Режим чтения
Скачать книгу

Склероз, рассеянный по жизни читать онлайн - Александр Ширвиндт

Склероз, рассеянный по жизни

Александр Ширвиндт

Зачем создавалась эта книга? Из привычного тщеславия? Из ощущения неслыханной своей значимости и необходимости поведать человечеству нечто такое, что ему и в голову не может прийти? Да, если быть честным, то все это присутствует, но если быть честным до конца, то правда хочется хоть чуточку закрепить свое время, своих друзей, свой дом, а значит, свою жизнь.

А. Ширвиндт

Александр Ширвиндт

Склероз, рассеянный по жизни

© Ширвиндт А. А., текст, 2014

© Трифонов А. Ю., дизайн, 2014

© ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2017

КоЛибри®

* * *

Да! Наступил, наверно, срок –

Пора поддаться искушенью

И жизни подвести итог,

Чтоб не заигрывать с забвеньем.

    Неизвестный поэт

    (Неизвестно, поэт ли? Известно, что не поэт. Стишок мой)

Лоскутное одеяло мыслишек

Старческие мысли приходят во время бессонницы, поэтому одеяло здесь не попытка афоризма, а натуральное покрытие. Надо успеть добежать до листа бумаги. Если маршрут через туалет – пиши пропало. То есть пропало то, что хотел написать.

Физическое состояние организма провоцирует осмысление. Осмысление тяготеет к формулировкам. Формулировки начинают попахивать мыслью или, в крайнем случае, мудростью. Мудрость смахивает на индивидуальность. Утром понимаешь, что вся эта старческая трусость уже имеет многовековую подоплеку и продиктована всяческими гениями. Тупик!

Годы идут… Все чаще обращаются разные СМИ с требованиями личных воспоминаний об ушедших ровесниках. Постепенно становишься комментарием к книге чужих жизней и судеб, а память слабеет, эпизоды путаются, ибо старость – это не когда забываешь, а когда забываешь, где записал, чтобы не забыть.

Вот, например, предыдущую мысль я записал в одной из трех своих книг, вышедших ранее. И забыл. Сейчас прочитал – будто в первый раз. Чего желаю и тем, кто их тоже читал.

Склероз пришел как прозрение.

…Как часто мы якобы философски произносим разные слова, не вдумываясь в суть глупости: «Время разбрасывать камни, время собирать камни». Это что такое? Ну, разбросал ты по молодой силе все камни – и как их на старости лет собирать, если нагнуться – проблема, не говоря уж о разогнуться, да еще с булыжником в руке.

Но раз это хрестоматийная истина, то я тоже хочу собрать разбросанные по жизни камни, чтобы все самое дорогое не валялось где ни попадя, а было в одной куче; чтобы не томиться во времени и пространстве, склеротически застревая в пробках воспоминаний при попытке переезда от одной вехи к другой.

И это, оказывается, я уже писал. Правда, с тех пор проехал еще несколько вех. И есть что вспомнить. Вернее, есть что забыть.

Как-то меня спросили: «Что, на ваш взгляд, не стоит включать в книгу воспоминаний?» Ответил: «Все, если боишься разоблачений».

Мемуаристика вытесняет с книжных полок Свифта, Гоголя и Козьму Пруткова, а множество графоманов придумывают документальные небылицы.

В Театре сатиры была режиссер Маргарита Микаэлян. Как-то на заседании художественного совета она поднялась и сказала: «Мне много лет, я давно работаю в театре. Слушаю я сейчас это обсуждение и думаю: ну сколько можно? И я решила – с сегодняшнего дня не врать». Плучек говорит: «Мара, поздно».

Не надо впадать в соблазн написать монументальное произведение в рамках мемуарных стереотипов под скромнейшим названием «Я о себе», «Сам обо мне», «Они обо мне» и, на худой, самоуничижительный конец: «Я о них»…

Сегодня дежурные блюда бытия выдают за порционные – отсюда дешевое меню биографии и изжога в финале.

Однажды я вывел формулу, что я такое: рожденный в СССР, доживающий при социализме с капиталистическим лицом (или наоборот).

Я думаю, что клонирование придумал Гоголь в «Женитьбе»: «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича…» Так вот, если бы это – сюда, а это – сюда, – так, к сожалению, не получается. С клонированием собственной биографии не складывается.

За 80 лет не случалось всерьез отчаиваться – только делаю вид. Это сохранило шевелюру, гладкую кожу морды лица и инфантилизм старого мудака.

Однажды я наткнулся, кажется, у Ромена Гари (он же Эмиль Ажар) – иногда мучительно хочется блеснуть начитанностью, – на фразу: «Он достиг возраста, когда у человека уже окончательное лицо». Всё! Перспективы роста и перевоплощения уже больше нет – надо смириться и дожить с этой физиономией.

Цифра 80 – неприятная. Когда ее произносишь, еще как-то проскакивает. А когда нарисована на бумаге, хочется ее заклеить. Недавно поймал себя на мысли, что стал обращать внимание на годы жизни известных людей. Читаешь: умер в 38, 45, 48 лет… – и одолевает грусть. Но порой смотришь: иной прожил 92 года. Гора с плеч. Поэтому у меня сейчас настольная книга – календарь Дома кино, который каждый месяц рассылается членам Союза кинематографистов. На первой странице – рубрика «Поздравляем юбиляров». Возле женских фамилий стоят прочерки, а около мужских – круглые даты. Но начиная с 80-ти пишут и некруглые – на всякий случай, потому что надежды на поздравление со следующей круглой датой мало. И вот этот календарик – мое утешение. Правда, иногда попадаются фамилии совсем незнакомые – какой-то бутафор, второй режиссер, четвертый пиротехник, пятый ассистент… Зато цифры какие: 86, 93, 99! Ихтиозавры надежды.

У больших писателей принято подводить итоги, иметь полное собрание сочинений. А когда сочинений за жизнь всего три, то можно их собрать вместе, что-то дописать, и получится «многотомный» труд на 300 страниц.

Меня всегда удивляло, почему биографии и автобиографии пишутся от рождения и дальше, а не наоборот. Ведь очевидно, что человек ярче и доскональнее может обрисовать именно сегодняшнюю свою незамысловатую жизнь, а уж потом, постепенно, вместе с затухающей памятью опускаться в глубь своего житейского срока.

Включаю задний ход.

От 80 до 40

* * *

Конклав сегодняшних худруков театров по возрасту приближается к Ватикану.

Помню один из съездов Союза театральных деятелей несколько лет назад. У нас ностальгия по съездам. Этот проводился в каком-то зеленом зале мэрии. «Включите первый микрофон…», «Включите второй микрофон…». Я сидел, слушал, слушал, закемарил, просыпаюсь, и у меня возникает ощущение, что я в бильярдной: огромное зеленое сукно и бильярдные шары, только много-много. Это лысины. И Александр Александрович Калягин, сидящий в президиуме, – тоже мощный бильярдный шар. (Хотя, конечно, это счастье, что есть люди такого актерского уровня, которые при этом хотят быть главными начальниками.)

Очень много лет неожиданно настало. В секунду почему-то. Был на рыбалке – привезли друзья. Друзья тоже не самые свежие, но все-таки лет десять-пятнадцать разницы. Там сход вниз к озеру. Они туда-сюда, а я туда ссыпался, а назад не могу подняться.

По прямой чешу, как стайер, а со ступеньками уже проблема. Коленки.

С возрастом в человеке все концентрируется – все параметры ума и сердца. Но есть еще и физиология, она к 80 годам довлеет над всеми параметрами. Когда тебе ни сесть, ни встать, тогда все подчиняется этому, и «физика» начинает диктовать. Когда встал, а коленка не разгибается, то становишься и скупым, и злым, и жадным. Причем одновременно. А если
Страница 2 из 17

коленка чудом разогнулась, то все готов отдать, ничего не пожалеть.

Впервые я понял значение выражения «слаб в коленках» лет двадцать назад – оказывается, это когда они, во-первых, болят, во-вторых, плохо сгибаются и, в-третьих, стали слабыми. Обращался к двум знакомым светилам по коленкам – оба дали диаметрально противоположные рекомендации, и решил донашивать коленки в таком виде, как есть, ибо новые мне не по карману.

Лечусь специальным согревающим гелем для суставов, который покупаю в ветеринарной аптеке. Друзья-наездники посоветовали. Вот инструкция по применению: «Намазывать от колена до копыта. После процедуры рекомендуется накрыть лошадь попоной. Желательно воздержаться от работ на мягком грунте». Мажу! Потрясающий эффект! При этом отказываюсь от мягкого грунта. Принципиально. Соглашаюсь лишь на твердое покрытие. Как теннисисты. Один любит хард, второй – траву. Так и я теперь.

Усталость накапливается. Моральная, не говоря уже о физической. Я тут ночью не спал: коленка! Включаю телевизор. Идет фильм «Трое в лодке, не считая собаки». Как раз тот момент, когда мы гонимся за сомом. Я стою в лодке, на мне стоит Андрюшка Миронов, а на Андрюшке – Державин. Я думаю: но это же было!

А на съемках фильма «Атаман Кодр» я галопом перся по 12 километров за выпивкой в ближайшее молдавское село и обратно. Снимал фильм замечательный режиссер Миша Калик. Мы играли все время верхом на лошадях. И верхами после съемок неслись до магазина. Много лет спустя на одном из фестивалей «Золотого Остапа», бессменным президентом которого я был, привели мне лошадь. Я должен был выехать таким государем на белом коне, легко соскочить и открыть фестиваль. Ты не понимаешь, когда сам окунаешь тело в катастрофу. Я на эту лошадь всклячивался при помощи всех окружающих. А соскочить вообще не смог. Поэтому сползал по крупу, обняв лошадку за шею.

У меня очень тяжелая зарядка утром. Лежа я сначала сучу ножками для поясницы. 30 раз. Потом с трудом, кряхтя, сажусь на кровати и делаю вращательное движение на скрипучей шее пять раз туда, пять раз обратно. И потом плечиками 10 раз. Меня кто-то когда-то научил, и я привык. И чувствую, что сделал зарядку.

Недавно зимой на даче мы с женой пошли погулять, но, чтобы занятие это не было совсем бессмысленным, зашли в сельский магазин. И там нас увидел грузчик Мишка, который раньше работал слесарем в нашем дачном кооперативе. Был он не очень свеж, но радостно бросился к нам со словами: «Как давно я вас не видел! А что это вы так плохо выглядите? Постарели. Ой, на вас просто страшно смотреть!» Мы стараемся от него оторваться, выходим из магазина. Он – за нами. На улице – яркое солнце, снег, красота! Мишка внимательно смотрит на меня и говорит: «Ой, а на солнце вы еще х…вее!»

75, 85 и 100. Если это не талия и не бедра, то цифры очень подозрительны.

Когда Бернарда Шоу спросили, почему он не справляет свои дни рождения, писатель ответил: «Зачем справлять дни, которые приближают тебя к смерти?» И действительно, что за праздники эти семидесяти- и восьмидесятилетия?

Старческие тусовки ужасны. Жить для того, чтобы все умилялись, что ты в 85 выглядишь на 71? Хотя, видимо, великий аттракцион публичного долгожительства – бессмертие оптимизма.

Молодым – везде у нас дорога,

Старикам – везде у нас почет.

Я старик, стоящий у порога

Жизни, что закрыта на учет.

Старики должны быть беспомощны и трогательны, тогда их жалко, и они нужны для ландшафта и секундного осмысления молодежью бренности существования. Воинственно молодящихся стариков надо сбрасывать со скал. За неимением скал – сбрасывать со счетов. Я имею в виду банковские.

Меня один хороший доктор успокоил. «Даты – это все бред. Возраст человека, – сказал он, – определяется не датами, а его существом». Иногда, очень недолго, мне бывает где-то в районе 20 лет. А иногда мне под 100.

Знаменитая строчка Булата Окуджавы: «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке» – в нашем случае теперь: «Чтоб не упасть поодиночке».

Долго жить почетно, интересно, но опасно с точки зрения смещения временного сознания.

Помню (все-таки помню) 90-летний юбилей великой русской актрисы Александры Александровны Яблочкиной на сцене Дома актера, который через некоторое время стал называться ее именем. В ответном слове она произнесла: «Мы… артисты академического, Ордена Ленина, его императорского величества Малого театра…»

День рождения нашего театра совпадает с Днем старого старика, или (как там?) престарелого человека… Так что у меня двойной праздник.

Театру сатиры – 90 лет. Каждые десять лет мы празднуем юбилей. За отчетный период я их сделал четыре – 60, 70, 80, 90. К 60-летию на сцене был установлен пандус в виде улитки. На нем выстроилась вся труппа. Наверху, на площадке, стояли Пельтцер, Папанов, Менглет, Валентина Георгиевна Токарская, прелестная дама с трагической судьбой… Я вел программу и представлял труппу: «Вот молодежь… а вот среднее поколение… а вот наши ветераны, которые на своих плечах… И наконец, – кричал я, – вечно молодой пионер нашего театра, 90-летний Георгий Тусузов!» Он бежал против движения кольца. Зал встал и начал аплодировать. Пельтцер повернулась к Токарской и говорит: «Валя, вот если бы ты, старая б…, не скрывала свой возраст, то и ты бегала бы с Тузиком».

Кстати, о «вечно молодом» Тусузове. Использование его сохранности в 90-летнем возрасте однажды чуть не стоило мне биографии. Назревал 80-летний юбилей мощнейшего циркового деятеля Марка Местечкина. На арене цирка, что на Цветном бульваре, за форгангом толпились люди и кони, чтобы выразить восхищение мэтру советского цирка. В правительственной ложе кучно сидело московское начальство – МГК партии.

Я, собрав юбилейную команду, вывел на сцену Аросеву, Рунге, Державина, которые демонстрировали Местечкину схожесть наших с цирком творческих направлений. «И наконец, – привычно произношу я, – эталон нашей цирковой закалки, универсальный клоун, 90-летний Георгий Тусузов». Тусузов дрессированно выбегает на арену и под шквал аплодисментов бодро бежит по маршруту цирковых лошадей. Во время его пробежки я успеваю сказать: «Вот, дорогой Марк, Тусузов старше вас на десять лет, а в какой форме – несмотря на то, что питается говном в нашем театральном буфете».

Лучше бы я не успел этого произнести. На следующее утро Театр сатиры пригласили к секретарю МГК партии по идеологии. Так как меня одного – в силу стойкой беспартийности – пригласить в МГК было нельзя, меня вел за ручку секретарь партийной организации театра милейший Борис Рунге.

За утренним столом сидело несколько суровых дам с «халами» на голове и пара мужиков, причесанных водой, очевидно, после вчерашних алкогольных ошибок.

С экзекуцией не тянули, поскольку очередь на ковер была большая, и спросили, обращаясь, естественно, к собрату по партии Борису Васильевичу Рунге, считает ли он возможным пребывание в стенах академического театра человека, осмелившегося с арены краснознаменного цирка произнести то, что повторить в стенах МГК партии не может никто. Боря беспомощно посмотрел на меня, и я, не будучи обремененным грузом партийной этики, сделал наивно-удивленное лицо и сказал: «Мне известно, что инкриминирует мне родной
Страница 3 из 17

МГК, но я удивлен испорченностью восприятия уважаемых секретарей, ибо на арене я четко произнес: «Питается давно в буфете нашего театра». Сконфуженный МГК отпустил Рунге в театр без партвзысканий.

