Режим чтения
Скачать книгу

Таинство девственности (сборник) читать онлайн - Зигмунд Фрейд

Таинство девственности (сборник)

Зигмунд Фрейд

В сборник вошли наиболее известные произведения Зигмунда Фрейда, выдающегося австрийского ученого, основателя теории психоанализа, совершившего переворот в психиатрии, психологии, философии, литературе – и в культуре в целом.

В работах «Психология масс и анализ человеческого “Я”» и «Будущее одной иллюзии» изложены взгляды Фрейда как теоретика общества: масштабные проблемы преобразования культуры, основанного на гармоничном соотношении рационально-научного и духовно-религиозного начал; результаты изучения коллективной психологии масс, всегда испытывающих потребность в вожде и одновременно страх перед ним.

В очерках «О нарциссизме», «Таинство девственности», «К теории полового влечения» Фрейд утверждает центральную роль сексуальности в психоаналитической концепции человека, открывает главный источник эмоциональной энергии – либидо – как фундамент характера, поведения и поступков людей, как ведущий мотив их деятельности.

Наконец, статья «История одного детского невроза» представляет другое направление богатого наследия Фрейда, который был не только великим ученым-теоретиком, но и талантливым врачом-практиком. В этой работе Фрейд, детально исследуя психику ребенка, делает важные для психиатрии выводы о развитии детской сексуальности и ее влиянии на дальнейшую жизнь человека.

Зигмунд Фрейд

Таинство девственности

Перевод с немецкого:

Я. М. Когана («Психология масс и анализ человеческого «Я»)

Под ред. И. Д. Ермакова («Будущее одной иллюзии»)

А. В. Вяхирева, И. Е. Полякова («Таинство девственности», «О нарциссизме», «К теории полового влечения»)

М. В. Вульфа («Об особом типе “выбора объекта” у мужчины»)

М. В. Вульфа, О. Б. Фельцмана («Из истории одного детского невроза»)

Вступительная статья С. Цвейга в переводе С. И. Бернштейна

Примечания И. В. Кивель

Переводы произведений З. Фрейда заново отредактированы, текст исправлен в соответствии с современными языковыми нормами и принятой в современном психоанализе терминологией.

В оформлении обложки использовано фото Зигмунда Фрейда, 1926 г.

Фотограф Макс Хальберштадт

Толкование снов[1 - Из книги С. Цвейга «Исцеление духом (Месмер. Мари Бейкер-Эдди. Фрейд)». Перевод С. И. Бернштейна. – Примеч. ред.]

Стефан Цвейг

Как это люди до сих пор так мало раздумывали о содержании наших снов, свидетельствующем о наличии двойной жизни в человеке? Разве в этом явлении не заключена целая новая наука?.. Оно по меньшей мере подтверждает факт постоянного разрыва между сторонами нашей природы. Я в конце концов вынес из этого убеждение в преимущественной мощи скрытых наших чувств над явными.

    Бальзак, Луи Ломбер, 1833 г.

Бессознательное – глубочайшая тайна всякого человека; психоанализ ставит себе задачей помочь ему в раскрытии этой тайны. Но как раскрывается тайна? Трояким образом. Можно силой исторгнуть у человека то, что он утаивает; столетия пыток показали наглядно, каким способом можно разжать и упрямо стиснутые губы. Далее, можно путем различных сопоставлений угадать скрытое, пользуясь короткими мгновениями, когда смутный абрис тайны – подобно спине дельфина над непроницаемой гладью моря – на секунду всплывает из мглы. И можно, наконец, с величайшим терпением дождаться случая, когда, в состоянии ослабленной настороженности, высказано будет то, что скрывалось.

Всеми этими тремя техническими приемами пользуется попеременно психоанализ. На первых порах он пытался насильственно заставить заговорить бессознательное, подавляя волю гипнотическим внушением. Психологам давно уже было известно, что человек знает о себе больше, чем он сознательно признает перед самим собой и другими, но они не умели толком подойти к подсознательному. Только месмеризм* показал впервые, что в состоянии искусственного сна из человека нередко можно извлечь больше, чем в состоянии бодрствования. Тот, чья воля парализована, кто пребывает в трансе, не знает, что он говорит в присутствии других; он полагает, что находится в мировом пространстве наедине с самим собой, и выбалтывает, не смущаясь, сокровеннейшие свои желания и тайны. Поэтому гипноз казался поначалу самым многообещающим методом; но вскоре (по соображениям, которые завели бы нас слишком далеко в детали дела) Фрейд отказывается от насильственного вторжения в бессознательное как от способа неэтического и малопродуктивного; подобно тому как судопроизводство, на более гуманной ступени, добровольно отказывается от пытки, заменяя ее более сложным искусством допроса и косвенных улик, так и психоанализ вступает в эпоху комбинирования и догадок из эпохи насильственно добытых признаний. Всякая дичь, как бы ни была она проворна и легка на ходу, оставляет следы. И в точности так же, как охотник по самым слабым отпечаткам ног угадывает поступь и породу зверя, как археолог по осколку вазы устанавливает принадлежность к той или иной эпохе целого города, погребенного под землей, и психоанализ практикует в этой последующей стадии развития свое искусство тайного розыска, пользуясь малейшими указаниями, при посредстве которых бессознательное проявляет себя в данный момент в пределах сознательной жизни. Уже при первых своих наблюдениях в направлении этих указаний Фрейд обнаружил поразительные следы, а именно так называемые ошибочные действия. Под ошибочными действиями (для каждого нового понятия Фрейд неизменно находит особо меткое слово) глубинная психология понимает совокупность всех тех своеобразных явлений, которые человеческая речь, величайшая и старейшая представительница психологического опыта, давно уже объединила в одну целостную группу и обозначила одинаковым начальным слогом «о», как то: о-говориться, о-писа?ться, о-ступиться, о-слышаться. Пустяк, без сомнения: человек оговаривается, произносит одно слово вместо другого, принимает один предмет за другой, описывается, пишет вместо одного другое слово, с каждым случается такая ошибка десять раз на дню. Но откуда берутся эти опечатки в книге жизни? В чем причина того, что материя противится нашей воле? Ни в чем – случай или усталость, отвечала старая психология, поскольку она вообще не удостаивала своим вниманием столь незначительные изъяны повседневной жизни. Отсутствие всякой мысли, рассеянность, невнимательность. Но Фрейд берется за дело вплотную: что значит отсутствие мысли, как не то, что наши мысли не там, где надлежало бы им быть в согласии с нашей волей? И если, в результате, не осуществляется диктуемое волею намерение, то откуда выскакивает другое, волей не продиктованное? Почему вместо того слова, которое мы хотим произнести, мы произносим другое? Так как при ошибочных действиях вместо действия преднамеренного совершается другое, то кто-то должен был вмешаться и это действие воспроизвести. Должен быть кто-то, кто добывает это неправильное слово вместо правильного, кто прячет предмет, который мы ищем, кто коварно подсовывает вместо сознательно разыскиваемого другой предмет. И вот Фрейд приходит к убеждению (и эта идея становится первенствующей в его методике), что на всем пространстве психики нет ничего бессмысленного, случайного. Для него всякий
Страница 2 из 29

душевный процесс имеет определенный смысл, всякий поступок – своего вдохновителя; и так как в этих ошибочных действиях сознательная сфера человека не участвует, но оттесняется, то что же такое эта оттесняющая сила, как не бессознательное, столь долго и безуспешно разыскиваемое? Таким образом, ошибочное действие означает для Фрейда не отсутствие мысли, но проникновение вовне некоей оттесненной мысли. Что-то высказывает себя в о–говорке, в о–писке, чему не давала выхода в речь наша сознательная воля. И это что-то говорит неведомым и подлежащим еще изучению языком бессознательного.

