразийской схемы.

Жертвами «обычного набега кочевников», по данным А. В. Кузы, стали 49 из 74 археологически изученных русских городов середины XII–XIII вв., из которых четырнадцать вовсе не поднялись из пепла, а еще пятнадцать не смогли восстановить своего былого значения, постепенно превратившись в сельские поселения. Кроме того, было уничтожено большинство крепостей и волостных центров, погостов и замков-усадеб, лишь в 304 (25 %) поселениях этого типа жизнь продолжилась позднее.

О количестве людских потерь можно строить разные предположения (от десятипроцентного до десятикратного сокращения населения), но, несомненно, они были огромны. Сотни скелетов – мужских, женских, детских – с признаками насильственной смерти найдены археологами при раскопках в Рязани, Киеве, на Волыни… «Люди избиша отъ старьца и до сущаго младенца» – эту запись о судьбе жителей Москвы можно воспринимать как краткое резюме летописных рассказов о трагедии Рязани, Суздаля, Владимира-Клязьминского, Козельска, Киева… Даниил Галицкий, возвращаясь в 1241 г. на родину из Польши после ухода татар, «не возмогоста ити в поле смрада ради и можьства избиенных, не бе бо на Володимере [Волынском] не остал живой; церкви святой Богородици исполнена трупья и телес мертвых». Итальянский монах Плано Карпини, проезжая через Киев в 1246 г., то есть через шесть лет после его разгрома, видел в поле «бесчисленные головы и кости мертвых людей».

Источники говорят о повальном бегстве населения с Северо-Востока Руси в 1239–1240 гг. от страха перед новыми визитами евразийских братьев, иные беженцы добирались даже до Саксонии и Дании. После 1240 г. эпидемия бегства охватила и Юго-Запад.

Монголы не только обильно убивали русских, но и массово уводили их «в полон», и это в первую очередь касалось, разумеется, наиболее работоспособной и квалифицированной части населения. Раскопки золотоордынских городов (Бельджамен, Водянское городище и др.) обнаружили там следы «русских кварталов», где в землянках ютились русские рабы, эти города строившие.

Всего во второй половине XIII – начале XVI в., по подсчетам Ю. В. Селезнева, русские земли подверглись ордынским вторжениям более 100 раз. Иные из них по разрушительности мало уступали походам Батыя, так, предпринятая в 1293 г. «Дюденева рать» разорила 14 городов.

Не менее печальны последствия «симбиоза» с Ордой и для русской экономики и культуры. В первые его 50 лет на Руси не было построено ни одного города. Почти на три десятилетия остановилось каменное строительство, достигшее домонгольского уровня лишь век спустя после Батыева нашествия, а искусство резьбы по камню испытало заметный регресс. Многие ремесла пережили тяжелейший упадок, ибо лучшие мастера оказались в ордынском рабстве: искусство перегородчатой эмали, техника скани и чернения, производство глазированной и полихромной керамики, стеклянных браслетов и бус и т. д. Резко сократилась торговля – как внешняя (на долгое время монополизированная мусульманскими купцами), так и внутренняя. В северо-восточных землях чеканка монеты возобновилась только в 80-х гг. XIV в. Почти во всех городах Северо-Восточной и Южной Руси на несколько десятилетий прервалось летописание. Погибло более 99 процентов книжных богатств.

О размерах монгольской дани мы не имеем сегодня более-менее точных данных. Ясно только, что она: 1) была многообразна (до 14 видов); 2) начиная с Ивана Калиты временами уменьшалась; 3) но изначально, после переписи населения в 1257 г., была крайне обременительной (источники того времени говорят о «дани тяжкой») и имела тенденцию возвращаться к этому уровню, – скажем, после «Тохатамышева нахождения» 1382 г. летописи снова сообщают о «дани тяжкой».

Монгольское иго
Страница 12 из 41

воспринималось русскими людьми именно как тяжкий и оскорбительный чужеземный гнет, а не как взаимовыгодный «союз». О чем свидетельствуют не только попытки отдельных князей этот гнет сбросить (например, совместное выступление Даниила Галицкого и Андрея Суздальского в 1252 г.) и многочисленные антимонгольские городские восстания (наиболее известны – в 1262 г. сразу в ряде городов Суздальской земли и в 1327 г. в Твери), но и недвусмысленные его оценки в сочинениях русских книжников рубежа XIII–XIV вв.: «ежедневное томление от безбожных и нечестивых язычников», «горькое рабство у иноплеменников», «пленение Русской земли», «языческое насилие», «великое жестокое пленение русское» и т. д. В летописях того же времени монголы фигурируют с такими эпитетами, как «безбожные», «поганые», «злые», «окаянные»… Не очень похоже на радостное приятие благодетельного «симбиоза», не правда ли?

А вот характерные фрагменты из проповедей епископа Владимирского Серапиона (до 1275 г.), рисующие трагические картины русской катастрофы: «Не пленена ли бысть земля наша? Не взяти ли быша гради наши? Не вскоре ли падоша отци и братья наша трупием на земли? Не ведены ли быша жены и чада наша в плен? Не порабощени быхом оставшеи горкою си работою от иноплеменник? Се уже к 40 лет приближает томление и мука, и дане тяжькыя на ны не престанут, глади, морове живот наших, и в сласть хлеба своего изъести не можем, и воздыхание наше и печаль сушат кости наша… Наведе на ны язык немилостив, язык лют, язык, не щадящ красы уны, немощи старец, младости детий… Разрушены Божественьныя церкви, осквернены быша ссуди священии и честные кресты и святыя книгы, потоптана быша святая места, святи тели мечю во ядь быша, плоти преподобных мних птицам на снедь повержени быша, кровь и отец, и братья нашея, аки вода многа, землю напои, князии наших воевод крепость ищезе, храбрии наша, страха наполнешеся, бежаша, мьножайша же братья и чада наша в плен ведени быша, гради мнози опустели суть, села наша лядиною поростоша, и величество наше смирися, красота наша погыбе, богатьство наше онем в користь бысть, труд наш погании наследоваша, земля наша иноплемеником в достояние бысть…» Надо что-то очень важное в себе исказить, то есть надо стать евразийцем, чтобы после этого плача русской души недрогнувшей рукой писать что-нибудь вроде «Наследия Чингисхана» или «В союзе с Ордой».

О том, как относились к своему ордынскому «союзнику-сюзерену» даже внешне более чем лояльные по отношению к нему московские князья, выразительно говорят два факта. Первый: московский летописец, описывая разгром вовсе не дружественной Москве Твери в 1328 г., сокрушается о «крови христианской», проливаемой «погаными татарами». Второй: построенный при Иване Калите Архангельский собор был освящен 20 сентября 1333 г., то есть в день памяти святого князя Михаила Черниговского, убитого в Орде в 1246 г. за отказ исполнить языческие обряды, что, безусловно, означало «поминовение погибших от рук ордынцев и обещание отомстить за них» (Н. С. Борисов).

Практически одновременно с установлением монгольского ига на севере Руси шла борьба с натиском латинского Запада, направленным на захват русской Прибалтики и грозившим независимости Пскова и Новгорода. В массовом сознании она сводится исключительно к победам святого Александра Невского, что, при всем уважении к последнему, не слишком справедливо. Все-таки точку в русско-немецком противостоянии поставило не Ледовое побоище 1242 г., а «исключительное по кровопролитию» (Д. Г. Хрусталев) ничейное сражение под Раковором 1268 г., вскоре после которого была установлена граница между Ливонским орденом и Новгородской землей. Русь потеряла Ливонию и Эстонию, но сохранила Карелию, Ижорскую и Водскую земли. Русско-немецкие (и русско-шведские) конфликты продолжались и позднее, но определившиеся в конце 1260-х гг. сферы влияния в целом оставались неизменными. Конечно, кровавые перипетии этой борьбы не могли не изменить отношение русских к латинянам в худшую сторону.

Распад «Русской Федерации»

И еще одно крайне важное – хотя и косвенное – последствие монгольского нашествия и ига. Они оборвали экономические и культурные связи между Восточной и Западной Русью, тем самым подготовив и политическое их разобщение. Киев прекратил быть даже формальным политическим центром, там вообще надолго не стало княжеского стола. Западные земли (Полоцкая, Киевская, Волынская, Черниговская, Смоленская и др.), добровольно ли, спасаясь от прелестей ордынского «симбиоза», вынужденно ли, под напором находившегося на подъеме воинственного Литовского государства, постепенно вошли в состав последнего. Так окончила свое существование «Русская федерация», так начался социокультурный раскол между ее прежними частями, последствия которого мы сегодня столь остро и драматично переживаем.

В то же время распространение русского этнонима в расколовшихся частях КР не только не уменьшилось, но, напротив, значительно возросло, по крайней мере среди интеллектуалов. Как показал Б. Н. Флоря, в летописях и иных литературных памятниках второй трети XIII–XIV в. понятия «Русь» и «Русская земля» уже не обозначают среднего Поднепровья, зато активно распространяется представление о Руси «как особом целом, отличном от соседей». Наиболее показательно в этом отношении «Слово о погибели Русской земли» (1238–1246), где границы последней очерчиваются от «угор», «ляхов» и «немец» на западе до волжских булгар на востоке, а населяет ее, согласно автору, единый «христианский народ» (в оригинале – «язык»), то есть русская идентичность здесь мыслится исключительно как религиозная. Галицко-волынские, суздальские и новгородские летописи все чаще называют свои земли и своих князей просто «русскими».

Таким образом, произошедшая катастрофа, ностальгия по утраченному единству обострила русское (прото)национальное самосознание. Павший Киев передал русское знамя другим столицам. Но во всех этих осколках былой «федерации» формировались разные версии русскости, в зависимости от преобладания одного из трех главных политических элементов КР – демократического, монархического и аристократического.

Запад, как уже говорилось выше, попал под власть Литвы (за исключением Галича, захваченного Польшей) и позднее вошел в состав польско-литовской Речи Посполитой, то есть стал частью периферии западноевропейского мира. Стоит отметить, что, вопреки еще одному евразийскому мифу, это никак не связано с политикой «западника» Даниила Галицкого. Последний хоть и принял королевскую корону от папы римского, но ни малейшей помощи от католиков не получил и был вынужден, как и Александр Невский, покориться Орде. А созданное им Галицко-Волынское княжество пережило своего создателя на несколько десятилетий.

Великое княжество Литовское, которое почти на девять десятых состояло из русских земель с гораздо более высоким уровнем развития, чем у собственно литовских, вполне могло бы стать новым центром общерусского единства. Литовские князья до конца XIV в. не покушались на русские социально-политические институты и веру, более того, русский язык активно использовался в сфере государственного управления. Но, соединившись с Польшей и
Страница 13 из 41

приняв католичество, шанс стать Новой Русью ВКЛ упустило.

Русское самосознание на Западе не только не исчезло, но в каком-то смысле, из-за инородного и инославного окружения, даже усилилось. Однако социальное бытие ВКЛ, где в управлении преобладал аристократический элемент (изначально сильно развитый и в Галицко-Волынской Руси с ее влиятельным боярством), сильно отличалось от образа жизни русских Востока. А с вхождением в ареал польского влияния прежнее русское культурное доминирование было утрачено, и сама Западная Русь стала постепенно полонизироваться. Но об этом мы подробнее поговорим в следующих главах.

Демократические традиции КР вполне успешно сохранялись и даже развивались в некоторых землях подмонгольской Руси, находившихся в наибольшем удалении от азиатских собратьев по «симбиозу» – в северных республиках Новгороде и Пскове и северо-восточной Вятке.

В Новгороде – хотя он и вынужден был признавать власть великого князя, утверждаемого Ордой, – начиная с 60-х гг. XIII в. княжеское влияние «свелось к минимуму» (В. Л. Янин). Князь не имел права собирать государственные доходы с Новгородчины (это делали сами новгородцы), владеть там на правах частной собственности землей, выносить судебные решения без санкции городского правления. В 1384 г. новгородцы провозгласили свою неподсудность московскому митрополиту, а наименование города Великим, произошедшее в конце XIV в., как бы уравняло его с великим князем. С 1290-х гг. в Новгороде начали происходить ежегодные выборы главы государства – посадника, главы купечества и свободного ремесленного населения – тысяцкого и главы черного духовенства – архимандрита. С 1354 г. посадничество стало коллегиальным, то есть каждый из новгородских концов (районов) избирал своего посадника, а на общем вече избирался главный (степенный) посадник. Однако со второго десятилетия XV в. в управлении Новгорода стали преобладать боярско-олигархические тенденции в венецианском духе, что привело к конфликту между «верхами» и «низами».

В Пскове полномочия князя были существенно больше. В частности, он обладал судебной властью, но судил не единолично, а во главе судебной коллегии, куда входили посадник и сотские (уполномоченные представители городского населения). И так по всем звеньям городского управления – княжеская администрация не работала отдельно, «она всюду смыкается с независимой администрацией вечевого города-земли» (Ю. Г. Алексеев). Посадничество во Пскове, как и в Новгороде, получило коллегиальный характер, представляя все концы города. Степенный посадник был подотчетен вечу и, во всяком случае, формально не пользовался никакими привилегиями. Внесение изменений в городское законодательство было предметом обязательного обсуждения на вече.

Еще одно интересное наблюдение специалистов, касающееся и Новгорода, и Пскова, – там не образовалось «аристократических» и «демократических» концов, знать и простолюдины жили едиными территориальными общинами, и боярские усадьбы перемешивались с домами «черного» торгово-ремесленного населения.

В Вятке (Хлынове) князя вообще не было. Верховная исполнительная власть там принадлежала земским воеводам, которых выбирало вече из числа местных бояр.

Но на большей части Восточной Руси развитие шло совсем в другом направлении. В сфере социально-экономической происходил упадок городов из-за монгольских погромов и свертывания торговли, сельское хозяйство превращалось в основную отрасль экономики, удельный вес сельского населения теперь увеличился, предположительно, до более 95 %. В сфере политической – заметен рост княжеской власти. Во-первых, князья в качестве ордынских вассалов, чья власть основывалась на ханском ярлыке, сделались фактически неподотчетными вечу. Во-вторых, роль главных землевладельцев и землеустроителей также выводила их за пределы компетенции городского самоуправления. Влияние вечевых институтов резко ослабло, хотя они и не исчезли и время от времени о себе напоминали во время городских восстаний. Боярство держало сильнейшую сторону и сплачивалось вокруг князей. Естественно, что на Востоке, прежде всего в землях, составлявших Суздальскую Русь, где и прежде княжеские прерогативы были весьма значительны, монархический элемент стал доминирующим. Так приготовлялась почва для будущего московского самодержавия.

Глава 2. Принцип Москвы

«Москва не есть просто город; не кирпич и известь ее домов, не люди, в ней живущие, составляют ее сущность. Москва есть историческое начало, Москва есть принцип», – писал в 1865 г. М. Н. Катков. Хорошо сказано! Но в чем суть этого принципа? Сам Катков определяет его так: «Единство и независимость Русского государства во что бы то ни стало и ценой каких бы то ни было жертв и усилий…» Да, это верно, но в публицистической патетике трибуна русского охранительства теряются очень важные специфические детали, собственно и составляющие особый дух любого большого исторического явления. На них уже позднее указали наши выдающиеся историки.

В. О. Ключевский отмечал «боевой строй» Московского государства, его «тягловый, неправовой характер» («сословия отличались не правами, а повинностями, между ними распределенными») и особенность верховной власти «с неопределенным, то есть неограниченным пространством действия…» «Не ограниченное никакими нормами… самодержавие» и «служба и тягло» как «государственное назначение… основных слоев населения» – вот главные элементы московской социально-политической системы по А. Е. Преснякову. Г. В. Вернадский говорил о «московском принципе полного подчинения индивида государству». С. Б. Веселовский – о политике «общей нивелировки и подчинения всего и всех неограниченной власти московского государя во всех областях жизни…». К этим чеканным формулировкам мало что можно добавить.

Москва действительно привносит совершенно новый принцип, практически антитезу киевскому. Более того, это и есть основной принцип русского исторического бытия. Ни Петербург, ни Советы, вроде бы резко от Москвы отталкивающиеся, прикрывающиеся импортированной западной маскировкой, во многом существенном и впрямь иные, нимало не отменили его, скорее, напротив, усовершенствовали, приспособив для его реализации гораздо более эффективные инструменты. И даже еще больше: сегодня нам тщетно искать следов домонгольской старины, кроме как археологических, зато московский принцип вполне себе полноценно сохранился в социально-политическом строе Российской Федерации, составляя его сердцевину. Власть, как и в XV–XVII вв., обладает «неограниченным пространством действия», народный быт и психология продолжают по большей части быть «служило-тягловыми». «Московский человек», проникновенно описанный Г. П. Федотовым, сочетающий в себе, с одной стороны, фаталистическую выносливость и терпение, с другой – внезапные вспышки «дикой воли», и ныне являет собой самый массовый русский тип.

Но, разумеется, в полной мере принцип Москвы раскрылся не сразу. Это уже задним числом мы отбрасываем все «нехарактерное» и создаем «идеально-типический» образ эпохи. В самом же историческом процессе «нехарактерное» может быть весьма важным фактором. По
Страница 14 из 41

крайней мере, до конца XVI столетия мы видим множество пережитков Киевского периода – «старину и пошлину», которую московские государи не только усердно ломали, но порой вынуждены были с ними и мириться. Наконец, само же самодержавие делало иногда ходы, либо противоречащие его собственному принципу, либо потенциально способные выстроить совсем иную перспективу развития страны. «Нивелировка и подчинение всего и вся» в XV–XVI вв. – пока только замах московской власти, заявленный ею потенциал, но отнюдь не эмпирическая реальность «цветущей сложности» русской жизни с остатками удельных княжеств, особыми правами и обычаями разных земель и социальных групп. В этой главе речь пойдет именно о данном периоде.

Москву сейчас модно ругать, и есть за что, с учетом живучести ее самых неприятных установлений. Но у нее имеются и бессмертные заслуги. «…Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни», – замечательно определил А. И. Герцен двойственность ее исторической роли. Попробуем же, обсуждая, а не осуждая последнюю, помнить об этой двойственности и соблюдать справедливость в приговорах.

Самочинное личное властвование

Итак, главное новшество, внесенное Москвой в русскую историю, – «не ограниченная никакими нормами» власть великого князя/царя. Именно отсюда берет истоки феномен «русской власти» – «автосубъектной и надзаконной», не имеющей «аналогов ни на Западе, ни на Востоке», ибо «на Востоке, будь то Япония, Китай или Индия, власть тэнно/ сегуна, хуанди или султана была ограничена – традицией, ритуалом, обычаями, наконец, законом», а на Западе даже «власть абсолютных монархов ограничивалась правом, на котором строился весь… порядок: король, даже если речь идет о Франции XVII–XVIII вв., считающейся модельной абсолютной монархией, мог менять законы (хотя и это было вовсе не так просто), но он должен был им подчиняться» (А. И. Фурсов).

Тем более ничего близкого мы не видим среди европейских монархий XV–XVI вв. В Англии действует Великая хартия вольностей (1215), по которой король не имел права устанавливать налоги и повинности без согласия представителей сословий, с конца XIII в. регулярно собирается двухпалатный парламент. В Священной Римской империи – Золотая булла (1356), признававшая суверенитет курфюрстов – вассалов императора в их владениях. В большинстве германских княжеств объявление войны и заключение союзов их правителями делалось только с санкции сословий – духовенства, дворянства и бюргеров. В Швеции Вольная грамота (1319) закрепила взаимные обязательства короля и знати, там действовал сейм с очень широкими полномочиями: «Ни одна война не может быть объявлена и ни один мир не может быть заключен иначе, как с согласия сейма – стереотипные фразы, встречающиеся на каждом шагу в шведских законах и сеймовых постановлениях» (В. Н. Латкин). Польша (а затем и Речь Посполитая) и Венгрия (до вхождения в империю австрийских Габсбургов в 1687 г.) были избирательными монархиями, где законодательная власть находилась в руках сейма, а знать имела юридически зафиксированное право на восстание против короля во имя своих прав и свобод.

Во Франции, где королевская власть была очень сильна, на заседании Генеральных штатов в 1484 г. один из депутатов произнес такую речь: «…короли изначально избирались суверенным народом… Каждый народ избирал короля для своей пользы, и короли, таким образом, существуют не для того, чтобы извлекать доходы из народа и обогащаться за его счет, а для того, чтобы, забыв о собственных интересах, обогащать народ и вести его от хорошего к лучшему. Если же они поступают иначе, то, значит, они тираны и дурные пастыри… Как могут льстецы относить суверенитет государю, если государь существует лишь благодаря народу?» Речь эта, по свидетельству современника, «была выслушана всем собранием очень благосклонно и с большим вниманием». И хотя как раз с конца XV в. значение ГШ резко падает (но тем не менее они продолжают спорадически собираться до начала XVII в.), в ряде областей не прекращали успешно действовать местные штаты, а провинциальные верховные суды – парламенты имели право приостанавливающего вето на королевские указы. «Франция – это наследственная монархия, умеряемая законами», – писал в XVI в. один из видных французских юристов. Феодальная вольница отошла в прошлое, но некоторые аристократы вплоть до эпохи Людовика XIV легко становились в смутные времена вполне самостоятельными политическими субъектами со своими армиями.

Даже в первопроходце европейского абсолютизма – Испании Филипп II не решился отменить автономию мятежного Арагона. Присягу арагонских кортесов (сословно-представительного собрания) испанскому королю невозможно представить в устах подданных московского самодержца: «Мы, столь же достойные, как и ты, клянемся тебе, равному нам, признавать тебя своим королем и верховным правителем при условии, что ты будешь соблюдать все наши свободы и законы, а если не будешь – то не будешь и королем». Испанские короли, по крайней мере, теоретически могли быть привлечены к суду, подобно любому своему подданному. «…В основных законах почти всех европейских государств – за исключением России – подчеркивалось, что королевская прерогатива не распространяется на жизнь, свободу и собственность подданных» (Н. Хеншелл).

Наконец, и в Византии, ошибочно считающейся образцом для русского самодержавия, императорская власть была неформально ограничена, во-первых, отсутствием определенного порядка престолонаследия, что заставляло претендентов искать поддержку в обществе, во-вторых, силой традиционных норм поведения монарха. Положение басилевсов было крайне неустойчивым – немногим менее двух третей из них погибли в результате заговоров или вынужденно отреклись от престола.

Суть же московского самодержавия определить иначе, нежели произвол, затруднительно. Государева воля, «самочинное личное властвование» (А. Е. Пресняков) здесь – единственный источник власти и закона. Она не связана никакими писаными нормами и даже если сама на себя какие-то обязательства накладывает, то затем легко их сбрасывает, буде в том нужда. Имперский посол в «Московии» барон Сигизмунд Герберштейн так характеризовал стиль правления Василия III: «Властью, которую он имеет над своими подданными, он далеко превосходит всех монархов целого мира… Всех одинаково гнетет он жестоким рабством… Свою власть он применяет к духовным, так же как и мирянам, распоряжаясь беспрепятственно по своей воле жизнью и имуществом каждого из советников, которые есть у него…» «Правление у них [русских] чисто тираническое: все его действия клонятся к пользе и выгодам одного царя и, сверх того, самым явным и варварским образом», – пишет о времени Федора Ивановича английский посланник Джильс Флетчер. Могут возразить, что иностранцы-русофобы просто-напросто клевещут на наше Отечество, но факты их выводы скорее подтверждают. Не будем вспоминать опричнину – экстрим есть экстрим. Приведем лучше в пример будничную управленческую технологию московского правительства начиная с Ивана III – насильственные многотысячные переселения своих подданных с места на место, «перебор людишек». Ничего подобного
Страница 15 из 41

тогдашняя Европа не знала.

Иван III, присоединяя Новгород, в январе 1478 г., дал ему жалованную грамоту о соблюдении ряда новгородских вольностей, где в первую очередь обещал не выводить новгородцев в другие земли и не покушаться на их собственность. Но менее чем через десять лет великий князь свое обещание нарушил. В 1487 г. из Новгорода было выведено более семи тысяч «житьих людей» (слой новгородской элиты между боярами и средними купцами). В 1489 г. произошел новый вывод – на сей раз более тысячи бояр, «житьих людей» и «гостей» (верхушка купечества). С учетом того, что население Новгорода вряд ли превышало 30 тыс., это огромная цифра, почти треть жителей. Вотчинное землевладение новгородских бояр было ликвидировано.

В 1489 г. та же участь постигла Вятку: «воиводы великаго князя Вятку всю розвели», – сообщает летописец. Еще в 1463 г. «простились со всеми своими отчинами на век» ярославские князья и «подавали их великому князю… а князь велики против их отчины подавал им волости и сел»; в Ярославле стал хозяйничать московский наместник, который «у кого село добро, ин отнял, а у кого деревня добра, ин отнял да отписал на великого князя ю…».