Я жизнь отдал чужим юбилеям. На вопрос, почему я не отмечаю свои, придумал ответ: «Я не мыслю себе юбилея, на котором юбиляра не поздравляли бы Ширвиндт и Державин».

Но однажды мы играли спектакль «Чествование» в помещении Театра Маяковского. Там вывесили огромную афишу – мой портрет и фраза: «В связи с 60-летием Ширвиндта – «Чествование». И мелко – «Пьеса Слэйда». Народ приходил с грамотами, бутылками, сувенирами. Как-то даже приехал Юрий Михайлович Лужков со свитой – не на спектакль, а поздравлять юбиляра. Когда ситуация прояснилась, кое-кого в правительстве Москвы недосчитались.

На юбилее, как на эстрадном концерте, необходимо иметь успех. Не у юбиляра – не к нему пришли, а у публики. Однажды Борису Голубовскому – он тогда был главным режиссером Театра имени Гоголя – сделали портретный грим Гоголя. Он схватил за кулисами меня и Льва Лосева, отвел в сторону и нервно сказал: «Сейчас проверю на вас поздравление». И стал читать нам в гриме Гоголя написанное к юбилею приветствие. Потом посмотрел на наши лица – и начал судорожно срывать с себя парик и разгримировываться.

Юбилеи, юбилеи, юбилеи… Тусовки, тусовки… Когда за десятилетия становишься обязательным атрибутом любых дат – от высокогосударственных до мелковедомственных, – постепенно атрофируется цена важности и нужности встреч и застолий. Позволю себе сочинить еще один стишок – с плохой рифмой:

Паря в застольных круговертях

И дружбы пригубив едва,

Подумать страшно, сколько песен

Мы не дослушали до дна…

На 10-летии «Современника» я обозвал коллектив «террариумом единомышленников». Кто только не присваивал себе авторство этого хамского афоризма! Я в суд по авторским правам не подаю, я щедр.

Прошли десятилетия. Уже нет многих единомышленников. Остались единицы. Волчек – великая Тортила опустевшего террариума.

На ее недавнем юбилее я вспомнил, как в 90-е мы стояли с ней на Красной площади, повесив на себя ордена Дружбы народов.

Сразу после этого орден переименовали просто в «Дружбу». Очевидно, посчитав, что на нас дружба наших с ней народов закончилась.

Сегодня у нее есть все. Чтобы наградить ее, нужно придумывать новый орден. У нее уникальный театр. У нее замечательный сын – ближайший друг моего замечательного сына. Пусть живет долго! Пусть эта паршивая планета лицезреет, кто в идеале должен ее населять. Ведь таких, как она, почему-то больше не делают.

События очень плотно заполняют существование. Юбилей собрата плавно переходит в чью-нибудь панихиду. А там, глядишь, 40-й день очередного собрата сочленяется с 80-летием следующего. Ужас!

Есть анекдот: работник крематория чихнул на рабочем месте и теперь не знает, где кто. Сейчас эпоха так чихнула на наше поколение, что, где кто, совершенно неизвестно.

К сожалению, все чаще и чаще приходится хоронить друзей. Боюсь, что сам до легенды могу не дотянуть, но обслуживать уходы настоящих легенд стало престижной миссией. Работа горькая, трудная, но хоть искренняя.

И в то же время…

Хоронить и поздравлять

Нету сил – еб…на-мать.

О покойниках – или хорошо, или правду! На панихидах у меня возникают вопросы: а слышат ли ребята, что о них говорят? Мне, например, было бы интересно узнать, кто придет на мои похороны, что будут обо мне говорить.

Похороны тоже стали какими-то шоу. Уже, как на юбилеях, произносят: «Вчера на панихиде здорово выступал такой-то». И обсуждают, говоря эстрадным языком, кто «прошел», а кто «не прошел».

Трагедия, фарс – все встык. Хоронили Олега Николаевича Ефремова. Панихида подходила к концу. Я сидел в зале и вдруг услышал, как кто-то около сцены упал в обморок. Кто упал, мне не было видно, а чем закончилась эта история, узнал через несколько дней.

Ко мне подходит мой старинный друг Анатолий Адоскин, интеллигентнейший, мягкий, тонкий человек и ироничный до мозга костей. «Ты представляешь, что со мной произошло, – говорит он. – Я же упал в обморок на панихиде Олега. Оставалось несколько минут до выноса Олега, весь Камергерский переулок заполнен народом, и вдруг выносят меня. Правда, вперед головой. Я понимаю: надо хотя бы пошевелиться, но слаб. Начал думать, что так выносили Станиславского, Немировича-Данченко. И тогда я немножко привстал».

Наша жизнь похожа на этот случай с Адоскиным. Сегодняшние юбилеи отличаются от панихид меньшей искренностью только потому, что в последнем случае нет глобальной зависти к герою события.

Прочитал, как хвалились одним домом престарелых. После пожаров и распоряжений проверить все подобные дома комиссия набрела где-то на замечательный пансионат, в котором действительно ухаживают за стариками. Ползают там чистенькие, сытые старички и старушки, и у администрации есть дрессированная механическая кукушка. Каждый день на рассвете она кукует раз по 20–30, не меньше, – терапия!

И тут я вырвался на рыбалку. Раннее утро, ветер, слякоть, клева нет. Вдруг кукушка – первая за сезон. Кукует и кукует. Я посчитал – 11 раз! Ну, думаю, врет. А потом пораскинул мозгами – не прервалась, голос чистый, без пауз, почти как метроном. Кто знает, может, правда? А потом заподозрил, что механическая.

Трусость – сестра паники. Смерти я не боюсь. Я боюсь за своих близких. Боюсь случайностей для друзей. Боюсь выглядеть старым. Боюсь умирания постепенного, когда придется хвататься за что-то и за кого-то… «Наше всё» написало очень правильно: «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог…» Будучи молодым, я считал, что это преамбула и не более. Сейчас понимаю, что это самое главное в романе.

Я красивый старик, боящийся стать беспомощным. В общем, диагноз – «старость средней тяжести».

* * *

Уже больше сорока лет я в Театре сатиры. Бесконечная полемика об архаичном стационаре и современном антрепризном движении дико надоела своей бессмысленностью и безграмотностью. Тоже мне изобретение – антреприза! В конце позапрошлого века великие антрепренеры собирали театральную компанию, ставили какую-нибудь «Грозу», на пароходе вниз по матушке по Волге плыли до Астрахани и на всех причалах играли эту «Грозу», закусывая в переплыве охлажденную водку водившимся тогда в Волге осетром с черной икрой.

Когда меня спрашивают, почему я не мелькаю в антрепризах, говорю, что совершенно нет на это времени, и потом, если бы я хотел что-нибудь сыграть, то и в своем театре как-то вышел бы на руководство и договорился с ним. Но если серьезно, положение с репертуарным театром сегодня опасное. Какой-то умный специалист доказал, что торфяные пожары – следствие высушивания болот. Прежде чем бездумно и некомпетентно осушать болота репертуарных театров, не лишне подумать о грядущих пожарах.

К сожалению, не видно консолидации людей, которые прожили жизнь в театре. Все может накрыться в секунду. Почему, когда над Домом актера нависла угроза выселения, он победил? Почему огромное здание на Старом Арбате, на которое слюни текли у множества пошляков-миллиардеров, до сих пор сохранилось как Дом актера? Потому что актеры объединились и закрыли своими телами
Страница 4 из 17

вход. Сейчас висит дамоклов меч над смыслом театрального существования.

«Я усталый старый клоун, я машу мечом картонным…» Сатира – это уже не мое, она подразумевает злость. Мне ближе самоирония – спасение от всего, что вокруг.

Эрдман, Шварц – вот близкие мне авторы. У них нет злости, есть грусть и ирония. Волшебник из «Обыкновенного чуда» говорит замечательные слова: «Все будет хорошо, все кончится печально».

В спектакле «Обыкновенное чудо» с Валентиной Шарыкиной

Так вот, когда знаешь, что все будет хорошо и кончится печально, – какая уж тут сатира. Сатира должна единственно что – настораживать. Если адресат сатиры не полный кретин, он насторожится, почуяв стрелы. Смеяться нельзя только над идиотизмом: когда человек поглощен какой-то идиотической идеей – его не сдвинешь. Он может лишь злиться, отбиваться. В шутке же, в иронии все-таки есть надежда, что предмет иронии это услышит.

До Валентина Плучека главным режиссером Театра сатиры был Николай Петров. Очень интеллигентный, умный человек. Однажды ему сказали, что Товстоногов поставил прекрасный спектакль, вся Москва ездит в Питер. Он ответил: «Я тоже могу поставить прекрасный спектакль». – «Ну?!» – «А зачем?»

Вот это «а зачем?» здесь всегда было. И это притом что, например, артист Театра сатиры Владимир Лепко получил за роль в спектакле «Клоп» первую премию на фестивале в Париже (это произошло в те времена, когда наши люди не знали, где находится Париж). И все равно говорили вяло: «Ну да…» А рядом существовали «настоящие» театры.

Плучек всегда страдал от этого «…и Театр сатиры». Как начинался театр с синеблузников и ТРАМа, с юмористических обозрений, так этот шлейф и тянулся. Плучек же старался поднимать острые проблемы, и пытались здесь идти «Теркин на том свете», «Дамоклов меч», «Самоубийца». Но все равно это были отдельные гейзеры, заткнутые цензурой, на фоне разнообразных «Женских монастырей». Эту тенденцию никак побороть нельзя. Она и сейчас существует, хотя сегодня все размыто.

Сейчас такое безумие фестивалей и статуэток – невозможно понять, есть ли вообще какие-то критерии. Появилась привычка говорить: «Но это пользуется бешеным успехом у публики…»

С таким хихиканьем, как бы оправдываясь: дескать, публика – дура. А публика на самом деле разная. Я знаю, существуют зрители только «Мастерской Фоменко» или только «Современника».

У нас такого нет. К счастью или к сожалению – трудно сказать. Думаю, что к сожалению. Но это из-за вывески, она у нас демократичная. И еще зал огромный. Мы не жалуемся на сборы, но иногда смотришь в щелочку перед спектаклем, из кого эти тысяча двести мест состоят, хочется, чтобы были и другие лица. А лица те, которые есть. Да и вообще по лицам трудно определить, нужно им ходить в театр или нет.

Карьера – это мера тщеславия, а у меня тщеславие дозировано необходимостью не выпасть из обоймы достойных людей.

Я случайно попал в кресло руководителя – меня уговорили. Плучек тогда уже болел, не появлялся в театре. Новых интересных спектаклей не возникало, актеры стали уходить.

Мы были ближайшими соседями Захаровых по даче в Красновидове и после ужина садились играть в покер. Ниночка, жена Марка Анатольевича, всегда говорила, что забыла, что ценнее, «тройка» или «каре», но в результате всех обыгрывала. А играли на деньги и на следующий день их пропивали. После игры и расчета в два-три часа ночи шли гулять. Там, на даче, при лучине, Марк Анатольевич стал меня уговаривать возглавить театр. Мои близкие были против, говорили, что я больной, сумасшедший, маразматик и параноик. Жена даже не выдержала: «А если я поставлю условие: я или театр?» Я ответил: «Вообще-то вы мне обе надоели».

Когда меня назначили художественным руководителем, Елена Чайковская, наш известный тренер по фигурному катанию и моя хорошая подруга, сказала: «Давай, Шурка, попробуй!» Она тоже азартный человек. Мне действительно было интересно.

Тут как-то интеллигентнейший Михаил Левитин во время нашей с ним экскурсии по сцене Театра сатиры честно сказал, что, кроме заманчивых возможностей сценического метража и любовно-снисходительного отношения ко мне, лично его здесь все отторгает. Это замечательная, искренняя позиция, редкая в наших ханжеских кругах.

Находясь при этой подозрительной музе больше полувека, я давно научился отделять эмоцию от необходимости. Тут как-то Галя Волчек, отвечая на какой-то вопрос, сказала, что пребывание на посту худрука – это не желание, не выбор, а приговор. Я тоже был приговорен к этому креслу – не как реформатор и крушитель ненавистного прошлого, а как сохранитель на плаву этого циркообразного «корабля». У меня в театре никакого амбициозного меркантилизма нет, а есть только необходимость все время ориентироваться на 90-летнюю жизнь этого заведения и стараться быть (конечно, изображая это) патриотом.

С Ольгой Аросевой, Валентином Плучеком и Михаилом Державиным

Кроме того, моя позиция особая: я сижу в кабинете, а этажом ниже находятся мужские гримерные, еще ниже – женские. И там круглые сутки обсуждается политика театрального руководства: «Он совсем обалдел, надо пойти, надо с ним поговорить…» А дальше я спускаюсь вниз готовиться к спектаклю и моментально присоединяюсь к коллегам: «Он обалдел, сколько можно!» И в разгар бунта они вдруг понимают, что это я и есть. Вот так – выхожу из кабинета и сразу окунаюсь в варильню недовольных руководством. Я недоволен им больше всех. И в этом мое спасение.

Мне все говорят: мягкий, добрый, вялый, где же твердость?

Я предупредил, что на старости лет вдруг становиться монстром не хочу. А играть этого монстра скучно. Поэтому – уж какой есть. Но, когда зашкаливает, приходится. Вот с Гаркалиным однажды зашкалило. Он артист востребованный, и мы под него подстраивались, то есть уже были зависимы. Никто не говорит, что нельзя работать в антрепризах. Известно, что все шастают на сторону, и я шастаю. Но должен быть какой-то моральный барьер. Когда в центре Москвы, на Триумфальной площади, висит афиша «Укрощение строптивой» и билеты на спектакль распроданы, а нам звонит жена артиста, занятого в главной роли, и говорит, что артист лежит и не может поднять головы, у него страшно высокая температура и вообще с ним творится какой-то ужас, мы вынуждены давать замену. Зрители сдают билеты, поскольку иногда идут на конкретный спектакль и конкретного артиста. В тот вечер было сдано 600 билетов – это половина зала. Огромные деньги для театра. И в это время помирающий Гаркалин на сцене театра «Содружество актеров Таганки» играет премьеру какого-то антрепризного спектакля. Москва – город маленький, нам, конечно, тут же доложили. Наш замдиректора поехал туда, купил билет, сел в зал и дождался выхода Гаркалина – чтобы потом не было разговоров, что это неправда.

Тогда все в театре затаились, думали: «Ну, этот добренький сейчас скажет: «Поставьте ему на вид» – и всё». Но я выгнал, и все сказали: «Смотри, проявил характер, Гаркалина выгнал, молодец». Проходит какое-то время, и уже слышу: «Выгнать такого артиста!» Но тем не менее возврата нет.

Театральные постановки рассыпаются очень быстро – это, к сожалению, свойство нашего вида искусства.

Ужас еще в том, что в театре
Страница 5 из 17

ролей никто не просит. От ролей теперь отказываются. Раньше за роль глаза выгрызали, а сегодня… В Театре сатиры приходят ко мне мои ученики: «Отец родной, извини, в этом году я репетировать не могу». – «Почему?» – «У меня 80-серийный фильм. И это не «мыло». Возможно, там будут сниматься Шварценеггер, Роберт Де Ниро. А может, даже сама Заворотнюк». Я начинаю орать: «Театр – твой дом родной! Тебе не стыдно, зачем тебя тогда учили?» Они кивают, плачут, становятся на колени. Объясняют: квартира, развод, маленький ребенок.