Этим самым объяснено нечто основное: во-первых, в каждом ошибочном действии, во всем якобы неправильно проделанном, выражается какое-то тайное намерение. И во-вторых: в области сознательной воли должно было быть налицо сопротивление этому проявлению бессознательного. Когда, например (я беру примеры самого Фрейда), профессор говорит на конгрессе о работе своего товарища: «Мы не в состоянии дать достаточно низкой оценки этому открытию», то сознательным его намерением было, правда, сказать «высокой», но в глубине своей души он думал «низкой». Это ошибочное действие выдает его истинную установку, оно, к его собственному ужасу, выдает его тайну, состоящую в том, что он охотнее недооценил бы работу своего товарища, чем переоценил ее. Или если некая искушенная в туризме дама жалуется во время экскурсии, что у ней намокли от жары блуза и рубашка, и потом продолжает: «Если бы только скорее добраться до панталон и сбросить все!» – то кто же не поймет того, что поначалу она хотела высказаться полнее и сообщить, что у нее намокли блуза, рубашка и панталоны[2 - Не поддающаяся переводу обмолвка: в подлиннике «nach Hose» вместо «nach Hause». Hose – «панталоны», nach Hause – «домой». – Примеч. перев.]. Понятие «панталоны» было близко к тому, чтобы соскочить с языка, но в последний момент является сознание непристойности положения; это сознание преграждает путь слову и оттесняет его; но подавленное намерение не до конца вытеснено, и вот роковое слово выскакивает, пользуясь мигом растерянности, в следующей фразе, в качестве «ошибочного действия». При обмолвке высказывают то, чего собственно не хотели сказать, но что думали в действительности. Забывают то, что в глубине души хотели забыть. Теряют то, что хотели потерять. Ошибочное действие почти всегда означает признание и улику против самого себя.

Это психологическое открытие Фрейда, незначительное по сравнению с основными его творческими мыслями, встретило, в ряду его наблюдений, наиболее единодушное признание со стороны, как самое забавное и безобидное; в пределах же его системы ему принадлежит только промежуточная роль. Ибо такие ошибочные действия имеют место сравнительно редко, они являются лишь мельчайшими осколками бессознательного, слишком малочисленными и слишком рассеянными во времени, чтобы можно было составить из них мозаику целого. Но Фрейд, с присущей ему жаждой наблюдательности, нащупывает, конечно, исходя отсюда, всю нашу душевную жизнь по ее поверхности: нет ли налицо и других столь же «бессмысленных» явлений и нельзя ли их растолковать в том же смысле. Ему не приходится долго искать, чтобы столкнуться с наиболее постоянным явлением душевной нашей жизни, которое точно так же слывет бессмысленным и считается даже типичной бессмыслицей. Даже в разговорном языке сон, этот повседневный наш гость, характеризуется как назойливый пришелец и фантастический бродяга по логически безупречным путям нашей мозговой системы: «сновидения – пена». В глазах людей это – ничто, расцвеченная, как мыльный пузырь, пустота без цели и без смысла, мираж в крови; их содержание ничего не «означает». Человеку нечего делать со своими снами, он не повинен в этой своенравной, колдовской игре своей фантазии – так аргументирует старая психология и отказывается от всякого осмысленного их толкования; пускаться в серьезные разговоры с этими лживыми и бестолковыми созданиями не представляет для науки никакого смысла, никакой ценности.

Но кто же говорит, показывает, живописует, действует и создает образы в наших сновидениях? Уже прежняя эпоха подозревала, что здесь говорит, действует и проявляет свою волю не наше бодрствующее «я», а кто-то другой. Уже древность поясняла относительно сновидений, что они нам «даны», вложены в нас какой-то высшей силой. Здесь проявляет себя какая-то сверхземная или – если отважиться на это слово – какая-то сверхличная воля. А для всякой внечеловеческой воли древний мир мифов знал только одно толкование: боги! – ибо кто же кроме них обладал даром превращения и высшей силой? Это были они, обычно незримые; в символических сновидениях приближались они к людям, нашептывали им вести, наполняли их ужасом или надеждой и рисовали на черной завесе сна красочные свои картины, предостерегая и заклиная. Уверенные, что внемлют в этих ночных откровениях священным, более того, божеским голосам, все первобытные народы с величайшим жаром пытались уразуметь человеческим своим умом божественный язык «сновидения», чтобы постигнуть в нем волю божества.

Так на заре человечества, в качестве одной из самых ранних наук, возникло толкование снов; перед каждой битвой, перед каждым решающим событием, по прошествии ночи, исполненной сновидений, жрецы и прорицатели вникают в сны и толкуют их содержание как символ грядущего блага или угрожающего зла. Ибо древнее искусство толкования снов, в противоположность психоанализу, раскрывающему с их помощью человеческое прошлое, полагает, что в этих фантасмагориях бессмертные возвещают смертным их будущее. И вот тысячелетиями царит в храмах фараонов, в акрополях Греции, в святилищах Рима и под палящим небом Палестины эта мистическая наука. Для сотен и тысяч поколений сновидение было наиболее достоверным толкованием судьбы.

Новая эмпирическая наука, само собой разумеется, резко порывает с этим воззрением, как с суеверным и до крайности наивным. Так как она не признает никаких богов и едва ли признает божество, то не видит в снах ни указания свыше, ни какого-либо смысла вообще. Для нее сны – это хаос, по неимению смысла не имеющий никакой цены, голый физиологический акт, лишенное тональности, дисгармоническое последействие нервных возбуждений, красочный мираж переполненного кровью мозга, последний, не имеющий значения отголосок непереваренных за день впечатлений, который уносится мутной волною сна. В таком беспорядочном нагромождении образов нет, разумеется, никакого логического или психического смысла. Поэтому наука не усматривает в чередовании сновидений ни достоверности, ни цели, отрицая какое бы то ни было их значение или закономерность; психология того времени не делает даже попыток осмыслить бессмысленное, истолковать не поддающееся толкованию.

Только с появлением Фрейда – по прошествии двух-трех тысячелетий – сновидение получает опять объективную ценность, как некий указующий на судьбу человека акт. Там, где другие видели только хаос, беспорядочное движение, глубинная психология вновь постигает закономерное действие сил; то, что казалось ее предшественникам запутанным лабиринтом без выхода и без смысла, представляется ей via regia*,
Страница 3 из 29