Василий III верно следовал по стопам отца. Из Пскова в 1510 г. он вывел 300 семей, то есть более тысячи человек. Из Смоленска, которому, как и Новгороду, была дана жалованная грамота с гарантией «розводу… никак не учинити», зимой 1514/15 г. вывели большую группу бояр, а через десять лет – немалое количество купцов. Практиковались переселения и в других западнорусских землях (Вязьма, Торопец), вяземским «князем и панам», кстати, тоже обещали «вывода» не делать. На место прежних землевладельцев и купцов всюду пришли служилые и торговые люди из московских городов.

После этого беспредела стоит ли удивляться слабости института частной собственности на Руси? «Такое из ряду вон выдающееся вмешательство правительства в частную собственность, продолжающееся целые века, должно было значительно подорвать свойственную всякому собственнику мысль о неприкосновенности его владений» (В. И. Сергеевич).

И это только крупные, политические акции. А ведь московская власть использовала «выводы» и в экономике, перебрасывая успешных предпринимателей в регионы, требующие хозяйственного оживления. Так, после основания Архангельска, ставшего центром торговли с англичанами и голландцами, правительство царя Федора Ивановича приказало заселить его торговыми людьми из поморских посадов и волостей. В 1587 г. в новый город было направлено жить и работать 26 купеческих товариществ. Правда, такое государственное регулирование бизнеса не оказалось слишком эффективным, уже через десятилетие более половины переселенцев тихо вернулись по домам. С тем же энтузиазмом относились поморские деловые люди и к перемещению их с периферии в центр. «Двинский сведенец, московский жилец» Семен Кологривов, передавая в 1578 г. щедрый дар Сийскому монастырю, просит игумена взамен печаловаться перед царем о возвращении его вместе с сыновьями на родину. Однако печалование не помогло, два года спустя Кологривов снова упоминается как «московский жилец». А из столицы, как из Архангельска, так просто не скроешься…

Как видим, московский суверен действительно распоряжается своими подданными как ему заблагорассудится, не связывая себя какими-либо устойчивыми правилами. Он не просто верховный правитель, он, как типичный восточный деспот – верховный собственник. Он ощущает себя не просто главным, а единственным политическим субъектом на Руси.

Поэтому его сознательная и целенаправленная стратегия – недопущение появления других субъектов и борьба со всем, что могло бы в такие субъекты превратиться. С любой автономностью, любыми зафиксированными правами и правилами. Ибо любая автономность, любые зафиксированные права и правила, любое ограничение произвола верховной власти могут стать потенциальной основой субъектности.

Характерны в этой связи упомянутые выше переговоры Ивана III с Новгородом зимой 1477/78 г. Новгородские представители, выдвинув условия, на которых они соглашались признать великого князя своим «государем», просили, чтобы он дал обязательство эти условия соблюдать («дал крепость своей отчине Великому Новугороду, крест бы целовал»). Но Иван Васильевич новгородские притязания отверг с порога: «Вы нынеча сами указываете мне, а чините урок нашему государству быти, и но то, которое государство мое». «Урок» – это определенные, точно установленные нормы, которые правитель обязан соблюдать. А «государь» (кстати, это слово в средневековой Руси означало – «хозяин»), в соответствии с принципом Москвы, не может иметь со своими подданными-«слугами» каких-либо договорных отношений. Изначальное намерение Ивана по отношению к Новгороду было «государствовать» там «так, как государствовал в Низовской земле, на Москве». Но, будучи политиком чрезвычайно осторожным, он решил преждевременно не загонять новгородцев в угол и в конце концов принял их условия, но не в форме договора, а в виде «милости», так и не скрепив ее крестным целованием и не разрешив этого сделать ни своим боярам, ни будущему новгородскому наместнику.

Единственный среди московских Рюриковичей литератор (и, надо признать, литератор первоклассный) – Иван Грозный создал некое идеологическое обоснование своей и своих предков власти. Ее источник – Божья воля и «благословение» прародителей, она, таким образом, получена не от подданных, и с ними монарх ею делиться не обязан. «Российское самодержавство изначала сами владеют своими государствы, а не бояре и вельможи… Доселе русские владетели не истязуемы были ни от кого, но вольны были подвластных своих жаловати и казнити, а не судилися с ними ни перед кем». Без самодержавной власти государство невозможно: «Аще не под единою властию будут, аще и крепки, аще и храбри, аще и разумни, но обаче женскому безумию подобны будут». Ответствен государь только перед Богом и своей совестью. Подданные – рабы государя, «Божиим изволением деду нашему, великому государю Бог их поручил в работу», и подобает «царю содержати царство и владети, рабом же рабская содержати повеления». Выступать против монарха – все равно что бросать вызов самому Господу: «Противляйся власти, Богу противится, аще убо кто Богу противится – сей отступник именуется, еже убо горчайшее согрешение». По существу, покорность самодержцу объявляется религиозным догматом.

С нескрываемым презрением относится Грозный к европейским монархам, власть которых, так или иначе, ограничивается их подданными: «А о безбожных языцех, что и глаголат! Неже те все царствии своими не владеют: как им повелят работные их, так и владеют». Сигизмунду II Польскому он пишет: «Еси посаженной государь, а не вотчинной, как тебя захотели паны твои, так тебе в жалованье государство и дали». Поскольку при заключении перемирия между Россией и Швецией его прочность со шведской стороны гарантировал не только король, но и, от имени сословий, архиепископ Упсалы, Иван саркастически заметил Юхану III, что шведский король «кабы староста у волости». (Предшественник Юхана – Эрик XIV, деспотическими замашками и психической неуравновешенностью весьма напоминавший своего русского
Страница 16 из 41

коллегу, был незадолго до этого отрешен от власти постановлением сейма, что, конечно, не могло понравиться создателю опричнины.) Ну и знаменитая отповедь Елизавете I Английской: «…мы чаяли того, что ты на своем государстве государыня и сама владеешь… ажно у тебя мимо тебя люди владеют, не токмо люди, но и мужики торговые… А ты пребываешь в своем девическом чину, как есть пошлая девица».

Насколько далека эта тотальная сакрализация верховной власти от скромных представлений о своих правах и обязанностях князей Киевского периода (достаточно вспомнить Поучение Владимира Мономаха)! Очевидно влияние на политическую теологию царя Ивана византийской религиозно-политической традиции. Но собственно византийский след при формировании принципа Москвы виден только в идеологическом обосновании последнего (ну еще в заимствованиях из придворного ритуала). Даже двуглавый орел на гербе, скорее всего, перелетел от Габсбургов. Как уже говорилось выше, сама структура власти в Восточно-Римской империи была принципиально иной, да и русские властители никогда не заявляли себя преемниками византийских императоров. До брака Ивана III с Софьей Палеолог в 1472 г. контакты Москвы с ромеями были незначительными, а характерные московские политические практики (те же «выводы») просматриваются, как минимум, с начала 1460-х гг. Косвенно на усиление московской власти повлияло падение Константинополя, ибо теперь Рюриковичи становились единственными православными суверенами, и их гордыня не могла не увеличиться в гомерических размерах.

С. А. Нефедов акцентирует возможное турецкое влияние на преобразования Ивана III и опричнину Ивана IV. Возможно, он прав (еще Флетчер отмечал, что «образ правления» московских государей «весьма похож на турецкий, которому они, по-видимому, стараются подражать»), но сам принцип Москвы явно сложился раньше: служилый, а не вассальный статус московского боярства заметен уже со второй половины XIV столетия.

Ордынский след

Так откуда же взялась «фантастическая мутация» (А. И. Фурсов) власти на Руси, образовавшая такую пропасть между Киевским и Московским периодами? Безусловно, это ордынское наследие. Но опять-таки здесь не прямое влияние – Орду Москва не копировала, – а косвенное. Будучи ханскими ставленниками, московские князья могли не искать для себя опоры в русском обществе, полномочия же, даваемые им ханами, были огромными. Сам же характер ханско-княжеских отношений скорее напоминал подданство, чем вассалитет: ярлык на великое княжение у его обладателя могли отнять и передать конкуренту; князей нередко убивали в Орде без всякого суда; формы почтения по отношению к монгольским владыкам были крайне унизительны, с точки зрения европейско-христианского мира, к которому, как мы помним, Русь еще недавно принадлежала. Как писал еще Н. М. Карамзин: «Внутренний государственный порядок изменился: все, что имело вид свободы и древних гражданских прав, стеснилось, исчезло. Князья, смиренно пресмыкаясь в Орде, возвращались оттуда грозными властелинами, ибо повелевали именем царя верховного».

По элементарным законам социальной психологии, нижестоящие переносят на следующих нижестоящих в общих чертах ту структуру власти-подчинения, которая у них сложилась с вышестоящими. Неудивительно, что московские князья также захотели сделать из своих бояр бесправных подданных. Это, видимо, было не слишком трудно, ибо состав русской социально-политической элиты в монгольский период радикально сменился. Во время ордынского погрома Северо-Востока погибла большая часть дружинников, по косвенным данным, не менее двух третей. Как отметил В. Б. Кобрин, «среди основных родов московского боярства, за исключением Рюриковичей, Гедиминовичей и выходцев из Новгорода, нет ни одной фамилии, предки которых были бы известны до Батыева нашествия». Место наследственных аристократов заняли выходцы из менее привилегированных слоев, а иногда и вовсе бывшие княжеские рабы-холопы, для коих нарождающийся порядок казался естественным. (Кстати, холопы были весьма распространенной категорией московского населения – у некоторых бояр их насчитывалось до полутораста – что накладывало характерный отпечаток на стиль жизни страны.) Показательно, что в Москве не действовало стандартное для феодальной Европы сословное ограничение на телесные наказания: знать подвергалась им наравне с простолюдинами – батоги, кнут, битье по щекам… Элита, в свою очередь, «самодержавствовала» по отношению к низам, последние следовали ее примеру. «Видя грубые и жестокие поступки… всех главных должностных лиц и других начальников, они [русские] так же бесчеловечно поступают друг с другом, особенно со своими подчиненными и низшими, так что самый низкий и убогий крестьянин (как они называют простолюдина), унижающийся и ползающий перед дворянином, как собака, и облизывающий пыль у ног его, делается несносным тираном, как скоро получает над кем-нибудь верх», – вполне правдоподобно (ибо ситуация легко узнаваема) пишет Флетчер.

После того как при Дмитрии Донском московские князья получили ярлык на великое княжество Владимирское в наследственное владение, равных им соперников на Руси не осталось, и постепенно бояре из других земель стали подтягиваться под сильную руку, принимая местные обычаи.

Юридические нормы и в Киевской Руси не играли такой основополагающей роли, как в ареале господства римского права – Западной Европе и Византии, но все же в КР существовал и соблюдался неписаный договор между князем и дружиной, накладывавший обязанности на обе стороны. Новое положение власти и новый характер элиты позволили окончательно заменить договорные отношения между ними отношениями правителя и подданных. Раньше дружинник мог свободно поменять место службы, «отъехать» от одного князя к другому. Но уже со второй половины XIV в. «отъезды» практически прекращаются, а с конца следующего столетия «отъезжать» стало просто некуда, разве что бежать в перманентно воюющую с Москвой Литву, что воспринималось как измена. Уже в ту пору критерий «службы» стал играть в формировании социально-политической элиты определяющую роль: «В Московской Руси место человека на лестнице служилых чинов… определялось не только происхождением, но и сочетанием служебной годности и служб человека с учетом его родовитости, то есть служебного уровня его „родителей“, родичей вообще, а в первую очередь его прямых предков» (С. Б. Веселовский).

Служилый характер аристократии еще более усилился после широкого внедрения при Иване III новой, условной формы феодального землевладения – поместья. Напомню, что именно в поместное владение двум тысячам человек были розданы огромные земли, конфискованные у новгородских бояр, что позволило содержать большое и непосредственно зависящее от великого князя профессиональное войско. Это было «грандиозной, по тогдашним масштабам, и смелой реформой» (С. Б. Веселовский). К середине XVI в. поместное войско составляло, по разным оценкам, от 20 до 45 тыс. человек, в него «верстались» представители самых разных слоев населения, вплоть до боярских холопов. В поместную раздачу шли и другие конфискации по окраинам – Псков, Вязьма, Смоленск, а
Страница 17 из 41

также дворцовые земли великого князя и земли черносошных крестьян (лично свободных, но платящих государству налоги и несших в отношении его ряд повинностей – тягло). Поместье давалось за службу – бессрочную, пока у помещика на нее доставало сил; в отличие от вотчины, оно не являлось частной собственностью и могло быть отобрано в случае уклонения от службы. Впрочем, и на вотчинную, частную собственность московские самодержцы последовательно накладывали ограничения, а со второй половины XVI в. за уклонение от службы отбирались уже и вотчины.

Еще один важный фактор – с упадком городов после монгольского нашествия закатилось и значение вечевых структур. В Москве уже в 1374 г. был ликвидирован институт тысяцких, возглавлявших городское самоуправление, хотя и раньше они там не избирались, а назначались князем. Городское сословие как серьезная общественная сила в Московской Руси так и не сложилось. Большинство городов, за исключением поморских, некоторых поволжских и таких гигантов, как Москва, Новгород, Псков, были скорее крепостями, чем торгово-промышленными центрами. Собственно посадские жители в них количественно явно уступали совокупным служилым людям и обитателям «белых» (не тянущих государево тягло) слобод, принадлежавших светским и церковным вотчинникам. Поэтому и не могла там сложиться городская самоуправляющаяся община, подобная западноевропейским коммунам.

Таким образом, у московской власти не осталось никаких социальных противовесов. Еще с 20-х гг. XIV в. верным ее союзником становится церковь, перенесшая в Москву резиденцию митрополита всея Руси. Именно церковные писатели XV–XVI вв. вроде Иосифа Волоцкого приготовили почву для апологии самодержавия Ивана Грозного своими сентенциями о том, что «царь оубо естеством подобен человеку, властию же подобен есть вышнему Богу». Оговоримся, что были у того же Волоцкого и недвусмысленные обличения тирании и призывы к сопротивлению ей, аналогичные учениям западноевропейских богословов XII–XIII вв. Иоанна Солсберийского и Фомы Аквинского: «Аще ли же есть царь, над человеки царьствуя, над собою имать царствующа скверныа страсти и грехи, сребролюбие же и гнев, лукавьство и неправду, гордость и ярость, злейшиже всех, неверие и хулу, таковый царь не Божий слуга, но диаволь и не царь, но мучитель… Ты убо такового царя или князя да не послушавши, на нечестие и лукавьство приводяща тя, аще мучит, аще смертию претит». Однако в отличие от латинских авторов, отстаивавших особую духовную власть, независимую от светской, Иосиф и его последователи исходили из подчинения церкви государству как нормы. Более того, даже оппоненты иосифлян – нестяжатели во главе с Нилом Сорским не создали «никакого учения о пределах царской власти» (В. Е. Вальденберг).

Ордынское иго было сброшено под руководством москвичей, что добавило им авторитета и ореола, но властная структура, игом сформированная, осталась. Сохранилось и отсутствие ей противовесов. То, что без ордынской «мутации» принцип Москвы вряд ли бы возник и восторжествовал, видно на примере западнорусских земель, либо вовсе не затронутых монгольским нашествием, либо избавившихся от ига столетием раньше. Подобная структура власти там не сложилась, хотя до монголов социально-политический строй на Западе и Северо-Востоке был в общих чертах одинаковым.

Московское самодержавие, как правило, объясняют и/или оправдывают тем, что Москва была осажденной крепостью и постоянно вела войны за выживание. Конечно, нельзя не согласиться с тем, что войны вообще оказывают огромное влияние на формирование государств и в основном способствуют росту авторитарных тенденций. Но в XIV–XVI вв. вся Европа только и делала, что воевала, однако нигде не возникло ничего похожего на «русскую власть», даже в Испании или Сербии, также боровшихся с опасными врагами с Востока. Разумеется, московские обстоятельства отличались особой экстремальностью, и та же практика «выводов» во многом служила материальному обеспечению поместного войска, но это не объясняет самого изобретения и возможности применения данной управленческой технологии. Сначала должна была произойти какая-то важная культурная трансформация, отменившая устоявшиеся нормы. Что же касается «оправдательной» стороны вопроса, то далеко не все московские войны были оборонительными. И чем дальше, тем больше велось войн завоевательных. Походы на Казань еще можно назвать превентивной обороной, но войны с Литвой конца XV – первой трети XVI в., а уж тем более Ливонская война 1558–1583 гг. – чистой воды агрессия. И если генезис самодержавия связывать напрямую с милитаризацией московской жизни, то получается, что его несомненное усиление в указанный период обусловлено не обороной границ, а внешнеполитической экспансией.

Пределы самовластья

Любая власть по природе своей стремится к росту. Власть, не встречающая сильных препятствий, стремится к абсолюту. Но абсолютного на земле ничего не бывает, московская власть в этом правиле – не исключение. Ей не хватало для полного претворения в жизнь своего принципа подручных средств, «неограниченное самодержавие» долго оставалось весьма ограниченным в своих возможностях. Даже поместное войско – это еще не регулярная армия, которая начала формироваться только в середине XVI в. в виде стрелецких полков. Полиции, как постоянной государственной структуры, не существовало. Бюрократический аппарат, правда, как показывают новейшие исследования М. М. Крома и Д. В. Лисейцева, был весьма эффективен: и во время борьбы боярских кланов в малолетство Грозного, и в Смуту приказные учреждения работали более чем исправно. Но их штаты для такой большой страны были просто смехотворны.

При Василии III известен всего 121 дьяк, в период 1534–1548 гг. – 157 дьяков и подьячих. Причем, как уточняет М. М. Кром, это суммарное количество всех бюрократов для данного периода, а не количество приказных дельцов, действовавших одновременно, – когда последнее фиксируется в документах, обнаруживаются куда более скромные цифры. Например, в 1547 г. в связи с предстоящей свадьбой Ивана IV был составлен список дьяков, где указано всего 33 имени. Кстати, бюрократия сильно пострадала в опричнину, в Синодике Грозного записано более двадцати пяти умерщвленных по его приказу дьяков. В 1588/89 г. числилось около 70 дьяков, в 1604-м – свыше восьмидесяти. Для сравнения: во Франции того же времени только в личной канцелярии короля служило несколько сот человек, а весь государственный аппарат королевства в 1515 г. насчитывал 4000 чиновников; в 1573-м их стало в пять раз больше. Французский уровень 1515 г. был достигнут в России только в конце XVII в. В гораздо менее, чем Франция, бюрократизированной Англии при современнице Ивана Грозного – Елизавете I служило около 1200 чиновников. Не говорю уже о степени развития тогдашних средств передвижения и сообщения. Так что и хотелось бы, судя по всему, московским самодержцам контролировать все и вся, но, будучи в большинстве своем людьми трезвого ума, они довольствовались возможным. Когда же на троне появился властитель, отказавшийся считаться с реальностью (Грозный), – произошла катастрофа.

До сих пор мы говорили о московском мейнстриме, теперь поговорим
Страница 18 из 41

о том, что ему в той или иной степени противоречило или даже его корректировало.

Ключевский точно сформулировал основную антиномию московского политического строя: «…характер… власти не соответствовал свойству правительственных орудий, посредством которых она должна была действовать… Это была абсолютная монархия, но с аристократическим управлением, то есть правительственным персоналом». Московские государи управляли прежде всего посредством боярства, без него они были как без рук – именно из этого слоя брались все воеводы, наместники и члены главного совещательного учреждения – Думы. Борьба «реакционного боярства» с «прогрессивным самодержавием» – не более чем миф. Сколь бы ни был принижен статус московских бояр в сравнении с западноевропейскими феодалами, холопами они являлись только метафорически, в челобитных. Любая социальная верхушка требует к себе особого отношения от власти, особого статуса. Боярам за службу жаловали новые вотчины (нередко «белые», то есть свободные от государева тягла), поместья и «кормления», то есть право сбора дохода в свою пользу с областей, которыми они управляли. Система местничества, обусловливавшая занятие должностных мест знатностью рода, все-таки была какой-никакой системой правил, ограничивающей самодержавный произвол. Правда, историкам так и не удалось обнаружить следов какого-либо официального сборника актов по местничеству, то есть оно не было должным образом кодифицировано, что давало власти возможность установленные правила нарушать, о чем свидетельствует всего один процент дел, выигранных истцами, в местнических спорах.

То же касается и Думы, о которой по сей день не стихают историографические баталии – ограничивала ли она власть государя или просто была совещанием его подручных? И решить это действительно непросто: никаких документов о ее работе не сохранилось. Похоже, что до второй трети XVI в. Дума политическим институтом не являлась и была весьма немногочисленна (10–12 человек), лишь в годы малолетства Ивана IV значение ее возросло, и она стала претендовать на эту роль. Земские соборы, совещательные учреждения представителей разных сословий (кроме крестьянства), начали действовать только с середины XVI в., но о них, как и о реформах местного самоуправления того же времени, мы подробнее поговорим ниже.

Так или иначе, но с боярством, хотя его права и привилегии не были институционализированы, московским правителям приходилось считаться – характерно, что до грозненского террора казни бояр случались очень редко. В еще большей мере приходилось считаться с церковью, не только хозяином средневекового дискурса, но и крупнейшим землевладельцем. Монастырские вотчины, как правило, «обеленные», значительно превышали размером вотчины боярские и поместные земли, вместе взятые. На церковные угодья, при всем очевидном большом желании их присвоить, государство не решилось покуситься даже в эпоху опричнины, для этого пришлось ждать века Просвещения. Кроме того, митрополиты обладали правом «печалования» за опальных и нередко им пользовались. Следует, правда, отметить, что митрополит не избирался, его назначал сам государь. И церковь, и боярство, никогда не выступая против самодержавия как такового, в меру своих возможностей пытались защитить ломаемую им «старину и пошлину», среди элементов которой была не только бесполезная архаика, но и такие непреходящие ценности, пусть и в архаической оболочке, как диалог власти с обществом, человеческое достоинство и милосердие.

Видимо, только в 60—70-х гг. XVI в. был окончательно ликвидирован такой пережиток прежних времен, как землевладение «своеземцев» – мелких частных собственников, не служивших и не несших государева тягла (в Новгородской земле это произошло еще в конце предыдущего столетия, после окончательного присоединения к Москве). «Своеземцам» пришлось поступить на службу – сделаться помещиками, а негодные к службе лишились своих вотчин и растворились среди разных категорий крестьянства.

О бесцеремонном обращении правительства с торгово-промышленным людом говорилось выше, но верхушка последнего все же пользовалась известным почетом. Об этом свидетельствует присутствие представителей русского купечества на важнейших Земских соборах XVI в.: 1566 г., решавшего вопрос о продолжении Ливонской войны, и 1598 г., избравшего на царство Бориса Годунова. Самая привилегированная купеческая корпорация – «гости» – была освобождена от посадского тягла. Впрочем, за это на них налагались «службы» в пользу государства: надзор за чеканкой монеты, организация продажи «казенного» товара (в частности, сибирских мехов), сбор торговых пошлин. Формировалась корпорация «гостей» по назначению сверху.

Определенный уровень свободы до конца XVI в. существовал и для большинства русского населения – крестьян. Даже владельческие крестьяне, то есть жившие на землях вотчинников (монастырей и бояр) или помещиков, оставались лично свободными людьми. По Судебнику 1497 г. они имели право за неделю и после Юрьева дня (26 ноября) уйти от своего владельца, заплатив ему определенную сумму за проживание («пожилое»). Черносошные крестьяне (более-менее точный их процент установить, к сожалению, невозможно) не только были лично свободными, но и владельцами своей земли. Во второй половине XVI в. из-за резкого роста поместного землевладения в центральных областях России черносошное землевладение практически исчезает, сохранившись только на Русском Севере, где его основные черты просматриваются вплоть до начала XIX столетия.

Особенно обильный актовый материал, связанный с жизнью черносошных крестьян, имеется по Подвинью – краю в XVI в. почти сплошь (более чем на 95 %) черносошном. А. И. Копанев проанализировал около 1750 поземельных актов того времени, из которых почти 70 % составляют купчие, совершаемые крестьянами без какого-либо контроля или вмешательства со стороны правительственных органов. Иначе как частной собственностью это не назовешь. И право этой собственности было зафиксировано на государственном уровне в Судебнике 1589 г. (ст. 165): «А хто после живота отпишет деревню детем, то и водчина [вотчина] ввек». «Вотчиной» и даже «державой» называют свои земли и сами кресть яне в поземельных актах. Никаких переделов, никакого выравнивания земельных наделов. Напротив, в глаза бросается резкая неравномерность в распределении земли. Скажем, на Мезени и Пинеге в 1620-х гг. дворы менее 1 четверти (27,8 %) владели 8,9 % земли, а дворы с наделами от 4 четвертей и выше (3,81 %) – 11,4 %.