Разве я могу им что-то запретить? Но репертуар на месяц составить невозможно. Эта туда отпрашивается, тот – туда. Если в спектакле играют десять актеров, которые востребованы в кино, вычислить день, чтобы они одновременно были свободны, практически невозможно.

Когда мои ученики спрашивают, можно ли им участвовать в телевизионной рекламе, отвечаю: «Можно. Но нельзя сниматься в виагре, перхоти и пиве». Говорю актрисам: «Вот ты вымыла голову в кадре, и у тебя пропала перхоть. А вечером ты выходишь Джульеттой на сцену, и все в зале шепчут: «Ой, это та, у которой себорея». Джульетта с перхотью невыносима!

У нас замечательная молодежь в театре. Хотя молодежь – понятие условное. Было время, когда в Малом театре великий Михаил Иванович Царев играл Чацкого в 60 лет. Его боялись как огня. Он влетал на сцену, плюхался на колени и произносил: «Чуть свет уж на ногах! и я у ваших ног». А потом тихонько говорил Софье: «Поднимите меня». И дрожащая молодая Софья его поднимала.

Сорок лет назад, играя короля Людовика в спектакле «Мольер» у Эфроса, я чувствовал себя как кум королю. Король мой был молодой, хорошенький, шикарно одетый, бесконечно нахальный, при замечательном режиссере. Когда кто-то обращался к королю: «Ваше величество», я говорил: «Ау…» И вот постепенно дополз до зависимого, несчастного, стареющего, комплексующего Мольера в спектакле «Мольер», поставленном Юрием Ереминым. Что такое иметь свой театр, им руководить и при этом в нем играть – я знаю наизусть. Мольер в спектакле кричит, что он окружен врагами, – и это единственная реплика, которую я играю гениально.

Темы «художник и власть», «художник и государство», «худрук и труппа», «старый начальник и молодая актриса» – никуда не деваются. Но говорить о том, что художников сегодня давят, травят, – смешно. Да и Мольеров маловато. Известно, какие напряженные отношения были у Булгакова со Сталиным. Тот занимался Булгаковым скрупулезнейше: звонил, переписывался, правил… Это была животная заинтересованность властителя в художнике. А нынешние политики в театры ходят редко. Но успевают курировать водное поло, хоккей, волейбол. Я вот мечтаю, чтобы кто-нибудь из администрации президента взял «на поруки» Театр сатиры. Ходил бы на премьеры, и по всем телеканалам показывали бы: вот замглавы с женой и детьми пришел на спектакль в Театр сатиры, и вообще он член их художественного совета… Сказка!

Это физиологическое ощущение – любить начальство, от которого зависишь. Не одни актеры грешат. Многие непримиримые журналисты резко меняются на очном приеме у высокого руководства. На печатных страницах и на экране они такие иронично-яростные, а при встрече… Я как актер не могу этого не видеть: текста, конечно, никакого при этом не произносится и в глазах огонь, но поза выдает – выя склоненная.

Вся жизнь, все муки Театра сатиры – чтобы было остро. Что такое острота прошлых времен? Это аллюзии, «фиги в кармане», ассоциации, намеки. Впрямую – ничего. Во времена застоя у нас были реальные попытки сделать что-то острое. Но у несчастного Плучека закрыли на сдачах 11 названий!

Мой спектакль «Недоросль» прошел всего семь раз, потом нас вызвали в управление культуры. Замначальника Управления был Михаил Шкодин, мой соученик по Щукинскому училищу, который сначала уехал по распределению в Тмутаракань, потом вернулся и просился ко мне на курс ассистентом, чтобы где-то подработать.

Я его взял на дипломный спектакль. Прошло несколько месяцев, он заканючил: «Пару раз не приди, чтобы я сам». Я пару раз не пришел, после чего студенты сказали: «Если еще раз он появится один, мы уйдем из училища». Из училища ушел он. И стал замначальника Управления культуры Москвы.

Мы шли к нему на прием, на обсуждение спектакля «Недоросль» – Плучек, Юлий Ким, я. При нашем появлении он мне шепнул: «Только без «Миши». Он боялся, что я при всех назову его Мишей – а это мне по рангу не положено. Он – большой начальник, а я – мелкий клоун. Во время обсуждения Шкодин сказал сакраментальную фразу: «Издеваться над Фонвизиным я не допущу». Он обиделся за своего дружбана Фонвизина, и спектакль закрыли.

Сейчас, когда одни кричат о свободе слова, другие – о том, что пора ввести цензуру, я скорее за ввод цензуры. В смысле фильтра, ценза. Ведь кроме хрестоматийных душителей свободы в советское время и в театре, и в кино, и на телевидении была замечательная армия профессиональных редакторов – знающих, интеллигентных. Была высококлассная редактура, которая существовала вне зависимости от этих политических нюансов, а редактировала с точки зрения вкуса и мастерства. Сейчас это отсутствует полностью. Теперь все отдано на откуп продюсерам. А им нужна морда и ноги от ушей, чтобы за месяц вылепить звезду.

Раньше было сито из проверок, поэтому, когда хотели что-то сказать, говорили эзоповым языком. Из-за этого театр поневоле становился сложнее, изобретательнее. И все стремились увидеть спектакль, пока его не закрыли. Сейчас же что хочешь играй, что хочешь закрывай. И неизвестно, что лучше.

Раньше у режиссеров была задача раскрыть идею автора. Попытаться понять, что он имел в виду. Сейчас у модных режиссеров диаметрально противоположная позиция.

Всем хочется не раскрыть автора, а, наоборот, закрыть. Чтобы показать всем собственную точку зрения на тот или иной материал.

Я работал с хорошими режиссерами: Михаилом Туманишвили, Анатолием Эфросом, Валентином Плучеком, Марком Захаровым, Олегом Ефремовым. При всей разнице их методов они пытались раскрыть, что имел в виду автор. Даже если ставили не классику, а современную пьесу, они все равно старались докопаться до ее глубинного смысла. Никому не приходило в голову сказать: «Ох уж этот автор! Как он мне мешает высказать то, что мне хочется!» – и перевернуть все вверх тормашками.

Правда, это если говорить о хороших авторах. Поиски комедий и сатирических пьес – вечная боль. Очень нужны современные пьесы. Не хочется в шестьдесят пятый раз издеваться над Чеховым при помощи Тригорина-педераста.

Или слыхали об «Анне Карениной-2»? Она спаслась. Осталась, правда, без ноги, голова в гипсе. Виктюк хотел это ставить. Я сказал: «Ставь». Спросил, кто будет играть Каренину. Он сказал: «Аросева». Я говорю: «Ты только ей скажи. Опиши, как она выглядеть будет». У нас так все и завяло. Поставили в другом театре.

* * *

Чего я только не сыграл в Театре сатиры! Не сыграл Остапа Бендера, хотя все прогрессивное театральное человечество до сих пор считает, что сыграть его я должен был обязательно. Даже Леонид Гайдай, который перепробовал на роль Остапа Бендера половину мужского населения России, признавался мне, что жалеет о несостоявшемся нашем романе, а Марк Захаров снимал
Страница 6 из 17

Андрея Миронова в роли Остапа с моей личной трубкой в зубах и с моим тусклым блеском в глазах, как говорил мне Андрей.

Не сыграл я сначала Ставрогина, а потом Верховенского-старшего в «Бесах» Достоевского, к которым пару раз подступался Валентин Николаевич Плучек.

Не сыграл я Кречинского, зыбкую мечту моей актерской судьбы, хотя вроде бы годился для этого, и, как с возмущением рассказывал мне покойный Владимир Кенигсон, сыгравший Кречинского в Малом театре, на репетициях спектакля Леонид Хейфец призывал его: «Ничего не делайте, играйте Ширвиндта». Проще было бы взять на эту роль первоисточник.

Была попытка воссоздать Кречинского на сцене Театра сатиры. Семижильный Михаил Козаков сам написал инсценировку – помесь Сухово-Кобылина и Колкера под названием «Игра». Этот спектакль мы целиком сыграли в репетиционном зале, но волею судеб – а судьбами в театре вершат эмоции, амбиции и опасность успеха пришлых художников – на зрителя мы так и не вышли, к большому горю моему и Спартака Мишулина, интересно репетировавшего Расплюева.

В спектакле «Клеменс» по литовской пьесе в переводе Григория Горина

В своей книжке Марк Захаров написал, что «Ширвиндт, наверное, все-таки не артист… Тем более не режиссер. Если спросить, кто он такой, отвечу, что профессия у него уникальная. Он – Ширвиндт». Марк, выпустив книжку, позвонил узнать, как я отнесся. А как я отнесся?! Хамские, конечно, строчки, но он прав. Нет во мне этой лицедейской страсти. Есть актеры патологические, физиологические. Они не могут не играть. И есть актеры, ставшие таковыми, ну, в силу обстоятельств, что ли. Я из вторых. Хотя первым всегда завидовал. Вот покойный Владимир Басов – замечательный режиссер, а не мог не играть. Включишь телевизор, а он в какой-нибудь детской передаче под кочкой сидит – и счастлив. Хоть водяного, хоть лешего, хоть кота, хоть сморчка озвучивать. Табаков такой, Гафт. Миронов таким был. А я играть ведь не очень люблю. Репетиции люблю, премьеры. А вот выходить на сцену в сотом спектакле – скучно. Иногда я думаю, что все-таки с профессией не угадал.

Но был один драматически не сложившийся поворот моей профессиональной жизни, и связан он с Олегом Ефремовым. Несбывшаяся великая мечта. Несбывшийся театр.

Когда нависла угроза сноса «Современника» – не как коллектива, а как дома на площади Маяковского у гостиницы «Пекин», – перед Ефремовым замаячила возможность переселиться в Театр киноактера на улицу Воровского. Мечта овладела Олегом, он меня вызвал в ресторан, и под литра полтора выпитой водки мы провели свой «Славянский базар», доведенный до абсурда. Он залетал в гибельные выси, силой своей жуткой убедительности рисуя мне картину единственного в мире театра, где внизу, на большой сцене, он, Олег, будет творить свое, вечно живое, глубоко мхатовское, а я наверху, в уютном маленьком зальчике, буду заниматься своей «х…ней».

«Открываемся двумя сценами, – мечтал он. – Внизу, на основной сцене, «Вечно живые». А вверху ты, со своей…»

В этом противопоставлении не было ничего обидного. Напротив, собирательное существительное ласкало слух и распаляло воображение.

Он видел в этом соединении возвращение к мхатовской многокрасочности. Там, внизу, настоящее, глубокое, психологическое, а наверху – я.

Помещение на Воровского не дали, и мечта растворилась.

Мы с Олегом дружили, но виделись редко. Вспомнили про этот проект, когда встретились незадолго до его смерти на юбилее замечательного журналиста Егора Яковлева в ресторане «Гастроном». Туда была приглашена вся Москва: от Горбачева до последних живых диссидентов. Я даже подумал: взорвись здесь бомба – конец демократии. Как обычно, что-то произносили, шутили. В разгар веселья я стал тихонько собираться на выход. А в тот момент как раз уводили Олега. Он уже не мог долго без кислородной машины. Мы столкнулись в холле. Он подошел, обнял меня, буквально повис на плечах и говорит: «Мы просрали нашу с тобой биографию, Шура». И ревет. И я реву. Так вдвоем и стоим. Через месяц его не стало.

У меня была в нашей компании кличка Маска. Очевидно, не случайно. Просто в молодости я увлекался Бастером Китоном из ранних американских фильмов и Анатолием Кторовым из настоящего МХАТа, которые пленяли меня каменностью лиц при любых актерских переживаниях и сюжетных катаклизмах.

Внутри все кипит и бушует, а на лице – маска. Очень удобная придумка. Я ее взял на вооружение в свои актерские арсеналы. Не устаю повторять студентам, что четыре года театрального образования – это, помимо приобретения разных навыков, попытка понять, что ты можешь, что не можешь, что тебе идет, что нет. Улыбаться – твое. Сердиться – нет. Смеяться тебе идет, но не в голос. И так далее. Отсюда складывается амплуа, с которым тебе дальше работать. Его можно преодолевать, его можно ломать, но нельзя делать вид, что его не существует.

Разные актеры по-разному сосуществуют с образом. Когда я был молодым (а это было так давно, что уже – неправда), настоящие артисты подолгу гримировались, искали свой внешний облик. Это была целая система – от внешнего к внутреннему. Толя Папанов, удивительный артист, не мог позволить себе выйти к зрителям, наспех запудрившись. Часами делал себе нос, уши…

Так он перевоплощался.

Есть и другой вариант. Мой. Через внутреннее – к внешнему.

Я никогда не любил клеить носы. В моем нынешнем репертуаре Театра сатиры все-таки больше ролей, где я – это именно я в предлагаемых обстоятельствах, как учил Станиславский. А вот так, чтобы стать совсем неузнаваемым, – это я не практикую. Хотя, конечно, страшно интересно через образ другого человека доносить до зрителя что-то свое.

Сегодня эпитет «великий» стал расхожей монетой, звезд пекут на фабрике, и капризная косноязычная дива мяучит с экрана, что «нам, звездам, трудно»… Множество звездорванок заполняет нестойкие души зрителей, размывая понятия и градации. А великие были. Мой любимый актер – Николай Гриценко. Амплитуда его дарования была бесконечной. Помню, он репетировал милую французскую пьеску «Шестой этаж». В ней все происходило на лестничной площадке какого-то дома в Париже. И вот Николай Олимпиевич выпросил у Рубена Николаевича Симонова возможность самому поставить этот спектакль. Никогда в жизни он режиссурой не занимался.

Нас, студентов, вывезли тогда в Киев на гастроли Театра имени Вахтангова – играть в массовках «Великого государя» и в «Двух веронцах». Киев. Лето. Все ведущие артисты расхватаны прямо с вокзала по обкомовским, цековским дачам и пляжам. А Николай Олимпиевич посреди этого гастрольного разгула репетирует в духоте и жаре на сцене Театра Леси Украинки.

Я сидел в зале и смотрел, как мучаются мэтры – Максим Греков, Лариса Пашкова, Нина Нехлопоченко и Владимир Осенев. Это была мистика. Николай Олимпиевич стоял посреди зала в проходе. «Стоп, стоп, стоп! Максик, ты понимаешь, какая история. Вот ты выходишь и говоришь: «Здравствуй!» А он – француз. Понимаешь? Ты говоришь: «Здравствуй!», а что «Здравствуй»? Ведь он француз. Или ты, Лариса, выходишь и говоришь: «Здравствуй, Поль!», а она француженка. А он француз. А ты: «Здравствуй, Поль!» А потом ты выходишь и говоришь: «Чего это вы?»

А он француз». Актеры, мысленно купаясь в Днепре,
Страница 7 из 17

начинают снова. Он опять: «Стоп, стоп! Максик, ну ты что? Ты говоришь: «Привет!» А он француз». И так – снова и снова. Тогда Греков просит Гриценко: «Коля, покажи». И Коля, который дальше Малаховки никуда в жизни не выезжал, выходит и играет четырех французов – двух баб и двух мужиков. Тонко, изящно, разнообразно и лихо. Вот что такое божеское.