связывающей подсознательную жизнь с сознательной. Сновидение является посредником между миром наших потайных чувств и миром чувств, подчиненных нашему сознанию; благодаря ему мы можем знать многое такое, что в состоянии бодрствования соглашаемся знать неохотно. Ни один сон, утверждает Фрейд, не является до конца бессмысленным, каждому из них, как полноценному душевному акту, присущ определенный смысл. В каждом проявляет себя не высшая правда, не божественная, не внечеловеческая воля, но зачастую самая затаенная, самая глубокая воля человека. Правда, этот вестник не говорит языком обыкновенной нашей речи, языком поверхностным, – он говорит языком глубины, языком бессознательного. Поэтому мы не сразу постигаем его смысл и его назначение; мы должны сперва научиться истолковывать этот язык. Новая, подлежащая еще разработке наука должна научить нас закреплять, постигать, переводить на понятный нам язык то, что с кинематографической быстротою мелькает на черной завесе сна. Ибо подобно всем первобытным языкам человечества, подобно языку египтян, халдеян и мексиканцев, язык сновидений пользуется исключительно образами, и всякий раз мы стоим перед задачей претворить его символы в понятия. Эту задачу – преобразовать язык сновидений в язык мысли – берет на себя Фрейд, имея в виду нечто новое и характерное для его метода. Если старая, пророческая система толкования снов пыталась познать будущее человека, то вновь возникшая психологическая система прежде всего хочет вскрыть его психобиологическое прошлое, а с ним вместе и подлинное его настоящее. Ибо только по видимости наше выступающее в сновидениях «я» идентично нашему «я» бодрствующему. Так как времени во сне не существует (не случайно мы говорим «с быстротою сновидения»), то во сне мы представляем совокупность всего, чем были когда-либо и что мы теперь; наше «я» одновременно и младенец, и отрок, человек вчерашнего дня и человек сегодняшний, суммарное «я», итог не только текущей, но и прожитой жизни, между тем как наяву мы воспринимаем единственно наше мгновенное «я». Всякая жизнь двойственна. В глубине, в бессознательном, мы являем собой совокупность нашей личности, былое и настоящее, первобытного человека и человека культурного в их нагромождении чувств, архаические остатки некоего пространного, с природой связанного «я», а вверху, в ясном, режущем свете дня – только сознательное, преходящее «я». И эта универсальная, но смутная жизнь сообщается с нашим преходящим существованием почти исключительно ночью, при посредстве таинственного гонца во тьме – сновидения; самое существенное, что мы в себе постигаем, узнаем мы от него. Потому-то подслушать его, понять его назначение и значит ознакомиться с самым существом своей сущности. Только тот, кто знает свою волю не только в пределах сознания, но и в глуби своих сновидений, догадывается, поистине, о том итоге пережитой и преходящей жизни, который мы именуем нашей личностью.

Но как опустить грузило в столь непроницаемые и безмерные глубины? Как познать отчетливо то, что никогда ясно не высказывается, что мелькает только смутными личинами в затененных переходах нашего сна, что вещает только, вместо того чтобы говорить? Найти для этого ключ, найти расколдовывающий шифр, который бы выразил непонятный язык сновидений языком яви, – это требует своего рода магии, какой-то провидческой интуиции. Но Фрейд в своей психологической мастерской обладает отмычкой, которая раскрывает все двери, он пользуется почти безошибочной механикой; во всех случаях, когда он хочет достигнуть самых сложных результатов, он исходит из самого примитивного. Неизменно ставит он изначальную форму на один уровень с конечной; всегда и повсюду нащупывает он корни, чтобы ознакомиться с цветком. Поэтому Фрейд в своей психологии сна начинает не с высококультурного, сознательного человека, а с ребенка. Ибо в детском сознании, в пределах наличных представлений, мало имеется смежных, соприкасающихся понятий, круг мышления ограничен, ассоциации слабы, и потому материал сновидений доступен обозрению. В отношении детских снов достаточно минимальной дозы искусства толкования, чтобы сквозь тонкую оболочку мышления проникнуть в область затаенных чувственных восприятий. Ребенок прошел мимо кондитерской, родители не согласились купить ему что-либо, и вот ребенок видит во сне шоколад. Полностью неотстоявшимися, полностью неокрашенными претворяются в детском мозгу вожделение в образ, желание – в сновидение. Нет еще налицо каких бы то ни было душевных, моральных, сексуальных, интеллектуальных комплексов, какой-либо чрезмерной предусмотрительности или оглядки. С той же непосредственностью, с какой ребенок демонстрирует себя, свое голое и чуждое стыдливости тело всякому постороннему, раскрывает он и во сне свои подлинные желания.

Этим самым проделана уже некоторая подготовительная работа в целях будущего толкования. Оказывается, что за символическими образами сна скрываются по большей части неисполнившиеся, подавленные желания, которые не могли осуществиться днем и вот устремляются теперь обратно в жизнь путями сновидения. То, что по каким-либо причинам не могло воплотиться днем в слово или в действие, выявляет себя там в красочных фантазиях, при посредстве образов и очертаний; в ускользающем от контроля потоке сна все вожделения и устремления нашего внутреннего «я» могут свободно и во всей наготе вести свою беспорядочную игру. С виду как будто без всяких задержек – вскоре Фрейд исправит эту ошибку – изживается там все то, что не могло воплотиться в реальной жизни, самые темные желания, опаснейшие и запретнейшие помыслы; в этой свободной от постороннего контроля области душа, изо дня в день стесняемая преградами, может, наконец, освободиться от бремени всех своих сексуальных и агрессивных вожделений; во сне мужчина может обнять и силою овладеть женщиной, которая наяву ему противится, нищий может разбогатеть, урод – обзавестись красивой внешностью, старик – помолодеть, отчаявшийся в жизни – стать счастливым, всеми забытый – снискать славу, слабый – обрести силу. Только здесь человек может убить своего врага, поработить своего начальника, экстатически изжить, наконец, в обладании божественной свободой свои затаеннейшие чувственные вожделения. Всякое сновидение означает, таким образом, не что иное, как изо дня в день подавляемое человеком и даже от самого себя скрываемое желание; так, по-видимому, гласит первичная формула.

Это первое в ряду других положение Фрейда не произвело сколько-нибудь определенного впечатления на широкую общественность, так как формула «сновидение – это как бы неизжитое желание» столь доступна в обращении и удобна, что ею можно играть, как стеклянным шариком. И действительно, в некоторых кругах полагают, что серьезно занимаются анализом сновидений, развлекаясь забавной салонной игрой, выражающейся в толковании того или иного сна с точки зрения символики желаний или даже сексуальной символики. В действительности никто более благоговейно, чем именно Фрейд, не взирал на многосложность той ткани, из которой сотканы сновидения, и на высокохудожественную мистику ее хитросплетений; никто не
Страница 4 из 29

подчеркивал этого вновь и вновь так, как Фрейд. При его недоверчивом отношении к слишком быстрым выводам не потребовалось много времени, чтобы заметить, что вся эта доступность и быстрота восприятия относятся только к детским снам, ибо у взрослых фантазия образотворчества пользуется уже необъятным символическим материалом ассоциаций и воспоминаний. И тот образный словарь, который в детском мозгу насчитывает каких-нибудь двести-триста обособленных представлений, сплетает здесь, с непостижимым проворством и быстротою, миллионы и, может быть, миллиарды пережитых мгновений в непомерно запутанную ткань. Миновали в сновидениях взрослого бессознательное бесстыдство и неприкрытость детской души, свободно выявлявшей свои желания, миновала болтливая непринужденность прежней поры ночных видений; сон взрослого не только дифференцированнее, но и тоньше, затаеннее, неискреннее, лицемернее, чем сон ребенка; он стал уже наполовину моральным. Даже в этом призрачном, личном своем мире изначально сущий в человеке Адам утратил рай непосредственности, он различает добро и зло даже в глубоком сне. Доступ к социальному, к этическому сознанию даже во сне не до конца прегражден, и в то время, как глаза сомкнуты и затуманены все чувства, душа человеческая испытывает страх: как бы не застигла ее, с ее непристойными желаниями, с преступными ее намерениями, ее укротительница, совесть, «Сверх–Я», как именует ее Фрейд. Не свободными путями, открыто и без утайки, шлет сновидение свою весть ввысь, из области бессознательного, но проводит ее контрабандным путем, потайными дорогами, в самой затейливой маскировке. Поэтому Фрейд настоятельно предостерегает против того, чтобы рассматривать структуру сна как его истинное содержание. В сновидении взрослого чувство хочет высказаться, но не решается высказаться свободно. Оно высказывается, из страха перед «цензором», намеренно извращенно и чрезвычайно тонко, оно неизменно выдвигает на первый план бессмыслицу, чтобы не дать возможности разгадать подлинный смысл; как и всякий сочинитель, сновидение создает вымышленную правду, иначе говоря, оно признается «sub rosa»*, оно раскрывает тайное переживание только в символах. Следует, поэтому, тщательно разграничивать две категории: то, что «вымышлено» во сне ради утайки, так называемую «продукцию сна», и те подлинные элементы переживаний, которые скрываются за этой красочной завесой, – «содержание сна». Задачей психоанализа является, таким образом, разобраться в запутанной сети искажений и высвободить из загадочного романа – всякое сновидение ведь «вымысел и правда» – правду, действительное признание, и вместе с ним ключ к разгадке. Не то, что говорит сон, а то, что он собственно хотел сказать, вводит нас в область бессознательных душевных переживаний. Только здесь обретаем мы глубину, к которой стремится глубинная психология.