Н. Е. Носов и А. И. Копанев отмечают на Севере далеко зашедшее имущественное расслоение, выделение богатой верхушки, создававшей крупные земледельческие и промысловые хозяйства с использованием наемного труда и ориентированные на рынок. В Куростровской волости в 1549 г. «животы» (движимое имущество) одного только Василия Алексеевича Бачурина равнялись «животам» 40 малоимущих. В Лодьме тогда же имущество 14 богачей оказалось в 5,5 раза ценнее имущества всех остальных волощан (60,3 %). Братья Савины той же волости платили оброк в 1545 г.: один с четверти, другой – с одной пятой всех волостных земель. По завещанию 1555 г. Григория Кологривова (отца упомянутого выше
Страница 19 из 41

«московского жильца» Семена), постригшегося в монахи, получается, что общая сумма его имущества составляла 2800 руб. Для сравнения: все имущество Куростровской волости оценивалось в 1759 руб. В каждой волости имелось свыше десятка крупных хозяйств, а всего по Подвинью – 400–500.

Ряд крупных и средних хозяйств занимались солеварением, рыболовством, охотничьим промыслом, ростовщичеством, торговлей, некоторые имели лавки в Холмогорах. Богатые крестьяне употребляли капиталы на покупку новых земель и рыбных угодий. Рыболовецкое хозяйство Амосовых раскинулось по беломорскому побережью на 400–500 верст, им принадлежало несколько варниц. Поморские капиталисты торговали с Европой, так, источники сообщают об участии группы двинских крестьян-промышленников в русском посольстве 1556 г. «на немецких кораблях с товары». Множество богатых купцов, в том числе и зачисленных в гостиную сотню, были выходцами из северных черносошных крестьян. Из них особенно известны династии Строгановых и Кобелевых, впоследствии ставшие владельцами уральских металлургических заводов, но можно отметить и помянутых выше Савиных, значившимися в XVIII в. «первыми купцами Холмогор».

При этом и богачи, и бедняки продолжали сосуществовать в рамках одной волости и нести соответствующее тягло. Наряду с индивидуальными наделами были земли и угодья, находившиеся в общем владении деревни или волости (леса, выгоны для скота, рыбные ловли и т. д.) То есть черносошное землевладение сочетало в себе как частную, так и общинную собственность. Большой и спорный вопрос – являлся ли великий князь/царь верховным собственником черносошных земель, ибо в источниках неоднократно встречается именование волостной земли «землей великого князя» и лишь «владением» крестьянина. Существует точка зрения, что эта формула имеет чисто политический смысл: данная земля находится под управлением московских князей и налоги с нее идут в их казну. Но так или иначе черносошное землевладение было весьма неустойчиво, и земли черных крестьян могли «ежеминутно» (В. И. Сергеевич) по воле монарха потерять свой статус и превратиться во владения вотчинников, помещиков или самого суверена. Об этом свидетельствует судьба черных земель Центра. Крестьяне Севера сохранили свою хозяйственную свободу исключительно из-за своей удаленности от Москвы и относительно неземледельческого – по природным условиям – характера края. Но указанная неустойчивость как раз весьма показательна для Московской Руси, где единственным устойчивым элементом была верховная власть.

Сам социальный статус крестьянина был чрезвычайно низким. Судебник 1589 г. оценивал бесчестье крестьянина в 1 рубль, в 50 раз ниже, чем за боярина, в 12 – чем среднего гостя и зажиточного горожанина, одинаково с городским «молодшим человеком». Из лично свободных людей ниже стояли только скоморохи, нищие, кликуны-калики и т. д. У торгующего крестьянина бесчестье было в три раза более высокое, чем у пашенного.

Как бы ни стремились московские государи к централизации, в землях, присоединенных к Москве в XV–XVI вв., сохранилось множество местных особенностей. В Новгороде, например, еще в XVI в. чеканилась собственная монета – новгородка и сохранялось деление на пять концов во главе со старостами. Даже в середине следующего столетия новгородцы резко отделяли себя от иногородних. Один из вожаков восстания 1650 г. так обращался к царскому воеводе: «Жалуй, посылай в Великий Новгород новогородцев, а не иногородних людей, потому что… иногородние люди, не ведая ничего, говорят многие прибавочные речи, а новогородского извычая не знают».

Любопытно, что сама же московская власть воспроизводила некоторые черты «старины и пошлины», создавая препятствия для собственного абсолютизма. Общеизвестно, что она покончила с системой удельных княжеств. И одновременно все три главных поборника принципа Москвы – Иван III, Василий III и Иван IV – уделы возрождали, оставляя их по завещанию своим младшим сыновьям. Правда, с каждым новым завещанием такие уделы становились все меньше, а доля старшего брата – все больше. Но видно, что анахронизмы Киевского периода не были до конца изжиты даже в сознании самодержцев.

Следует также сказать, что на границах Московского государства в XVI столетии образовались несколько совершенно вольных, живущих по своим правилам сообществ: на южной – Донское и Терское, на восточной – Волжское и Яицкое казачьи войска. Туда стекались беглые холопы, крестьяне, служилые люди – те, кому был не по нутру принцип Москвы, вынужденной до поры до времени закрывать глаза на неконтролируемость этих «военных товариществ», ибо слишком очевидны были выгоды, получаемые государством от этой «даровой стражи от татар и ногаев» (С. Ф. Платонов). Казачьи отряды (станицы) управлялись общей сходкой их участников, избиравшей атаманов и есаулов. Общевойсковых атаманов и есаулов избирали на войсковой сходке. Казаки считали себя защитниками «православныя христианския веры», а свои поселения пусть особой, но частью «Московския области». Общение с ними шло через Посольский приказ – тогдашний российский МИД. Им посылались боевые припасы, продовольствие, сукна и давались те или иные служебные поручения. Некоторые казаки переходили на постоянную государственную службу. С Западнорусским, Запорожским казачеством, отношения которого с Речью Посполитой в конце XVI в. резко обострились, Москва тоже сообщалась, нанимая его для защиты южных границ от крымчаков.

В 1592 г. правительство Федора Ивановича попыталось взять Дон под постоянный надзор и отправило туда в качестве «головы» сына боярского Петра Хрущева. Но казаки его не приняли, говоря, что «прежде сего мы служили государю, а голов у нас не бывало, а служивали своими головами». В царствование Бориса Годунова казакам запретили не только торговать в русских городах, но и вообще появляться в них. Казачество как серьезная сила очень скоро громко заявит о себе в русской истории, и тогда новая попытка того же самого Хрущева возглавить донцев закончится его арестом и сдачей Лжедмитрию I.

Централизация элиты

И тем не менее фундамент централизации Руси был заложен уже в XV–XVI вв. в виде централизации господствующего слоя. Да, новоприсоединенные земли унифицировать тогда было невозможно, но они лишились того стержня, который и делал их самобытными землями, – собственной социально-политической элиты. В этом-то и состоял основной смысл описанных выше «выводов» – вырывалась с корнем именно местная верхушка, заменяемая московскими выходцами, как правило помещиками, напрямую зависящими от самодержца и не имеющими никаких связей с новым для него сообществом. А новгородцы, переселенные во Владимир, Муром, Нижний Новгород, Ростов; вятчане, направленные в Боровск, Алексин, Кременец, Дмитров; смоляне, выведенные в Ярославль, Можайск, Владимир, Медынь, Юрьев, тоже были там чужими.

Высший слой псковского купечества обновился полностью – в дома трехсот псковских семей въехали триста московских. В Вязьме и Торопце уже к середине XVI в. доминировали пришлые служилые роды. Самых опасных местных лидеров уничтожали физически – было казнено более ста новгородских бояр, обвиненных в заговоре; после
Страница 20 из 41

завоевания Вятки троих «крамольников» били кнутом и повесили на одной из московских площадей.

Впрочем, использовались и более мягкие методы. Пример – внешне совсем не драматичная, но от этого не менее показательная история инкорпорации Тверской земли. Там массового «вывода» после ее присоединения в 1485 г. не произошло. Более того, само княжество со своим отдельным двором продолжало некоторое время существовать, а тверским князем был объявлен наследник престола Иван Иванович Молодой. Но тихой сапой Москва постепенно Тверь перемолола. Сначала пошли поместные раздачи москвичам, потом упразднили особую тверскую канцелярию и делами земли стал ведать Тверской дворец, возглавляемый московскими боярами, судебные дела вершившими на Москве. В 1504 г., по завещанию Ивана III, территория княжества оказалась разбита на четыре части, вошедшие в состав уделов великокняжеских сыновей, причем сама Тверь отошла во владение нового наследника – будущего Василия III. Тверской двор сохранялся, но тверские бояре, оказавшиеся в других уделах, туда уже не входили. «В результате, – констатирует Б. Н. Флоря, – была не только перекроена политическая карта Тверской «земли», но и разрушена та основа, на которой зиждилось ее историческое единство, – общая корпоративная организация тверских феодалов».

После 1509 г. особые чины тверских бояр и окольничих были упразднены, и назначение на административные должности бывшей Тверской земли стало прерогативой Москвы, у которой сложилась такая характерная практика: представители верхушки аристократии получали посты наместников и волостелей не на тех территориях, где располагались их земельные владения. И вот уже мы видим тверских бояр наместниками во Владимире, Пскове, Смоленске, Рязани, Костроме, Вологде… И вотчины они получают там же. Ликвидируется особое тверское войско, растворенное в московском. Наконец, в конце 1540-х гг. тверские феодалы уже формально вошли в состав общерусского Государева двора.

В Московском государстве родовые вотчины княжеско-боярской знати бывших самостоятельных земель перестали быть основой ее землевладения, власть легко могла обменять эти вотчины на другие. Например, вотчины ярославских князей Кубенских – Кубена и Заозерье перешли к московским князьям еще при Василии II Темном. Кубенские стали московскими боярами и воеводами, на Ярославщине у них сохранилось только два села, но и то не в Кубене, включенной в Белозерский уезд (как видим, Ярославскую землю Москва тоже раздробила), а основные вотчины находились в других уездах, например в Дмитровском. У другой ветви ярославских князей – Хворостининых – вообще не осталось вотчин в родном княжестве, зато они имелись в Бежецком, Боровском, Переславском и Ростовском уездах.

«В результате такого перемешивания старых полуудельных и благоприобретенных владений, – пишет В. Б. Кобрин, – статус родовых княжеских вотчин постепенно приравнивался к статусу всех прочих вотчин этих князей. Остатки прежних уделов становились обычными боярщинами. Таким образом, централизация государства проявлялась не только в создании новых общегосударственных учреждений или в укреплении самодержавия, но и в постепенном стирании границ между землями, в миграциях и перемешивании феодальной верхушки. По мере слияния княжат со старым титулованным боярством (и в землевладении, и по службе) лишь гордыми воспоминаниями становилось их прошлое самостоятельных властителей, а реальностью – политическая, да и материальная зависимость от милостей государя всея Руси».

Нередко представители одного рода и даже близкие родственники были записаны по службе в разных уездах. Беклемишевы – по Бежецкому верху, Дмитрову, Кашину, Клину, Козельску, Коломне и Ржеву; князья Борятинские – по Боровску, Калуге, Кашире, Коломне, Тарусе; Валуевы – по Белой, Боровску, Можайску, Москве, Ржеву, Старице; Колычевы – по Белой, Боровску, Можайску, Москве, Новгороду, Суздалю, Торжку, Угличу; князья Мезецкие – по Дорогобужу, Костроме, Можайску, Москве, Мурому, Стародубу; Новосильцевы – по Боровску, Пскову, Ржеву, Старице, Торжку; Унковские – по Волоку, Дмитрову, Новгороду, Ржеву и т. д. Кстати, из этого списка видно, насколько дробным было территориальное устройство Московского государства – множество мелких уездов, в которых вперемешку соединили фрагменты прежних отдельных земель.

Флетчер так описывает московские методы управления провинциями: «…Царь раздает и разделяет свои владения на многие мелкие части, учреждая в них отдельные управления, так что нет ни у кого довольно владений для того, чтобы усилиться… области управляются людьми незначащими, не имеющими сами по себе силы и совершенно чуждыми жителям тех мест, коими заведывают. …Царь сменяет обыкновенно своих правителей один раз в год, дабы они не могли слишком сблизиться с народом или войти в сношение с неприятелем, если заведуют пограничными областями. …В одно и то же место он назначает правителей, неприязненных друг другу, дабы один был как бы контролером над другим, как то: князей и дьяков, отчего (вследствие их взаимной зависти и соперничества) здесь менее повода опасаться тесных между ними сношений…»

Так разрушались местные горизонтальные связи русской элиты, заменяемые вертикальной связью с Центром. Не надо, однако, думать, что централизация эта происходила только с помощью кнута, пряник действовал не меньше. Служба у московского самодержца открывала большие перспективы в большом государстве, выход на общерусский простор взамен провинциального угла: новые вотчины, «кормления», наместническая, воеводская и придворная карьера. Судя по успешной интеграции в московскую систему немосковской аристократии, большинство последней находило, что игра стоит свеч и все перечисленные выше блага – достойная компенсация за потерянную независимость.

Но в бывших центрах вечевой демократии к утрате вольности, символом чего стало снятие вечевых колоколов, отправленных в Москву, относились как к трагедии. Нельзя без глубокой печали читать строки Псковской повести, посвященные событиям 1510 г.: «О славнейший во градех великий Пскове, почто бо сетуеши, почто бо плачеши. И отвечаша град Псков: како ми не сетовати, како ми не плакати; прилетел на мене многокрильный орел, исполнь крыле нохтей, и взя от мене кедра древа Ливанова, попустиша богу за грехи наша, и землю нашу пусту сотвориша, и град наш разорися, и люди наша плениша, и торжища наши раскопаша… а отца и братию нашу розводоша, где не бывали отцы наши и деды ни прадед наших». Позднее, включая Повесть в свою летопись, игумен Псковского Печерского монастыря Корнилий в 1567 г. добавлял, что Псков «бысть пленен не иноверными, но своими единоверными людьми. И кто сего не восплачет и не возрыдает?»

В интересах большинства

Можно долго спорить, смогла бы Русь без централизации по-московски сбросить ненавистное монгольское иго, но факт остается фактом – это великое и долгожданное событие произошло после целой серии войн 1450—1470-х гг., завершившейся в 1480 г. стоянием на Угре, именно под знаменем Москвы. Уж точно без этой централизации невозможно было бы фантастическое расширение границ единого русского государства в XV–XVI вв., когда
Страница 21 из 41

его территория выросла с 0,5 до 5,7 кв. км, то есть примерно в десять раз, а население – с 2 до 7 млн человек, то есть в три с половиной раза (демографическая динамика резко снижается в роковой период опричнины).

В результате нескольких войн с Литвой в Московское государство вошел ряд западнорусских земель: Вязьма, Брянск, Торопец, Путивль, Дорогобуж, Чернигов, Новгород-Северский, Трубчевск, Стародуб, Рыльск, Смоленск… Силе русского оружия покоряются Казань и Астрахань, начинается присоединение Сибири, в главном завершенное уже при первых Романовых.

В связи с этим в конце XV – начале XVI в. международный престиж Московии резко вырос. Ее стали зазывать в концерт европейских держав, чтобы использовать эту могучую силу против турок. В Европе возникла даже некая мода на русофильство, длившаяся вплоть до Ливонской войны. Московитов представляли как молодой, свежий, неиспорченный народ, хранитель традиционных ценностей, последний резервуар духовности… Например, Иоганн Фабри в сочинении «Религия московитов, обитающих у Ледовитого моря» (1525–1526) вещал практически в стиле современных поклонников РФ из числа европейских крайне правых: «…Мы были так потрясены, что, охваченные восторгом, казались лишенными ума, поскольку сравнение наших христиан с ними в делах, касающихся христианской религии, производило невыгодное впечатление… Ибо где у [рутенов] обнаруживается корень жизни, там наши немцы скорее находят смерть; если те – Евангелие Божие, то эти воистину злобу людскую укоренили; те преданы постам, эти же – чревоугодию; те ведут жизнь строгую, эти же – изнеженную; они используют брак для [сохранения] непорочности, наши же немцы совсем негоже – для [удовлетворения] похоти; и не вызывает никакого сомнения то, что если у них [совершение] таинств уничтожает бремя грехов, то, к прискорбию, у наших пренебрежение таинствами увеличивает это бремя. Что касается государства, то те привержены аристократии, наши же предпочитают, чтобы все превратилось в демократию и олигархию».

Московские самодержцы, несмотря на недоверие к западным «еретикам», полезными контактами с ними не пренебрегали – итальянские мастера, как известно, и Кремль построили, и русскую артиллерию наладили. Однако от приглашения стать пушечным мясом в войне с османами Россия вежливо и мудро отказалась.

Но территориальная экспансия не только тешила внешнеполитические амбиции московских Рюриковичей, она приносила вполне ощутимую пользу подавляющему большинству русских.

Разгром осколков Золотой Орды означал прекращение исходящих оттуда постоянных опустошительных набегов, жертвами которых становились в первую очередь крестьяне и посадские люди, убиваемые и уводимые в иноплеменное рабство. Благодаря наличию поместного войска стало возможно неуклонное продвижение русской оборонительной линии на Юг. Еще в начале XVI в. она проходила по Оке; в 1527 г. – через Переяславль-Рязанский, Каширу, Коломну, Тулу, Одоев; в 1557-м – через Калугу, Козельск и другие южные города; в конце столетия рубежом становится Донец. Этим не только ставилась преграда нападениям крымчаков, но и создавались условия для освоения Дикого поля, куда толпами перебирались опять-таки простолюдины. «Стремление московского населения на юг из центра государства было так энергично, что выбрасывало наиболее предприимчивые элементы даже вовсе за границу крепостей, где защитою поселенца была уже не засека или городской вал, а природные „крепости“: лесная чаща и течение лесной же речки» (С. Ф. Платонов). Народная колонизация шла рука об руку с государственной.

Показательна история интеграции Казанского ханства. Нередко именно взятие Казани называют точкой отсчета, с которой Московское царство становится империей. Если это так, то сколь различны имперские технологии Москвы и Петербурга! Никакой татарской автономии вроде польской – власть принадлежит московскому воеводе, у татар сохраняется только низовое самоуправление. Никаких привилегий местной знати типа прибалтийских – верхушка казанской аристократии вообще физически уничтожается. Летопись хладнокровно рассказывает: «Божиимъ изволениемъ и его царскымъ великымъ подвигомъ и у Бога прошениемъ и воеводъ и всехъ людей службою к нему, казанские люди лутчие, их князи и мурзы и казакы, которые лихо делали, все извелися (выделено мной. – С. С.), а черные люди все съ одного в холопстве и въ дани учинилися». В 1560 г. московскому послу в Литве и Польше Никите Сущеву были даны следующие инструкции для ответа на вопросы по казанским делам: «А учнут [литовцы] говорити, что Казань отложилась, и Никите молвите: лзе, господине, тому дивитися, что говорите; кому ся откладывати? оставлены одни люди черные… и черным людям какъ одним откладыватися».

«Одни люди черные» – это, конечно, очевидное преувеличение. Средний и низший слой татарских «дворян» был принят на московскую службу, но огромные массивы казанской земли перешли в русские руки. Летопись сообщает, что царские представители в Казани «царевы села и всех князей казанских розделили, и пахати учили на государя и на все русские люди и на новокрещены и на чювашу».

Колонизация шла несколькими путями. Во-первых, это создание «дворцовых сел», принадлежащих непосредственно царскому дому, – в 1678 г. на дворцовых землях уже насчитывалось 15 690 дворов, где проживало примерно 80 тыс. человек. Во-вторых, монастырская колонизация – в 1710 г. церкви принадлежало 14 784 двора (то есть немногим менее 80 тыс. человек); важно отметить, что монастыри набирали работников либо на Руси, либо среди самовольно и незаконно переселившихся русских крепостных и свободных людей, но никогда не привлекали к работе иноверцев. В-третьих, заселение края служилыми людьми с их крестьянами – к 1710 г. служилым людям принадлежало 62 535 дворов крепостных, или свыше 300 тыс. человек. В-четвертых, поток стихийных русских переселенцев – купцов и ремесленников, самочинно селившихся в городах в надежде разбогатеть, а также крестьян и бобылей, искавших лучшей доли. В 1565–1568 гг. в Казани имелось 765 русских торговцев и ремесленников, пришедших из Московского, Нижегородского, Полоцкого и других уездов. В 1646 г. их уже насчитывалось 4751, и они были выходцами из Москвы, Вятки, Костромы, Нижнего Новгорода, Свияжска, Ярославля, Устюга и т. д. Наконец, в-пятых, Казанская земля стала местом политической и уголовной ссылки.

Русским принадлежало большинство промыслов: «…если кожевенное и, отчасти, мыловаренное производство оставались в руках татар, то все другие отрасли промышленности были созданы Русским государством или русскими» (Б. Э. Ноль де). Особенно большой размах приобрели торговля зерном и рыболовство, последнее сосредоточилось в руках московских монастырей, в частности Троице-Сергиева и Патриаршего, имевших собственные флотилии на Волге.

Сама Казань – не в пример Риге или Варшаве – стала русским городом. Татары составляли меньшинство ее жителей и обитали в особой Татарской слободке (150 дворов), им даже запрещался вход в Казанский кремль. В конце XVI в. в городе насчитывалось всего 43 человека татар, чувашей и «новокрещенов». На месте мечетей и палат прежних казанских «царей» встали каменные и деревянные соборы и церкви. К
Страница 22 из 41

кремлю примыкал обширный посад, улицы которого носили сплошь русские названия: Спасская, Воскресенская, Проломная и т. д. В пределах города строительство мечетей было запрещено. Посадское население составилось из переселенцев из русских городов, которые иногда обосновывались целыми улицами, две из них так и назывались: Псковская и Вологодская.

Как видим, «бенефициарами» казанского завоевания оказались все основные слои русского общества, перед нами эталонный образец национальной внешней политики.

Казанскую землю неоднократно сотрясали восстания татар и черемис. Одни из них были потоплены в крови, другие утихомиривались «мудрым смыслом» Москвы, но стратегия на русификацию края оставалась неизменной. Так, в 1584 г., простив покаявшихся мятежников, царь Федор Иванович, тем не менее «чая от них измены», повелел ставить города «во всей Черемиской земле», «насади их русскими людьми и тем… укрепил все царство Казанское».

Вопреки евразийским мифам, татарская аристократия (не только из Казани, но и из других золотоордынских «царств»), перешедшая на русскую службу, вовсе не заняла каких-то особо привилегированных мест. Для серьезного продвижения наверх нужно было сначала креститься, а это означало в то время безусловную русификацию. «„Новокрещены“ относительно быстро ассимилировались. Бывшие мурзы и старшины делались дворянами и детьми боярскими, сохраняя только в… фамильных прозвищах указание на свое происхождение…» (М. Н. Тихомиров). Всевозможные же украшенные пышными титулами Чингисиды, оставшиеся мусульманами, хотя и получали во владение русские земли, не становились их вотчинниками или помещиками, а лишь получали право собирать с них некоторые доходы. Никакой власти над русским населением они не имели.

В жалованной грамоте 1508 г. Василия III «царевичу» Абдул-Латифу на город Юрьев специально обговаривается запрет на насилие над жизнью и имуществом русских людей: «..Мне Абдылъ-Летифу и моимъ уланомъ и княземъ и казакомъ нашимъ, ходя по вашимъ землямъ, не имать и не грабить своею рукою ничего, ни надъ хрестьяниномъ ни надъ какимъ не учинити никаковы силы; а хто учинитъ надъ хрестьянскимъ богомолствомъ, надъ Божиею церковию, каково поругание, или надъ хрестьянствомъ надъ кемъ ни буди учинитъ какову силу, и мне за того за лихого не стояти, по той роте его выдати». Татары, нарушавшие это условие, подлежали бессудной казни на месте преступления: «А хто его надъ темъ насилствомъ убьетъ, въ томъ вины нетъ, того для мне роты не сложити… Кто почнетъ силою кормъ имати и подводы своею рукою, посолъ ли, не посолъ ли, а кто его надъ темъ убьетъ, в томъ вины нетъ».

Знаменитое Касимовское «царство» было разновидностью «кормления», находившегося под контролем московского воеводы. Занимая при московском дворе формально высокое положение, как представители знатных родов, «цари» и «царевичи» не играли никакой существенной политической роли, ни один из них никогда не входил в Думу, не возглавлял приказов, воеводств и т. д. На войне они были свадебными генералами под присмотром русских приставов. «Все они – марионетки, которых использовали в своих целях великие князья» (А. И. Филюшкин).

Третий Рим или новый Израиль?

Несомненно, Московское государство было русским государством, а не многонациональной «евразийской» империей. Многие наши историки начиная с Ключевского даже именуют его русским национальным государством. Современный английский исследователь Российской империи Д. Ливен считает, что в середине XVI в., «если Россия и не была национальным государством… она была ближе к этому, чем другие народы Европы того времени, не говоря уже обо всем остальном мире», ибо в ней наличествовало «единство династии, Церкви и народа». Но можно ли действительно говорить о русской нации применительно к данной эпохе? Для начала попробуем разобраться, а кем себя собственно русские тогда осознавали?