Помню, как Гриценко в роли скрипача играл на скрипке, не учась этому ни дня! Я сам, извините, скрипач и, как трудно на ней играть, понимаю. В жизни же Коля был простоватым. Мы с ним дружили. Как-то мы гуляли в Доме актера, а он тогда в очередной раз развелся, получил новую квартиру. И вот он мне говорит: «Шура, поехали ко мне, посидим как люди, у меня кое-что есть…» Приехали. У него в холодильнике – полбутылки зубровки и пол-лимона… Всё! Это называлось, посидим как люди.

У каждого человека к определенным годам, если он здравомыслящий и не до конца закомплексованный, наступает ослабление чувства профессиональной зависти. «Да ну, – думаем мы, – если поднатужиться… Ах, это уже было! Ах, это мы уже делали!..» Остро завидуешь только одному – тому, что не приходило и не могло прийти в голову. Вот Анатолий Папанов был субъектом крайне индивидуальным, парадоксально мыслящим. Бывало, вякнет Папанов что-нибудь, отсмеются окружающие, и понимаешь: да, никогда бы не догадался.

Театр сатиры летел на гастроли в Милан. Мы – давно в воздухе, вдруг объявляют, что по техническим причинам будет дозаправка в Лихтенштейне. Сверху это карликовое государство – как театральный макет: домик-домик, садик-садик, капельки бассейнов, булавочки башен… Снижаемся, снижаемся, но от самой земли неожиданно вновь взмываем вверх и улетаем. И тут Толя говорит: «Ну вот, не вписались в страну!»

С Анатолием Папановым в спектакле «Горе от ума»

Часто на творческих вечерах, когда и Державин, и Миронов были на основной сцене, я делил площадку с Анатолием Папановым. Мы не играли с ним вместе – мы сосуществовали: отделение – он, отделение – я. Всегда поражался какой-то прямо-таки звериной отдаче Папанова на сцене. Маленький, занюханный провинциальный клубик или сцена Дворца съездов – одна и та же запредельная мощь и стопроцентное «отоваривание» зрителя.

Мне всегда было страшно трогательно слушать, с чем бы он ни выступал, будь то пушкинский «Медный всадник», монолог городничего или блестящий шедевр – музыкальный монолог полотера Дома писателей из пьесы Дыховичного, Масса, Слободского и Червинского «Гурий Львович Синичкин», где он, в полном гриме Льва Толстого, с босыми ногами (сделанными по личному папановскому эскизу, с пятнами половой мастики на ступнях, с огромными «рабочими» пальцами), заканчивал свое отделение неприхотливым стишком:

Не знаю, сколько жить еще осталось,

Но уверяю вас, мои друзья,

Усталость можно отложить на старость,

Любовь на старость отложить нельзя.

Он вкладывал в это четверостишие какой-то тройной, одному ему понятный смысл, как будто знал, что жить осталось недолго.

Ощущение, что таланту все дозволено и обаяние победит, иногда приводит к театральным катастрофам. Федор Михайлович Бурлацкий, известный американист, написал почти документальную пьесу «Бремя решений», где артисты Театра сатиры под руководством Плучека решали, бомбить Кубу или не бомбить. Андрей Миронов играл Кеннеди, Державин – Роберта Макнамарру, министра обороны, Юрий Васильев – брата Кеннеди, я – советника по печати президента Пьера Сэлинджера, Диденко – Фрэнка Синатру, Рая Этуш – Жаклин Кеннеди, Алена Яковлева – Мэрилин Монро. Мы себе ни в чем не отказывали. Спектакль прошел раз десять.

Наш незабвенный, штучный артист и человек Спартачок Мишулин исполнял в этой фантасмагории роль начальника американских штабов Томсона и не мог выговорить слова «бомбардировка». Державин посоветовал ему написать это слово на бумажке. И Спартак Васильевич в арифметической тетради для первого класса дочки Карины большими буквами вывел: «Бомбардировка». Он скатывал листок в трубочку и входил с ним в Овальный кабинет. Там он распрямлял листочек и по слогам читал: «Предлагаю начать борбан… банбар…»

Весь Овальный кабинет отворачивался в судорогах. И вот очередной спектакль. Выходит Мишулин и произносит: «На понедельник… – тут все ждут мук с «бомбардировкой», – назначен бомбовый удар по Кубе».

Это уже было нам не под силу! А у Андрея – дальше текст, и он не в состоянии его произнести. Вдали сидит Владимир Петрович Ушаков, игравший будущего президента Соединенных Штатов Линдона Джонсона. Миронов ему: «Линдон, а вы что молчите?» Тот говорит: «А почему я? У меня вообще здесь текста нет».

Вышла замечательная рецензия на этот спектакль, после которой его и закрыли: «Вчера в Театре сатиры силами «Кабачка «13 стульев» был разрешен Карибский кризис».

Страшная актерская болезнь – привыкаемость к узнаваемости. Ужас этого недуга в том, что узнаваемость подчас исчезает, а привыкаемость к ней – никогда. Тот же Спартак Васильевич Мишулин. 70-е годы. У площади Маяковского был тогда, если ехать от Белорусской, левый поворот на Садовую. А Мишулин как раз там жил – угол Садовой и Чехова, в первом актерском кооперативе, который раньше назывался «Тишина» (в этом доме ночью ощущение, что спишь на проезжей части Садовой). Спартак Васильевич в то время был пан Директор из «Кабачка «13 стульев», и его знала каждая кошка.

Он только что купил машину и, будучи молодым автомобилистом, плохо ездил. Боясь, что не успеет перестроиться в левый ряд, он от Белорусского вокзала двигался по осевой. Сзади гудели, но он не уступал. И вот едет он, а на перекрестке – постовой. Раньше встречались такие постовые, которые и летом стояли с обмороженными лицами. Они были обморожены навсегда. Стоит этот младший сержант – ему лет 65, дослужился. И он стопорит на осевой Спартака Васильевича. Мишулин привычно открывает окно, делает челку, как у пана Директора, и его голосом говорит: «Привет!» Постовой ему: «Что привет? Документы!» Тот говорит: «Я пан Директор». Постовой: «Чего ты пан?» Оказывается, он не смотрит телевизор. И Спартак Васильевич становится совершенно беззащитным.

Узнаваемость… Захожу как-то в лифт, за мной вскакивает здоровенный детина. И говорит: «Можно я с вами прокачусь? Вы знаете, моя бабушка была вашей поклонницей, правда, она умерла восемь лет назад. И теща моя вас любит, но она сейчас в реанимации…»

Важно, чтобы сумма долголетней узнаваемости переходила в славу. То есть количество в качество. Пик моей славы был покорен несколько лет назад. Я сидел на «Эхе Москве», где меня пытала опытная искусствоведка и старалась понять, не до конца ли я скурвился. Я выкручивался как мог. Закончился эфир, я вышел на улицу и забежал в подвальчик на Старом Арбате с буквами «М» и «Ж». Там на входе сидела интеллигентная старая дама – в вольтеровском кресле, которое она, очевидно, приволокла из дома.

Я нырнул. Выхожу, вынимаю 10 рублей и слышу в ответ: «Что вы! Что вы! Для нас это такая честь!»

Татьяна Ивановна Пельтцер при жизни была архипопулярной. С жутким характером, но доброты необычайной. Правда, доброй она была в отношении тех, кого любила. А тех, кого не любила, она ненавидела. В Театре сатиры работал известный артист Борис Новиков.
Страница 8 из 17

Они друг друга не могли терпеть. Боря был пьющий, опаздывающий, не приходящий на спектакль. И когда его вызывали на партбюро, хотя он не был партийным, то устраивали ему порку, чтобы потом взять на поруки и оставить в театре. Основным обвинителем была член партбюро Татьяна Ивановна Пельтцер. Она говорила: доколе, нет сил терпеть, он позорит театр. На одной из разборок, когда дали последнее слово «подсудимому», он обещал, что больше это не повторится, и закончил свою речь так: «А вы, Татьяна Ивановна, мне надоели. Вас все боятся, а я скажу прямо: «Имейте в виду, вас никто не любит, кроме народа».

Театр – учреждение с огромным диапазоном профессионального разброса. И все же самые опасные люди в театре даже не артисты. Самые опасные – это старушки на служебном входе. Они абсолютно очаровательны и совершенно невыносимы. Когда меня назначили худруком, я должен был срочно, в три дня, подготовить чей-то очередной юбилей. Репетиция, труппа на сцене. Я весь в мыле суечусь в зале. И тут по проходу идут два божьих одуванчика. Одна сидит у нас на входе, вторую вижу в первый раз, обе решительно направляются в мою сторону. Останавливаются. «Это не он!» – громко говорит незнакомая старушка. «Это он!» – уговаривает еще решительнее наша бабушка. «Это не он!» – «Это он!» На сцене все замерли, прислушиваются к ожесточенному диалогу.

Я себя чувствую предельно глупо. «Мне нужен главный механик!» – говорит неизвестная. «Он и есть главный механик. Вчера назначили!» – заявляет наша. Так вот уже больше десяти лет я занимаю должность «главного механика»…

Мужчина должен копать, пахать, колоть, ковырять, в крайнем случае руководить, а не пудрить лицо. Я, конечно, утрирую, но что-то немужское в лицедействе есть.

Я стараюсь считать себя педагогом, профессором, может быть, немножечко режиссером. Актером же в чистом виде к моим годам считаться уже нехорошо. Надо иметь какую-то настоящую профессию, актерства для мужчины маловато. Нерон вот был хорошим актером. Но при этом он все-таки был Нероном.

Есть такой анекдот. Почивший в бозе актер оказывается в накопителе между раем и адом. В дверях ему говорят: «Вам налево». – «Как налево?! Там же – ад!» Ему отвечают: «В раю актеры как класс отсутствуют». Он недоумевает: «Ну как же так! Я вел такой правильный и праведный образ жизни…» – «Знаем. Но здесь правило: не пускать актеров в рай». И вдруг он видит: по раю ходит его коллега. «А вон! Вон! Ходит же!» – «Да какой он актер…»

Искренне сочувствую другу и коллеге Марку Захарову, за короткое время потерявшему Сашу Абдулова и Олега Янковского. Словно злой рок преследует Ленком. Но и с Театром сатиры было нечто подобное, когда в течение месяца ушли из жизни Папанов и Миронов. Потом последовали смерти Рунге, Ткачука, Менглета. У нас спектакли слетали из афиши, как желтые листья с деревьев. Кажется, Сталин сказал пошлую фразочку, что незаменимых нет. Чушь полная! Есть потери, которые не компенсировать. «Гнездо глухаря» – Папанов, «Фигаро» – Миронов. Да, после ухода Мишулина мы сохранили в репертуаре «Малыша и Карлсона», нашу «Турандот» для детей, но все понимают: это роль Спартака. Не в обиду молодым актерам будет сказано. Еще одна огромная потеря – Ольга Аросева.

Невольно начинаешь думать, что Всевышний всерьез нацелился собрать великолепную труппу для небесного театра теней.

Может, и мне там какая-нибудь роль припасена. По обыкновению – второго плана.

Мне очень не хватает фанатизма. Чтобы настолько быть поглощенным одной идеей, что, к примеру, до ста лет ставить только «Чайку» и поставить еще раз, потому что все-таки недовысказался. Великая вещь. У меня такого нет. Да, я выпустил спектакль, да, волновался, но ни от чего голова кругом не идет и не хочется сказать себе: либо ты сделаешь это, либо грош тебе цена.

Присутствует во мне некая трусливая апатия. Вроде бы достиг такого возраста, что уже все видел и практически ничем самого себя удивить не могу. Скучно и тупиково.

Старость – аритмия сердца, желаний и надежд. Именно желаний, а не возможностей. Ну, добежать, долюбить – с этим все понятно, а именно отсутствие острой необходимости, острого хотения что-то сделать.

У нас в театрально-педагогических кругах есть такая традиция. Приходит студент-красавец. Два метра ростом, белые кудрявые волосы, голубые глаза, торс. Ну явно Ромео или Джеймс Бонд. Где-то на третьем курсе ему обязательно дают сыграть в отрывке Гобсека или какого-нибудь маразматика. Это называется – на сопротивление материалу. Моя сегодняшняя беготня по сцене – это на сопротивление материалу. Потому что материал совершенно уже не бегает, но сопротивляться надо.

* * *

Раньше жить было проще из-за отсутствия вариантов. Росли, любили, не знали, что живем в застенке, знали, что там, на Диком Западе, дядя Сэм. Кто это такой, я до сих пор не понимаю, хотя внешне его хорошо себе представляю по рисункам Кукрыниксов. Потом все перевернулось. Великие Кукрыниксы на склоне лет судорожно доказывали, что в основном они оформляли Гоголя, а бесконечные карикатуры на «тот мир» в виде червячных выползков – это хобби. Сергей Михалков вспомнил, что он еще и детский писатель, и в нем вновь потекла дворянская кровь его детей. Козаков уехал в Израиль и сменил там, не зная языка, все руководство страны. И это он сделал в трезвом уме и твердой памяти, а если, не дай бог, сорвался бы и напился, то моментально присоединил бы к Израилю Иорданию, а Голанские высоты с безумных глаз отдал Голландии.

С Андреем Мироновым перед заплывом

Ах, заграница! Она была для нас только одна – Болгария! Потом их стало уже три. Ближняя – бывшие наши республики, средняя – бывший социалистический лагерь и дальняя – настоящая и вечная мечта всех русскоязычных артистов. И мы, гуляя по Лос-Анджелесу, зажмурившись, как перед прыжком с трамплина, заходили в кафе для бездомных и смело съедали гамбургер с чашечкой мутного кофе, и ничего, не падали в обморок, заплатив пять долларов за завтрак. Тут только ни в коем случае нельзя было умножать доллары на курс рубля, а то получалось, что ты съел за обедом мохеровую кофточку для жены, и обморочное состояние возникало непроизвольно.

То ли дело светлые застойные времена, когда случались запланированные за несколько лет, выбитые с трудом, интригами и личными контактами, редкие гастроли театра в свободный мир. Как правило, делалось это «в порядке обмена». Мы к ним, они за это к нам. Ну, Болгария, Чехословакия, Венгрия – с этим попроще, но иногда случайно возникала Италия.

Посредством мистических обстоятельств провинция Реджо-Эмилия вдруг оказалась прокоммунистической ориентации. Сенатор-миллионер тоже хотел коммунизма и, посмотрев, естественно случайно, эпохальное произведение Маяковского «Клоп» в Театре сатиры, решил, что проблема обуржуазивания пролетариата крайне волнует все население Реджо-Эмилии и этот спектакль срочно надо показать в Падуе, Болонье, Венеции и других «провинциальных» городах Италии.

Как потом выяснилось, зрительский интерес к Маяковскому в Венеции был несколько ниже ожидаемого, но те несколько человек, которые рискнули взглянуть на Присыпкина с командой, принимали спектакль восторженно, что дало возможность газете «Советская культура»
Страница 9 из 17

написать о триумфальном успехе наших гастролей. Сколько именно зрителей стали свидетелями триумфа, не уточнялось, да и не в этом же дело, так как гастроли не коммерческие, а коммунист-миллионер, очевидно, шел на это. Морально было несколько тяжеловато, но… Италия, суточные и полные чемоданы тушенки и плавленых сырков выветривали грустные мысли о зрительском равнодушии. Кстати, предупреждения компетентных органов перед выездом о готовящихся провокациях, слежке, а главное – о невозможности провезти через итальянскую таможню живой продукт питания оказались несостоятельными.