Если Фрейд придает анализу сновидений особое значение в деле распознания личности, то этим он ни в коем случае не толкает нас на смутные, произвольные толкования. Фрейд требует научно-кропотливого метода исследования, подобного тому, которое применяется литературоведами при подходе к поэтическому произведению. Так же, как германист пытается отграничить подлинный мотив переживания от фантастических прикрас и спрашивает себя, что, собственно, побудило автора к этому именно образу – как, например, в эпизоде с Гретхен* усматривает он, в качестве импульса, подмену переживания с Фридерикою, так и психоаналитик ищет в измышленных своим пациентом сновидениях побудительный аффект. Образ данного лица обрисовывается перед ним всего явственнее в создаваемых этой личностью образах; здесь, как и всегда, Фрейд глубже всего познает человека в состоянии продуктивности. Но так как познание личности является, собственно, основной целью психоаналитики, то ему приходится крайне осмотрительно пользоваться творческими тенденциями человека, материалом его сновидений; если он остерегается увлечений, противится соблазну измыслить и вложить в чужое сновидение свой собственный смысл, то во многих случаях он способен отвоевать позиции, весьма важные для ориентировки во внутреннем мире личности. Несомненно, антропология обязана Фрейду, столь плодотворно установившему психическую осмысленность ряда сновидений, ценными моментами в своем развитии; но помимо этого, в процессе работы ему удалось достигнуть и большего, а именно впервые истолковать биологический смысл сновидения как некоей душевной необходимости. Наука уже давно постигла, что значит сон в хозяйственном обиходе мироздания; он восстанавливает истощившиеся за день силы, возобновляет израсходованную нервную энергию, устанавливает перерыв и отдых в сознательной работе мозга. В соответствии с этим казалось бы, что совершеннейшей с гигиенической точки зрения формой сна должна быть, собственно, абсолютная, черная пустота, родственное смерти погружение в небытие, приостановка работы мозга, утрата зрения, понимания, мыслительной способности. Почему же природа не наделила человека такой, с виду наиболее целесообразной формой отдохновения? Почему, при неизменной осмысленности всех ее явлений, она оживила черную завесу сна колдовской игрой видений? Почему каждонощно тревожит она эту пустоту, этот путь в нирвану столь соблазнительным для души мельканием мнимой яви? К чему сновидения? Разве они не связывают, не смущают, не расстраивают, не противодействуют столь мудро задуманному отдохновению? С виду бессмысленные, разве они не опорочивают идею целесообразности и планомерности природных явлений? На этот вполне естественный вопрос биология ничего до сих пор не могла ответить. И лишь Фрейд устанавливает впервые, что сновидения необходимы для утверждения нашего душевного равновесия. Сновидение – это клапан для нашего чувства. Ибо в слабое и бренное наше тело вложено слишком много могучих страстей, непомерное жизнелюбие и непомерная жажда утех, и как мало желаний, из миллиарда имеющихся налицо, может удовлетворить рядовой человек в пределах мещански-размеренного дня! Едва ли тысячная часть наших вожделений воплощается в жизнь; и вот неутоленная и неутомимая, в бесконечность простирающаяся жажда томит каждого, вплоть до мелкого рантье, поденщика и призреваемого в богадельне. Каждого из нас обуревают темные влечения, бессильное властолюбие, подавленные и трусливо притаившиеся анархические помыслы, извращенное тщеславие, позывы к жизни, зависть. Из несчетного числа проходящих мимо нас женщин каждая в отдельности вызывает в нас мгновенную страсть, и все эти неизжитые порывы, позывы к обладанию змеиным, ядовитым клубком скапливаются в подсознании, с раннего утра и до поздней ночи. Если бы ночные видения не давали исхода всем этим подавленным желаниям, могла ли бы душа не разлететься под таким атмосферным давлением или не прорвать себе выхода в преступление и убийство? Выпуская наши вожделения, непрестанно утесняемые в пределах дня, на свободу, в безобидные области сновидений, мы снимаем тяжкое бремя с нашего чувства, мы освобождаем, путем такого самоотвлечения, нашу душу от яда угнетенности, подобно тому как наше тело освобождается во сне от яда
Страница 5 из 29

усталости. В этом нам одним доступном воображаемом мире мы изживаем все наши социально-преступные помыслы в форме безответственных, мнимых действий, вместо того чтобы изживать их как действия, влекущие кару. Сновидение означает суррогат, замену действия; оно избавляет нас нередко от необходимости действовать, и в высшей степени поучительно изречение Платона: «Хорошие люди – это такие, которые довольствуются снами, в то время как другие действуют». Не в качестве помехи жизни, помехи сна, а в качестве стража сна посещает нас сновидение; в спасительной его фантастике душа освобождается, галлюцинируя, от избытка своей напряженности («Что скопилось в сердце, расчихал во сне» – гласит выразительная китайская поговорка), так что по утрам наше посвежевшее тело обретает в себе, вместо переполненной души, душу очистившуюся и легко дышащую.

Это облегчающее, катарсическое действие сновидения является, по Фрейду, тем самым его смыслом, которого так долго искали и который так упорно отрицался; и этим спасительным свойством обладает не только ночной пришелец, сон, но и высшая форма фантастики и грез наяву, а стало быть и художественное творчество и мифотворчество. Ибо какую же цель преследует творчество, как не избавить, символически, человека от томительных внутренних перенапряжений, перенести гнетущую его силу в другую, безопасную для его духа область! В каждом истинно художественном произведении образотворчество является творчеством самовысвобождения, и если Гёте говорит, что Вертер покончил самоубийством вместо него, то этим он с необычайной выразительностью поясняет, что спас свою собственную жизнь, осуществив задуманное им самоубийство на другом, вымышленном образе, двойнике; выражаясь психоаналитически, он «отреагировал» свое самоубийство в самоубийстве Вертера. И подобно тому, как отдельные личности освобождаются от гнета и от вожделения во сне, так и народы в целом высвобождают томящий их страх и присущие им страсти в мифах и религиях; на жертвенных алтарях освящается их инстинкт кровопролития, маскирующийся в символ, душевный гнет претворяется молитвою и покаянием в целительное слово утешения. Душа человечества выявляла себя от начала веков лишь в художественной фантастике, иначе что бы мы о ней знали! Ее творческая мощь постигается нами только в ее сновидениях, воплощенных в религию, мифы и произведения искусства. Никакая психология, поэтому, не в состоянии – это прочно внушил нашей эпохе Фрейд – доискаться до подлинно личного в человеке, если она рассматривает только его сознательные и ответственные действия; ей приходится спуститься вглубь, туда, где существо человека становится мифом и создает наиподлиннейшую картину его жизни, в творчески-стремительном потоке стихийно-бессознательного.

Психология масс и анализ человеческого «Я»

I. Введение

Противопоставление индивидуальной и социальной, или массовой, психологии, которая на первый взгляд может показаться столь значительной, многое теряет при ближайшем рассмотрении. Правда, психология личности исследует индивида и те пути, которыми он стремится удовлетворить свои импульсивные позывы, но все же редко, только при определенных исключительных обстоятельствах, в состоянии она не принимать во внимание отношения этого индивида к другим индивидам. В психической жизни человека всегда присутствует «другой» Он, как правило, является образцом, объектом, помощником или противником, и поэтому психология личности с самого начала является одновременно также и психологией социальной в этом расширенном, но вполне обоснованном смысле.