В первой четверти XVI столетия, одновременно со стремительным внешнеполитическим взлетом Московии, возникает целый пласт вдохновленной им словесности, обосновывающей величие и вселенскую миссию молодого и успешного государства. Во-первых, это различные вариации Сказания о князьях Владимирских. В них генеалогическое древо московских Рюриковичей возводилось к внуку Ноя – Месрему, чьим потомком был «первый царь Египта» Сеостр. От последнего линия через Александра Македонского ведет к римскому Августу, родич которого Прус стал балтийским владыкой. От него-то якобы и произошел основатель русской великокняжеской династии Рюрик. Но московские самодержцы, оказывается, не только могли похвастаться исключительно древней и благородной родословной, но и статусным равенством с византийскими императорами, признанным последними – Владимиру Мономаху его константинопольский дед будто бы послал в дар царские инсигнии, в том числе и пресловутую шапку Мономаха.

Подобные генеалогические басни были популярны в ту эпоху во многих монархиях. Например, род французских королей выводился из Трои, литовские Гедиминовичи считались потомками римлян. Но французское и польско-литовское фэнтези на порядок скромнее московского. А главное их отличие в интересующем нас контексте – там действуют не только монархи, но и народы.

В троянском мифе о происхождении франков, сложившемся уже в VII в., наряду с королевской династией, фигурируют и собственно этнические общности – франки и галлы. Характерно, что в XIV–XV вв. в противовес троянскому мифу сложился галльский, акцентирующий французскую автохтонность. Национальное самолюбие раздражало, что потомки троянцев – франки явились из Германии. Между сторонниками обеих версий генезиса французов шла настоящая литературная война. Пьер де Ронсар, приверженец «трояно-германизма», посвятил этой теме целую поэму «Франсиада» (1572). Его оппонент, врач кардинала де Гиза Жан Ле Бон приводил в пользу «галлизма» характерные для националистического дискурса лингвистические и исторические аргументы: французский язык ничем не обязан немецкому; связь с Троей не отразилась в памятниках, монументах, документах или легендах – следовательно, «франк, француз, Франция имеют собственные корни». Впрочем, троянскую родню терять было жаль, и в XVI столетии появляется ряд сочинений, доказывающих галльское происхождение троянцев. Галлы, потомки Иафета, с незапамятных времен жили в Галлии, и один из их вождей основал Трою, а после ее гибели часть троянцев вернулась на землю предков. То есть франки – те же галлы, при Хлодвиге счастливо воссоединившиеся с единоплеменниками.

Так или иначе, во всех этих увлекательных измышлениях четко виден народ, к которому принадлежат их авторы, – сложившийся ли в результате смешения троянцев (кем бы они ни были) с галлами, самобытно ли развившийся на галльской основе, – французы. Тот же Ронсар пишет, например, о том, что мифический король Фарамон, мудрый законодатель, «несколько умеряя яростность французов, смягчит свой народ законами». То есть ведущая роль монарха, конечно, подчеркнута (Ронсар был придворным поэтом), но субъектность французов очевидна.

Литовцы тоже описываются как особый народ в сочинениях польских авторов XV–XVI вв. Яна Длугоша, Матвея
Страница 23 из 41

Меховского и Михаила Литвина, его римское происхождение подтверждается поистине удивительным сходством литовского и латинского языков. Последняя идея даже отразилась во вполне деловых литовских меморандумах о государственном языке, в которых призывалось учить в школах «подлинному литовскому языку – латыни».

Никакого русского народа в «Сказании о князьях Владимирских» нет, там речь идет исключительно об истории династии Рюриковичей.

Другая, широко сегодня известная ветвь (прото)националистической русской словесности – цикл текстов о Москве как о Третьем Риме. «…Вся христианская царства приидоша в конецъ и снидошася во едино царство нашего государя, по пророческимъ книгам то есть Ромеиское царство. Дав Рима падоша, а третии стоит, а четвертому не бытии», – отчеканил на века псковский инок Филофей. Перед нами обоснование религиозной миссии Московского царства – хранить истинную христианскую веру после вероотступничества латинян и взятия турками Константинополя, но опять-таки здесь нет ни слова о русском народе. Кстати, следует заметить, что «третьеримство» никогда не было московским официозом, единственный политический документ, где оно отразилось, – грамота об учреждении московского патриаршества (1589), и то в смягченной редакции насчет «второго Рима», дабы не обидеть восточных патриархов, давших добро на столь высокий статус Русской Церкви.

Еще один распространенный вариант представления о месте Руси в мировой истории – концепция «Русь – новый Израиль», или «Москва – новый Иерусалим». Архиепископ Ростовский Вассиан Рыло в послании к Ивану III, накануне Стояния на Угре, высказывает надежду, что великий князь освободит «новый Израиль, христианских людей, от сего новаго фараона, поганого Измаилова сына Ахмета, но нам и их поработит». Встречается данное словосочетание и в “Степенной книге“ (1560–1563), а количество текстов, где есть скрытые ссылки на этот мотив, необозримы. Похоже, что «новоизраильский» дискурс был более значим в московской культуре, чем «третьеримский». Начиная с 1547 г. образ Нового Израиля занимает свое место в чине венчания русских царей. В конце XVI в. Борис Годунов запланировал новое градоустройство Москвы по образцу Иерусалима. Но несмотря на то что ветхозаветные аллюзии должны бы способствовать формированию идеи богоизбранного народа, нет никаких указаний, что «Новый Израиль» – это русский народ, наследующий древним евреям. Подразумевается нечто иное: Москва наследует Израилю как «одно конфессиональное сообщество другому», то есть русские мыслятся «не как этническая, а сугубо религиозная группа» (М. В. Дмитриев).

В христианской Европе той эпохи религиозно-мессионистский дискурс был нормой. Например, в «Книге мучеников» Джона Фоукса (1563) утверждалось, что англичане – избранный народ, предназначенный восстановить религиозную истину и единство христианского мира. Б. де Пеньялос в «Пяти совершенствах испанца» (1629) заявлял: «От самого сотворения мира испанец поклонялся истинному Богу и средь рода человеческого был первым, кто воспринял веру Иисуса Христа…» Как видим, носитель религиозной миссии в обоих случаях – народ. В русском же (прото)национальном сознании Московского периода, как, впрочем, и Киевского, концепт русского народа начисто отсутствует.

Специалисты по московской литературе XVI в. констатируют, что словосочетание «русский народ» там не удалось обнаружить ни разу, хотя этнонимы «русские», «русские люди», «русские сыны» в источниках встречаются нередко. По данным, которыми мы располагаем, русские того времени воспринимали себя либо как подданных своего государя, либо как религиозную общность – «христианский» или «православный народ».

По мнению Г. П. Федотова, «несомненно, что в Московской Руси народ национальным сознанием обладал. Об этом свидетельствуют хотя бы его исторические песни. Он ясно ощущает и тело русской земли, и ее врагов. Ее исторические судьбы, слившиеся для него с религиозным призванием, были ясны и понятны». Но из этого следует только то, что русские ощущали Московское государство своим, но никак не то, что они видели себя как горизонтальную этнополитическую общность. Любопытно, что буквальный перевод с немецкой латыни термина «Священная Римская империя Германской нации» на московский русский в делопроизводстве XVI в. звучит так: «Реша немецкая римского царствия» (К. Ю. Ерусалимский).

Однако при отсутствии «положительного» этнического сознания «отрицательное» было вполне развито. Русские величают «иноплеменниками» не только воюющих с ними мусульман, но и еще не успевших ассимилироваться крещеных татар, состоящих на московской службе. Например, когда Грозный, учиняя новый поворот своего политического карнавала, провозгласил великим князем вся Руси касимовского «царевича» Симеона Бекбулатовича, возмущенные бояре говорили ему: «Не подобает, государь, тебе мимо своих чад иноплеменника на государство поставляти». А Василию II благоволение к татарам, выехавшим ему служить из Орды, и вовсе стоило зрения и (временно) престола. Да и православных греков русские отличали от собственного религиозного сообщества, судя по жалобам на греческое засилье при дворе из-за пришлого окружения Софьи Палеолог: «…как пришли сюда грекове, ино и земля наша замешалася…» – говорил приватно боярин Берсень Беклимешев Максиму Греку. В 1639 г. православный представитель княжеского рода северокавказского происхождения Иван Черкасский возбудил судебное дело, оскорбленный толками о своем «иноземстве». То есть какие-то самые элементарные этнические константы русским чужды не были, и речь идет не об отсутствии этнического самосознания, а о его неразвитости.

Почему так сложилось? Много и верно писалось о религиозно-государственном одиночестве Руси (единственное независимое православное государство), что порождало растворение народного в конфессиональном; о незнакомстве русских книжников с латинской литературой, где народы как субъекты истории описаны еще в дохристианскую эру. Вероятно, сказалось и отмеченное рядом исследователей отсутствие в русской культуре того времени интереса к абстрактному осмыслению общества – последнее воспринималось как «множественность, но не как единство», не было даже «общей терминологии для общества как целостности» (Нэнси Ш. Коллман). Но дело, разумеется, не только в «сознании», но и в «бытии». Для этнополитического дискурса о народе в Московском государстве не было социально-политических оснований. «Народ» в ту эпоху – это прежде всего корпорация землевладельческой аристократии, связанная общими горизонтальными интересами, возглавляющая местные сообщества и имеющая от монарха гарантированные права и вольности. Ничего подобного в Московии с ее стягиванием социальных верхов к центру, упорным и последовательным дроблением бывших самостоятельных земель, с ее кампаниями по переселению аристократии с места на место, с ее правовой неустойчивостью сложиться не могло. Показательно, что в западнорусских землях, оказавшихся в составе Литвы, дискурс о народе успешно сформировался.

Другая Русь

Была ли альтернатива Москве? Возможно ли было собирание русских земель по другому,
Страница 24 из 41

более «демократическому» сценарию? Если искать последний в Северо-Восточной Руси, похоже, нет. Тверь была очень серьезным конкурентом Москве, но вряд ли альтернативой. И дело не только в том, что трагические смерти трех выдающихся тверских князей в течение всего двадцати лет и монгольский погром 1328 г. подорвали ее потенциал. Нет никаких оснований полагать, что принцип княжеской власти там сильно отличался от московского. Напротив, именно Михаил Ярославич Тверской был, видимо, первым из русских князей, принявшим еще в начале XIV в. титул «великого князя всея Руси». Повесть о Михаиле Тверском, вышедшая из его ближайшего окружения, проникнута пафосом княжеского единовластия. Ее автор, «резко осуждая борьбу младших князей против старших, вассалов против сюзерена… ратовал за подчинение русских князей и бояр великому князю Владимирскому, каковым он признавал только Михаила Тверского», более того, «тверской князь сравнивался с византийским императором и косвенно сам назывался царем» (В. А. Кучкин). Что-то это напоминает, не правда ли? Да и татарской помощью, пока он был великим князем, Михаил не брезговал пользоваться против москвичей, так же как и москвичи против него.

В этом нет ничего удивительного: условия, в которых «мутировала» княжеская власть, были одинаковы по всему Северу-Востоку. Резкое усиление княжеской власти наблюдается и в других могущественных землях – Рязанской и Нижегородско-Суздальской. Москве просто больше повезло, и она сумела подмять под себя соперников-двойников.

А. А. Зимин в книге «Витязь на распутье» высказал версию о том, что альтернативой могли бы стать галицкие князья – младший сын Дмитрия Донского Юрий и сын последнего Дмитрий Шемяка, опиравшиеся в борьбе с Василием II Темным на промышленные и торговые северные земли. Но эта идея мне представляется чересчур умозрительной. Слишком недолго находились «галичане» у власти, чтобы судить об их социально-политической стратегии.

Что же касается северных и северо-восточных республик, находившихся «на отшибе», то они никогда не претендовали на роль объединителей Руси, даже Новгород, не говоря уже о Пскове или Вятке. Их, вероятно, вполне бы устроила роль автономий в едином государстве при лидерстве любого из «низовских» княжеств.

Единственной реальной альтернативой Москве было Великое княжество Литовское, которое действительно предлагало совершенно иной принцип русского единства, пусть и вокруг нерусского центра. ВКЛ представляло собой не централистское государство, а федерацию (Г. В. Вернадский полагал даже, что конфедерацию) земель, преимущественно русских, объединенных властью (с 1529 г. конституционно ограниченной) великого князя, но имевших внутреннюю автономию. Последняя гарантировалась юридическими актами. Русские земли в составе Литвы – Полоцкая, Витебская, Смоленская, Киевская, Волынская, Подляшье – получили каждая специальный великокняжеский «привилей» с набором нерушимых прав: сохранялись их прежние границы, закреплялось право «держать волости и городки» только за местной аристократией, великий князь обязывался безвинно не отнимать ни у кого имений и не вызывать никого на суд за пределы земли; военнослужащие землевладельцы каждой области составляли особые ополчения со своими особыми полками под руководством местных воевод и т. д. Среди прочего, важно отметить обещание не принуждать местных жителей к переселению в какой-либо другой регион страны.

Сам литовский монарх имел титул великого князя Литовского, Жмудского и Русского. Некоторые классики русской историографии (М. К. Любавский, А. Е. Пресняков) предпочитали говорить о Литовско-Русском государстве. Во втором Литовском статуте 1566 г. постановлялось, что великий князь должен назначать на административные должности только коренных литовцев и русских и не имеет права доверять высокие посты иностранцам. Западнорусский язык оставался официальным языком ВКЛ внутри княжества вплоть до конца XVII в., литовские законы были написаны по-русски. На русском языке всегда велись и переговоры между Литвой и Москвой. Первый русский печатный двор был основан в Вильно в 1525 г., почти за три десятилетия до того, как книгопечатание началось в Москве. Именно в Литве нашел пристанище уехавший из Москвы первопечатник Иван Федоров, где он продолжал издавать книги на русском языке. «Первый русский эмигрант» князь Андрей Курбский, ставший литовским магнатом, писал и публиковал православные апологетические сочинения, в которых, по мнению многих исследователей, впервые появляется понятие «Святая Русь».

Несмотря на принятие в 1385 г. литовскими князьями католичества, православие не стало в ВКЛ дискриминируемой религией. Точнее, в конце XIV – начале XV в. была предпринята попытка сделать его таковой, но из-за жесткого сопротивления православной шляхты она провалилась, и в дальнейшем политика Литвы в отношении православия «отличалась широкой и последовательной терпимостью» (М. В. Дмитриев). Достаточно сказать, что в столице княжества – Вильно в середине XVI в. имелось 14 католических и 15 (!) православных церквей. Единственное серьезное ограничение прав православных до Брестской унии 1596 г. – запрет заседать в высшем государственном органе страны – раде (совете) великого князя.

После объединения по Люблинской унии 1569 г. Литвы с Польшей в одно государство – Речь Посполитую – положение русского населения первоначально не ухудшилось. Варшавская конфедерация 1573 г. провозгласила в стране полную веротерпимость. Русская аристократия получила те же обширные права, что и польская шляхта; на города распространилось самоуправление по Магдебургскому праву. Права эти, однако, не стали достоянием крестьян, которые в Литве уже с середины XVI в. (а в Польше и того раньше) были в большинстве своем крепостными.

Статус «политического» народа, возглавляемого своей землевладельческой аристократией, и сильное влияние польской культуры, где этнополитический дискурс был вполне разработан уже в XII в., порождали соответствующее самосознание и у русских. «Десятки разнообразных источников XV–XVI вв. свидетельствуют о том, что восточные славяне в границах держав Ягеллонов, а затем Речи Посполитой считали себя единой этнической общностью – «рус ским» народом, называли себя «русскими» или «русинами», а свой язык «русской мовой» (Б. Н. Флоря). Большое значение для укрепления русской идентичности в Западной Руси имело также то, что последняя долгое время, до 1458 г., находилась под церковной юрисдикцией единой Русской митрополии с центром сначала в Киеве, а потом во Владимире и Москве.

Во второй половине XIV – первой трети XV в. Литва энергично спорила с Москвой «о праве господствовать над всей Русью» (Н. Г. Устрялов) и явно лидировала в этом противоборстве. Князь Ольгерд дважды – в 1368 и 1370 гг. – пытался штурмовать кремлевские стены. При князе Витовте, тесте Василия I, Москва надолго оказалась в серьезной политической зависимости от Литвы. Витовт присоединяет Смоленск, вторгается в рязанские пределы, заставляет тверского и рязанского князей признать свой сюзеренитет, претендует на Новгород и Псков, а его московский зять этому не только не препятствует, а, скорее, потворствует.
Страница 25 из 41

Несмотря на ряд конфликтов между ними, Василий Дмитриевич в своей духовной грамоте 1423 г. (за два года до смерти) «приказал» «сына своего князя Василья и княгиню и свои дети своему брату и тестю, великому князю Витовту». Василий Васильевич, в свою очередь, в первые годы своего правления был вполне послушен деду и в 1428 г. во время похода Витовта на Новгород принес ему крестное целование, что не будет «помогати по Новегороде, ни по Пскове». Только смерть Витовта в 1430 г. избавила Москву от литовской опеки. В 1449 г. был достигнут некий паритет – стороны подписали договор о дружбе и ненападении, разделивший их сферы влияния: Тверь осталась в литовской, Рязань – в московской.

Роли окончательно изменились с конца XV в., теперь уже Москва стала наступательной стороной, отбирающей у Литвы одну за другой русские области. Московские государи обосновывали эти захваты тем, что «вся Русская земля, Киев, и Смоленск, и иные города, которые литовский великий князь… за собой держит… с Божьей волею, из старины, от наших прародителей наша отчина». Это, конечно, не соответствовало действительности – западнорусские земли никогда не были вотчинами московских Рюриковичей. Но иных аргументов последние предъявить не могли, лозунгов о воссоединении «разделенного русского народа» в их арсенале просто не было. Кстати, сами «разделенные» к воссоединению с единоплеменниками относились не слишком-то восторженно.

М. М. Кром убедительно показал, что добровольно под власть Москвы перешла лишь часть «украинных» князей – владельцев уделов и вотчин на русско-литовском пограничье; другую часть, скажем, князей Вяземских, Мезецких и Мосальских, пришлось к этому принуждать. Большинство русской аристократии ВКЛ оказалось лояльным своему государству, промосковский мятеж Михаила Глинского 1508 г. не вызвал массовой поддержки. Что же касается городов, то их позиции разделились следующим образом. «Украинные» удельные городки, в сущности, были лишь пассивными объектами в ходе московско-литовской борьбы. Крупные частновладельческие города (Мстиславль, Слуцк, Пинск и др.) по мере сил защищались от москвичей, сдаваясь только их явно превосходящим силам, а потом снова переходили на литовскую сторону. Города же, получившие от Вильно «привилеи» (Полоцк, Витебск, Минск, Смоленск), однозначно были за Литву и сопротивлялись до последней возможности. Из них был захвачен только Смоленск. Но его пытались брать три раза.

В 1512 г. Василий III простоял под городом шесть недель, однако все его приступы были отбиты. В 1513 г. осада длилась четыре недели, смоляне съели всех лошадей, но не сдались. И лишь в 1514 г., после многодневного ураганного артобстрела то ли из 140, то ли из 300 орудий, Смоленск капитулировал на почетных условиях, получив от великого князя жалованную грамоту с подтверждением его «привилея», очень скоро, как мы знаем, растоптанную.

Нетрудно понять, почему русские ВКЛ не стремились в Московское государство. Тамошние порядки для аристократии и горожан казались несравненно тяжелее литовских. Несмотря на то что у «русских» Литвы и «московитов» общая религия и язык, говорилось в записке, поданной великому князю Литовскому Сигизмунду I в 1514 г., «жестокая тирания» московских князей отвращает «русских» от перехода под их власть. О «тиранской власти» мос ковских князей, в государстве которых богатство и общественное поло жение человека зависит от воли правителя, писал как о препятствии для соединения восточных славян придворный хронист Сигизмунда I Иост Людвиг Деций. В других источниках встречаются сравнения Московии с Турцией, ибо «в государстве Московском, как и в земле турок, людей перебрасывают с места на место».

Даже в сочинениях православных авторов обнаруживается представление о «русских» и «московитах» как двух разных народах. Например, у Ивана Вишенского: «Кождыи отменным своим голосом зовомыи язык, а меновите греци, арапи, северани, серби, болгаре, словяне, Москва и наша Русь». То есть «Москва» как особый «язык» – народ определенно отделена от «нашей Руси».

Положение русских в Речи Посполитой резко ухудшилось после церковной Брестской унии 1596 г. с Римом. На нее православный епископат, как показывают новейшие исследования М. В. Дмитриева и Б. Н. Флори, пошел вовсе не под давлением королевской власти и католической церкви, а по собственной воле. Он надеялся, уравняв права православной и католической церквей и создав своего рода «православную автономию» в рамках католичества, упрочить собственное зыбкое положение, сильно зависящее от воли весьма влиятельных в западнорусской церковной жизни мирян. Иерархи-унионисты не слишком хорошо представляли последствия этого шага. Между тем он стал роковым. Католицизм, разумеется, никаких «схизматических» автономий не предполагает. Соответствующие права получил только епископат, а не православное общество в целом, значительная часть которого активно выступила против унии. Вмешательство в конфликт на стороне епископата королевской власти было воспринято православными как посягательство на гарантированное «русскому народу» право исповедовать свою религию. Таким образом, конфликт стал не только религиозным, но и политическим и национальным.

Вот, скажем, показательный пример, какое сочетание русского этнического дискурса с конфессиональным порождал этот конфликт в Западной Руси (в польской ее части). Львовское православное братство в середине 1590-х гг. протестует против ущемления прав православных католиками и обращается с просьбой о поддержке к «князем, паном и всем православным христианом… грецкие веры народу нашему русскому». Данное ущемление трактуется как состояние «неволи» и «неславы народу нашему великоименитому русскому». В это состояние русский народ хочет поставить другой народ – польский: «завест давная отновилас в народе полском ту во Лвове напротивко народе русском».

Именно в ходе религиозно-политической борьбы вокруг унии впервые в русской мысли национальное стало отделяться от конфессионального: в униатской литературе доказывалось, что «русин», принявший унию, не перестает быть «русином».

Брестская уния поставила точку в возможностях Литвы стать собирательницей русских земель. Впрочем, такой исход был во многом предопределен предшествующей цепью событий. Присоединить к себе русский Северо-Восток и Север ВКЛ смогло бы лишь после полного подчинения или разгрома Москвы. А со смертью Витовта и вследствие внутренних неурядиц активная наступательная литовская политика на Восток прекратилась, литовцы даже не оказали обещанную помощь Новгороду во время походов на него Ивана III в 1471, 1475 и 1478 гг. Окрепшая централистская Москва оказалась как военный организм куда эффективнее рыхлой федералистской Литвы. Последняя, отступая под московским натиском, была вынуждена пойти на объединение с Польшей, на которую Ватикан в конце XVI в. распространил свои контрреформационные практики борьбы за чистоту веры, что в следующем столетии дорого обойдется Речи Посполитой.

Трудно сказать, как бы сложилась русская история, осуществись литовская альтернатива. Слабость центральных правительственных органов в ВКЛ – серьезный аргумент в пользу того, что оно вполне
Страница 26 из 41

бы могло распасться, и тогда внешняя безопасность и независимость русских земель, в него входивших, от разного рода евразийских братьев оказалась бы под вопросом. Москва, по крайней мере, и то и другое в целом сумела обеспечить. Кстати, нельзя не признать, что киевская модель «русской федерации» была неспособна ответить на монгольский вызов. Но, с другой стороны, из этого не следует, что только принцип Москвы мог гарантировать Руси могущество и единство. Невозможно доказать, что для успешной борьбы с уже изрядно одряхлевшей и раздробленной Ордой и ее наследниками было необходимо полное уничтожение элементов местной автономии, варварское перебрасывание тысяч людей с места на место и ничем не ограниченный властный произвол. Теоретически вполне можно себе представить единое Русское государство, более централистское, чем ВКЛ (и тем более чем КР), но и более правовое и федералистское, чем Московия. Однако на практике такой вариант не просматривается.

Договариваться или диктовать?

Впрочем, говоря об альтернативах Москве, необходимо указать и еще одну – московскую. Во всяком случае, можно совершенно определенно говорить о ее зародыше в 50-х гг. XVI в.