Даже обидно, до чего мы там никому не были нужны, и, если не воровать в магазинах по-крупному, никто на тебя внимания не обращал. Что касается продуктов питания, то действительно их пропускали в страну пребывания с неохотой, боясь инфекции. Спасал тот факт, что наши продукты питания, и особенно их упаковочная расфасовка, приводили таможенников в недоумение. Так, например, наш замечательный баянист, впоследствии завотделом культуры МГК партии, вез в футляре рядом с баяном несколько тонких банок шпрот. Сам по себе черный потертый футляр и незнакомый инструмент в нем насторожили таможню, но, когда офицер стал осторожно извлекать из пространства между футляром и собственно инструментом одну за другой плоские металлические лепешки, завыла сирена. Замигало что-то. Прилетевший коллектив был моментально окружен автоматчиками, сам баянист был схвачен двумя дюжими пограничниками, а третий осторожно водил миноискателем по шпротам. Сигнала не зазвучало, и тогда главный таможенник жестами попытался спросить будущего идеолога: что это за снаряды? Будущий идеолог, в совершенстве не владея ни одним языком, также жестами пытался объяснить офицеру, что он это ест. Так как любой цивилизованный человек, взглянув на коробку шпрот, понимал, что есть это нельзя, будущего идеолога попытались арестовать. Тогда решительный солист оркестра неожиданно выхватил маленький перочинный нож, со скоростью звука привычно вскрыл банку и на глазах ошеломленной таможни этим же ножом сожрал нехитрое содержимое минообразной емкости. Главный офицер охнул, испуганно взглянул на огромный коллектив с огромными чемоданами и, махнув рукой, дал команду пропустить дикарей оптом…

Огромный двухэтажный автобус мчал прославленный театральный коллектив по осенней Италии. Было весело, бездумно, раскрепощенно. Вечером прославленный коллектив подвезли к мотелю под Миланом. Мотель, отдаленно напоминавший санаторий 4-го управления Минздрава СССР, был мертв – в нем царило осеннее безлюдье. И вдруг такая неожиданная радость – подъехал автобус с людьми, и моментально вспыхнули люстры вестибюля, зажглись огни на кухне ресторана, с улицы сквозь окна первого этажа стало видно, как застучали ножи в руках поваров, как забеспокоились официанты в ресторанном зале.

Коллектив готовился к выгрузке и поселению. «Киловаттники не включать! Убью!» – раздалась команда-призыв Анатолия Папанова, и коллектив потупил взоры. Дело в том, что ведерный кипятильник (в просторечье киловаттник) уже неоднократно срывал зарубежные гастроли прославленного коллектива. Рассчитанный на огромное ведро и подключение, очевидно, напрямую к Днепрогэсу, он никак не влезал в эмалированные кружки, не подключался к сети даже через хитрые переходники в виде двух оголенных проводов, прикрученных к советским спичкам, и, что самое гнусное, замыкал электрическую сеть любого отеля. Возили же его некоторые буйные головы исключительно из-за скорости закипания в любой емкости, куда его удавалось вводить, вплоть до биде.

Итак, прославленный коллектив прошествовал мимо услужливых портье и заискивающих метрдотелей к лифтам и, получив ключи, стал размещаться. Прошло минут шесть, в мотеле прозвучал знакомый звук лопнувшего воздушного шарика, и настала тьма. Зашебуршившийся коллектив выполз из номеров с криками:

– Ведь предупреждали! Нельзя врубаться всем сразу. Что за жлобство!

– Соковнин! Убью! – перекрыл весь гомон властно-гневный крик Папанова.

Очевидно, Толя заподозрил Юрочку Соковнина в баловстве с киловаттником, и теперь прославленный коллектив во главе с Папановым вслепую пустился на поиски гастролера-нарушителя, чтобы изъять нагревающее устройство и наказать, если удастся.

Свет дали не сразу, потому что, как выяснилось, Соковнин вырубил не только отель, но и всю фазу микрорайона. По возникновении света и некоторой стабилизации настроений те, кто ужинает без подогрева (сыр, хлеб, вода из-под крана), спустились в холл и небрежно раскинулись в креслах, ведя интеллектуальные разговоры о том, кто чего съел. В дверях ресторана стоял весь коллектив заведения, включая поваров, и с ужасом непонимания глядел на проживающих. Как! Ни один из шестидесяти трех гостей, приехав вечером в мотель, расселившись, помывшись и спустившись в холл, даже не подошел к двери ресторана и бара.

«Инопланетяне!» – было написано на лицах служащих. А из-за их спин пахло жареным: что-то готовилось и, судя по всему, сервировалось.

Ах, гастроли застоя! Рядом с мотелем простиралось свежеубранное поле кукурузы. Артисты утром выходили подышать свежим воздухом, делали на поле зарядку – поклоны вперед и в стороны – с одновременным собиранием довольно обильного урожая кукурузы, так как даже в Италии потери при уборке довольно велики.

Милый, добрый и наивный Даня Каданов стеснялся рыться в поле, но в парке культуры и отдыха какого-нибудь Милана, сидя у фонтана с коркой черного хлеба, занимался небольшим change (обменом) с ручными белочками, снующими по аллеям. Местные жители кормили белочек бананами, апельсинами, грецкими орехами. Даня же, увидев в лапах белки очередной продукт, привлекал ее внимание коркой черного хлеба, которая для нее была экзотикой. Белка прыгала к Данечке на колени, тот незаметно отнимал у нее орех или надкушенный банан и ждал следующую жертву.

Только очень дальновидные и серьезные артисты умели правильно подготовиться к долгим гастролям. Например, в голодную Италию. Пижоны, типа меня с Андрюшей Мироновым, делали вид, что не будут крохоборствовать: «Черт с ними, со шмотками! Один раз живем». Все эти пижонские настроения кончались через секунду после приземления, но было уже поздно: есть хотелось, а в чемоданах, кроме кривой палки сухой колбасы, ничего. И начинались муки бродяжничества с протянутой рукой.

Рим! Прославленный коллектив расселяется в пригородном мотеле, где у каждого из «первачей» свой коттедж и лужайка при нем. Коттеджи все не пронумерованы, а имеют экзотическо-ботанические названия: «Лилия», «Роза», «Эдельвейс». Помывшись в «Розе» и откусив копченой колбасы, мы с премьером стали думать: к кому? Выбор был невелик, ибо закон гастрольных джунглей очень суров. Через лужайку уютно светился коттедж «Эдельвейс» – место проживания Спартака Мишулина. Поколебавшись минуту-другую, мы короткими перебежками пересекли лужайку и поскреблись в дверь всегда гостеприимного, но крайне осторожного Спартака.

– Кто? – услышали мы испуганно-хриплый голос хозяина, как будто в далекой сибирской сторожке зимой неожиданно постучали в дверь.

– Спартачок, это
Страница 10 из 17

мы.

– Одни?

– Одни.

– Сейчас.

Раздался звук чего-то отодвигаемого, потом погас свет, повернулся ключ, и сквозь щель полуоткрытой двери мы протиснулись в жилище. А жилище «Эдельвейса», надо сказать, было удивительно роскошно-уютным. Огромная зала с ковром, камином и телевизором, низкие кресла около лакированного стола, направо – глубокий альков с неимоверно широкой кроватью и вдалеке, за дубовой дверью, совмещенный санузел метров тридцать с ванной-бассейном, биде и двуспальным унитазом. Все это стояло на белом мраморном полу с подсветами.

Духота и жара в «Эдельвейсе» были невозможными – все окна закрыты, металлические жалюзи спущены, темные шторы задернуты. Сам гастролер, босой, в длинных семейных трусах и больше ни в чем, радушно сказал: «Ну что, проголодались? А я предупреждал! Пошли!»

Вдали, в центре санузла, горел костер. На мраморном полу лежал кусок асбеста (для изоляции), стояла костровая тренога, висел котел, и горящий экономно сухой спирт подогревал булькающее варево. Рядом находился открытый большой чемодан с исходящим продуктом. Там было все, включая можайское молоко.

В данный момент варилась уха из сайры. Хозяин раздал складные ложки и пригласил к котлу. Готовил Спартак незамысловато, но очень сытно. Беда заключалась в том, что оголодавшие коллеги и сам хозяин никогда не могли дождаться окончательной готовности пищи и начинали хлебать полуфабрикат. По мере сжирания содержимого котла возникала опасность недоедания, и по ходу трапезы в котел бросался тот или иной продукт из чемодана.

Так я никогда не забуду удивительного вкусового ощущения, когда в ту же уху (это фирменное гастрольное блюдо Мишулина) влили банку сладкой сгущенки.

Спартак со своим костром прошел многие подмостки мира. Он варил за кулисами Гамбурга, в гримерной Будапешта, на обочине автобана Берлин – Цюрих… Его кухню обожали все – от Плучека до рабочего сцены. Помню, заходили на огонек его закулисного костра и немецкие актеры – хвалили!

На этих гастролях в Италии меня приняли за миллионера.

В то время мы приятельствовали с Мариолиной, женой главного архитектора Венеции. Главный архитектор на самом деле, по-моему, был венецианским олигархом. Элегантный, миниатюрный, напоминал дирижера Вилли Ферреро и трубача Эдди Рознера. Мариолина, очевидно, от тупика миллионерства училась в нашем ГИТИСе на театроведческом факультете и почему-то была специалистом по Лескову.

Андрей Миронов за ней немного ухаживал, за что много раз предупреждался.

Когда мы в Венеции играли спектакль «Клоп», Мариолина пригласила весь прославленный коллектив к себе домой.

Сопровождающая артистов тройка проверила студенческий билет Мариолины и решила, что можно сходить на прием перекусить.

Сцена из спектакля «Клоп»

Венеция была одним из последних гастрольных городов, и плавленые сырки со свиной тушенкой в чемоданах кончались. Перед походом всем напомнили: на еду сразу не набрасываться, не воровать и вести себя по возможности интеллигентно. С собой взять сувениры.

Сувениры были идентичные: ложки, матрешки, жостовские подносики, шкатулки. У всех. Кроме меня. Потому что я хитрый и умный был всегда – перед загранпоездкой я заходил в любой продуктовый магазин Москвы и в рыбном отделе покупал кубинские сигары «Першинг». Это был длинный деревянный пенал, внутри которого в фольге лежала, как ракета, сигара. Она стоила у нас 1 рубль 70 копеек. А там, особенно в Америке, где это была контрабанда с Кубы, ее продавали за 15 долларов – по тем временам неслыханные деньги.

И я перед поездкой в Италию накупил этих «Першингов» и еще «Ромео и Джульетту» – огромные деревянные ящики с сигарами, которые у нас стоили 12 рублей 60 копеек, а за границей к ним вообще нельзя было подступиться.

И вот мы пришли на прием. Дом в шесть этажей возвышался над Большим каналом. Внизу был гараж, в котором держали все – от шлюпки до подводной лодки. На втором этаже стоял архитектор в белом смокинге, за ним чуть ли не в латах – какие-то рыцари, а по лестнице, по ковровой дорожке, перся наш обшарпанный прославленный коллектив (обшарпанный – в буквальном смысле, потому что актеры, боясь отступить от стадности, покупали, как все, – только кассетный магнитофон «Шарп», хотя там продавались любые). Гости протягивали архитектору ложку – матрешку, матрешку – ложку. Архитектор хватал подарки и со словами «грация», «белиссимо» швырял их в какой-то предбанничек. А тут я – с «Першингом» и «Ромео и Джульеттой». Когда я их ему протянул, он взял меня под руку и повел в хоромы.

Прием продолжался часа три – он от меня не отцепился ни на секунду, видимо решив, что я либо такой же крутой, как и он, либо городской сумасшедший.

Жратвы, кстати, никакой не получилось: были любые напитки, и посреди стола стоял огромный айсберг сыра, утыканный «бандерильями». Голодный коллектив лакал вино и виски, отщипывая от этого айсберга кусочки.

Хозяева перебрали с аристократизмом, а прославленный коллектив надрался…

После гастролей в Италии были запланированы гастроли в Чехословакии. Зная, что в самолете будут кормить, прославленный коллектив перед вылетом дожирал последние крохи, а некоторые наиболее прижимистые даже пытались дарить оставшуюся тушенку горничным отеля, очевидно, боясь, что кто-нибудь из обслуги случайно обнаружит в актерских чемоданах россыпи мыла и шампуней, собранных со всех отелей Италии. Итак, Милан – Прага. С посадкой в Цюрихе! Звучало грандиозно и мощно.

Но эта посадка в Цюрихе оказалась роковой для окончательного подрыва и без того расшатанной нервной системы труппы. Ну, во-первых, посадка длилась всего несколько часов, так как прилетели мы из Милана в Цюрих утром, а рейс на Прагу был вечерний. Во-вторых, большой прославленный коллектив, как выяснилось, не влезал целиком в самолет, и десяти гастролерам надо было перекантоваться до утра в ожидании следующего рейса. Возникла тихая паника в рядах руководства и труппы. Расположившийся в уголке под пальмой «треугольник», расширенный сопровождающими коллектив лицами, шепотом обсуждал сложившуюся нелегкую ситуацию. По какому принципу оставлять на произвол судьбы и ночной свободы в стране пересадки эти десять человек? Если по партийной принадлежности, то внешне эта команда выглядела не слишком респектабельно для международного аэропорта; если по значимости, то неуправляемость актерских темпераментов на свободе тоже представляла опасность. Пока шло совещание, сам коллектив безмолвно бушевал: что предпочесть – остаться на ночь в неизвестной Швейцарии или, поддавшись стадному страху, лететь сразу?

После часовых мучений расширенный «треугольник» вынес соломоново решение: создать некую символическую сборную из десяти транзитников. Так в ней оказались директор театра, главный дирижер, главный осветитель (легендарный художник по свету Арон Намиот, всегда ходивший по театру с таким видом, будто он изобрел лампочку Ильича; кто-то сказал, что Намиот знает какой-то язык, может быть, даже и немецкий). Оставлялись тройка членов партбюро из рабочих сцены, один из сопровождающих гастроли «искусствоведов» и три артиста – Миронов, Мишулин и Ширвиндт, – на всякий случай, если спросят, к какой профессии
Страница 11 из 17

относятся десять человек, и придется чего-нибудь изобразить.

Улетающий коллектив, увидев в числе оставшихся эту троицу, дико заволновался, поняв, что всех в очередной раз обманули, увозя в соцлагерь на ночь раньше, а этих интриганов ждет в Цюрихе неслыханный разврат. Но было поздно, и коллектив ушел на посадку.

Сбившись в привычную кучку, транзитная группа стала обсуждать свою ночную жизнь. Мнения разделились. Богемная часть оставшихся умоляла идти к пограничникам и требовать ночной визы для выхода в не менее ночной заманчивый Цюрих. Более осторожная и идеологически подкованная часть транзитных пассажиров умоляла не суетиться, а сразу ложиться на полу в семь часов вечера среди хрустального аэропорта. Но это было тоже рискованно, и поэтому пошли под руководством якобы немецкоговорящего Намиота требовать ночной визы.