Отношение индивида к родителям, сестрам и братьям, к предмету его любви, к его учителю и к его врачу, т. е. все отношения, которые до сих пор были главным образом предметом психоаналитического исследования, имеют право считаться социальными феноменами и становятся тогда противопоставленными другим известным процессам, названным нами нарциссическими, при которых удовлетворение первичных позывов уклоняется или отказывается от влияния других лиц. Итак, противопоставленность социальных и нарциссических душевных процессов – Блейлер*, может быть, сказал бы: аутических – несомненно входит в область психологии личности и не может быть использована с целью отделить эту психологию от психологии социальной или массовой.

В упомянутых отношениях к родителям, сестрам и братьям, к возлюбленной, к другу, учителю и к врачу индивид встречается с влиянием всегда лишь одного лица или очень незначительного числа лиц, из которых каждое приобрело для него очень большое значение. Теперь – если речь идет о социальной, или массовой, психологии – эти отношения перестали принимать во внимание, выделяя как предмет особого исследования одновременное влияние на одного человека большого числа лиц, – с которыми он чем-то связан, хотя они во многом могут ему быть чужды. Таким образом, массовая психология рассматривает отдельного человека как члена племени, народа, касты, сословия, институции или как составную часть человеческой толпы, в известное время и для определенной цели организующейся в массу. Такой разрыв естественной связи породил тенденцию рассматривать явления, обнаруживающиеся в этих особых условиях, как выражение особого глубже не обоснованного первичного позыва – социального первичного позыва, – который в других ситуациях не проявляется. Мы, однако, возражаем, что нам трудно приписать таким многочисленным моментам столь большое значение, что лишь один первичный позыв пробуждает в душевной жизни человека новый и в других случаях остававшийся в бездействии импульс. Тут существуют тем самым две другие возможности: что социальный первичный позыв может не являться исконным и неделимым и что причины его образования могут быть найдены в кругу более тесном, как, например, в семейном.

Массовая психология, пусть только зарождающаяся, включает в себя еще необозримое множество отдельных проблем и ставит перед исследователем бесчисленные, пока еще не систематизированные задачи. Одна только систематизация различных форм возникновения масс и описание проявленных ими психических феноменов требуют усиленных наблюдений и умелого отображения и уже породили большую научную литературу. Сравнивая эту небольшую работу со всем объемом поставленных задач, следует, конечно, учесть, что здесь мы обсуждаем лишь немногие пункты из всего материала. Мы остановимся лишь на некоторых вопросах, особенно интересных для глубинного психоаналитического исследования.

II. Лебон и его характеристика массовой души

Думается, что более целесообразно начинать не с определения, а с указания на известную область явлений, а затем уже выделить из этой области несколько особенно явных и характерных фактов, с которых может начаться исследование. Чтобы выполнить эти условия, мы обращаемся к выдержкам из книги Лебона «Психология масс», по праву получившей широкую известность.

Уясним себе еще раз положение вещей; если бы психология, наблюдающая склонности и исходящие из первичных позывов импульсы, мотивы и намерения отдельного человека вплоть до его поступков и отношений к наиболее близким ему людям,
Страница 6 из 29

полностью свою задачу разрешила и все эти взаимосвязи выяснила, то она внезапно оказалась бы перед новой неразрешенной задачей. Психологии пришлось бы объяснить тот поразительный факт, что этот ставший ей понятным индивид при определенном условии чувствует, думает и поступает совершенно иначе, чем можно было бы от него ожидать, и условием этим является его включение в человеческую толпу, приобретшую свойство «психологической массы». Но что же такое «масса», чем приобретает она способность так решающе влиять на душевную жизнь отдельного человека и в чем состоит душевное изменение, к которому она человека вынуждает?

Ответить на три эти вопроса – задача теоретической массовой психологии. Нам думается, что для разрешения задачи правильнее всего начать с третьего вопроса. Материал для массовой психологии дает наблюдение над измененной реакцией отдельного человека: ведь каждой попытке объяснения должно предшествовать описание того, что надлежит объяснить.

Я предоставляю слово самому Лебону. Он говорит: «В психологической массе самое странное следующее: какого бы рода ни были составляющие ее индивиды, какими схожими или несхожими ни были бы их образ жизни, профессия, их характер и степень интеллигентности, но одним только фактом своего превращения в массу они приобретают коллективную душу, в силу которой они совсем иначе чувствуют, думают и поступают, чем каждый из них в отдельности чувствовал, думал и поступал бы. Есть идеи и чувства, которые проявляются или превращаются в действие только у индивидов, соединенных в массы. Психологическая масса есть провизорное существо, которое состоит из гетерогенных элементов, на мгновение соединившихся, точно так же, как клетки организма своим соединением создают новое существо с качествами совсем иными, чем качества отдельных клеток».

Мы берем на себя смелость прервать здесь изложение Лебона замечанием: если индивиды в массе образуют единство, то должно существовать что-то, что их связывает, и этим связующим качеством могло бы быть именно то, что характерно для массы. Лебон, однако, на этот вопрос не отвечает; он обсуждает только изменение индивида в массе и описывает его в выражениях, которые вполне согласуются с основными предпосылками нашей глубинной психологии.

«Легко установить степень различия между индивидом, принадлежащим к массе, и индивидом изолированным, менее легко вскрыть причины этого различия.

Чтобы хоть приблизительно найти эти причины, нужно прежде всего вспомнить факт, установленный современной психологией, а именно, что не в одной лишь органической жизни, но и в интеллектуальных функциях преобладающую роль играют бессознательные феномены. Сознательная умственная жизнь представляет собой лишь довольно незначительную часть бессознательной душевной жизни. Тончайший анализ, острейшее наблюдение способны обнаружить лишь малое количество сознательных мотивов душевной жизни. Наши сознательные действия исходят из созданного бессознательного субстрата в особенности под влиянием наследственности. Субстрат этот содержит в себе бесчисленные следы прародителей, следы, из которых созидается расовая душа. За мотивами наших поступков, в которых мы признаемся, несомненно, существуют тайные причины, в которых мы не признаемся, а за ними есть еще более тайные, которых мы даже и не знаем. Большинство наших повседневных поступков есть лишь воздействие скрытых, не замечаемых нами мотивов».

В массе, по мнению Лебона, стираются индивидуальные достижения отдельных людей и, тем самым, исчезает их своеобразие. Расовое бессознательно проступает на первый план, гетерогенное тонет в гомогенном. Мы сказали бы, что сносится, обессиливается психическая надстройка, столь различно развитая у отдельных людей, и обнажается (приводится в действие) бессознательный фундамент, у всех одинаковый.

Таким путем возник бы усредненный характер массовых индивидов. Лебон, однако, находит, что у этих индивидов наличествуют и новые качества, которыми они раньше не обладали, и ищет причины этого в трех различных моментах.

«Первая из этих причин состоит в том, что в массе, в силу одного только факта своей множественности, индивид испытывает чувство неодолимой мощи, позволяющее ему предаться первичным позывам, которые он, будучи в одиночестве, вынужден был бы обуздывать. Для обуздания их повода еще меньше, так как при анонимности, а тем самым, и безответственности масс, совершенно исчезает чувство ответственности, которое всегда сдерживает индивида».

Появлению новых качеств мы, с нашей точки зрения, придаем меньше значения. Для нас достаточно было бы сказать, что в массе индивид попадает в условия, разрешающие ему устранить вытеснение бессознательных первичных позывов. Эти якобы новые качества, которые он теперь обнаруживает, являются на самом деле как раз выявлением этого бессознательного, в котором в зародыше заключено все зло человеческой души; угасание при этих условиях совести или чувства ответственности нашего понимания не затрудняет. Мы давно утверждали, что зерно так называемой совести – «социальный страх».