В малолетство Ивана IV самодержавная власть естественным образом ослабла, что по большому счету не сказалось на поступательном развитии страны, но отсутствие верховного арбитра дестабилизировало обстановку внутри господствующего слоя, который стали раздирать склоки боярских кланов. Кроме того, практика «кормлений» явно доказала свою неэффективность – наместники не только безбожно обирали своих подопечных, но и оказались не в состоянии справиться с разгулом преступности, что вызывало бурное возмущение низов. Необходима была какая-то новая политика, которая смогла бы гармонизировать отношения между сословиями и внутри правящего класса. Такой политикой и стали так называемые реформы Избранной рады, проводимые под негласным руководством выдающегося государственного деятеля Алексея Федоровича Адашева. Его поддерживал священник Благовещенского собора Сильвестр, под чьим духовным влиянием тогда находился молодой царь. Последний в то время и был скорее неким символическим верховным арбитром, необходимым для консолидации верхов, нежели реально определяющим политическую стратегию правителем.

Именно в этот период Боярская дума приобретает черты политического института. Ее состав резко расширяется: от 15 бояр и 3 окольничих в 1547 г. до 32 бояр и 9 окольничих к 1549/50 г., причем за счет боярских родов, ранее не допускавшихся во властные структуры. Но самое главное, в Судебнике 1550 г. появляется статья 98, «уникальная в русском законодательстве» (А. Г. Кузьмин). В соответствии с ней, «которые будут дела новые, а в сем Судебнике не написаны, и как те дела с государева доклада и со всех бояр приговору вершатца, и те дела в сем Судебнике приписывати». Перед нами очевидное юридически зафиксированное ограничение самодержавия: новые законы могли теперь быть приняты только с санкции Думы.

К управлению государством были привлечены и другие слои населения – духовенство, поместное дворянство и верхушка посада. С 1549 г. начали собираться с участием их представителей Земские соборы. Правда, законодательных функций последние не имели, а делегатов на них не избирали. Будучи по своим задачам вроде бы аналогичными сословно-представительным учреждениям Западной Европы (парламент в Англии, Генеральные штаты во Франции, кортесы в Испании и т. д.), соборы существенно от них отличались объемом своих полномочий: «Если мы сравним их даже с французскими Генеральными штатами, которые из западноевропейских учреждений имели наименьшую силу, то они покажутся нам крайне скудными и бесцветными. За исключением тех случаев, когда земля, по пресечении династии Рюрика, призывалась к выбору новых государей, на Земских соборах нет и помина о политических правах. Еще менее допускается их вмешательство в государственное управление, на что западные чины постоянно заявляли притязание. Характер Земских соборов остается чисто совещательным. Они созываются правительством, когда оно нуждается в совете по известному делу. Мы не видим на них ни инструкций, данных представителям от избирателей, ни того обширного изложения общественных нужд, ни той законодательной деятельности, которою отличаются даже французские Генеральные штаты. Мы не встречаем следов общих прений; часто нет даже никакого постановления, а подаются только отдельные мнения различных чинов по заданным правительством вопросам» (Б. Н. Чичерин). Тем не менее при определенных обстоятельствах соборы могли бы эволюционировать во что-то большее.

Наконец, в 1555–1556 гг. завершилась реформа местного самоуправления, намеченная еще в конце 1530-х. «Кормления» были по большей части отменены. Борьбой с преступностью, судом и сбором налогов стали теперь заниматься выборные местные люди. В тех уездах, где преобладало поместное землевладение, это были губные старосты и городовые приказчики, выбираемые «всей землей» из числа помещиков и вотчинников. В черносошных областях избирались земские старосты (головы) из крестьян.

Впрочем, черные волости обладали элементами самоуправления задолго до преобразований 1530—1550-х гг. Об этом свидетельствует Белозерская уставная грамота Ивана III (1488), узаконивавшая участие мирских выборных в суде: «А наместником нашим и их тиуном безстосков[о] и без добрых людей и не судити суд». Постановление об участии мирских выборных в суде наместника вошло в Судебник 1497 г. (ст. 38), став общепринятой нормой: «А бояром или детем боярским, за которыми кормления с судом с боярским, имут судити, а на суде у них были дворьскому и старосте, и лучшимь людем. А без дворского и без старосты и без лутчих людей суда не судити». Эта статья будет повторена уставными грамотами первой половины XVI в. и подтверждена и расширена в Судебнике 1550 г., добавлявшего, например: «А где дворсково нет и преж сего не бывал, ино бытии в суде у наместников и у их тиунов старосте и целовальников; а без старост и целовальников суда не судити» (ст. 62). По Судебнику, дворский староста и целовальники должны подписывать судные дела, хранить копии судебного приговора, скрепленные печатью наместника и подписью дьяка. Воспроизвел это положение позднее и Судебник 1589 г., где определялось решающее слово выборных людей в подтверждении истинности судебного решения: «А скажет целовальник и судные мужи, что суд не таком был, и руки, скажут, не их у писма, и по тому судному исцев иск взятии на судье, а в пене, что государь укажет» (ст. 123).

Проведение земской реформы лучше всего можно проследить на Севере, где черносошное землевладение сохранилось гораздо дольше, чем в Центре. В 1530—1540-х гг. на Двине наместники, видимо, вовсе отсутствовали, и управлялось Подвинье выборными – сотскими и головами, среди коих мы видим уже упоминавшегося в этой главе богача Василия Бачурина. Определенно можно сказать, что здесь инициатива реформы шла не только сверху, но и снизу. Теперь волостной мир должен был участвовать в выборе голов (старост), земских судей всех ступеней (волостных, становых, всеуездных). Компетенция земских учреждений была весьма широкой: наблюдать за
Страница 27 из 41

промыслами, торговлей, вершить суд по всем делам. Высокое общественное положение выборных очевидно из шкалы бесчестья Судебника 1589 г.: земским судьям, судейским целовальникам, церковным и губным старостам устанавливалось по 5 руб. бесчестья, то есть в 5 раз выше, чем пашенному крестьянину, двухрублевое бесчестье полагалось сотскому.

Высшим органом волостного самоуправления был сход. Он не являлся собранием всех волощан, как правило, на нем присутствовало не более их половины, а чаще всего одна пятая или даже одна шестая. Главное место там занимали богатые крестьяне – члены их семей из года в год, из десятилетия в десятилетие всегда присутствовали на сходах. Как показал Н. Е. Носов, большинство «земских голов», избранных в результате реформы, чью генеалогию удалось проследить, принадлежали к хозяйственно-социальной элите волостных миров.

Одновременно с развитием местного самоуправления формировались и центральные правительственные органы – приказы (Посольский, Поместный, Разбойный и т. д.).

Все вышеперечисленное дает весомые основания для того, чтоб оценить реформы 1550-х гг. как реальную альтернативу принципу Москвы или хотя бы как его серьезную корректировку. Очень хорошо описывает суть альтернативы 1550-х Б. Н. Флоря: «Если до этого времени Русское государство было патримониальной (вотчинной) монархией, при которой государство рассматривалось как родовая собственность (вотчина) государя, а власть находилась в руках тех лиц, которым передавал ее государь, то в 50-е годы XVI века был сделан важный шаг на пути к созданию в России сословного общества и сословной монархии. В таком обществе сословия представляли собой большие общности людей, не просто отличавшиеся друг от друга родом занятий и социальным положением, но обладавшие своей внутренней организацией и своими органами самоуправления. В их руки постепенно переходила значительная часть функций органов государственной власти на местах. Такими сословиями монархия уже не могла управлять так, как она управляла многочисленными социальными группами, на которые делилось общество до образования сословий. Она уже не могла им диктовать, а должна была с ними договариваться (курсив мой. – С. С.)… В 50-х годах XVI века были заложены определенные предпосылки для развития России по этому пути».

Кстати, цитированный выше Д. Ливен, когда утверждал, что Россия была ближе других европейских стран к национальному государству, имел в виду именно эпоху 1550-х гг. Заметим, между прочим, что ограничение самодержавия в период Избранной рады нимало не подорвало боеспособность московского войска, напротив, это время его блестящих успехов – взятия Казани и Астрахани, удачных операций против Крыма, первых побед в Ливонской войне.

Поздний летописец с ностальгией вспоминал времена Алексея Адашева: «А когда он [Адашев] был во времяни, и в те поры Руская земля была в великой тишине и во благоденствии и в управе…» На опыте Избранной рады основывалась политическая концепция Курбского о том, что царь должен искать доброго совета «не токмо у советников, но и у всенародных человек».

Но альтернатива сорвалась. Сорвалась, в общем-то, из-за случайности, но очень важной – «случайности рождения» (Ключевский) самодержца. Психическая неуравновешенность Ивана IV отмечалась многими источниками и ретроспективно диагностировалась во второй половине XIX в. историком медицины Я. А. Чистовичем и известным психиатром П. И. Ковалевским. На некоторое время утихомиренная удачным первым браком и влиянием умных советников, она вырвалась в начале 60-х из-под какого-либо контроля и породила страшную катастрофу «бессмысленной и беспощадной» опричнины, проигранной Ливонской войны и сожженной крымчаками Москвы. Я не хочу сводить все особенности политики Ивана после 1560 г. к его психическому состоянию, понятно, что тут сказалось отмеченное выше противоречие между деспотической природой самодержавия и его аристократическим правительственным аппаратом, но то, какими методами это противоречие решал Грозный, обусловлено, конечно, его патологией. «Договариваться» он ни с кем не хотел, только беспрекословно «диктовать»! В жертву своему больному властолюбию он принес лучших полководцев (Горбатый, Воротынский), лучших управленцев (Адашев, Висковатый), лучших церковных иерархов (митрополит Филипп), тысячи русских людей, целый разгромленный город Новгород, где в 1570 г. было уничтожено более 90 % жилых дворов.

Кстати, широко распространенное мнение о том, что в годы опричнины было убито «всего лишь» около 4 тыс. человек, основано на некотором недоразумении. Эта цифра соответствует количеству убиенных, внесенных в Синодик Ивана Грозного. Но там указаны только смерти, задокументированные самими опричниками для отчетности перед царем. При уровне делопроизводства и статистики русского XVI в. точность таких подсчетов относительно тех простых, безвестных людей из низов, о коих в Синодике говорится «ты, Господи, сам веси имена их» (особенно при массовых погромах Твери и Новгорода), весьма сомнительна. А основные потери понесли именно они. С. Б. Веселовский подсчитал, что даже по Синодику соотношение жертв опричного террора следующее: «…на одного боярина или дворянина приходилось три-четыре рядовых служилых землевладельца, а на одного представителя класса привилегированных служилых землевладельцев приходился десяток лиц из низших слоев населения». Не говорю уже о погибших в результате самочинных действий опричников – их, естественно, никак документально не фиксировали. Так что правильно говорить: было убито не менее 4 тыс., а сколько на самом деле – мы никогда не узнаем, это, действительно, только одному Богу известно…

Опричнина в союзе с голодом, эпидемиями и постоянно растущим из-за нескончаемой войны налоговым бременем обезлюдила целые русские области. «…Бысть запустение велие Руской земли», – свидетельствует летописец. Например, в Новгородской земле население Деревской и Шелонской пятин в 1582/83 г. составляло только 9—10 % от количества людей, обитавших там в начале века. В самом Новгороде к 1581/82 г. жило всего 20 % населения доопричного времени. О том, как происходило это обезлюденье, рассказывает, например, перепись 1571 г. запустевших дворов черносошных крестьян Кирьяжского погоста Вотской пятины: «В деревни в Кюлакши лук [крестьянский участок, обложенный налогами] пуст Игнатка Лутьянова, – Игнатко запустил 78-го [то есть двор стал пустым в 7078/1570 г.] от опритчины, – опритчина живот [имущество] пограбели, а скотину засекли, а сам умер, дети безвестно збежали; хоромешек избенцо да клетишко… В тои ж деревне лук пуст Мелентека Игнатова, – Мелентеко запустил 78-го от опричины, – опричиныи живот пограбели, скотину засекли, сам безвесно збежал… В деревни в Пироли лук пуст Ивашка пришлого, – Ивашка опричные замучили, а скотину его присекли, а животы пограбили, а дети его збежали от царского тягла; запустил 78-го. В тои ж деревни лук пуст Матфика Пахомова, – Матфика опричные убели, а скотину присекли, живот пограбели, а дети его збежали безвесно; запустил 78-го. В тои ж деревни лук пуст Фетька Кирелова, – Фетька опричные замучили и двор сожгли и з скотиною и з животами; запустил 78-го; отроду не
Страница 28 из 41

осталось… В деревни в Евгии пол лука пуста Василья Ондреянова, – Василья немце убили, и з детьми, а жена с голоду мертва; запустил 79-го. В тои ж деревни лук пуст без четверти Михалки Кузьмина Каякина, – Михалка умер, детей опричина замучила, и животы пограбили, жена безвесно збежала; запустил 79-го; а дворишка стоят…» и т. д.

Чтобы задерживать разбегающихся крестьян (а их уход лишал поместное войско материальной обеспеченности), были временно запрещены переходы в Юрьев день – так начиналось крепостное право.

Выселяемым из опричных областей вотчинникам предоставляли в поместья и вотчины земли в других местах, как правило, это были черносошные земли. Опричникам их, впрочем, тоже раздавали. В результате черное землевладение в Центре вообще исчезло. Соответственно, в раздробленных мелкими поместными «дачами» волостях исчезло и местное земское самоуправление, сохранившись лишь на Севере. А губное – было подмято под себя Разбойным приказом и получило характер его уездных отделений. Скажем, грамота от 27 марта 1566 г. в Белозерский уезд предписывала губным старостам ехать в некое село и выслать оттуда всех там живущих, дабы отдать это село игумену Кириллу, который из-за него имел тяжбу с каким-то помещиком. Или другой пример: губные старосты выколачивают из крестьян оброк помещику Арслан Алей Кайбулину. «Губные власти… становились исполнителем воли власти центральной, московской, ее инструментом в провинции, без оглядки на какие бы то ни было местные условности» (В. В. Бовыкин). С 1570-х гг. видна тенденция к сворачиванию городского самоуправления, все чаще заменяемого властью воевод.

Ну и наконец, внешняя политика Ивана 1560—1580-х гг. растратила совершенно впустую огромные людские и материальные ресурсы, накопленные его предшественниками. Вместо того чтобы вести постепенное, последовательное наступление на главного в ту пору национального врага Руси – татарский Крым, набеги откуда приводили к гибели и пленению тысяч русских людей, он ввязался в большую европейскую войну из-за Ливонии, получив вместо слабого Ливонского ордена сразу несколько сильных противников – Литву, Польшу и Швецию. (Судя по всему, Адашев и его сторонники выступали против войны на два фронта, и это стало причиной их опалы.) В итоге страна лишилась ряда своих северных территорий – Корелы, Ивангорода, Яма, Копорья; только благодаря исключительному героизму псковичей не был потерян Псков. А крымчаки, воспользовавшись тем, что основные русские силы были отвлечены на Запад, в 1571 г. сожгли Москву – такого не происходило со времен Тохтамыша. По меткому замечанию Н. В. Кленова, не стоит в оправдание опричнины Грозного «вспоминать про Елизавету Английскую с ее списком казненных», равно как и Генриха VIII: у них «Лондон и Йорк враги не спалили».

С. Б. Веселовский жестко, но справедливо резюмирует: «…царь Иван, освободившийся в опричнине от… советов своих думцев и взявший в свои руки бразды правления, оказался плохим политиком, довел страну до запустения и в конце концов проиграл… войну, потребовавшую от всех слоев населения огромных жертв».

Кстати, как показал А. И. Филюшкин, ни за какой выход к морю в этой войне Иван не боролся. Во-первых, этот выход у «Московии» уже был – она контролировала все южное побережье Финского залива от Ивангорода до Невы. Во-вторых, ни в одном русском тексте XVI в. невозможно найти свидетельства, что Иван Грозный или русские политики его времени желали прорыва России к Балтийскому морю. Среди прочих негативных итогов этой войны – именно в связи с ней международная репутация России окончательно испортилась, в Европе сформировался ее образ как жестокого и коварного агрессора.

При этом сам Грозный в своем царстве европейцев весьма даже привечал, нередко за русский счет. Конспирологам, всюду в русской истории видящим британский след, стоило бы присмотреться к этому монарху, давшему англичанам монополию на торговлю в России, хотевшему жениться на родственнице Елизаветы I и даже просившему у последней политического убежища. Степень проанглийских симпатий Ивана Васильевича, видимо, была настолько велика и так сильно раздражала «московитов», что после его смерти дьяк Андрей Щелкалов со злорадством сообщил английскому послу Джерому Боусу: «Английский царь умер». Одним из первых действий правительства Федора Ивановича стало ограничение торговых льгот английских купцов.

Иван дозволил лютеранам завести в Москве свою кирху, опекал ее (взыскивая с митрополита за некую причиненную ей обиду), хвалил немецкие обычаи, публично подчеркивал свои якобы «немецкие корни»: «…сам я немецкого происхождения и саксонской крови». Среди опричников было много иностранцев (Э. Крузе, И. Таубе, Г. Штаден и др.), которым Грозный предоставлял особые льготы. Об этом, например, пишет Штаден: «Раньше некоторым иноземцам великий князь нередко выдавал грамоты в том, что они имеют право не являться в суд по искам русских, хотя бы те и обвиняли их, кроме двух сроков в году: дня Рождества Христова и Петра и Павла… Иноземец же имел право хоть каждый день жаловаться на русских».

С другой стороны, Иван долго благоволил черкесским родственникам своей второй жены Марии Темрюковны, современники даже приписывали идею опричнины именно ей. Некоторые сохранившиеся документы 1560–1570 гг. свидетельствуют о значительном числе татар в составе поместного дворянства – скажем, по писцовым книгам Коломенского уезда середины 70-х их насчитывается 105 из трехсот тамошних помещиков.

Среди московских самодержцев Грозный первый столь демонстративно проявлял пренебрежение русскими и симпатии к иноземцам, что было замечено и его подданными, дьяк Иван Тимофеев писал в своем «Временнике»: «…вся внутренняя его [царя Ивана] в руку варвар быша…» Но это не удивительно – тираническая власть всегда опирается на «чужаков», не имеющих связей с угнетаемым народом. Поразительно, но сегодня находится немалое число борзописцев, восхваляющих этого одного из самых вредоносных правителей России как образцового государственного мужа и призывающих причислить его к лику святых.

Повторяю, Иван Грозный – случайность, но, с другой стороны, случайность показательная. Насколько же слабы были институты Московской Руси, насколько слабы были социальные группы, деятельность этих институтов обеспечивающие, если больная воля одного человека, пусть и монарха, могла сделать вектор русской истории предметом своей злой игры.

Передышка между двух катастроф

После смерти тирана страна, которую тот оставил «в состоянии почти полного разорения» (А. А. Зимин), стала потихоньку выздоравливать, во многом вернувшись к доопричным порядкам. Московские люди «начаша от скорби бывшия утешатися и тихо и безмятежно жити». Прекратились кровавые расправы. Организация Государева двора и Думы при Федоре Ивановиче стала напоминать времена Избранной рады – к участию в правительственной деятельности вернулись многие отстраненные при Грозном боярские роды. Даже после воцарения Годунова, старавшегося увеличить в Думе количество своих родственников, она сохранила характер учреждения, поддерживающего внутриэлитный компромисс. Само имя Алексея Адашева было реабилитировано и
Страница 29 из 41

упоминалось в разного рода документах, самым положительным образом сравниваемое с именем Бориса Годунова. Последнего впервые в русской истории царем выбирал Земский собор 1598 г., на котором присутствовало 500–600 человек, представлявших боярство, духовенство, служилых людей, верхушку посада.

Смягчилось законодательство. В проекте Судебника 1589 г. увеличивалось число социальных групп, получивших право на возмещение бесчестья: средние и меньшие «гости», крестьяне-торговцы, черное духовенство, скоморохи, незаконнорожденные… Жены холопов по смерти мужей могли выйти из холопьего звания. Предполагалось даже ввести наказание за убийство чужой собаки. В 1601–1602 гг., в связи с голодом, Годунов снова разрешил «выход» крестьян в Юрьев день от тех владельцев, которые не могут их прокормить. Вообще многие меры царя Бориса (в частности, широкие налоговые льготы, открытие государственных зернохранилищ для голодающих, организация общественных работ – царь «повеле делати каменное дело многое, чтобы людем питатися…») предваряют практику социального государства. Впрочем, и риторику тоже. В указе 1601 г. о преследовании хлебных скупщиков и установлении твердых цен на хлеб говорится: «И мы… управляя и содержая государьственные свои земли вам и всем людем к тишине, и покою, и лготе, и оберегая в своих государьствах благоплеменный крестьянский народ во всем, и в том есмя по нашему царьскому милосердому обычею жалея о вас, о всем православном крестьянстве, и сыскивая вам всем, всего народа людем, полегчая, чтоб милостию Божиею и содержаньем нашего царьского управления было в наших во всех землях хлебное изобилование, и житие немятежное, и неповредимый покой у всех ровно». «…Хлебное изобилование, и житие немятежное, и неповредимый покой у всех ровно» – чем не формула социального государства?

В другом месте Годунов хвалится тем, что «строенье в его земле такое, каково николи не бывало: никто большой, ни сильный никакого человека, ни худого сиротки не изобиди». «Разумеется, это риторика, но очень знаменательно после оргий Грозного, что правитель вменяет в честь и заслугу себе гуманность и справедливость» (С. Ф. Платонов).

Во внешней политике в 80—90-х гг. XVI в. удалось достичь заметных успехов. После войны со шведами вернулись недавние потери – Ивангород, Ям, Копорье, Корела. С Речью Посполитой было заключено двадцатилетнее перемирие. Произошло реальное присоединение Западной Сибири, начатое еще походом Ермака, возникли новые русские города – Тюмень, Тобольск, Сургут, Тара, Березов, Нарым… Огромные территории по Волге от Астрахани до Казани были закреплены основанием Самары, Царицына, Саратова, Уфы, Царевококшайска… На Юге выдвинулись в степь Воронеж, Ливны, Елец, Кромы, Белгород, Оскол… Несколько раз крымские татары пытались прорваться к Москве, но безуспешно. На Севере заработал Архангельский порт.

Борис Годунов налаживал полезные для страны отношения с европейским миром. Женихом его дочери Ксении был датский принц Иоганн, после безвременной смерти последнего шли переговоры о ее браке с сыном шлезвигского герцога. В развитие русско-английских торговых и дипломатических контактов возник замысел обмена учащимися с целью подготовки знающих переводчиков. В 1600 г. в Лондон вернулись двое студентов-англичан, изучавших русский язык в Москве. Через два года в Англию для обучения английскому языку и латыни в различных школах – Винчестере, Итоне, Кембридже и Оксфорде – направились четверо русских студентов, юноши из дьяческих семей: Никифор Алферьев сын Григорьев, Софон Михайлов сын Кожухов, Казарин Давыдов и Федор Семенов Костомаров. Царь Борис сам представил их английскому посреднику и просил королеву, чтобы им позволено было получить образование и при этом сохранить свою веру. Год спустя за рубеж выехала вторая группа из пятерых учащихся, на этот раз в Германию, в Любек. Годунов опять-таки выразил пожелание, чтобы они оставались в православной вере и не забывали русских обычаев, обещая взять на себя все расходы по их содержанию. Некоторые источники сообщают о том, что русские студенты были направлены также во Францию и Швецию.

Вопреки широко растиражированному представлению, что-де никто из посланных за границу не вернулся, Р. Г. Скрынников выяснил, что, как минимум, вернулись двое. Один из них – Игнатий Алексеев сын Кучкин, посланный для обучения в Вену и Любек, по возвращении в Москву рассказал о себе, что «в учении он был в Цесарской земле и в Любках восемь лет, и… во 119 (1610–1611) году поехал из Цесарской земли, научась языку и грамоте, опять к Москве, и на море-де его переняли ис Колывани [Таллинна] свейские люди». С большим трудом Кучкину удалось освободиться из шведского плена и вернуться на родину. Кстати, есть сведения, что Годунов собирался заводить университеты в самой России.

Казалось, страна выходит из кризиса. Но на пороге уже стоял новый, еще более страшный кризис – Смута.

Глава 3. На путях к «Империи наоборот»

«Далеко ушло то время, когда наши ученые и публицисты считали XVII век в русской истории временем спокойной косности и объясняли необходимость Петровской реформы мертвящим застоем московской жизни. Теперь мы уже знаем, что эта московская жизнь в XVII веке била сердитым ключом…» – писал более столетия назад С. Ф. Платонов. Но в массовом сознании Московия Смуты, раскола, разинщины и поныне воображается застойной и архаичной, в духе незабвенной «Песни о допетровской Руси» Владимира Высоцкого – «сонной державою, что раскисла, опухла от сна» (Герцену в 1858 г. она казалась похожей «на большой сонный пруд, покрытый тиной…»). Между тем нет ничего более противоположного русскому XVII в. с его крутыми, головокружительными поворотами, «неслыханными переменами, невиданными мятежами», чем сон, разве что подобный тому, который пригрезился больному Раскольникову в остроге. Как прекрасно сформулировал Г. В. Флоровский: «Это был век потерянного равновесия…»

Снова обрести равновесие (и то весьма относительное) удалось лишь к концу первой четверти следующего столетия. Железной рукой хаос был приведен к новому порядку, находившемуся со старым в сложном диалектическом соотношении. А. Е. Пресняков точно определил XVII в. как «типичную „переходную“ эпоху, которая закончится формальным разрывом русской государственности с великорусским центром в Петербургской, Всероссийской империи». С одной стороны, петровские преобразования привели к полному торжеству принципа Москвы, вооружив самодержавный произвол новым эффективно-современным инструментарием, с другой – государство перестало быть Московским, и не только из-за смены столицы – оно лишилось русского доминирования, сделавшись наднациональной империей.