Здесь должен сказать, что нынешнее огульное пренебрежительное отношение к сопровождавшим лицам по меньшей мере неинтеллигентно. Разные люди нас сопровождали, разные у них были обязанности и разные характеры и, главное, неспокойная жизнь. Без чувства юмора такая работа, мне кажется, вообще смертельна. Когда посоветовавшаяся команда решила идти к пограничникам за визами, оказалось, что милый Слава, прикрепленный к оставшимся, от усталости и волнений заснул в кресле рядом с собранием и тем самым перестал бдить. Сволочи артисты моментально нашли кусок картонки и, написав: «Славик! Мы все остались в Швейцарии!» – пошли требовать выхода на панель. Через полчаса эта футбольная команда с коллективной бумажкой на право выхода в Цюрих до четырех часов утра победно возвращалась к Славику, предвкушая картину встречи. Глазам изумленных шутников предстал спокойно спящий Славик, у которого на груди висел наш плакат, перевернутый на другую сторону, с короткой надписью: «Я с вами!»

Учитывая, что все это происходило за очень много лет до начала шабаша свободы и гласности, ответный юмор Славы выглядел мужественно.

Ночной Цюрих оказался довольно постным после Италии, и, если не считать часов и бриллиантов в витринах каждого второго магазина (а сосчитать их действительно невозможно), ночной поход несколько разочаровал команду, и мы даже досрочно вернулись в аэропорт, где полеты самолетов приостановились и шла тихая уборочная жизнь. Бесшумные пылесосы в руках элегантных лордов пытались высосать что-то из мягких ковров, тихо играла неземная музыка, и горсточка прославленного коллектива стыдливо приблизилась к единственному работающему в три часа ночи бару.

Решение было такое: при помощи Намиота и главного дирижера Кремера, которые в складчину могли чего-нибудь сказать по-немецки, просить холодной воды со льдом и запить этой водой один кекс, случайно вынесенный кем-то с рейса Милан – Цюрих. Всухую этот группенкекс съесть было невозможно, да и пить хотелось. Переговоры с барменом были долгие не только из-за слабого знания ходоками немецкого языка, но и из-за полного непонимания барменом смысла просьбы. Он начал предлагать любые прохладительные напитки, включая пиво и джин-тоник, но стойкие Намиот и Кремер объясняли бармену, что валюты временно нет. Тогда бармен, сообразив, что мы транзитные пассажиры, неспешно сказал, что можно платить любой валютой. На что ходоки объяснили, что у господ нет никакой валюты. Бармен опять не понял и спросил, откуда свалился ему на голову этот ночной табор. Ему с гордостью показали советский паспорт. Он вздохнул и сказал, что, учитывая сложность ночной ситуации, он готов из сострадания и для экзотики напоить коллектив сырой водой на советские деньги. На что ходоки, ухмыльнувшись, сказали, что и советских денег ни у кого нет, так как последнюю святую тридцатку, разрешаемую в те годы для вывоза из Страны Советов, все давно обменяли на какую-то итальянскую мелочь. Тут бармен на глазах стал мутиться разумом, так как не мог себе представить, что в конце XX века, ночью, в центре Европы стоят в баре десять взрослых, более или менее прилично одетых мужчин, не имеющих ни одной монеты ни в одной валюте мира, вплоть до монгольских тугриков.

Надо оговориться, что вины в этом не было ничьей, ибо посадка в Цюрихе была вынужденная – лиры кончились, а кроны, естественно, еще не начались. Бармен ошалело оглянулся и принес на подносе десять хрустальных бокалов со льдом. Благодарный Кремер, подмигнув коллективу, вынул из глубоких штанин заветный металлический рубль с Ильичом на фасаде и торжественно вручил бармену. Бармен осторожно взял монету, взглянул на барельеф и, с восторгом пожав Кремеру руку, воскликнул: «О! Муссолини!»

Оскорбленный коллектив расположился на водопой. Пока пили, приглядывали места для ночлега. Перед залеганием в кресла состоялась еще одна летучка. На повестке ночи стоял вопрос о проникновении в сортир, где дверь открывалась при помощи опускания какой-то мелкой монеты в щель. Кремер категорически отказался еще раз обращаться к бармену, и пошел один Намиот. Что он говорил бармену, осталось навсегда тайной, ибо Намиота давно нет среди нас, а бармен, очевидно, после этой ночи попал в психушку и у него тоже правды не добьешься, но вернулся Намиот с мелкой монетой. Вторая задача состояла в том, чтобы пропустить через одну монету всех гастролеров. И тут неожиданно ярко и смело повел себя директор театра. Он сказал, что дверь эта, очевидно, на фотоэлементе и если при первом открывании этот элемент обнаружить и перекрыть, то дверь останется открытой на любой срок, а учитывая однополый состав страждущих, стесняться тут нечего. Дверь открыли монетой моментально, обнаружили под верхней фрамугой элемент. Наиболее цепкий партийный рабочий сцены повис на двери и телом перекрыл глазок. В солдатском порядке, быстро и организованно, прошла процедура, и удовлетворенный коллектив расположился на заслуженный отдых, закончив свое путешествие по Швейцарии.

В начале 80-х нас пригласили в ФРГ с «Трехгрошовой оперой». Естественно, несколько человек не пустили за эту настоящую границу, потому что идеологически ненадежны. А в «Трехгрошовой опере» Брехта действует банда Мэкки-Ножа. И каждый бандит имеет кличку. Последний в списке – Роберт-Пила, которого играл Жора Мартиросян. Жора уже в те годы выглядел как супермен, и такого шикарного мужика в ФРГ пускать, конечно, было нельзя. Его и не взяли.

Началась борьба за Пилу. Даже Толя Папанов намекал: «А может быть, я?» Ему сказали: «Толя, ты такой великий артист. Какая Пила?» – «Ну кто там меня знает?» – пытался возразить Толя. Но его отговорили. Тогда Андрюша Миронов спровоцировал Плучека на то, чтобы на Пилу взяли меня. И Толя Папанов потом говорил: «Это был сионистский заговор против меня».

В общем, я поехал Пилой. В спектакле мне надо было только ходить по сцене и хором читать несколько зонгов. Правда, на немецком. Я их выучить не мог, но что-то мычал вместе со всеми.

К спектаклю принимающая сторона напечатала программки. Поскольку в ФРГ не знали, что бывают заслуженные и народные, в программках вместо титулов стояли звездочки. «Мэкки-Нож – Андрей Миронов» – звездочка. «Пичем – Спартак Мишулин» – звездочка. «Браун – Михаил Державин» – звездочка. После чего шло огромное количество действующих лиц и в самом конце, перед
Страница 12 из 17

бутафорами: «Пила – Александр Ширвиндт» – и звездочка. Немцы, как люди точные, когда рассаживали по гримерным, сверялись с этими звездочками. И я попал в одну гримерную с Андрюшей, Спартаком и Мишей. Они волновались: Брехт, ФРГ. А я все время сидел в длинной черной шинели с грязными усиками и пьяный – кроме как пить, делать мне на этих гастролях было нечего. Когда корреспондентки прибегали брать интервью, то зыркали на меня и тихонечко интересовались: «Кто это?» Им объясняли, что это ведущий артист театра, который играет Пилу. Тогда они вынужденно спрашивали меня: как я готовил Пилу, и что я хотел сказать этой Пилой, и что я вообще думаю о Пилах? Я что-то вякал. А на вопрос: «Какая ваша творческая мечта?» – честно ответил: «Моя мечта – сыграть Пилу на Родине».

* * *

Актерская жизнь – цыганская. Странно, когда попадаешь куда-нибудь первый раз и чувствуешь, что уже здесь был. Такое происходило со мной неоднократно. Приезжаю, допустим, в Сызрань. Иду по улице и знаю, что за углом. Страшное дело! Или это действительно в прошлой жизни было? Может, когда-нибудь, веке в XVIII, я уже жил в этой Сызрани?

Леонид Трушкин (в дальнейшем Леня) руководит в Москве Театром Антона Чехова, не имени Чехова, а просто Чехова. Я один из первых зрителей всех спектаклей Лени, и не потому, что я самый умный или главный, а потому, что я когда-то выпускал Леню из стен нашего с ним родного Щукинского училища в дипломном спектакле «Дитя от первого брака». И вот как-то приглянулся ему Слэйд, американец, драматург. Он набрал команду и взялся за «Чествование». Опасностей была масса:

1) широко известный фильм с Джеком Леммоном в главной роли,

2) семь артистов из шести театров Москвы,

3) я – в главной роли с драматическим уклоном.

С некоторым удивлением и завистью наблюдал я в своем бывшем ученике маниакальное желание добиться успеха, стопроцентное знание, что хочешь сказать и какими средствами, высочайшую организованность и непримиримость к небрежности. Пускаясь в это плавание, я твердо решил убить в себе на весь репетиционный срок внутреннего цензора, забыть опыт, привычный способ подминать под себя все неудобные, трудные повороты жизни образа и отдаться целиком режиссуре Трушкина. Что получилось? Получилось два месяца (за два месяца сделали спектакль) творчества в самом чистом смысле этого слова.

В спектакле «Чествование» один сильный эпизод со мной играли мощные партнерши: Таня Догилева, Люся Гурченко, Оля Волкова. Кто-то из них не мог, ввелась Любочка Полищук. Она играла сестру милосердия, которая пришла к больному. А на самом деле это была его старая любовница. Но так как эту роль исполняли уже и Гурченко, и Догилева, и Волкова, нужно было изобрести что-то другое. И тогда они вместе с Леней придумали, что она мужик. Стройный, с усами. Единственная проблема была – усы у нее все время отклеивались.

И вот летели мы с этим спектаклем в Днепропетровск. Вернее, мы стояли лететь в Днепропетровск. Вылет – где-то в 11 утра, а вечером спектакль. Снег шел хлопьями, как плохая бутафория в плохом театре: снежинки огромных размеров. Нет вылета и нет. Мы сидим в аэропорту. И все говорят: «Кажется, поездка накрывается, пошли». Так как я был там самый старый и за начальника, я говорил «нет» – и все садились. Проходил еще час-другой, авиаторы сообщали: «Сегодня исключено». Все оживлялись: «Ну…» Я говорил: «Нет! Если сейчас выпустят, мы успеваем». В буфете были только чипсы и коньяк. В шесть часов вечера стало ясно, что уже точно никуда не успеваем. Ко мне подходит Любка и говорит: «Разреши». Я говорю: «Рано». – «Ну где, …, рано?! Целый день сидим».

В семь часов я дал отмашку к алкоголизму. А ближе к девяти часам вечера, после чипсов и коньяка, объявляют посадку.

Мы прилетаем в Днепропетровск в одиннадцатом часу в полном разборе. Смотрим в иллюминаторы – такое ощущение, что произошла какая-то катастрофа: весь аэродром в машинах – «скорые помощи», мигалки, милиции навалом. Нас выуживают из самолета, мы плюхаемся в машины и за двадцать минут доезжаем до театра. Было без четверти одиннадцать вечера. Полный зал. Зрители отказались уходить. И выходит совершенно разобранная, как бы это сказать поинтеллигентнее, братия. «Что?! Играть?!» Мятые, страшные. Начали играть. Зрители понимают, в каком мы состоянии, и к нам очень сострадательны. Мы понимаем, что они понимают, и все время извиняемся: «Ну, мы так долго летели…»

По ходу спектакля появляется Михал Михалыч Державин и двигает эту историю, выводя на сцену персонажей. Последней он выводил героиню Любочки. А так как Любочка выходила на сцену через два часа после начала спектакля, она созрела окончательно.

Играли мы в оперном театре. А там между занавесом и оркестровой ямой – почти ничего нет. Выходит Михал Михалыч, выводит Любочку, а она не ожидала, что там так мало для нее места.

Михал Михалыч представляет ее: «А вот…» Она делает шаг: «Ё…!»

Ее встречает овация. Державин не может ее удержать и начинает падать в оркестровую яму. И тут Любочка совершенно грациозно хватает Михал Михалыча за шкирку и вытаскивает его из оркестровой ямы на рабочее место.

Любочка была очень сильный человек, замечательная актриса, чудная, дико манкая баба и удивительный товарищ.

* * *

Я много снимался в кино, но по сути я артист театральный. Работа актера в кино и в театре – это разные искусства, профессии и способы взаимоотношения с материалом. Недаром огромное количество театральных актеров потрясающе играют в кино и очень мало, практически единицы так называемых чисто кинематографических актеров играют на театральной сцене. Переход из одной системы в другую – очень трудная штука для актера.

К примеру, он умеет играть, когда сцены снимаются дробно, любит работать на крупном плане и раскован перед объективом.

А в театре ему нужно перекидывать свою энергию через рампу и отдавать ее залу, играть роль не кадрами, а сплошной сквозной линией. Для чистого киноактера это тяжело. А театральному актеру, наоборот, только дай повод спокойно посидеть перед кинокамерой. Это такой кайф, когда можно не орать и не бояться, что перед тобой нет зрителей.

Большим артистам сниматься в массовках, эпизодах стыдно. Нужно, очевидно, быть таким огромным артистом, чтобы уже не имело значения, каков километраж твоей роли.

А если твоя огромность, мягко говоря, относительна, то сняться в эпизоде – святое дело, ибо иногда в микрозарисовке можно сыграть больше, чем в сорока сериях, за время которых твое незамысловатое лицо прочно войдет в каждую семью и станет предметом ночных кошмаров миллионов телезрителей, так как презирать, поносить артиста и измываться над ним может каждый, а выключить телевизор не в силах никто. (Как говаривал Андрей Миронов: «Обидеть художника может каждый, а материально помочь – никто».)

Ну а те выдающиеся режиссеры, которые серьезно и искренне хотели меня снимать и так же искренне этого не делали, чтобы как-то подсластить пилюлю, посылали дружеский привет с завышенной оценкой. Так я имел счастье (без всякой иронии) пробоваться у Глеба Панфилова в «Прошу слова» и мучительно долго – у потрясающего и невыносимого Алексея Германа в «Хрусталев, машину!». Конечно, неловко воспроизводить такие тексты на бумаге, но
Страница 13 из 17

пусть потомки знают, с кем могли бы иметь дело:

Гениальному артисту от восхищенного поклонника. С надеждой на внимание.

Глеб Панфилов

30.05.74

Дорогой Шура!

Смонтировав и посмотрев Ваши пробы, я убедился, что Вы лучший артист, с которым мне когда-либо приходилось работать, и я был бы счастлив сделать эту картину с Вами. Более того, я собираюсь, да, собственно, чего там собираюсь, мы уже делаем сценарий, где значительная роль пишется на Вас, если, конечно, Вы не откажетесь.

Это 1914 год, Крым, контрразведчик русской армии, история локальная драматическая и остросюжетная. В сценарии должны быть две мужские роли: Ваша и еще одного актера (какого, пока говорить не буду), впрочем, надеюсь, сами прочтете сценарий.

С Глинским же, Шура, ничего не вышло потому, что проба окончательно убедила меня, что никаким проводником Вы быть не можете, при Вашей ироничности и интеллигентности стать частью этого народа, раствориться в нем – не выйдет, хоть стригись, хоть не стригись.