«Вторая причина – заражаемость – также способствует проявлению у масс специальных признаков и определению их направленности. Заражаемость есть легко констатируемый, но необъяснимый феномен, который следует причислить к феноменам гипнотического рода, к изучению каковых мы тут же и приступим. В толпе заразительно каждое действие, каждое чувство, и при том в такой сильной степени, что индивид очень легко жертвует своим личным интересом в пользу интереса общества. Эго – вполне противоположное его натуре свойство, на которое человек способен лишь в качестве составной части массы».

Эту последнюю фразу мы возьмем впоследствии как обоснование для предположения большой значимости.

«Третья и притом важнейшая причина обусловливает у объединенных в массу индивидов особые качества, совершенно противоположные качествам индивида изолированного. Я имею в виду внушаемость, причем упомянутая заражаемость является лишь ее последствием.

Для понимания этого явления уместно восстановить в памяти новые открытия физиологии. Мы теперь знаем, что при помощи разнообразных процедур человека можно привести в такое состояние, что он после потери своей сознательной личности повинуется внушениям лица, лишившего его сознания своей личности, и что он совершает действия, самым резким образом противоречащие его характеру и навыкам. И вот самые тщательные наблюдения показали, что индивид, находящийся в продолжение некоторого времени в лоне активной массы, впадает вскоре вследствие излучений, исходящих от нее, или по какой-либо другой неизвестной причине – в особое состояние, весьма близкое к «зачарованности», овладевающей загипнотизированным человеком под влиянием гипнотизера. Сознательная личность совершенно утеряна, воля и способность различения отсутствуют, все чувства и мысли ориентированы в направлении, указанном гипнотизером.

Таково, приблизительно, и состояние индивида, принадлежащего к психологической массе. Он больше не осознает своих действий. Как у человека под гипнозом, так и у него известные способности могут быть
Страница 7 из 29

изъяты, а другие доведены до степени величайшей интенсивности. Под влиянием внушения он в непреодолимом порыве приступит к выполнению определенных действий. И это неистовство у масс еще непреодолимее, чем у загипнотизированного, ибо равное для всех индивидов внушение возрастает в силу их взаимодействия.

«Следовательно, главные отличительные признаки находящегося в толпе индивида таковы: исчезновение сознательной личности, преобладание бессознательной личности, ориентация мыслей и чувств в одном и том же направлении вследствие внушения и заражения, тенденция к безотлагательному осуществлению внушенных идей. Индивид не является больше самим собой, он стал безвольным автоматом».

Я привел эту цитату так подробно, чтобы подтвердить, что Лебон действительно признает состояние индивида в толпе состоянием гипнотическим, а не только его с таковым сравнивает. Мы не намереваемся с ним спорить, но хотим все же подчеркнуть, что последние две причины изменения отдельного человека в толпе, а именно: заражаемость и повышенная внушаемость – очевидно, не однородны, так как ведь заражение тоже должно быть проявлением внушаемости. Нам кажется, что и воздействия обоих моментов у Лебона недостаточно четко разграничены. Может быть, мы лучше всего истолкуем его высказывания, если отнесем заражение к влиянию друг на друга отдельных членов толпы, а явления внушения в толпе, равные феноменам гипнотического влияния, – к другому источнику. Но к какому? Тут мы замечаем явный пробел: у Лебона не упоминается центральная фигура сравнения с гипнозом, а именно лицо, которое массе людей заменяет гипнотизера. Но он все же указывает на различие между этим не разъясненным «зачаровывающим» влиянием и тем заражающим воздействием, оказываемым друг на друга отдельными индивидами, благодаря которому усиливается первоначальное внушение.

Приведем еще одну важную точку зрения для суждения о массовом индивиде: – «Кроме того, одним лишь фактом своей принадлежности к организованной массе человек спускается на несколько ступеней ниже по лестнице цивилизации. Будучи в одиночестве, он был, может быть, образованным индивидом, в массе он – варвар, то есть существо, обусловленное первичными позывами. Он обладает спонтанностью, порывистостью, дикостью, а также и энтузиазмом, и героизмом примитивных существ». Затем Лебон особо останавливается на снижении интеллектуальных достижений, происходящем у человека при растворении его в массе.

Оставим теперь отдельного человека и обратимся к описанию массовой души в изложении Лебона. В нем нет моментов, происхождение и классификация которых затруднила бы психоаналитика. Лебон указывает нам путь, подтверждая соответствие между душевной жизнью примитивного человека и ребенка.

Масса импульсивна, изменчива и возбудима. Ею почти исключительно руководит бессознательное. Импульсы, которым повинуется масса, могут быть, смотря по обстоятельствам, благородными или жестокими, героическими или трусливыми, но во всех случаях они столь довлеющи, что не дают проявляться не только личному интересу, но даже инстинкту самосохранения. Ничто у нее не бывает преднамеренным. Если она страстно желает чего-нибудь, то всегда ненадолго, она неспособна к постоянству воли. Она не выносит отсрочки между желанием и осуществлением желаемого. Она чувствует себя всемогущей, у индивида в массе исчезает понятие невозможного.

Масса легковерна и чрезвычайно легко поддается влиянию, она некритична, неправдоподобного для нее не существует. Она мыслит образами, порождающими друг друга ассоциативно, – как это бывает у отдельного человека, когда он свободно фантазирует, – образами, не выверяющимися рационально на соответствие с действительностью. Чувства толпы всегда просты и весьма гиперболичны. Масса, таким образом, не знает ни сомнений, ни неуверенности.

Масса немедленно доходит до крайности, высказанное подозрение сразу же превращается у нее в непоколебимую уверенность, зерно антипатии – в дикую ненависть.

Склонную ко всем крайностям массу возбуждают тоже лишь чрезмерные раздражения. Тот, кто хочет на нее влиять, не нуждается в логической проверке своей аргументации, ему подобает живописать ярчайшими красками, преувеличивать и всегда повторять то же самое.

Так как масса в истинности или ложности чего-либо не сомневается и при этом сознает свою громадную силу, она столь же нетерпима, как и подвластна авторитету. Она уважает силу, добротой же, которая представляется ей всего лишь разновидностью слабости, руководствуется лишь в незначительной мере. От своего героя она требует силы, даже насилия. Она хочет, чтобы ею владели и ее подавляли, хочет бояться своего господина. Будучи в основе своей вполне консервативной, она испытывает глубокое отвращение ко всем новшествам и прогрессу и безграничное благоговение перед традицией.

Для правильного суждения о нравственности масс следует принять во внимание, что при совместном пребывании индивидов в массе у них отпадают все индивидуальные тормозящие моменты и просыпаются для свободного удовлетворения первичных позывов все жестокие, грубые, разрушительные инстинкты, дремлющие в отдельной особи как пережитки первобытных времен. Но, под влиянием внушения, массы способны и на большое самоотречение, бескорыстие и преданность идеалу. В то время как у изолированного индивида едва ли не единственным побуждающим стимулом является личная польза, в массе людей этот стимул преобладает очень редко. Можно даже говорить о повышении нравственного уровня отдельного человека под воздействием массы. Хотя и интеллектуальные достижения массы всегда много ниже достижений отдельного человека, ее поведение может как намного превышать уровень индивида, так и намного ему уступать.