Альтернативы смуты

Смута, открывающая «бунташный век» многообещающим анонсом, как будто специально придумана, чтобы «воспламенять воображение поэтов». Череда самозванцев (всего около полутора десятков) и чехарда царей; стремительные взлеты из грязи в князи; дружно соревнующаяся в измене, неоднократно перебегающая из лагеря в лагерь элита; распятые на стенах или сброшенные с башен воеводы; «насильства и беды такие, чего и бессермены не чинят»; иноземцы в Кремле… Мужественная
Страница 30 из 41

стойкость Смоленска и Троице-Сергиева монастыря, патриарха Гермогена и крестьянина Сусанина, подвиг Минина и Пожарского… Но историка эта эпоха впечатляет не только и не столько живописными картинами русского позора и русского же героизма, сколько чудесным превращением Московского царства из, казалось бы, незыблемого монолита, подчиненного воле одного человека, в кипящий котел соперничества и столкновений множества воль – индивидуальных и групповых; из моносубъектного социума – в полисубъектный.

Лишь только ослаб жесткий обруч самодержавной власти, чуть ли не все слои русского общества принялись активно отстаивать свои права и интересы и даже менять ход политической жизни, демонстрируя, что они не безгласные детали государственной машины, а живые, способные к самодеятельности организмы. Признаем, что иные из них, сняв с себя державную узду, пошли вразнос, но зато без усилий других Россия бы просто погибла. Смута не была социальной или политической революцией, она была гражданской войной, в которой переплелись борьба между претендентами на престол и борьба разных социальных групп за свой статус. Ярче других выступили, как заметил еще С. Ф. Платонов, «средние слои». «Верхи», а тем более «низы» не сумели подняться до подлинной субъектности. Княжеско-боярская аристократия, благодаря систематической полуторавековой политике московских государей стянутая к центру и оторванная от областной жизни, не могла влиять на процессы, происходившие за пределами столицы. Крестьянство, чей социально-политический горизонт редко простирался дальше деревенской околицы, вовлекалось в вихрь событий (особенно в движении Болотникова), но само никогда их не инициировало.

Зато служилые люди южной окраины (главным образом «приборные», то есть служилые не по происхождению, а по набору из других сословий, включая боевых холопов), недовольные своим приниженным положением (у них не было представительства при Государевом дворе, их заставляли заниматься обработкой земли – так называемой «государевой десятинной пашни»), и казаки, всегда готовые ввязаться в сулящую добычу авантюру, обеспечили победу первого Лжедмитрия, составили костяк армий Болотникова и Тушинского вора. Рязанские служилые люди во главе со своим харизматическим лидером Прокопием Ляпуновым, разорвав союз с Болотниковым, испугавшим их своим социальным радикализмом, спасли от неминуемого падения Василия Шуйского, которого сами же позднее и свергли. Они же вместе со служилыми людьми других уездов, посадскими людьми Севера и Поволжья (от Ярославля до Казани) и казаками создали Первое ополчение. Городские миры дали отпор тушинцам и организовали Второе ополчение. Казаки – как «московские», так и «украинские», как принадлежавшие к уже сложившимся «войскам», так и принимавшие казачье имя и обычаи бывшие холопы, крестьяне и служилые люди – служившие то одному, то другому хозяину, или жившие по своей вольной воле, много лет наводили ужас на большинство русских областей (типичная летописная запись: «Лета 7123-го [1614/15] казаки, вольные люди, в Русской земле многие грады и села пожгли и крестьян жгли и мучили»). Кстати, Ивана Сусанина, судя по изысканиям В. Н. Козлякова, замучили до смерти «немерными пытками» вовсе не поляки, а находившиеся на польской службе «черкасы». С другой стороны, именно казачья атака решила в русскую пользу исход боя ополченцев с войском Ходкевича под Москвой, а поддержка казачества, надеявшегося на получение новых привилегий, сыграла решающую роль в избрании Михаила Романова на царство.

Особенно важна в контексте этой книги политическая активность посадских людей. Как показал С. Ф. Платонов, она была свойственна почти исключительно городам с бойкой хозяйственной и общественной жизнью, в которых московская централизация не успела задавить самоуправление и разрушить прочные связи с сельской округой и другими уездами. Поморье начало подниматься на тушинцев еще до призыва М. В. Скопина-Шуйского. Вологжане, белозерцы, устюжане, каргопольцы, сольвычегодцы, костромичи, галичане, вятчане – жители торгово-промышленного, не знавшего помещичьего землевладения Севера – составили то «мужичье», по презрительному прозванию тушинских воевод, войско, которое не допустило победы «воров» в 1608–1609 гг. Нередко «мужики», не дожидаясь присылки государевых служилых людей, выбирали начальниками своих ратей излюбленных миром людей – так, тотемский отряд возглавлял вдовый священник Третьяк Симакин. На их же деньги содержались шведские наемники, чья роль в снятии «тушинской» блокады с Москвы также очень велика.

Во время формирования Первого ополчения городские миры самостоятельно сообщались между собой, вырабатывая общую программу действий: Рязань – с Нижним, Ярославль – с Новгородом, Кострома – с Казанью… Причем посылаемые грамоты адресовались не от высокого начальства к высокому начальству, переписка шла между обществами разных городов и уездов, в ней фигурировали «дворяне и дети боярские», «головы стрелецкие и казачьи», «земские старосты и целовальники», наконец, «все посадские люди, и пушкари, и стрельцы, и казаки». Дело национального освобождения осознавалось как всесословное. И все это при полном отсутствии рухнувшей как карточный домик властной «вертикали», без вдохновляюще-побуждающего воздействия которой русский человек вроде бы не способен ни на что полезное, а лишь на одно безобразие. Достаточно было призыва патриарха Гермогена. И делалось дело, как правило, быстро и ладно. Так, в Перми получили вести из Устюга о сборе Первого ополчения 9 марта 1611 г., а уже 13 марта оттуда отправились под Москву 150 ратников. «…Десятки уездных объединений на огромной территории России в сжатые сроки двух-трех месяцев сумели достичь договоренности об общих целях движения, выработать план совместных действий, провести мобилизацию военных сил и приступить к его выполнению» (Б. Н. Флоря). А ведь Сигизмунд III, решив захватить русский трон после свержения Василия Шуйского, был уверен, что без царя московиты, развращенные самодержавным «тиранством», не смогут организовать ему сопротивления.

Вскоре у ополчения возник и единый, но не единоличный «руководящий центр» – Совет всей земли, в который вошли делегаты от 25 русских городов. Исполнительным органом Совета стало временное правительство – триумвират П. П. Ляпунова, Д. Т. Трубецкого и И. М. Заруцкого. Была создана и успешно функционировала система административных учреждений – Разрядный, Поместный, Земский и ряд других приказов. Даже после гибели Ляпунова, когда первую скрипку в ополчении стали играть казаки, и Совет, и приказы продолжали осуществлять свою деятельность.

История Второго ополчения, организованного осенью 1611 г. городовым нижегородским советом, состоявшим из воевод, представителей духовенства, дьяков, дворян, детей боярских, голов и земских старост, во главе с «гениальным „выборным человеком“ Кузьмою Мининым» (С. Ф. Платонов), слишком хорошо известна, чтобы ее в очередной раз пересказывать. Отметим только, что руководство Нижегородского ополчения тоже было коллективным (воевода Д. М. Пожарский, Минин, второй воевода И. И. Биркин, дьяк В. Юдин), а в Ярославле,
Страница 31 из 41

ставшем его центром, возник параллельный Совет всей земли и параллельные приказы. От имени Пожарского в другие города рассылались грамоты, призывавшие направлять в Ярославль «изо всяких людей человека по два, и с ними совет свой отписать, за своими руками». После освобождения Москвы от поляков (октябрь 1612 г.), вплоть до избрания нового царя (февраль 1613 г.), страной управляло коалиционное Земское правительство, состоявшее из лидеров обоих ополчений (Трубецкой, Пожарский, Минин и др., всего 11 человек). Как-то справлялись сами, без монарха – не передрались, подготовили и провели Земский собор, призвавший на трон новую династию.

В прошлой главе мы много говорили об альтернативах в русской истории. Смута за неполное десятилетие явила такую концентрацию альтернатив, какой не было за несколько предшествующих столетий. Что, если бы не разразился страшный голод 1601–1602 гг., а Борис Годунов не скончался скоропостижно и сумел бы утвердить свою династию? Что, если бы первый Лжедмитрий удержался на троне? Что, если бы Болотников вошел в Москву? Что, если бы второй Лжедмитрий одолел Василия Шуйского? Что, если бы Скопин-Шуйский прожил долее и стал наследником дяди или сверг его, вняв призыву Прокопия Ляпунова? Что, если бы Сигизмунд III согласился на воцарение королевича Владислава, а не захотел приватизировать московский трон? Что, если бы у поляков отбило Москву Первое ополчение? Что, если бы на Соборе 1613 г. русским царем избрали шведского принца Карла Филиппа (чьим лоббистом был сам Пожарский)? А ведь все перечисленные возможности были вполне реальны, и только случай помешал их осуществлению. Перспективы большинства из них довольно гадательны, но некоторые намекают и на что-то более-менее определенное.

Ситуация борьбы за власть вынуждала конкурентов искать популярности в обществе, идти навстречу чаяниям тех или иных его слоев. Скажем, в проекте Судебника Лжедмитрия I предполагалось восстановить Юрьев день; воплотилось бы это намерение – бог весть, но само направление мысли показательно. Василий Шуйский, при вступлении на престол, обещал своим подданным соблюдать их права и не допускать царского произвола и целовал крест «всем православным християнам» «на том… что мне, их жалуя, судити истинным праведным судом и без вины ни на кого опалы своея не класти, и недругам никому в неправде не подавати, и от всякого насильства оберегати». Впервые московский монарх давал своим подданным крестоцеловальную запись. «Искони век в Московском государстве такого не важивалося», – дивится летописец (напомним, Иван III принципиально отказался это делать на переговорах с новгородцами). «Эти условия, обеспечивающие праведный суд для людей всех состояний, невольно напоминают знаменитую статью [английской] Великой хартии, которая требует, чтобы ни один свободный человек не был взят и наказан иначе как по суду равных или по закону земли» (Б. Н. Чичерин).

Интересная альтернатива намечалась по поводу отношений центра и регионов. Как уже говорилось, чтобы надежнее контролировать последние, московская власть посылала на воеводство «варягов», не связанных с уездным дворянством. Тушинцы, ища союзников, стали выдвигать воевод из числа местных землевладельцев. Шуйский придерживался традиционной схемы, но и он был вынужден реагировать на вызовы времени, о чем свидетельствовало назначение рязанским воеводой П. Ляпунова. Правда, как только обстановка становилась спокойнее, Прокопия Петровича сразу задвигали во вторые воеводы, а первыми делались московские ставленники. В конечном счете такая непоследовательность стоила царю Василию потери короны. А Ляпунов, не заруби его казаки, мог бы стать примером успешного регионального лидера, по проторенной дорожке которого, глядишь, пошли бы и другие.

Важную демократическую новацию видим в Приговоре Совета всей земли Первого ополчения 30 июня 1611 г. – ополченских воевод и бояр, «избранных всею землею для всяких земских и ратных дел в правительство», при несоответствии занимаемой должности, «вольно… переменити и в то место выбрати иных… хто будет болию к земскому делу пригодится».

Но, конечно, самой интригующей альтернативой Смуты является почти состоявшееся и сорвавшееся только из-за самонадеянной тупости Сигизмунда воцарение королевича Владислава. Практически все вменяемые политические силы России готовы были сойтись на этой кандидатуре, с непременным, однако, условием, что новый царь должен принять православие и блюсти целость, независимость и традиции своего государства. Это подчеркивалось и в договоре от 4 февраля 1610 г., предложенном тушинскими боярами, и в договоре от 17 августа 1610 г., принятом в Москве боярской Думой с согласия патриарха Гермогена и представителей служилых и посадских людей. Ни там, ни там нет и следа национальной измены: по словам С. Ф. Платонова, первый «отличается… национально-консервативным направлением», а второй, если бы его удалось привести к исполнению, «составил бы предмет гордости» московского боярства – его положения были одобрены дворянством и посадами тех земель, которые ранее поддерживали власть Василия Шуйского, а после смерти Лжедмитрия II и землями, державшими сторону последнего. Характерно, что оба договора законодательно ограничивали власть самодержца: он обязан был править вместе с Думой и Земским собором. В московском договоре только «с приговору и с совету бояр и всех думных людей» государь мог вершить суд над обвиненными в измене, устанавливать поместные или денежные оклады, повышать или понижать налоги; Собор получал право законодательной инициативы. В тушинском же договоре предполагалось, что в установлении налогов будет принимать участие «вся земля»; любопытен также пункт о том, что «для науки вольно каждому» ездить из Москвы в другие христианские страны – очевидно, начинания Годунова не прошли даром.

Как показал Б. Н. Флоря, часть элиты Речи Посполитой (например, гетман Станислав Жолкевский, подписавший договор 17 августа с польской стороны) реалистически считала невозможным прямое подчинение России и выступала за постепенное ее втягивание в орбиту польско-литовского мира, а потому одобрительно относилась к воцарению Владислава на русских условиях. Но Сигизмунд предпочел не договариваться с русским обществом, а опереться для осуществления своих планов на горстку прямых изменников, «предателей христианских» вроде М. Г. Салтыкова и Ф. Андронова, которые никого и ничего не представляли, и закономерно провалился.

При всей трагичности Смуты один положительный итог ее очевиден: формирование в общественном сознании «представления о „всей земле“ – собрании выборных представителей разных „чинов“ русского общества со всей территории страны как верховном органе власти, единственно полномочном принимать решения, касающиеся судеб страны, в отсутствие монарха и участвующим в решении наиболее важных политических [проблем] вместе с монархом» (Б. Н. Флоря). Это представление, выразившееся как в упомянутых актах, так и в памятниках общественной мысли (например, во «Временнике» дьяка Ивана Тимофеева), и следующие из него практики могли бы стать зародышем единой русской политической нации, участвующей во
Страница 32 из 41

власти и идущей на смену разрозненному скопищу бесправных подданных, власть претерпевающему. Хотя московские люди, измученные политическим хаосом, как правило, высказывали пожелание восстановить тот порядок, который был «при прежних российских прирожденных государех», из всего вышеизложенного ясно, что, будучи несомненными монархистами, они вовсе не жаждали реставрации самодержавия как личного, ничем не ограниченного произвола в духе опричнины. Скорее, их представления об оптимальной форме правления (царь + Дума + Земский собор) соотносятся с эпохой реформ Избранной рады, впрочем, в некоторых вопросах идя дальше самых смелых ее установлений.

С другой стороны, стоит отметить, что острейшая борьба с иноземной интервенцией никак не повлияла на формирование в русской культуре дискурса народа, в литературных памятниках эпохи он отсутствует, при сохранении традиционного самоопределения, связанного с религией, государственностью, территорией (характерный пример – «Новая повесть о преславном Российском царстве и великом государстве Московском»).

Россия выходила из Смуты как сословно-представительная монархия. Земский собор января – февраля 1613 г., избиравший нового царя, «был беспрецедентно широк по своему социальному составу» (В. А. Волков). В его работе принимали участие представители духовенства, дворянства, казачества, посадских людей и черносошных крестьян. Первые соборные заседания отмечены нешуточной предвыборной борьбой: «…масса партий, враждебно настроенных одна против другой и преследующих совершенно различные цели, сильнейшая агитация, не брезгующая даже такими средствами, как подкуп, немалое число претендентов (не менее пятнадцати. – С. С.), поддерживаемое своими адептами, бурные прения и отсутствие всякого единения между партиями» (В. Н. Латкин). Грамоту об избрании на русский престол первого Романова подписали 238 человека, а упомянуто в ней 277 делегатов; всего же, по некоторым сведениям, в Москве тогда собралось более 800 «советных людей» из 58 городов. Историки спорили и спорят о существовании так называемой «ограничительной записи» царя Михаила Федоровича, то есть о формально зафиксированном ограничении самодержавия в пользу Думы и/или Земского собора. Подлинник «записи» не обнаружен, но косвенные источники о ней упорно твердят. Так или иначе, но по факту такое ограничение несомненно – Собор 1613 г. продолжал заседать, не распускаясь, до 1615 г., управляя страной вместе с юным монархом (в момент избрания ему было всего пятнадцать), а точнее, вместо, от его имени.

От «соборного правления» к абсолютизму

Соборы Смутного времени и первых лет правления новой династии качественно отличались от своих предшественников прошлого столетия – частотой созыва (в 1616–1622 гг. они заседали практически ежегодно), выборностью представителей (хотя на них присутствовали не только выборные люди, но и – в силу своего положения – высшее духовенство и Боярская дума) и значительным расширением полномочий. Фактически это был главный законодательный орган страны, действовавший, по сути, постоянно – все важнейшие правительственные распоряжения принимались «по нашему великого государя указу и по соборному приговору всей Русской земли». Но после 1622 г. соборы не созывались 10 лет, а затем стали заседать только по тем или иным конкретным случаям: собор 1633 г. обсуждал Смоленскую войну с Польшей; 1642-го – судьбу Азова, взятого донскими казаками и отважно ими обороняемого от турок; 1648-го – принятие нового свода законов; 1653-го – вопрос о присоединении Малороссии и т. д. С соборами совещаются, но они более не управляют; государственные прерогативы безраздельно переходят в руки самих монархов, «сильных людей» – царских фаворитов и приказной бюрократии. «Земские соборы 50-х гг. – по вопросу о борьбе за Малороссию – только внешняя форма, без подлинного живого содержания: опрошенные „по чинам – порознь“ члены собора только повторяют готовое решение царя и его боярской думы» (А. Е. Пресняков). А во второй половине столетия власть уже не нуждается в соборах и для совещательных целей, и они тихо угасают. «Соборы» 1660—1680-х гг. – суть рабочие комиссии, обсуждающие положение различных социальных групп с участием представителей последних, а не голос «всей земли».

«Земля снова улеглась у ног самодержавного государя», – подводит итоги недолгой эпохи расцвета соборной деятельности западник Б. Н. Чичерин. «Народ вышел в отставку», – афористически говорит о том же славянофил А. С. Хомяков. Но почему земская идея не эволюционировала в доктрину народовластия? Почему такое эффективно проявившее себя учреждение, как Земский собор, не закрепилось в качестве постоянного института? Почему «земля» не отстояла его, ведь он был главным инструментом реализации ее собственного политического идеала, и нельзя сказать, что понимание этого в обществе отсутствовало? В начале 1660-х гг. московские горожане просили царя Алексея Михайловича о возобновлении соборов, как о необходимом условии устроения «земского дела»: «Чтобы… великий государь… указал… взять из всех чинов на Москве и из городов лучших людей по пяти человек; а без них нам одним того великого дела на мере поставить невозможно». А тридцатью годами раньше стряпчий Иван Андреевич Бутурлин и вовсе предложил создать постоянно действующий Собор с выборными от служилых людей «и из черных, по человеку, а не от больших городов», установив годичный срок полномочий выборных и обеспечив их в столице квартирами.

Во-первых, у соборов так и не сложилась юридическая основа – никаких законодательных актов, определявших их полномочия и принципы формирования, не было принято. Более того, в общественном сознании, похоже, вообще отсутствовала идея институционального контроля за верховной властью. Как отмечал В. О. Ключевский, в вопросах налогового обложения «казна вполне зависела от собора», однако «выборные, жалуясь на управление, давали деньги, но не требовали, даже не просили прав, довольствуясь благодушным, ни к чему не обязывающим обещанием „то вспоможенье учинить памятно и николи незабытно и вперед жаловать своим государским жалованьем во всяких мерах“. Очевидно, мысль о правомерном представительстве, о политических обеспечениях правомерности еще не зародилась ни в правительстве, ни в обществе. На собор смотрели как на орудие правительства». Поэтому самодержавие, использовавшее соборы в качестве чрезвычайного органа в период преодоления Смуты, как только ситуация стабилизировалась, смогло от них отказаться, не встречая ни малейших правовых препятствий. Во-вторых, что еще более важно, в России не оказалось организованных социальных сил, способных не только ностальгически вздыхать о соборах, но и защищать их, подобно тому, как англичане защитили свой парламент от посягательств Карла I в том же XVII столетии. Русские сословия предпочитали отстаивать свои собственные отдельные интересы, а не всесословное дело, более того, они даже не сумели сформулировать программу последнего.

Боярская аристократия, как уже говорилось выше, не имела влияния в обществе и потому боролась за свое влияние на заседаниях Думы или интригуя в дворцовых покоях.
Страница 33 из 41

Закрепощавшемуся полным ходом крестьянству было не до политических требований, а его стремление к воле находилось в прямом противоречии с крепостническими вожделениями дворянства, так что общего языка между ними не могло возникнуть по определению. Соборы были нужны прежде всего «средним слоям» – служилым и посадским людям. Когда они объединяли свои усилия, то многого могли достичь. Об этом свидетельствуют события 1648 г., когда во время московского Соляного бунта горожан поддержали не только дворяне, но и стрельцы, отказавшиеся разгонять мятежную толпу и даже заявившие, что готовы вместе с ней «избавить себя от насилий и неправд». Молодой царь Алексей вынужден был тогда крест целовать народу, что выполнит его требования. В Большой всенародной челобитной, составленной представителями дворянства и посада, весьма внятно и твердо высказывалось пожелание созыва Земского собора и реформы местного суда и управления: государю следует положиться «на всяких чинов на мирских людей», которые «выберут в суди меж себя праведных и расудительных великих людей, и ему государю будет покой от то всякие мирские докуки ведати о своем царском венце, а ево государевым боярам будет время от ратных росправах и разсудех в своих домех».

Власть была вынуждена пойти на созыв Собора и удовлетворить в принятом там Уложении 1649 г. основное требование дворянства – окончательное закрепощение владельческих крестьян с бессрочным сыском беглых. С той поры в дворянской среде почти на столетие исчезает всякий оппозиционный дух, а разинщина заставила его еще сильнее сплотиться вокруг самодержавия. Стрельцы, также задобренные разнообразными подачками, во время Медного бунта 1662 г. уже беспрекословно и усердно рубят недовольных. Посадские же люди, по Уложению, достигли лишь уничтожения «белых слобод», нисколько тем самым не расширив своих прав, а лишь немного облегчив для себя раскладку государева тягла, распространив его на тех, кого оно раньше не касалось. Политически же принятие Уложения «было роковым ударом для земщины», ибо в нем «нет ни одной статьи, которой бы обеспечивалось значение земщины в государственных делах» (И. Д. Беляев).

Таким образом, бояре и служилые люди, постепенно начавшие сливаться в единое сословие, в отличие от дворянства большинства европейских стран, так и не сделались вождями и полномочными представителями «земли», хотя история и предоставляла им для этого уникальный шанс, а предпочли остаться государевыми слугами, управляющими «землей» от монаршего имени. «Отнимая юридическую свободу у своих крепостных, дворяне отдавали свою политическую волю государству» (П. В. Седов). В дальнейшем русское дворянство становилось все более и более привилегированным, замкнутым сословием, например, в 1675 г. был издан указ, по которому в «дети боярские» запрещалось верстать крестьян, холопов, посадских и «приборных» служилых людей. «В господствующем землевладельческом классе, отчужденном от остального общества своими привилегиями, поглощенном дрязгами крепостного владения, расслабляемом даровым трудом, тупело чувство земского интереса и дряхлела энергия общественной деятельности. Барская усадьба, угнетая деревню и чуждаясь посада, не могла сладить со столичной канцелярией, чтобы дать земскому собору значение самодеятельного проводника земской мысли и воли» (В. О. Ключевский).