Обнимаю Вас, дорогой Шура. Буду искренне рад, если сохраните ко мне десятую часть той любви и уважения, которые я испытываю к Вам.

    Искренне Ваш

    А.Ю. Герман

Пробы для фильма Алексея Германа «Хрусталев, машину!»

На пробах фильма «Хрусталев, машину!» Герман побрил меня наголо. Этого не мог сделать никто и никогда. А Герман уговорил. Причем он не говорил попросту: мол, побрейся для кино, а для жизни сделаем парик. Нет, он уверял, что настал звездный час, возникла возможность первый раз в жизни сыграть что-то путное, нельзя упустить эту возможность… Брили меня для съемки после лагеря. Но все равно Герману казалось, что я ряженый: лысый, не лысый, замазанный углем и говном – все равно возникало подозрение, что пятнадцати лет я не просидел. И гримом не взяли. Так что на эту роль вынули малоизвестного артиста, но с достоверным лицом.

Так как я чиновник и начальник театра, сегодня моя творческая деятельность сводится к тому, чтобы вернуть артистов в театр из так называемого кино. Сериалы невыносимы, и артисты в них сами становятся как мыло и просто выскальзывают из рук.

* * *

Более пятидесяти лет я преподаю в родном Щукинском училище (ныне Театральный институт имени Щукина). После Этуша я самый старый педагог. Евгений Князев, нынешний ректор, в каком-то архиве отыскал приказ 1957 года о зачислении меня на кафедру пластической выразительности актера. Глядя на мою сегодняшнюю комплекцию, трудно поверить, что тогда я преподавал фехтование и сценическое движение.

А получилось так. Замечательный артист Аркадий Немировский обучал нас фехтованию, будучи в прошлом чемпионом Москвы. Рубен Николаевич Симонов называл его «лучшим артистом среди шпажистов и лучшим шпажистом среди артистов». Аркадий поссорился с тогдашним ректором Борисом Захавой, ушел в ГИТИС, и я его заменял. Так и началось.

Сейчас в Театре сатиры – два десятка моих выпускников-щукинцев. Я хороший педагог, терпеливый, не вредный. Лучшее, что я делаю, я делаю в училище.

Многие студенты сегодня ничего не знают. На собеседовании мальчика спрашивают: «Кто был Ленин?» Он отвечает: «Ленин был президентом».

Да что там Ленин! Как-то в училище зашел Юра Яковлев, который никогда там не преподавал. Он сидел, ожидая кого-то, в вестибюле, и вся эта шпана бегала, сметая его, задевая ногами. Я собрал курс и начал орать: «Когда в наше время артист Михаил Астангов проходил мимо, мы сбегались посмотреть на него. Яковлев – такой же великий артист, как Астангов. Вы ничего не знаете!» Одна моя студентка, которая, как только я к ней обращался, сразу на всякий случай начинала плакать, заплакала и тут: «Вы сердитесь, а сами нам ничего не рассказываете. Почему вы не рассказываете нам о своих встречах с Мейерхольдом?»

Но я же не Радзинский, который знал в лицо Жозефину.

Я очень обязательный, к сожалению, никогда никуда не опаздываю. Прихожу в 11 часов к студентам – а их нет. Никого. И я один сижу в аудитории, как будто самый свободный человек в мире.

Ребята становятся родными детьми, их надо кормить, поить, расспрашивать, что случилось. У меня был студент, у которого регулярно умирала тетя – за четыре года у него скончалось около шести теть. Я говорю ему: смени уже пластинку, фантазию подключи, есть же дяди, бабушки, в конце концов, товарищи. Хорони других, что ж ты к бедным тетям привязался. Нет, снова тетя умерла.

Педагогика – это вампиризм чистой воды. По себе сужу. Приходишь после всех профессиональных мук к этим молодым щенкам, видишь их длинные ноги и выпученные глаза и поневоле питаешься от них глупостью и наивностью.

К ним прикипаешь. После четырех лет обучения начинается продажа. Как на Птичьем рынке: сидит в ящике большая старая сука, вокруг 12 щенков, их брезгливо щупают: брать – не брать? Так и здесь после четырех лет «инкубатора» приходят брезгливые худруки, смотрят зубы, ноги. И ты еще уговариваешь: «Возьмите моего ребенка».

Когда твой курс оканчивает институт, кажется, что он гениальный. Худруки курсов создают молодые театры. И все актеры играют под своего мастера. Видишь такие примеры и понимаешь, что нужно зажаться и – отпустить. Хотя отпускать – трагедия.

Меня критиковали, что по сцене ходит десяток Ширвиндтов. Но, нисколько не сравнивая себя с великими, вспоминаю, как на заре «Современника» во всех спектаклях по сцене гуляло несколько Ефремовых. Когда плотно общаешься с людьми, от тебя идет какая-то заразительность. Если у меня получилось привить им некоторую легкость, мягкость, ироничность – дай бог. Потому что остального они наглотаются до ушей.

Иногда в училище у меня получались удачные эксперименты. Как-то ставил я дипломный спектакль «Школа злословия» и уговорил профессора Альберта Бурова, который был руководителем курса, сыграть со студентами. Альберт Григорьевич Буров – в быту Алик, заторможенный неврастеник, ранимый, мнительный, дотошный и любимый, был прекрасным артистом Театра сатиры прошлого. Потом, очевидно, перерос необходимость непрерывной зависимости от мэтров и восхищения значимостью родного театра на мировом рынке и ушел в педагогику, где из молодого педагога стал седым профессором, но не заметил этого и остался юношей. Артистом он был все равно замечательным, как ни глушил в себе это. В «Школе злословия» он сыграл сэра Питера и спровоцировал еще одного профессора и даже завкафедрой мастерства актера Юрия Катина-Ярцева сыграть другого сэра – Оливера. Шаг был необыкновенно мужественный. Одно дело учить, сидя на стуле в аудитории, где только подразумевается, что сам-то ты обучен давно, прекрасно и навсегда. Другое – выйти на сцену в окружении своих же молодых бандитов, которые не простили бы ничего, если вдруг…

Оба профессора боялись, что студенты их переиграют. «Так для этого же и учим, – сказал я им, – чтобы переиграли». А студенты были замечательные – Светочка Рябова, ныне актриса нашего театра, покойный Костя Кравинский, Миша Зонненштраль, потрясающее явление, к сожалению, тоже ушедший из жизни. Мощный курс. Нынешний профессор Анечка Дубровская (Исайкина) сидела тогда, как кукла, на коленях у своего руководителя курса, не смея пошевелиться от ужаса. Сегодня участие педагогов в дипломных спектаклях стало почти нормой. Но первопроходец –
Страница 14 из 17

я.

Многие молодые теперь считают, что незачем четыре года мучиться в театральном училище, если можно воткнуться в раскрученный телепроект, и ты уже – «звизда». Но невозможно за четыре дня приобрести профессиональные навыки в этих телелепрозориях.

Хотя и одного образования тоже недостаточно. Из-за тех, кто стал актером не от Бога, а от образования, в театре возникает неразбериха. Ведь никто не может сам себя признать актером второго, третьего или четвертого сорта.

Ужасно, когда ученики уходят раньше учителей. Среди моих учеников были Андрей Миронов, Наталья Гундарева, Александр Пороховщиков… Начинаешь думать, кто не мой ученик, и понимаешь, что не ученик Яблочкина и, пожалуй, Мольер. Хотя немножко он у меня почерпнул.

* * *

Сегодняшняя жизнь – кровавое шоу с перерывами на презентации и юбилеи. Звонят: «Завтра у нас большой праздник, круглая дата – три года нашему банку». И я понимаю, почему они празднуют: боятся, что до пятилетия не доживут – или накроются, или их всех пересажают. И вот юбилей в Кремлевском дворце – три года «Вротстройбанку». И статуэтки, статуэтки… – можно сложить медный храм.

Перед вручением премии «Золотой Остап»

Все население страны делится на поздравлял-вручал и принимал-получал. Я – из «вручал».

Нет, у меня тоже есть статуэтки, но хотелось бы больше. Если бы кому-то пришла в голову мысль вручить мне что-нибудь на солидном форуме, то могу подсказать, по какой номинации прохожу стопроцентно – «За совокупность компромиссов».

Конечно, этот фестиваль должен быть безжалостным по всем статьям. Главный приз надо давать «За потерю чести и достоинства». Причем трех степеней: «Частичная потеря чести и достоинства», «Временная потеря чести и достоинства», «Окончательная потеря чести и достоинства».

Вообще, как говорила моя соседка по дому Фаина Георгиевна Раневская, все ордена, грамоты и звания – это похоронные принадлежности.

Хотя в советские годы звания и при жизни имели некоторый практический смысл. Так, например, на гастролях в столицах союзных республик народных артистов СССР поселяли в резиденцию ЦК КПСС, а мы, живя в человеческих гостиницах, часто в нечеловеческих условиях, автоматически становились кандидатами в члены гостиницы ЦК.

В санатории «Актер» в Сочи на первом этаже была бильярдная – три стола. Тысячу лет назад мы играли там в бильярд. А рядом пролегала народная тропа – отпускники с обуглившимися носами, кефиром и картами курортников ползли окунуться в прибрежную мочу. И все проходили мимо огромного окна бильярдной. А там Канделаки играл с Товстоноговым, Сеня Соколовский с Николаем Сличенко и я с Пляттом. В дверях стоял амбал и всех прогонял.

И вдруг какая-то баба, как Исинбаева, перепрыгивает через подоконник в комнату. И с курортной картой бросается к первому столу: «Я из Криводышинска. Никто не поверит мне, что я вас видела, дайте автограф». Все вальяжно кладут кии. «Только со всеми регалиями», – говорит она. И начинается: народный артист всего на свете, лауреат Ленинской премии… Она доползает до меня. Я говорю: «Друзья, я сейчас напишу звание, которого ни у кого из вас нет».

И пишу: «Лауреат премии Ленинского комсомола Узбекистана».

А получил я это звание так. В пору некоторого азартного авантюризма и стабильного безденежья мы с Марком Захаровым оказались на гастролях Театра сатиры в Ташкенте. Июль. В одном из номеров по ночам устраивались танцы. Называлось это найт клаб. К нам пришел художник и режиссер Юнгвальд-Хилькевич, который в Ташкенте жил. Его друг талантливый Батыр Закиров решил создать узбекский мюзик-холл. И предложил нам с Марком Захаровым в этом поучаствовать. Мы с Марком, выйдя нетвердой походкой из найт клаба и дожевывая бешбармак, сказали: «С удовольствием». Первая программа называлась «Путешествие Синдбада-морехода». Мы написали ее в течение двух ночей. И в течение трех ночей Марк Анатольевич ее поставил. Был грандиозный успех, и мы получили звания.

Когда придумали комсомольское лауреатство, очень много артистов, отчаявшихся получить что-нибудь путное, бросились добывать себе это молодежное поощрение. Надежда состояла в том, что лауреатом премии Ленинского комсомола мог стать человек любого возраста, так как не обязательно быть молодым, чтобы посвятить себя комсомольским проблемам. «Не расстанусь с комсомолом – буду вечно молодым» – этот лозунг-песня очень помог авторам и многим деятелям искусства в приобретении юношеских привилегий. Не всем, конечно, удавалось пробиться на Олимп – ЦК ВЛКСМ – и быть помощниками пятидесятилетних комсомольских вождей – умные люди сразу бросились по республикам, областям…

Один наш очень хороший, но очень нервный артист, дико переживая из-за запаздывания звания заслуженного, проникся необыкновенной творческой любовью к комсомолу Коми АССР. Он возил туда бригады, устраивал декады и месячники дружбы. Деятельность эта была правильно понята, и буквально через полгода он стал обладателем высокого звания лауреата премии комсомола Коми АССР. Словечко «Коми» (хотя республики, как известно, у нас были все равны) несколько раздражало молодого лауреата, и при объявлении своего имени в концертах он стыдливо просил конферансье отбрасывать географическую принадлежность его лауреатства и объявлять просто: «Лауреат премии Ленинского комсомола». Заметив это, я его по-товарищески предупредил, что если, не дай бог, кто-нибудь из «оттуда» это услышит, может быть огромный скандал, вплоть до лишения звания. Наш нервный друг поблагодарил меня и спросил совета. Я совет ему дал, и объявлялся он впредь красиво и неподсудно: «Лауреат премии Коми-сомола».

Когда времена изменились, по инициативе великого клоуна-лицедея Вячеслава Полунина в Ленинграде была создана Академия дураков. Талантливейший и неуемный Ролан Быков тут же открыл Московский филиал академии и, назначив себя, Мережко и Жванецкого академиками, то есть, как написано в дипломе, «полными дураками», нашел в себе силы избрать еще член-корреспондентов академии: Гафта, Державина и меня – с формулировкой «полудурки». Когда мы законно поинтересовались причиной такой дискриминации, Ролан сказал, что до полных мы не доросли по возрасту. Все это звучало неубедительно, очень отдавало интригой, ибо не настолько уж мы были моложе и умнее академиков.

В том же Петербурге организовалось веселое содружество – «Золотой Остап» – с одновременным созданием еще одной престижной академии – Академии юмористических авторитетов. В этом заведении судьба моя сложилась более счастливо: на торжественном открытии академии во Дворце искусств один из ее создателей, Вадим Жук, рыцарь ленинградской юмористики, автор и режиссер многих прелестных произведений «капустно»-сатирического направления, демократично объявил, что выборы затягивать не имеет смысла, так как в фойе накрыты спонсорские столы, и поэтому кандидатура одна. Он попросил меня на сцену, прочел справку-характеристику, и буквально за десять минут я стал Президентом Российской академии юмористических авторитетов имени (или памяти, уже забыл) Остапа Бендера.

У меня есть ордена, а также одна звезда. Личная. Раньше, когда планеты еще не покупали, система была такая:
Страница 15 из 17

где-то в астрономической лаборатории сидела большеглазая, очевидно, не востребованная на Земле девушка и круглые сутки смотрела в телескоп. Потом вдруг кричала: «Ой, я открыла новую звезду! В созвездии Бзи левее Бза вижу Бзу!» Проверяли, есть ли там какая-то микроскопическая фигня. Тот, кто эту звездочку разглядел, мог сказать: «Я хотел бы, чтобы ее назвали «Ширвиндт», и несколько инстанций, в том числе американская, утверждали название. У меня есть сертификат. Малая планета под названием Shirvindt – всего 10 км в длину. Уже лет двадцать я имею собственную площадь в космосе и «летаю» где-то недалеко от звезд по имени Хармс и Раневская. Чем очень горжусь.

* * *

Верить почти некому – критическая когорта у нас какая-то странная. По отдельности общаешься – разные, подчас самобытно-интересные личности. Попадаются даже грамотные. Но стоит им собраться вместе – моментально образуется «клубок». Безапелляционность и витиеватые издевательства. Пираньи пера в газетной соревновательности превращаются в мелких насекомых на многострадальном лобке театрального организма.

Это молодая «критическая мысль». А старики, чтобы не быть выкинутыми из театрального процесса, вынуждены становиться желчными Пименами истории сплетен советского театроведения.

Не читаю прессы я,

От нее – депрессия.

Раньше критики ходили по контрамаркам и питались на премьерных банкетах. Сегодня ходят по билетам и не остаются на еду. Подозреваю, что баланс между заказной статьей и стоимостью билета смещается в первую сторону.