Некоторые другие черты в характеристике Лебона подтверждают право отождествить массовую душу с душой примитивного человека. У масс могут сосуществовать и согласоваться самые противоположные идеи, без того чтобы из их логического противоречия возник конфликт. То же самое мы находим в бессознательной душевной жизни отдельных людей, детей и невротиков, как это давно доказано психоанализом. Амбивалентные эмоциональные переживания маленького ребенка к близким ему людям могут долгое время сосуществовать, причем выражение одного из них не мешает выражению противоположного. Если, наконец, все же возникает конфликт, то он разрешается тем, что ребенок меняет объект и переносит одно из амбивалентных душевных движений на другое лицо. Из истории развития невроза у взрослого человека мы также можем узнать, что подавленное душевное переживание часто долгое время продолжает жить в бессознательных и даже сознательных фантазиях, содержание которых, конечно, прямо противоположно доминирующему стремлению, причем эта противоположность не вызывает, однако, активного противодействия “Я” к тому, что было им отброшено. Это “Я” часто довольно долго потворствует фантазии. Но затем внезапно, обычно вследствие повышения аффективного характера фантазии, конфликт между фантазией и “Я” разверзается со всеми своими последствиями».

Далее, масса подпадает под поистине магическую власть слова,
Страница 8 из 29

которое способно вызывать в массовой душе страшнейшие бури или же эти бури укрощать. «Логикой и доказательствами против определенных слов и формул борьбы не поведешь. Стоит их произнести с благоговением, как на физиономиях тотчас появляется почтение и головы склоняются. Многие усматривают в слове стихийные силы или силы сверхъестественные. Достаточно вспомнить о табу имен у примитивных народов, о магических силах, которые заключены для них в именах и словах.

И, наконец, массы никогда не знали жажды истины. Они требуют иллюзий, без которых не могут жить. Ирреальное для них всегда имеет приоритет перед реальным, нереальное влияет на них почти так же сильно, как реальное. Массы имеют явную тенденцию как минимум не видеть между ними разницы.

Это преобладание фантазии, а также иллюзии, создаваемой не исполнившимся желанием, определяет, как мы утверждаем, психологию неврозов. Мы нашли, что для невротиков существенна не обычная объективная, а психическая реальность. Истерический симптом основывается на фантазии, а не на повторении действительного переживания, невротическая навязчивая идея сознания вины – на злом намерении, никогда не доходящем до осуществления. Да, так же, как во сне и под гипнозом, проверка на реальность в душевной деятельности массы отступает перед интенсивностью аффективных, порожденных желанием импульсов».

Мысли Лебона о вождях масс изложены менее исчерпывающим образом, и закономерности остаются недостаточно выясненными. Он думает, что, как только живые существа собраны воедино в определенном количестве, все равно, будь то стадо животных или человеческая толпа, они инстинктивно подчиняются вожаку. Масса – послушное стадо, которое не в силах жить без господина. У нее такая жажда подчинения, что она инстинктивно подчиняется каждому, кто назовет себя ее властелином.

Хотя потребность массы идет вождю навстречу, он все же должен соответствовать этой потребности своими личными качествами. Он должен быть сам захвачен глубокой верой (в идею), чтобы пробудить эту веру в массе; он должен обладать сильной харизмой, которую переймет от него безвольная масса. Далее Лебон обсуждает разновидности вождей и средства, которыми они влияют на массы. В общем, он считает, что вожди становятся влиятельными благодаря тем идеям, к которым сами они относятся фанатически.

Этим идеям, как и вождям, он приписывает помимо этого таинственную, неотразимую власть, называемую им «авторитетом». Авторитет есть своего рода господство, которое возымел над ними индивид, деяние или идея. Оно полностью парализует нашу способность к критике и наполняет нас удивлением и уважением. Оно вызывает, очевидно, чувство, похожее на завороженность гипнозом.

Лебон различает приобретенный, или искусственный, и личный авторитет. Первый, когда речь идет о людях, присваивается благодаря имени, богатству, репутации, когда же речь заходит о воззрениях, художественных произведениях и т. п., – авторитет завоевывается посредством традиции. Так как во всех случаях авторитет строится на прошлых заслугах, то это загадочное влияние прошлого трудно понять. Авторитетом обладают немногие люди, и благодаря ему они становятся вождями. Авторитет подчиняет им всех и вся, как бы воздействуя на них волшебными чарами. Однако авторитет зависит от успехов личности и теряется, если ее преследуют неудачи.

Надо отметить, что у нас складывается впечатление, что роль вождя и авторитета рассматриваются у Лебона не столь убедительно, как выполненная им поистине блестяще характеристика массовой души.

III. Другие оценки коллективной душевной жизни

Анализ Лебона бессознательной душевной жизни взят нами за основу и использован в качестве введения, так как его характеристика массового сознания совпадает с нашими взглядами. Но теперь нужно добавить, что, в сущности, ни одно утверждение этого автора не содержит ничего абсолютно нового. Все, что он говорит отрицательного и дискредитирующего о проявлениях массовой души, так же определенно и так же непредвзято говорили до него и другие, все это повторяется примерно в том же духе с древнейших времен мыслителями, государственными деятелями и поэтами. Оба тезиса, содержащие наиболее важные взгляды Лебона, а именно – о торможении коллективом интеллектуальной деятельности и о повышении в людской массе аффективности – были незадолго до него сформулированы, например, Зигеле. В сущности, Лебону лично принадлежит только точка зрения на бессознательное и сравнение массовой психологии с душевной жизнью первобытных людей, но и на эту тему неоднократно высказывались до него и другие.

Более того: описание и оценка массового сознания Лебоном и другими весьма часто подвергались критике. Нет сомнения, что они правильно оценивали все вышеописанные феномены массового сознания, однако можно заметить и другие, как раз противоположно действующие проявления массообразования, приводящие нас к гораздо более высокой оценке массового сознания.

Ведь и Лебон готов был признать, что нравственный облик людской массы в иных случаях бывает выше, чем нравственность составляющих ее индивидов, и что только совокупность людей способна к высокому бескорыстию и преданности.

«В то время как у изолированного индивида едва ли не единственным побуждающим стимулом является личная польза, в массе людей этот стимул преобладает очень редко».

Некоторые авторы заявляют, что, в сущности, только общество является тем, что предписывает человеку нормы его нравственности, отдельный же человек, как правило, от этих высоких требований так или иначе отстает.

Кроме того, в исключительных обстоятельствах в коллективе возникает энтузиазм, благодаря которому совершаются замечательнейшие массовые подвиги.

Что касается интеллектуальных достижений, то все же продолжает оставаться неоспоримым, что великие открытия интеллектуальной работы и разрешение крупных проблем подвластны лишь отдельному человеку, трудящемуся в уединении. Но и массовая душа способна на гениальное духовное творчество, и это прежде всего доказывает сам язык, а также народная песня, фольклор и т. д. И кроме того, остается нерешенным, насколько мыслитель или поэт обязан стимулам, полученным им от массы, среди которой он живет, и не подводит ли он скорее итог той душевной работы, в которой одновременно участвовали и другие.

Ввиду этой полной противоречивости может показаться, что работа массовой психологии не должна увенчаться успехом. А между тем есть обнадеживающие моменты, которые нетрудно найти. Вероятно, в понятие «масс» были включены весьма различные образования, которые нуждаются в разграничении. Данные Зигеле, Лебона и других анализируют массы недолговечного рода, т. е. такие, которые быстро собираются из разнородных индивидов, объединяемых каким-нибудь преходящим интересом. Совершенно очевидно, что на исследования этих авторов повлиял характер революционных масс, особенно времен Великой Французской революции. Противоположные утверждения исходят из оценки тех устойчивых масс или общественных образований, в которых люди живут и работают. Массы первого рода являются как бы надстройкой над массами второго рода, подобно кратким, но
Страница 9 из 29

высоким морским волнам над длительной мертвой зыбью.