Посадские люди без союза с дворянством были политически бессильны, и вскоре даже местное городское самоуправление оказалось задавлено воеводской администрацией. Уложение отменило участие представителей посада в судебных делах, предоставив судопроизводство исключительно воеводам и приказным людям; практически все выборные должности стали частью государственной администрации, неоплачиваемыми, тяжелыми повинностями, не мудрено, что горожане стали от них уклоняться. Более того, в памяти властей стали как будто стираться совсем недавние московские управленческие практики: дескать, «того никогда не бывало, чтобы мужики с боярами, окольничими и воеводами у расправных дел были, и впредь того не будет». Воеводский произвол и растущее налоговое бремя неоднократно вызывали городские восстания, самым значительным из которых было Псковское (1650). Власть в городе перешла в руки земских старост во главе с ярким лидером Гаврилой Демидовым, на шесть месяцев в Пскове восстановилась республика. В наиболее важных случаях по звону «всполошного колокола» собирался мирской сход, напоминавший старинное вече. Псковичи послали царю челобитную, в которой изложили ряд требований, в частности чтобы воеводы чинили суд и расправу совместно с земскими старостами и выборными. Войска, посланные на усмирение Пскова, не смогли захватить его сходу и установили блокаду, длившуюся три месяца. Правительству пришлось пойти с псковичами на переговоры, но затем с зачинщиками мятежа жестоко расправились. «Сполошный колокол» был снят и отправлен в Москву. Так же, поодиночке, были подавлены и другие городские восстания 1640—1660-х гг. – в Устюге Великом, Новгороде, Томске, Москве…

Наиболее ущемленным социальным слоем в России стало крестьянство, в крепостном состоянии оказалось его подавляющее большинство. По переписи 1678 г. из 888 тыс. тяглых дворов только 92 тыс. принадлежали посадским людям и черносошным крестьянам (10,4 %), а почти девять десятых тяглецов находились в крепостной зависимости от дворца (9,3 %), церкви (13,3 %), бояр (10 %) и служилых людей (57 %). Как определение объема повинностей крепостных, так и судебная власть над ними (за исключением «татьбы, разбоя и поличного и смертного убийства») находились в руках их хозяев. Крестьянские жалобы на последних не принимались, кроме «изветов про государское здоровье или какое изменное дело». По указу 1675 г. землевладельцы получили право продавать и приобретать крестьян без земли. К концу века помещики свободно переводили крестьян в дворовые люди (и наоборот), меняли и продавали их, активно вмешивались в заключение крестьянских браков. Униженное положение крестьянства хорошо иллюстрирует резкое увеличение разрыва между ним и другими социальными группами в наказании за бесчестье. По Уложению бесчестье крестьянина составляло всего 1 руб., между тем как бесчестье посадского человека – 5–7 руб., дворянина – 5—15 руб., а монастырского архимандрита – 100 руб. Впрочем, закон пока еще охранял жизнь и труд крестьянина от помещичьего произвола – за самовольную расправу можно было лишиться поместья или даже подвергнуться наказанию кнутом.

Поскольку сбор государственных налогов возлагался на помещика, то и распределение тягла находилось в его руках. Это привело, во-первых, к тому, что сельские миры и их выборные люди сделались лишь исполнителями хозяйских предписаний. А во-вторых, именно с этого времени в русской деревне начинает формироваться пресловутая передельная община с круговой порукой – идеал русских революционеров и реакционеров XIX века; ранее для нее было характерно подворное землевладение и более-менее свободное распоряжение землей. Так как тяглом облагалась не земля, а люди, помещик был заинтересован в поддержании некоего стабильного «среднего» уровня жизни своих крестьян и старался не
Страница 34 из 41

допускать излишнего разорения одних и излишнего обогащения других. Для сохранения этого равновесия в общине стали время от времени производить земельные переделы. Элементы уравнительного землепользования начали вноситься государством и в жизнь черносошных крестьян. Так, в 1648 г. Дума постановила, чтобы в Заонежских погостах, где богатые и сильные крестьяне активно скупали землю бедняков, проданные участки отнять безденежно у покупателей и возвратить прежним их владельцам, и впредь приняла «заказ крепкий, чтобы никто ни у кого не покупал и в заклад не имал». Правда, позже Дума смягчила свой приговор, отменив его первую часть и позволив оставить участки за их приобретателями, но вновь подтвердила запрещение сделок на будущее время. В 1652 г. неотчуждаемость крестьянских черных участков была распространена и на Каргопольский уезд.

С 1654 г. Россия вступила в затяжную полосу войн с Речью Посполитой, Швецией и Турцией (что также способствовало сворачиванию «соборного правления»). Военные нужды заставляли государство постоянно увеличивать налоги, так, стрелецкая подать выросла с 1640 по 1671 г. почти в семь раз. (Еще один важный источник доходов – питейная прибыль, дававшая в 1680 г. немногим менее трети казенных поступлений.) С 1664 по 1671 г. налоговые недоимки увеличились почти в 15 раз, причины этого предельно понятно объясняются в приказных документах: «Тех денег посадские и уездные люди не выплачивают за пустотою, потому что у них многие тягла запустели, и взять тех денег не на ком, и остальные посадские и уездные люди от немерного правежа бегут в… разные города». О том, как осуществлялся этот «немерный правеж», мы имеем колоритное свидетельство от одного из сборщиков: «Я, государь, посадским людям не норовил и сроков не даю… я правил на них твои государевы всякие доходы нещадно, побивал насмерть».

Крепостное право, налоговый гнет, воеводское самоуправство – вот главные причины того мощного социального взрыва 1668–1671 гг., который в дореволюционной историографии именовался разинщиной, а в советской – крестьянской войной под предводительством Степана Разина. Об этом красноречиво говорят и разиновские «прелестные письма», посылавшиеся «в народ», где главными врагами объявлялись воеводы, бояре, помещики и приказные люди, и сожжение мятежниками всех официальных бумаг при занятии городов. Важно отметить, что этот взрыв не состоялся бы, не руководи им сравнительно автономная от государства, хорошо организованная, вооруженная и имеющая огромный боевой опыт социальная группа – донское казачество, точнее, его «низовая» часть. Но здесь же таилась и слабость движения – очевидно, что чисто сословно-казацкое сознание превалировало у Разина над сознанием вождя единого народного протеста, о чем свидетельствует знаменитый эпизод во время боя под Симбирском, когда донцы во главе со своим атаманом бросили союзную крестьянскую массу на погибель. Популярность образа Разина, прославленного в народных песнях и привлекавшего мастеров отечественной словесности от Пушкина до Шукшина, говорит, что казацкий идеал «вольной воли» выражает в себе какую-то очень важную сторону русской души. Но вряд ли можно увидеть в этом идеале какую-то реальную альтернативу московским порядкам – в соответствии с ним может жить военное товарищество, пусть и большое, но не большое государство. Не говоря уже о том, что кровавые ужасы, творимые разинцами, не лучше самодержавного произвола, скорее это его обратная сторона.

Пользуясь раздробленностью и слабостью русских сословий, их неумением организовать всесословный противовес верховной власти, последняя начиная с 1650-х гг. не просто возвратила себе полноту власти, утраченную в Смуту, но подняла принцип Москвы на новую высоту. Алексей Михайлович рассуждает совсем в духе Ивана Грозного (который в официозной «Истории о царях и великих князьях русских», написанной в конце 1660-х гг. дьяком Федором Грибоедовым, был объявлен прадедом царя Алексея): «…мы, великий государь, з Божиею помощию ведаем, как нам, великому государю, государство свое оберегать и править… И, нам, великому государю указывать не довелось, холопи наши и сироты нам, великим государем, николи не указывали»; «Бог… благословил и предал, нам, государю, правити и разсуждати люди своя на востоке, и на западе, и на юге, и на севере в правду, и мы Божия дела и наши, государевы, на всех странах полагаем, смотря по человеку».

Но властный инструментарий Алексея Михайловича (и его наследников) был гораздо исправней, чем у «прадеда». Сложился вполне солидный бюрократический аппарат. Если в 1626 г. насчитывалось всего 656 приказных людей, то в 1677-м их было уже 1601, а 1698-м – 2762. На местах укрепилась система воеводского управления, за XVII в. распространившаяся с окраин на всю страну. Формировалась регулярная армия. Уже в 1648 г. был создан первый рейтарский полк «иноземного строя», к началу 1660-х гг. их было уже 55 (несколько десятков тысяч человек). Надежной социальной опорой власти было дворянство. Наконец, в 1660-х гг. под самодержавную пяту попала церковь.

На краях раскола

В треугольнике «царь – патриарх – старообрядцы», определившем всю драматургию раскола, единственной выигравшей стороной оказалось самодержавие. Но на первых порах, напротив, казалось, что это церковь, в лице распираемого властолюбием Никона, уверенно ведет за собой монархию, смиренно готовую служить ей чуть ли не на посылках. Именно Никон был идеологом и мотором церковной реформы, проведение которой прямо вытекало из резкого поворота внешней политики Москвы – борьбой с Речью Посполитой за присоединение Малороссии (о чем подробнее поговорим ниже). Но борьба эта тоже началась во многом благодаря влиянию на Алексея Михайловича его «собинного друга» – патриарха, в свою очередь находившегося под очарованием льстивых речей повадившегося приезжать за московскими милостями греческого духовенства и даже ставшего «самым завзятым грекофилом, какого ранее и не бывало на Руси» (Н. Ф. Каптерев).

Восточные иерархи, в особенности патриарх Иерусалимский Паисий, уже давно всячески пытались уговорить русскую власть заняться освобождением православных народов от османского гнета, рисуя перед ней заманчивые перспективы вселенской православной империи с центром в отвоеванном Константинополе, предлагая московскому царю взойти на «превысочайший престол великого царя Константина, прадеда вашего». Грезил такой империей и Никон. Восстание Богдана Хмельницкого (1648) показалось патриарху и его греческим угодникам/наставникам удобным моментом для начала воплощения их мечты: сначала Малороссия, далее – везде. Роль греческого духовенства в наведении мостов между Хмельницким и Москвой огромна; Никон, сделавшись патриархом в 1652 г., также активно подключился к этому делу. Украинский гетман писал ему лично, прося поддержать его настойчивые просьбы о принятии «под государеву высокую руку», которые в Москве осторожно отклоняли. Никон отвечал, что «наше же пастырство о вашем благом намерении, хотении к пресветлому государю нашему, его царскому величеству, ходатайствовать и паки не перестает».

Патриаршьи усилия не прошли даром. В октябре 1653 г. Земский собор принял решение «против
Страница 35 из 41

польского короля войну весть», а Хмельницкого с войском Запорожским «з городами их и з землями принять». Характерно, что риторика этой войны совершенно лишена мотива борьбы за объединение Русской земли и даже борьбы за «государеву отчину». В обращении к русскому войску говорилось, что его поход является ответом на «неправды» польских королей и их гонения на православную веру. В воззвании, адресованном православным жителям Польско-Литовского государства, подчеркивалось, что цель московского царя – защита от гонений «святой Восточной церкви Греческого закона» и освобождение православных от власти иноверных правителей – «сопостат Божиих». «Поход должен быть стать своего рода „священной войной“ и… привести к освобождению православных на территории Восточной Европы от религиозного угнетения» (Б. Н. Флоря). (И позднее, даже в секретной дипломатической переписке, говорилось, что царь принял «черкас» под свою защиту «для единой православной веры греческого закону».) Несколькими месяцами ранее Алексей Михайлович, в разговоре с греческими купцами, пообещал освободить восточных единоверцев от турок: «Я принял на себя обязательства, что, если Богу угодно, я принесу в жертву свое войско, казну, даже кровь свою для их избавления». А еще раньше, в феврале началась церковная реформа, «исправляющая» русские богослужебные книги и обряды по греческому образцу.

Связь между этими событиями очень простая – в чаемую царем и патриархом всеправославную империю должны были войти миллионы новых подданных, молившихся по другому, чем русские, уставу – Иерусалимскому (в том числе и малороссы). Следовательно, обряд нужно унифицировать, следовательно… а дальше поразительная логика – обряд обязаны изменить не освобождаемые ценой русской крови народы, а их освободители! Так впервые русская власть ради имперской химеры пожертвовала интересами и ценностями своего народа. Давно уже доказано, что русские вовсе не исказили свой обряд, а просто сохранили черты более древнего, изначально ими полученного из Константинополя устава. Никон, конечно, этого не знал, но показательно, что он бескомпромиссно предпочел греческий образец, даже не подумав о возможной равноправности двух этих уставов в будущей империи, что не противоречило никаким канонам. Таким образом, «под предлогом вселенской полноты старорусское заменяется новогреческим» (Г. В. Флоровский). Комплекс культурной неполноценности честолюбивого парвеню, испытываемый Никоном по отношению к грекам, совершенно затмил его разум. «По самому своему характеру склонный к увлечениям и крайностям, мало способный соблюдать меру и осторожность в чем бы то ни было, Никон и в своем грекофильстве доходил до крайностей, не знал меры. „Хотя я русский и сын русского, – торжественно заявлял он, – но моя вера и убеждения греческие“… Никон… переносит к нам… греческие амвоны, греческий архиерейский посох, греческие мантии и клобуки, греческие напевы, приглашает на Русь греческих живописцев, мастеров серебряного дела, строит монастыри по образцу греческих и дает им греческие названия, приближает к себе без разбора всех греков, слушает только их, действует по их указаниям, повсюду выдвигает на первый план греческий авторитет» (Н. Ф. Каптерев). «У Никона была почти болезненная склонность все переделывать и переоблачать по-гречески, как у Петра впоследствии страсть всех и все переодевать по-немецки или по-голландски» (Г. В. Флоровский). И это при том, что патриарх был искренним адептом учения о Руси как Новом Израиле, о чем, в частности, свидетельствует строительство им в Подмосковье Новоиерусалимского монастыря.

Поразительно и то, как была произведена реформа. Никакого соборного обсуждения, никаких совещаний, хотя бы с архиереями. Русскую церковь и ее паству просто поставили перед фактом – по московским приходам было разослано повеление, что «не подобает во церкви метания творити по колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще и тремя перстами бы есте крестились». Властный произвол – главный принцип московского правления – явлен здесь в дистиллированном виде. Но ранее все же произвол этот, подавляя всякую независимость русских людей от власти, не покушался на их компенсаторную гордыню перед другими народами. Москва знала, что она Новый Израиль или Третий Рим, хранитель истинной, незапятнанной отступничеством христианской веры. А тут оказалось, что хранили вовсе не истину, а ложь, а истине надо учиться у оскверненных унией с латинянами и рабством у басурман всеми презираемых греков. Что у них было доброго, то все к нам перешло – считали на Руси; греческих купцов называли «неверными» и нередко не пускали в русские храмы, так что греки принуждены были просить себе в Москве особой церкви.

Народное большинство не могло не воспринять введение нового обряда как очевидное русское унижение. «Учат нас ныне новой вере, якоже… мордве или черемису», – с обидой писали соловецкие монахи в челобитной царю Алексею 1667 г. Она проводилась греками, в свою очередь тоже презиравшими «московитов» как варварский, непросвещенный, «несовершеннолетний» народ (а также приезжими малороссами, подозреваемыми москвичами в «латинской ереси»), которые всеми силами старались дезавуировать новоизраильскую/третьеримскую идею русской избранности. Церковный собор 1666–1667 гг. осудил и запретил «Повесть о Белом клобуке» и постановления Стоглавого собора 1551 г.; было даже запрещено писать на иконах лики митрополитов Петра и Алексея в белых клобуках. «Эти резолюции явились своего рода историко-философским реваншем для греков. Они отомстили русской церкви за упреки по поводу Флорентийского собора и разрушили этими постановлениями все обоснование теории Третьего Рима. Русь оказывалась хранительницей не православия, а грубых богослужебных ошибок… Все осмысление русской истории менялось постановлениями собора… Читая эти деяния собора, историк не может отделаться от неприятного чувства, что и лица, составлявшие текст постановлений этого полугреческого-полурусского собрания, и принявшие их греческие патриархи формулировали эти решения с нарочитым намерением оскорбить прошлое русской церкви» (С. А. Зеньковский).

Но на том же самом соборе, где подверглась поруганию старая русская вера, был лишен патриаршего сана и извержен из епископского достоинства Никон, дерзко возомнивший, что его духовная власть выше светской монаршей власти. В принятых послушными царской воле восточными патриархами правилах появилось указание: «Патриарху же бытии послушлива царю, яко же поставленному на высочайшем достоинстве». В случае возникновения разногласий царь получал право просто смещать патриарха. Ранее от самодержца фактически зависело его и других иерархов назначение, но их самовольное низложение считалось беззаконным насилием, что признал сам же Алексей Михайлович, покаявшись в 1652 г. за проступок своего грозного «прадеда» в отношении митрополита Филиппа. Теперь же провозглашалось, что «никто… не имеет толику свободы да возможет противиться царскому велению – закон бо есть». «Это было новое и совершенно неожиданное утверждение господства царя и государства над церковью, основанного на
Страница 36 из 41

принципе божественного права государя» (С. А. Зеньковский).

Единственным более-менее устойчивым, хоть и неписанным, ограничением русского самодержавия доселе оставалась его религиозно-нравственная «отчетность» перед церковью в качестве социального гаранта соблюдения христианских заповедей. Алексей Михайлович, устранив и лидеров старообрядцев, и их главного оппонента Никона, расколов и обессилив церковь, вывел царскую власть и из-под религиозной санкции. В результате, как формулирует А. Г. Глинчикова, произошел переход «от национального теократического государства к патерналистской светской империи»: общество сохранило прежний патерналистский тип подчинения, а власть добилась полного освобождения от какой бы то ни было моральной ответственности за свои действия перед обществом.

Особо нужно поговорить о старообрядчестве. В последние годы некоторые авторы попытались представить его как русскую Реформацию во главе с русским Лютером – протопопом Аввакумом (А. Г. Глинчикова), русскую национальную альтернативу нарождающейся империи (Т.Д. и В. Д. Соловьи), модель развития гражданского общества в России (Д. В. Саввин) и т. д. Подобные формулировки мне представляются излишне радикальными (скажем, в старообрядческой мысли, продолжавшей традиции московской культуры, так и не оформился концепт русского народа), но, безусловно, некие зародыши всего упомянутого в учении и практике приверженцев старой веры видны. В некоторых отношениях они были «архаистами-новаторами», «консервативными революционерами». Например, в их утопии «оцерковления мира», в которой намечались очертания проекта социально ориентированного православия. Или во вполне демократическом требовании участия рядового белого духовенства и мирян в управлении церковью; право это, по их мнению, принадлежит «не единым бо архиереям, но в мире живущим, и житие добродетельное проходящим, всякого чина людям». И указанный принцип ревнители благочестия отстаивали, несмотря на гонения и казни, отказавшись подчиняться авторитету церковных иерархов, покорно пошедших, за единичными исключениями, на поводу у Никона.

Сам факт массового неповиновения властям – как духовным, так и светским – свидетельствует не только о незаурядной силе веры, но и глубинном социокультурном нонконформизме миллионов простых русских людей. Насельники Соловецкого монастыря оборонялись от правительственных войск восемь лет и на седьмом году прекратили молиться за «царя-ирода». Даже в Москве старообрядцы умудрялись устраивать диссидентские акции, так, в 1681 г. некий старовер Герасим Шапочкин влез на кремлевскую Ивановскую колокольню и разбросал оттуда «воровские письма на смущение народа». В 1682 г. старообрядцы попытались взять на себя роль идеологов стрелецкого бунта (знаменитая Хованщина), после подавления которого наиболее яркий «раскольничий» оратор Никита Добрынин, прозванный оппонентами Пустосвятом, был «главосечен и в блато ввержен, и псам брошен на съядение». Позднее такие идеологи старообрядчества, как братья Андрей и Семен Денисовы, выдвинули идею, что сувереном Руси является не «великий государь», а «все русские города и деревни»; в их сочинениях подчеркивается приоритет соборного начала над иерархическим. В поморских старообрядческих общинах, опиравшихся на демократические традиции русского Севера, управление было выборным, а все решения принимались большинством голосов.

Аввакум в своем великом «Житии» и других произведениях тоже был несомненным новатором, пролагавшим новые пути для национальной культуры. Его привязанность к «русскому природному языку» была осознанной культурной позицией: «…не латинским, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говоры Господь, но любви с прочими добродетелями хощет, того ради я и не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго». Обращаясь к царю Алексею, он писал: «Ты ведь, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком; не уничижай ево и в церкви и в дому, и в пословицах. Как нас Христос научил, так и подобает нам говорить. Любит нас Бог не меньше греков; предал нам и грамоту нашим языком Кириллом святым и братом его. Чево же нам еще хощется лучше тово?» А. М. Панченко справедливо сопоставил эти рассуждения огнепального протопопа с написанной более столетием назад «Защитой и прославлением французского языка» поэта и теоретика «Плеяды» Жоашена Дю Белле: «Если оставить в стороне религиозный момент, то мысли Дю Белле и мысли Аввакума оказываются почти тождественными. Аввакумово сочетание „природный язык“ адекватно французскому langage naturel, английскому native tongue, польскому jezyk przyrodzony. Все это ренессансная и постренессансная лингвистическая терминология. Передовые умы Европы в XVI–XVII вв. уже не видят в национальных языках lingua vulgaris. В них видят качество „натуральности“, их ценят за общеупотребительность и общепонятность, и в этом плане они имеют множество преимуществ перед греческим и латынью… Множатся утверждения, согласно которым национальные языки могут использоваться как языки культуры и науки».

Казалось бы, где Ренессанс, а где Аввакум? Но очевидно, что внутри старомосковской культуры шел процесс, пусть с запозданием и в традиционалистской оболочке, аналогичный общеевропейскому тренду становления литератур на национальных языках. Да и само пристальное и совершенно невозможное для предшествующей московской литературы внимание к личности, к индивидуальности, явленное в том же «Житии», чем не ренессансная тенденция? Разгром старообрядчества, а затем его катакомбное существование (Аввакума русские писатели открыли для себя только во второй половине XIX в.) резко оборвали это движение, и мы никогда не узнаем, что бы из него произросло.

Победить старообрядцы конечно же не могли. Практически вся высшая аристократия (кроме двух героических женщин – сестер боярыни Феодосии Морозовой и княгини Евдокии Урусовой, уморенных голодом в заточении) и служилое дворянство (опять-таки кроме еще одной героической женщины – помещицы Марии Даниловой) бестрепетно отреклись от веры отцов; стрельцов и казаков, ей сочувствовавших, все-таки больше занимали собственные корпоративные интересы, поэтому религиозных войн, подобных европейской борьбе между католиками и протестантами, в России не произошло. Простонародье же могло сопротивляться почти исключительно пассивно. В первые годы правления Федора Алексеевича была надежда на смену религиозной политики, власть явно колебалась, но заканчивалось это царствование в отблеске костра, на котором сгорели пустозерские сидельцы. Шанс на победу мелькнул во время Хованщины, когда стрельцы в течение четырех месяцев контролировали Москву, а глава Стрелецкого приказа князь И. А. Хованский в целях уничтожения своего противника патриарха Иоакима принял сторону староверов. Но царевна Софья переиграла Хованского, с тех пор для них подобное окно возможностей больше не открывалось.

Расправы над сторонниками древлего благочестия (в том числе и сожжения), равно как и их саморасправы-самосожжения, принадлежат к самым жутким страницам нашей истории. Принятые для борьбы со старой верой в 1685 г. Двенадцать статей инструктировали в отношении
Страница 37 из 41

наиболее упорствующих: «…буде не покорятся, жечь в срубе и пепел развеять», и инструкция эта успешно применялась: только в течение нескольких недель перед Пасхой 1685 г. в срубах были сожжены около ста человек. В добровольных «гарях» 1660—1680-х гг. погибли тысячи, всего же с 1666 по 1897 г. жертвами массовых самоубийств стали около 20 тысяч «древлеправославных». Гонения на «раскольников» с разной степенью интенсивности продолжались до 1906 г., РПЦ сняла «клятвы» (анафему) с них только в 1971 г. Впрочем, сомнительно, что, возьми верх старообрядцы, они оказались бы толерантнее к противникам. «А что, государь-царь, как бы ты мне дал волю, я бы их [ «новообрядцев»], что Илия пророк, всех перепластал во един день… Да воевода бы мне крепкой, умный – князь Юрий Алексеевич Долгорукой [прославился, среди прочего, кровавым усмирением Разинщины]! Перво бы Никона-того собаку, разсекли бы начетверо, а потом бы никониян-тех» – такие вот фантазии изливал в челобитной царю Федору Алексеевичу Аввакум из Пустозерского узилища.