Самая гениальная критическая статья, которую я когда-либо читал, – в анекдоте: приехал знаменитый датский трагик в Ковент-Гарден играть Гамлета. Наутро появилась рецензия в лондонской газете: «Вчера датский гастролер в Ковент-Гардене играл Гамлета. Играл его до 12 часов ночи». Все. Это честная, хорошая критика.

Но надо с кем-то советоваться! Не с кем. Окружение делится в основном на три категории: холуи, влюбленные и ненавистники. Холуи безоглядно врут, мечтают угодить и стараются что-то повыгоднее вякнуть. Влюбленные бездумно и покорно безразличны. Ненавистники со стиснутыми зубами сдерживают эмоции, чтобы выплеснуть их за стенами прямого общения. Поэтому никому не верю и приходится советоваться с самим собой – это очень трудный диалог, обреченный на слабовольный компромисс.

Бессознательно льстишь самому себе. Но сурово и честно или – еще пошлее – по большому счету (кто этот счет ведет?) думаю, что самая точная аналогия со мной – это Л.М. Зингерталь, под фотографией которого в какой-то одесской книжке начала прошлого века написано: «Зингерталь – известный одесский салонный юморист и импровизатор».

Я столько в длинной профессиональной жизни навякал смешного! Ах, если бы кто-нибудь догадался, что это может стать афоризмом, и записывал за мной, то, ей-богу, потомки присовокупили бы меня к ликам Раневской, Светлова, Паперного… Обидно – аж жуть!

Но это – патология мгновенной смысловой реакции на ситуацию. Или конкретная мини-задача – отписать кому-то ответ, открыточку, поздравление, сдобрить надписью скромный подарок.

Журналисты надеются что-то парадоксальное ухватить от моего так называемого амплуа, имиджа: вдруг скажет что-нибудь неожиданное, в меру афористичное. Их ведь не интересует моя точка зрения, мысли или моя, не дай бог, практическая деятельность. Но если бы вдруг журналисты перестали проситься на интервью, очень расстроился бы. Это все слова, что «надоело». Альберто Сорди как-то спросили: «Мешает ли вам ваша популярность?» И он ответил: «Мне дико мешало, когда ее не было».

Звонит мне недавно Татьяна Егорова. Она стала очень популярной после книги «Андрей Миронов и я». То есть она. А я там – главное действующее дерьмо. Когда-то я взял Таньку за ручку и с каким-то рассказиком привел к Вите Веселовскому в «Клуб 12 стульев» «Литературной газеты». То есть, по сути, сделал ее писательницей. Брать за ручку надо не всякого. И в руки давать ручку тоже не каждому.

И вот звонит она и говорит: «Послушай, связались со мной якобы из «Комсомольской правды» и хотят, чтобы я сказала, с кем ты живешь и с кем жил, каким способом, что ты за мужик. И рефреном: «Вы же его терпеть не можете». Обещают хорошо заплатить. Я их послала». Ненавистники тоже бывают альтруистами.

Или еще проще – звонят агенту актрисы, моей ученицы: «Расскажите, она жила с Ширвиндтом еще в институте или он ее в театр взял и там стал с ней жить? Мы хорошо заплатим». Это журналистика?

Степень «желтизны» стало очень трудно определить, поскольку иногда и серьезные газеты позволяют себе подобные публикации. Невозможно понять с первого взгляда, какая газета: желтая, зеленая или голубая. Когда интерес строится на алькове, на болезни, на смерти, это за пределами не только совести, но и человечности. Общественная полемика опустилась до уровня спальни и унитаза.

Сейчас все обо всех в курсе дела. Ума не приложу, как актрисы осмеливаются играть что-то серьезное. Она выходит на сцену, и ползала знает о ней все: в каких колготках, в каких прокладках, с кем спала вчера и кому дала отставку на прошлой неделе. А некоторые даже на себя наговаривают. Куда лучше было раньше, когда актера окружал флер таинственности, которая, кстати, неплохо работала на репутацию. А потом начали ковыряться в закулисном хламе…

Когда-то давно в «Кинопанораме» представляли, кажется, «Алые паруса». Показали фрагмент: Вася Лановой – молодой, сияющие глазищи, белая рубашка… Бабах! – в него стреляют. Ну и на рубашке эффектно расползается кровавое пятно. А в студии сидит какой-то знатный бутафор. «Как это вам, Ферапонт Митрофанович, удался такой замечательный трюк?» И тот принимается жизнерадостно шамкать: «А фто, хорофо? Мы под рубафку подкладываем такую… типа клизмы. А у него в кармане веревофька.

И когда в него стреляют, он за веревофьку дергает, брыффет краска, ну и ффё…» Понятное дело, алые паруса немедленно линяют после таких захватывающих откровений.

* * *

Сколько невероятных слухов, сколько кисленькой информации, сколько якобы подсмотренных скрытой камерой альковно-амурных сплетен витает над биографиями известностей. Опровергать стыдно, доказывать бесполезно.

Вот публикация – из газеты «Московский комсомолец» за 2004 год:

ПОКЛОННИЦА АЛЕКСАНДРА ШИРВИНДТА ИЩЕТ ЛЮБОВЬ В СУДЕ

Весьма экстравагантным способом добивается любви популярного артиста, руководителя Театра сатиры Александра Ширвиндта одна из его поклонниц. Женщина пытается принудить знаменитого актера к сожительству через суд! Впрочем, вместо своего кумира предприимчивая дамочка согласна получить деньги. Она утверждает, что Ширвиндт и так живет с ней, только «посредством технических средств». В этой белиберде предстоит разобраться Тверскому суду столицы.

Как сообщили «МК» в суде, в иске к Театру сатиры москвичка настаивает, чтобы Александр Ширвиндт жил с ней вместе либо заплатил выкуп.

Беспардонное вымогательство любви и денег у известного актера женщина считает вполне справедливым. Безумная поклонница уверяет, что знакома с Ширвиндтом много лет. Якобы артист приходит к ней в квартиру, чинит электроприборы, забивает гвозди и даже оставляет деньги, но только когда ее нет
Страница 16 из 17

дома. Такую любовь женщина и называет сожительством «посредством технических средств». В общем, дамочка «мирилась» с таким поведением своего кумира, но теперь терпение ее лопнуло. Она желает получить либо мужчину, либо его деньги. И требует, чтобы суд помог ей в этом. Несмотря на явную бредовость иска, служителям Фемиды все же придется рассматривать его.

В процессе чтения этой публикации дома назревал мощный скандал, но, когда семья дошла до описания моих работ в качестве электрика, накал страстей поутих.

Сейчас все выходят в Интернет (я бы тоже вышел, но не умею). Кому ни позвонишь: «Перезвоните, он сидит в Интернете». Тон – извиняющийся, будто сказали, что он сидит в клозете. Слово «сайт» тоже ассоциируется с чем-то мочеиспускательным.

Новинки прогресса – это не мое. Атрофия восприятия – страшная штука. Она, к сожалению, приходит с годами. Отталкивание того, что не понимаешь.

Компьютеры даже не знаю, с какой стороны втыкают и куда. Я когда-то умел писать, и довольно грамотно – с запятыми и деепричастными оборотами. Но и в то время печатную машинку так и не освоил. Поэтому по-прежнему пишу, как Пушкин, – пером.

Помню, один из первых компьютеров появился у Ролана Быкова. Он позвал меня к себе домой в поселок Сокол и сначала рисовал на компьютере, а потом стал печатать. Гениальный человек – был ведь уже совсем не мальчик, а все освоил. Я сидел с трубкой во рту: «Как же это ты?» И он сказал: «Просто мне очень интересно».

С Интернетом надо быть осторожным. Вот что мне оттуда достали:

Актер Ширвиндт Александр

Дата рождения 19.07.1934

Александр Анатольевич Ширвиндт родился 19 июля 1934 года в Москве. В 1956 году окончил Щукинское театральное училище. Дебют в кино – в фильме «Она вас любит». Сыграл множество великолепных комедийных ролей как на сцене Театра сатиры, так и в кино. Пожалуй, одна из наиболее удачных киноработ Ширвиндта – роль Ипполита в фильме «Ирония судьбы, или С легким паром»…

Еще бы не удачная, когда ее играл Юрий Яковлев!

Зачем пользоваться Интернетом, если можно достать документальный материал, например письма поклонниц таланта, которых раньше называли сырихи.

Письма хочется сохранить хронологически точно и дифференцировать их по жанрам и тематике. Ничего в них не надо дописывать и дошучивать, а то можно будет предположить, что их коснулась рука любимых мною Сени Альтова или Миши Мишина. Но, думаю, такого наива им уже не потянуть.

В общем, письма – документально-реальные.

Дорогой Заслуженный Артист А. Ширвиндт!

Прошу извинить нас за наше беспокойство. Пишут к Вам и обращаются с просьбой две подруги – Люда и Валя. Мы давно мечтаем вступить с Вами в письменную связь, но очень стеснялись! Один раз мы посмотрели в нашем клубе к-ф «Атаман Кодр», в котором Вы исполняли роль молдавского военного Василия Богдескула. Мы не побоимся даже сказать, что к-ф нам слишком понравился.

С той знаменательной даты мы всюду ищем Вашу фамилию в кино и в передачах по телевизору. Мы с подругой Валей смотрели по многу раз все к-ф и передачи, где Вы выступаете: «Приходите завтра», где Вы играли образ Вадима, «Еще раз про любовь», где Вы создали замечательный образ Феликса, «Ирония судьбы», где много песен и юмора, и т. д. Лучше всего нам понравилась передача по телевизору «Свадьба Фигаро», где Вы были очень красивый и замечательно исполняли роль графа.

Вы необыкновенный артист! Глядя на Вас, нам не хочется, чтобы кончались годы нашей только начинающейся юности!

Дорогой артист А. Ширвиндт! Мы с подругой Валей живем в Костромской обл., окончили профтехучилище и в настоящее время работаем и мечтаем учиться и дальше. В настоящее время мы находимся в г. Москве, где остановились у Валиной тети в отпуске. Мы приходили к Театру «сатиры» 4 раза и смотрели на все Ваши фото в разных ролях, повешенных на доме.

У нас есть Ваша вырезка. Это когда вы разговаривали в дружеской беседе с артистом А. Мироновым в «Литературной газете»

24 сентября 1975 года. Мы с подругой Валей ее часто читаем. Наша самая заветная мечта увидеть Вас живым! Но мы никогда не видели! У нас к Вам очень большая, а, возможно, и дерзкая просьба. Помогите нам достать билет на Вас! Мы понимаем, что у Вас нет на это свободного времени. Один человек нам сказал, что артистам приходится запоминать роли наизусть. Правда ли это? Мы еще раз извиняемся за наше беспокойство. По Вашим глазам – «зеркалу души» – мы считаем Вас очень добрым и очень отзывчивым человеком с большой буквы и надеемся на эти ваши чувства!

Мы придумали сделать так: Вы, может быть, можете, если Вам нетрудно, оставить билет в окошке, где касса, в конверте, который мы высылаем. А мы придем с деньгами 10 апреля с утра и можем прийти еще. Только мы уезжаем с 30 числа. Очень умоляем Вас об этом! Как пишут в стихах: «Дорога в жизни одна, Ведет лишь к смерти она». И мы не знаем, когда еще приедем

в г. Москву!

Мы Вас очень-очень просим. Мы никогда никого ни о чем не просили!!! Это первый и последний раз!!! Будем с большим нетерпением надеяться!!!

О своей жизни и своем впечатлении от Вас мы опишем в следующем письме.

До свидания.

    С большим комсомольским приветом к Вам –

    Люда и Валя

    6 апреля 1978 года

Здравствуйте, уважаемый Александр Ширвиндт!

Меня зовут Сергей. Мой дед, председатель колхоза «Третья пятилетка», достал билеты на «Маленькие комедии большого дома». Мне очень понравилось Ваше выступление. Вы говорили про Сергея, как про меня. Я много понял. Я теперь не «равносторонний треугольник». У меня действительно, как Вы сказали, были все тройки, но теперь – Вы, наверное, не поверите – у меня осталось только четыре тройки – по алгебре, химии, русскому и английскому языку. Спасибо Вам большое за то, что благодаря Вам я многое понял и вообще, хотя я в 8-м классе, но пьеса, особенно Вы, говорили про меня и про многих из нашего класса. Когда закончу школу, хочу стать артистом, как Вы.

Очень прошу ответить на мое письмо. Как Вы стали артистом? Что Вы мне посоветуете? Мама не хочет, чтобы я был артистом, но я знаю, что у меня получится.

Очень жду ответа.

    Сергей, Москва

Здравствуйте, Александр!

Прошу извинить меня, но я не знаю Вашего отчества. И еще: прошу, представьте, что Вам пишет не девушка, а просто человек. Вы ведь артист, Вам это, по-моему, представить просто.

Знаете, почему я так хочу? Находятся еще девушки, которые пишут артистам, мужчинам всякую чепуху. Но им можно простить – они молоды и глупы. Я пишу Вам без какой-либо корысти.

Сначала – о Вас. Вы верите в любовь с первого взгляда? Только помните наш уговор (я – не девушка). Любовь не простую, земную, а любовь к таланту. Сейчас я посмотрела по телевизору «Бенефис» Л. Голубкиной с Вашим участием и подумала: «Да он и интересный человек!»

Вот тут я должна сказать немного о себе. Вы знаете, я очень жалею, что родилась женщиной (вообще-то это не ново!). Меня всегда тянет к мужчинам, но, во-первых, не ко всем, а к интересным, умным, а во-вторых, не с теми чувствами, которые свойственны женщине, а с чувством узнать что-то интересное от них.

Но вернемся к Вам. Мне захотелось с Вами поговорить. Нет, не поплакаться в жилетку, а поговорить, посоветоваться. Я убедилась в том, что Вы очень серьезный актер и человек.

Когда я смотрела эпизод, где Вы
Страница 17 из 17

говорите: «Боже мой! Что это сегодня творится? Мама?!!» – я просто чуть не визжала от восторга. Я просто пожирала Вас на экране глазами. Ловила каждый жест, каждый взгляд. Иногда казалось, что я играю вместе с Вами… Но вот последняя сцена. Этот взгляд при словах о том, что «смогу ли я жить без вас» (извините, не помню дословно). Эта сцена полностью драматическая. Не знаю, может, Вы и играете серьезные роли (я Вас ведь не видела), но мне кажется, что Вы больше драматический актер, чем комедийный.

Какое-то у меня нескладное письмо получилось. Вы, наверное, не поймете меня. Я не буду переписывать письмо на чистовой, потому что могу передумать посылать Вам его. А послать надо.

Теперь, когда Вы прочитали письмо, судите сами: или не обратить на него внимания, или обратить. Я буду считать за счастье, если Вы хоть чем-нибудь (пусть просто открыткой) дадите знать, что получили мое письмо.

    С уважением,

    Лидия.

    26 сентября 1975 года

* * *

Недавно услышал смешной анекдот. Один говорит: «Ну, все, выйду на пенсию и докончу вторую книгу». – «Вы пишете?» – спрашивает другой. «Нет, читаю».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/aleksandr-shirvindt/skleroz-rasseyannyy-po-zhizni-2/?lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.