Социокультурные последствия раскола катастрофичны. Огромная масса русских людей (даже в XIX в. – от четверти до трети всех великороссов) – одновременно и наиболее консервативных, и наиболее внутренне самостоятельных – ушла, по сути, во внутреннюю эмиграцию. Тем самым Россия лишилась нормального, здорового традиционализма, замененного покорным и бездумным властепочитанием в духе знаменитого афоризма архимандрита Чудового монастыря и будущего патриарха Иоакима, ответившего на вопрос ближнего царского человека М. А. Ртищева о своем отношении к старой вере: «…не знаю старые веры, ни новые, но что велят начальницы, то и готов творити и слушать их во всем». Но и сам «древле-православный» традиционализм, при всей его почтенности, находясь в подполье и законсервировавшись, не мог полноценно развиваться и выработать какую-то внятную альтернативу; после Денисовых старообрядческая мысль практически не развивается, обратившись в начетничество. Но спасибо этой подпольной субкультуре и за то, что она сохранила древнюю иконопись и ответственную трудовую этику, которая дала впоследствии чуть ли не две трети отечественных капиталистов: Морозовых, Рябушинских, Гучковых…

«Расколом была произведена та роковая трещина, куда стала потом садить дубина Петра, измолачивая наши нравы и уставы без разбору. С тех пор долго, устойчиво исконный русский характер сохранялся в обособленной среде старообрядцев – и их вы не упрекнете ни в распущенности, ни в разврате, ни в лени, ни в неумении вести промышленное, земледельческое или купеческое дело, ни в неграмотности, ни, тем более, равнодушии к духовным вопросам. А то, что третий век мы наблюдаем как „русский характер“, – это уже результат искажения его жестоко бездумным Расколом…» (А. И. Солженицын).

«Украинизация» России

Как уже говорилось выше, одновременно с расколом и в тесной связи с ним происходило объединение Малороссии с Московским государством. Распавшиеся части «Русской федерации» снова начали срастаться. Но протекал этот процесс непросто, слишком уж сильно они стали друг от друга отличаться за три с половиной века, проведенные врозь.

После принятия Брестской унии православные Западной Руси остались без церковной иерархии, перешедшей в униатство (исключения были, но с течением времени эти епископы умирали, а ставить новых запрещали поляки) и без могущественных светских покровителей – русская аристократия быстро окатоличивалась и полонизировалась, в том числе даже такие знаменитые своей защитой православия роды, как Вишневецкие и Острожские. То есть, формально говоря, в смысле политического представительства «народ руський» перестал существовать. С конца XVI в. начинают распространяться надежды на помощь московского царя-заступника (прежде воспринимавшегося как «жестокий тиран») и «российский народ», частью которого являются и западноруссы, не перешедшие в «ляшскую веру». С 20-х гг. XVII в. главным субъектом борьбы православных за свои права стали запорожские казаки, которые в православной публицистике были представлены как «люди рыцарские», продолжающие дело великих киевских князей и защитники православия, то есть обретали статус новой аристократии, представляющей «народ руський». Православие, исповедуемое казаками, не мешало им участвовать в Смуте на польской стороне и убивать православных клириков (так, в 1612 г. в Вологде запорожцы вместе с поляками предали смерти 37 священников, 6 дьяконов и 6 монахов), но нежелание Варшавы расширять число реестровых (то есть состоящих на государственном жалованье) казаков толкало их на конфликт с нею.

Уже в 1620 г. гетман Петр Сагайдачный отправил послов в Москву с предложением своей службы. В том же году «под защитой казачьих сабель» (С. Плохий) проезжавший через Украину патриарх Иерусалимский Феофан сумел посвятить в епископский сан нескольких православных клириков. В 1622 г. посланцы новопосвященного епископа Перемышльского Исайи Копинского сообщили царю Михаилу Федоровичу, что «все, государь, православные христиане и запорожские казаки, как им от поляков утесненья будет, хотят ехать к тебе, великому государю». С той поры подобные просьбы стали регулярными, как и массовые переселения западно-руссов в ранее не слишком-то им симпатичную Московию. В Киеве архимандрит Киево-Печерской лавры (а позднее митрополит Киевский) Петр Могила создал православную духовную академию, в своей организации и программе, правда, следовавшую католическим (иезуитским) образцам. В 1632 г. сейм Речи Посполитой официально признал права православной церкви, получившей митрополию в Киеве и епархии в Луцке, Львове, Перемышле и Мстиславле; эта уступка тоже была связана с казацким фактором – начиналась Смоленская война с Россией, и казачья удаль срочно понадобилась польской короне.

Но кончилась война – кончились уступки. С 1635 г. пошло активное проникновение польской знати и католической церкви на левый берег Днепра, закрепощение местных крестьян, наступление на права православных. Последних особенно оскорбляло то, что паны-католики нередко отдавали православные храмы, находящиеся в их владениях, в аренду ростовщикам-иудеям; ярко выраженная юдофобия, присущая народным восстаниям того времени, – именно отсюда. Стал усиливаться и контроль над казачеством, количество реестровых, ранее увеличенное, снова сократили. Все это вызвало серию мощных казацких мятежей, массово поддержанных крестьянством. В результате наиболее крупного из них, во главе с Богданом Хмельницким, на Украине образовалось независимое казацкое государство. В 1649 г. Польша была вынуждена признать автономию трех воеводств (Киевского, Брацлавского и Черниговского). В 1651 г. военные действия продолжились, на сей раз неудачно для Хмельницкого – по новому соглашению, казацкая автономия сузилась до одного лишь Киевского воеводства. Ясно было, что самостоятельно казакам от поляков не отбиться. Положение осложнялось тем, что главные опоры Богдана тянули в разные стороны. Казацкая верхушка (старшина) искала компромисса с Польшей, рядовые казаки и крестьяне выступали за переход под руку Москвы. Гетман вел сложную игру, стараясь лавировать между всеми
Страница 38 из 41

сторонами, ведя переговоры не только с королем и царем, но и с турецким султаном. Но в конце концов ему пришлось сделать выбор в пользу России.

В 1654 г. в Переяславе были подписаны условия объединения Малороссии с Русским государством, которые более чем на столетие определили особое правовое положение первой в составе второго. Казаки и весь украинский народ давали клятву верности царю (именно представители казачества, в отличие от московских послов с их «всеправославной» риторикой, на переговорах акцентировали тему общерусского единства и Киева как «государевой отчины»), но последний подтверждал их права и свободы: казацкое самоуправление во главе с гетманом, независимость казацких судов, неприкосновенность казацких земельных угодий, привилегии украинской шляхты, духовенства и городов. Таким образом, в России возникла первая «областная автономия» (Б. Э. Нольде) с правами, которых не было ни у одной из великорусских областей, а царь Алексей Михайлович стал отныне именоваться с подачи Хмельницкого и его окружения «самодержцем всея Великия и Малые России». (Позднее на волне первых ратных успехов добавилось и «Белыя», однако сами белорусские завоевания сохранить не удалось.) Но приобретение этой территории и этого титула стоило России большой крови и огромного напряжения сил. И дело не только в том, что Речь Посполитая была серьезным противником, но и в своеобразном поведении казацкой старшины, нарушавшей переяславскую клятву на каждом шагу.

Польские порядки, по справедливому мнению старшины, гораздо лучше гарантировали режим ее олигархического правления, чем московские. В калейдоскопе гетманов, сменявших друг друга от смерти Хмельницкого (1657) до избрания Ивана Самойловича (1672), мы видим один и тот же политический гопак: торговля русским подданством для выгодного возврата в Речь Посполитую, с подключением в качестве подстраховочного партнера Оттоманской Порты, и метания из стороны в сторону в этом треугольнике, каждое из которых ввергало Украину в новый виток опустошительной Руины. Впрочем, умонастроение «хто-де будет силен, того-де и мы» владело и изрядной частью рядового казачества. Известны случаи, когда казаки вместе с крымчаками грабили, убивали, уводили в полон своих же украинских крестьян и горожан. «…На черкас надеятца никако невозможно и верить нечему, яко трость колеблема ветром, так и они. И поманят на время, а будет увидят отчасти нужу, тотчас русскими людми помирятца с ляхи и с татары», – с горечью констатировал в 1660 г. освободитель и самодержец «Малые России» Алексей Михайлович. Ведущий московский дипломат А. Л. Ордин-Нащокин вообще предлагал ради мира с Польшей уступить «черкас» польскому королю, ибо «черкасская в подданстве неправда всему света явна в их непостоянстве и хотят, чтоб война и кровь никогда не перестала». Если бы не упорное нежелание поляков давать малороссам равные права, как знать, удалось бы России даже Левобережье присоединить?

Тем не менее эта тактика политической проституции имела успех – Москва была вынуждена договариваться с изменнической старшиной. Глуховские (1669) и Конотопские (1672) статьи закрепляли господствующее положение казацкой верхушки, вошедшей в состав России Левобережной Украины (плюс Киев). В ее руки переходили все местное управление и сбор налогов, роль царских воевод ограничивалась командованием крепостными гарнизонами. При этом, по представлению гетмана и старшины, казаки могли получать российское дворянство. Впрочем, выиграли не только верхи, низам тоже кое-что перепало. На Украину до 1783 г. не распространялось крепостное право (но, надо оговориться, малороссийская шляхта затем сама постепенно подготовила его введение). Даже в начале 1730-х гг., когда украинская автономия была уже значительно урезана, душевая ставка налогообложения в Гетманщине (включая и косвенные налоги) составляла приблизительно 30 коп. – сумму более чем в два раза меньшую ставки подушной подати великорусского крестьянина (подушная подать распространилась на Украину только при Екатерине II), а с учетом косвенных налогов – более чем в 3,5 раза. Доходы, получаемые российской казной от Малороссии, «далеко не покрывали… даже расходов на содержание крепостей и охраняющих ее границы российских полков» (Н. Н. Петрухинцев). О том, что положение украинцев в России было вполне благоприятным, свидетельствует их многочисленная миграция (в том числе и шляхетская) с польского Правобережья на русское Левобережье, а не наоборот.

Любопытно, что украинские привилегии могли иметь экстерриториальный характер. В Слобожанщину, не входившую в Гетманщину и, следовательно, не подпадавшую под действие московско-казацких договоров, еще с 1650-х гг. началось массовое переселение малороссов, в 1660-х гг. их там было уже около 60 тыс. Московское правительство, стремясь привязать этих людей к их новой родине, предоставило им множество льгот по образцу Гетманщины. Военно-территориальные корпорации – полки – получили автономное самоуправление во главе со своей старшиной: «…малорусские переселенцы пользуются гораздо большею свободою, чем московские сведенцы; образуется, таким образом, как бы два управления, великоруссами заведуют воеводы, и их приказные, черкасами – их выборные начальники…» (Д. И. Багалей). Была сохранена и признана украинская специфика землевладения и землепользования (хуторская система, свободная купля-продажа земли). Сняты все налоги с промыслов и винокурения и таможенные сборы с торговли. То есть фактически произошел переход к безналоговой системе, которая не распространялась на русских жителей Слобожанщины, а проникновение туда новых русских переселенцев было резко ограничено на законодательном уровне. Вот, например, такой «типичный эпизод» (В. П. Загоровский). В 1674 г. «нежегольский черкашенин» Мартын получил разрешение основать слободу на Волчьих Водах (теперь там город Волчанск Харьковской области) и призывать туда «свою братью черкас из малороссийских и из заднепровских городов», но «русских людей» ему принимать было «не велено». Когда последние там все же появились и это стало известно властям, из Белгорода в слободу отправился воинский отряд, который вывел «с Волчьих Вод многих русских людей», причем даже не несших тягла.

Русское помещичье землевладение на Слобожанщине даже в 1720-х гг. не составляло и шестой части дворов. Денежные повинности украинских владельческих крестьян были по меньшей мере вдвое-втрое ниже, чем у владельческих крестьян центра России. Замечательно, что украинские поселения в пределах Белгородской черты, хотя и находились под управлением русской администрации, также имели значительные налоговые и таможенные льготы, сближаясь по своему социально-экономическому положению со Слобожанщиной и Гетманщиной, их население сохраняло право переходов не только в рамках своего региона, но и в любую из указанных областей. Только в начале 1730-х гг. произошло ограничение украинских привилегий в Слобожанщине, но и то сумма введенного налога была в 3,5 раза меньше подушной подати русских помещичьих крестьян и в 5,5 раза меньше подати русских однодворцев.

Напомним, что раньше Московское государство, присоединяя к себе новые земли,
Страница 39 из 41

распространяло на них свои порядки, выводило (или даже частично изводило) местную элиту. В Малороссии же не только ничего этого не произошло, но она получила привилегии, которых не имело великорусское ядро России. Ради удержания новых, слишком беспокойных приобретений самодержавие отступило от своей генеральной линии. Именно с этого момента и начинается Российская империя со всей своей спецификой – «империя наоборот», где «метрополия» живет хуже «колоний». Разумеется, эта система сложилась не по какому-то преднамеренному плану, а спонтанно: целью самодержавия стала внешняя экспансия в Европу; воюя за те или иные территории с сильными соперниками, оно было вынуждено считаться с хорошо организованными и привыкшими к набору гарантированных прав корпорациями местной знати и привлекать ее на свою сторону как минимум сохранением этих льгот. Великороссии же, веками существовавшей без прав и свобод, отводилась роль орудия и ресурса империи, а вовсе не ее «бенефициара». С появлением в составе государства «льготников» бесправное положение великороссов становилось вопиющим.

При Петре I украинская автономия будет ограничена, при Екатерине II – вовсе уничтожена. Но одновременно или позже появятся другие областные автономии, отношения с которыми будут построены по той же схеме. Например, Башкирия в XVIII в. обладала огромной автономией, будучи практически почти самостоятельным полувассальным полугосударственным образованием. Земля считалась находящейся в вотчинном владении башкир, продажа и сдача башкирских земель в аренду небашкирам была запрещена, число русских помещиков в Уфимском уезде не превышало 200 человек. Ясак для разных категорий населения был разным. Так называемые «тептяри» (пришлое население), не имеющие права собственности на используемые земли, платили со двора в среднем 9,2 коп. с души, что было в 8 раз ниже подушной подати с русских владельческих крестьян или в 12,4 раза ниже 114-копеечной подати с крестьян государственных. А «коренные» башкиры платили ясак с земли, промыслов и угодий, что составляло 22,4 % общего объема башкирского ясака, то есть не более 4–5 коп. с души. Косвенные налоги были невелики. И даже после подавления антироссийского восстания 1735–1740 гг. объем ясака практически не изменился. На Башкирию не распространялась таможенная система России и соляная монополия, что с учетом огромных запасов илецкой соли было для башкир весьма выгодно.

Итак, воссоединение под одной короной двух наследников Киевской Руси вовсе не было идиллией в стиле долгожданной встречи разлученных братьев. Украинская старшина шла в Россию с камнем за пазухой, великороссам полонизированные малороссы казались по меньшей мере подозрительными. «Хотя черкасы исповедуют веру православную, но обычаи и нравы звериные имеют; причиною тому одна ересь, не духовная, а политическая; начальники этой ереси – ляхи, а от них научились держать ее крепко и черкасы», – констатировал русский автор «Описания пути от Львова до Москвы», анонимного сочинения середины XVII в. Еще совсем недавно от приезжих западнороссов требовали повторного крещения. А за бесчинства запорожцев в Смуту их величали «разорителями истинныя нашея православныя веры и креста Христова ругателями…». Даже в 1682 г., спустя почти тридцать лет после Переяславской рады, в царском указе «людям боярским» предписывалось не оскорблять «черкасов», причем в каком контексте: «…вам же с иноземцом, черкасом, немцом и иным никаким людем поносных никаких слов не говорить и ничем не дразнить!» Характерно, что в великорусских источниках украинцы почти никогда не именуются русскими.

Симеон Полоцкий в 1669–1670 гг. сетовал, что малороссы летят в Москву, как пчелы на благовоние, но очень раздражают местных жителей своим неискренним и своекорыстным поведением, ибо «никто не любит того, кто кричит: дай, дай мне», кроме того, «непостоянство Украины отвратило от нас остаток их [великороссов] благосклонности». Вряд ли добавила москвичам симпатий к новообретенным родичам-«еретикам» их активная роль, наряду с греками, в осуждении старой веры и постепенный захват украинскими архиереями руководства Русской церкви. В проведении церковной реформы самодержавие охотно опиралось на кадры, поставляемые из Киева (Епифаний Славинецкий, Дамаскин Птицкий, Арсений Сатановский и др.): во-первых, они были людьми образованными, во-вторых – естественными приверженцами нового обряда; в-третьих, на них, как на чужаков, с презрением относившихся к «непросвещенным варварам-московитам», можно было опереться в борьбе с отчаянно сопротивлявшемся переменам великорусским духовенством. Таким образом, западнорусские выходцы стали первой (но далеко не последней) в истории России этнокорпорацией, с помощью которой верховная власть проводила в жизнь заведомо непопулярные среди русского большинства преобразования.

С начала XVIII в. уже можно говорить о «малороссийском засилье» в церковной иерархии: «Великороссы оказались почти совсем оттеснены от руководства церковью киевскими монахами, захватившими епископские кафедры и Синод в свои руки… То же явление можно было наблюдать в епископских кафедрах и управлениях, в семинариях, и в придворном духовенстве. Бывшее Московское царство в результате оказалось без своего великорусского пастырства» (С. А. Зеньковский). Это бросалось в глаза даже посторонним наблюдателям, иерусалимский патриарх Досифей, которого вряд ли можно заподозрить в особом пристрастии к великороссам, обращался в 1686 г. к царям Ивану и Петру Алексеевичам с тем, чтобы «в Москве сохранен бе древний устав, да не бывают игумены или архимандриты от рода казацкого, но москали», полагая правильным такой порядок: «Москаль и на Москве и в казацкой земле, а казаки только в казацкой земле».

В 1722 г. Синод состоял из пяти малороссов и четырех великороссов, в 1725 г. в Синоде – двое великороссов на пятерых киевлян, в 1751-м – девять епископов-малороссов и только один (!) великорусский протопоп. Всего из 127 архиереев, служивших на великорусских кафедрах в 1700–1762 гг., 70, то есть более половины, принадлежали к малороссам и белорусам (в данном случае разница между ними не имеет значения – как правило, и те и другие заканчивали Могилянскую академию, были представителями общей полонизированной западнорусской культуры), 47, то есть немногим более трети, – к великороссам, остальные – к грекам (3), румынам (3), сербам (2), грузинам (2). Дело дошло до того, что императрица Елизавета Петровна, вообще-то большая покровительница малороссов, в 1754 г. была вынуждена издать специальный указ: «Чтобы Синод представлял на должности архиереев и архимандритов не одних малороссиян, но и из природных великороссиян». Тем не менее в первые три года после этого указа на великорусские кафедры попали пять малороссов, один грузин и ни одного великоросса, в 1758 г. – из десяти назначенных архиереев только один оказался великороссом, все прочие – малороссами, и лишь в 1761 г. указ заработал – назначения получили шесть великороссов и два малоросса. Один из великорусских архиереев первой половины XVIII в. жаловался на малороссийских коллег: «…у них кареты дорогие и возки золотые. А мы, победные, утесненные, дненощно плачем:
Страница 40 из 41

различно велят [консисторским] секретарям и канцеляристам [ – ] нам, русским, досаждать и пакости чинить, а своих черкасов снабдевают и охраняют». Церковная жизнь того времени знает немало этнически окрашенных конфликтов между великороссами и «черкасами». Ситуация принципиально изменилась только при Екатерине II.

В целом «культурное руководство европеизирующейся имперской России конца XVII и начала XVIII в. почти не имеет в своих рядах великороссов» (С. А. Зеньковский). Зато там преобладают выходцы из Западной Руси. Главным придворным поэтом при Алексее Михайловиче и Федоре Алексеевиче (и воспитателем последнего) был белорус Симеон Полоцкий, закончивший Могилянскую академию. Идеологом петровской церковной реформы стал епископ Псковский и Нарвский Феофан Прокопович, а его главным оппонентом – митрополит Рязанский и Муромский Стефан Яворский, ведущим духовным писателем – Дмитрий Туптало, епископ Ростовский. Все они были проводниками первой европеизации России, когда духовная и светская ее культура переделывалась по малороссийско-польско-латинским лекалам, ведь, как уже говорилось выше, западнорусская образованность основывалась на католических образцах. В самих по себе этих лекалах ничего худого нет, напротив, в некоторых отношениях они были необходимы и весьма полезны, но беда в том, что их внедрение, за которым стоял «административный ресурс», происходило не посредством диалога/соревнования с местной традицией, а через изничтожение последней.

Старомосковская культура, связанная со старообрядчеством, подвергалась едва ли не полному отрицанию: «Отрицается почти все, что было создано за семь столетий, протекших со времен Владимира Святого. Отрицаются книги и профессиональная музыка, иконы, фрески и зодчество (вспомним хотя бы о запрещении строить шатровые храмы), навыки общения между людьми, одежды, праздники, развлечения. Отрицаются многие традиционные институты – например, институт юродства, который на Руси выполнял важнейшие функции общественной терапии. Анафеме предаются и событийная культура, и культура обиходная, вся национальная топика и аксиоматика, вся сумма идей, в соответствии с которой живет страна, будучи уверенной в их незыблемости и непреходящей ценности. Притом цель этого отрицания – не эволюция, без которой, в конце концов, немыслима нормальная работа общественного организма, но забвение, всеобщая замена. В глазах „новых учителей“ русская культура – это „плохая“ культура, строить ее нужно заново, как бы на пустом месте, а для этого „просветити россов“ – конечно, по стандартам западноевропейского барокко» (А. М. Панченко). Петровская европеизация тоже долго опиралась на малороссийские концепты и кадры.

Таким образом, совершилась настоящая культурная революция. Киевская редакция церковнославянского языка вытесняла московскую из духовной и светской литературы, в которых стали господствовать риторические приемы Могилянской академии, западнорусская силлабическая поэзия и западнорусская же переводная повесть. Украинское влияние не меньше сказалось и в музыке, живописи, церковной архитектуре. Целиком из него вырос первый русский театр. Н. С. Трубецкой даже считал, что «на рубеже XVII и XVIII веков произошла украинизация великорусской духовной культуры (курсив мой. – С. С.)… старая великорусская, московская культура при Петре умерла; та культура, которая со времен Петра живет и развивается в России, является органическим и непосредственным продолжением не московской, а киевской, украинской культуры». С радикализмом этого вывода современные специалисты не вполне согласны, но по крайней мере в отношении культуры верхов он, видимо, верен.

Надо признать, что именно западноруссы привнесли в московскую культуру идею народа/нации, которая была издавна присуща польско-литовскому миру. По утверждению П. Бушковича, впервые собственно этнический дискурс в отношении русских в отечественных письменных источниках появляется в поэме Симеона Полоцкого «Орел Российский», написанной в 1667 г., одновременно с заключением русско-польского Андрусовского перемирия (кроме присоединения Левобережья зафиксировавшего возвращение в состав Московского царства утраченных в Смуту Смоленской, Северской и Черниговской земель): «Ликуй, Россия, сарматское племя!» Разумеется, сам концепт происхождения славян от древнего народа сарматов польского происхождения, был он популярен и в казачьей среде. В «Сионпсисе» (1674) архимандрита Киево-Печерской лавры Иннокентия Гизеля, первой истории восточных славян, выдержавшей к 1836 г. около тридцати переизданий (из них двадцать одно – в Петербурге), также отчетливо звучит этнонациональный мотив – речь там идет не только о князьях и царях, но и о едином «православном словено-российском» народе, включающем в себя как западноруссов, так и великороссов и ведущем свою генеалогию из Киевской Руси. В начале XVIII в. Феофан Прокопович наречет этот народ «россиянами».

С одной стороны, перед нами действительно национальная (без всяких «прото») идеология восстановления распавшегося некогда русского единства. С другой – нельзя забывать ту историческую реальность, которую эта идеология прикрывала: униженное положение великороссов и привилегии для малороссов. Строго говоря, только последние тогда и составляли в России нацию – политический субъект с гарантированными правами, кроме того, именно их культура стала культурой правящего класса. При этом в начале XVIII в. начинает зарождаться собственно украинское национальное самосознание – в казацких летописях проводится идея «политической и социальной самобытности Украины» (З. Когут), как «особой страны, полунезависимой политически» (К. В. Харлампович), всегда сохранявшей свои права и свободы. (Впрочем, уже в воззвании гетмана Ивана Брюховецкого 1668 г. говорится про «Украину, отчизну нашу милую».) В казацкой публицистике уже используется понятие «нация», казаки называли себя нацией малороссийского народа.

Но демократические практики западнорусской культуры, связанные с казачьим самоуправлением, остались исключительной принадлежностью Гетманщины и украинских анклавов Слобожанщины и Белгородчины. В Москве эта культура выполняла лишь роль барочной придворной декорации для традиционного, крепнущего день ото дня самодержавия. Обилие малороссийских архиереев не сделало Русскую церковь независимее от государства. И конечно, ни о каком возрождении Киевской Руси здесь говорить не приходится, и не только потому, что большая часть ее территории осталась в составе Речи Посполитой. Оба наследника «Русской федерации» слишком далеко ушли от своих истоков: в Московском государстве сам организующий социокультурный принцип стал иным, но и полонизированная украинская элита вряд ли может считаться полномочным представителем безвозвратно унесенного рекой времен «пролога в Киеве».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=23135065&lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне
Страница 41 из 41

МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

М.: Скименъ, 2010.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.