Макдугалл в своей книге «The group Mind» (Cambridge, 1920)* исходит из этого вышеупомянутого противоречия и находит его разрешение, анализируя организационный момент. В простейшем случае, – говорит он, – масса (group) вообще не имеет никакой или почти никакой организации. Он называет такую массу толпой (crowd). Однако признает, что толпа людская едва ли может образоваться без того, чтобы в ней не появились хотя бы первые признаки организации, и что как раз у этих простейших масс особенно легко заметить некоторые основные факты коллективной психологии. Для того чтобы из случайно собравшихся членов людской толпы образовалось нечто вроде массы в психологическом смысле, необходимо условие, чтобы эти отдельные единицы имели между собой что-нибудь объединяющее: общий интерес, аналогичную при известной ситуации душевную направленность и, вследствие этого, известную степень способности влиять друг на друга. Чем сильнее это духовное единство, тем легче из отдельных людей образуется психологическая масса и тем более наглядны проявления «массовой души».

Самым удивительным и вместе с тем важным феноменом массы является повышение аффективности, проявляющееся в каждом отдельном ее члене. Можно сказать, по мнению Макдугалла, что аффекты отдельного человека едва ли дорастают до такой степени, как это бывает в массе, а кроме того, для каждого члена толпы является наслаждением безудержно предаваться своим страстям, при этом растворяясь в массе, теряя чувство своей индивидуальной обособленности. Макдугалл объясняет эту захваченность индивидов в общий поток особым, т. е. уже знакомым нам эмоциональным заражением. Кроме того, замечено, что наблюдаемые признаки состояния аффекта способны автоматически вызвать у наблюдателя тот же самый аффект. Это автоматическое принуждение тем сильнее, чем больше количество лиц, в которых одновременно наблюдается проявление того же аффекта. Тогда замолкает критическая способность личности, и человек отдается аффекту. Но при этом вновь присоединившиеся повышают возбуждение у тех, кто вначале на них повлияли, и таким образом аффективный заряд отдельных лиц повышается взаимной индукцией. При этом, несомненно, возникает нечто вроде потребности подражать другим, оставаться в созвучии с «множеством». У более грубых и элементарных чувств – наибольшие перспективы распространяться в массе именно таким образом.

Этому механизму возрастания аффекта благоприятствуют и некоторые другие исходящие от массы влияния. Масса производит на отдельного человека впечатление неограниченной мощи и непреодолимой опасности. На мгновение она заменяет все человеческое общество, являющееся носителем авторитета, наказаний которого страшились и во имя которого себя столь ограничивали. Совершенно очевидна опасность массе противоречить, и можно себя обезопасить, следуя окружающему тебя примеру, то есть иной раз даже «по волчьи воя», т. е. против собственного желания. Подчиняясь новому авторитету, индивид может выключить свою прежнюю совесть, предавшись при этом соблазну наслаждения, безусловно испытываемому при отбрасывании торможения. Поэтому не столь уж удивительно, если мы наблюдаем человека, в массе совершающего или приветствующего действия, от которых он в своих привычных условиях отвернулся бы. Мы вправе надеяться, что благодаря этим наблюдениям рассеем тьму, обычно окутывающую загадочное слово «внушение».

Макдугалл не оспаривает тезиса о коллективном снижении интеллекта масс. Он говорит, что более низкие интеллекты снижают более высокие до своего уровня. Деятельность последних затруднена, так как нарастание эффективности вообще создает неблагоприятные условия для правильной духовной работы; имеет влияние и то, что отдельный человек запуган массой и его мыслительная работа несвободна; а кроме того, в массе понижается сознание ответственности отдельного человека за свои действия.

Окончательное суждение о психической деятельности простой «неорганизованной» массы у Макдугалла не более благосклонно, чем у Лебона. Такая масса крайне возбудима, импульсивна, страстна, неустойчива, непоследовательна и нерешительна и притом в своих действиях всегда готова к крайностям, ей доступны лишь грубые страсти и элементарные чувства, она чрезвычайно сильно поддается внушению, рассуждает легкомысленно, опрометчива в суждениях и способна воспринимать лишь простейшие и наименее обоснованные выводы и аргументы, массу легко направлять и легко ее потрясти, она лишена самосознания, само-уважения и чувства ответственности, но дает сознанию собственной мощи толкать ее на такие злодеяния, какие мы можем ожидать лишь от абсолютной и безответственной власти. Она ведет себя скорее как невоспитанный ребенок или как оставшийся без надзора страстный дикарь, попавший в чуждую для него обстановку; в худших случаях ее поведение больше похоже на поведение стаи диких животных, чем на поведение человеческих существ.

Так как Макдугалл противопоставляет поведение высоко организованной массы описанному выше, нам будет чрезвычайно интересно, в чем же состоит эта организация и какими моментами она создается. Автор насчитывает пять таких «principal conditions»* поднятия душевной жизни массы на более высокий уровень.

Первое основное условие – известная степень постоянства состава массы. Масса может быть стихийной или организованной. Первый случай – если те же лица остаются в массе более продолжительное время, второй – если внутри самой массы создаются известные должности, на которые последовательно назначаются сменяющие друг друга лица. Второе условие в том, чтобы отдельный человек массы составил себе определенное представление о природе, функциях, достижениях и требованиях массы, чтобы таким образом у него создалось эмоциональное отношение к массе как целому.

Третье – чтобы масса вступила в отношения с другими сходными, но во многих случаях и отличными от нее массовыми образованиями, чтобы она даже соперничала с ними.

Четвертое – наличие в массе традиций, обычаев и установлений, особенно таких, которые касаются отношений членов массы между собой.

Пятое – наличие в массе подразделений, выражающихся в специализации и дифференциации работы каждого отдельного человека.

Согласно Макдугаллу, осуществление этих условий устраняет психические дефекты образования массы. Защита против снижения коллективом достижений интеллигенции – в отстранении массы от решения интеллектуальных заданий и в передаче их отдельным выбранным лицам.

Нам кажется, что условие, которое Макдугалл называет организацией массы, с большим основанием можно было бы описать иначе. Задача состоит в том, чтобы придать массе именно те качества, которые были характерны для отдельного индивида и были потушены у него при включении в массу. Ведь у индивида вне массы был свой характер и самосознание, свои традиции и привычки, своя рабочая производительность и свое место; он держался обособленно от других и с ними соперничал. Это своеобразие он потерял на некоторое время своим включением в не «организованную» массу. Если признать целью развитие в массе качеств отдельного
Страница 10 из 29

индивида, то невольно припоминается содержательное замечание В. Троттера, который в тенденции к образованию масс видит биологическое продолжение многоклеточности всех высших организмов.

IV. Внушение и либидо

Мы исходили из основного факта, что в индивиде, находящемся в массе, под ее влиянием часто происходят глубокие изменения его душевной деятельности. Его аффективность чрезвычайно повышается, а его интеллектуальные достижения заметно понижаются, и оба процесса происходят, по-видимому, в направлении уравнения себя с другими индивидами, входящими в массу. Этот результат может быть достигнут лишь в том случае, если индивид перестанет тормозить свойственные ему первичные позывы и откажется от удовлетворения своих склонностей привычным для него образом. Мы слышали, что эти часто нежелательные последствия хотя бы частично могут быть устранены более высокой организацией массы, но это не опровергает основного факта массовой психологии – обоих тезисов о повышении аффектов и снижении мыслительной работы в примитивной массе. Нам интересно найти психологическое объяснение душевного изменения, происходящего в отдельном человеке под влиянием массы.

Рациональные моменты, как, например, вышеупомянутая запуганность отдельного человека, т. е. действие его инстинкта самосохранения, очевидно, не покрывают наблюдаемых феноменов. Авторы по социологии и массовой психологии предлагают нам обычно в качестве объяснения одно и то же, хотя и под сменяющими друг друга названиями, а именно: магическое слово «внушение». Тард* назвал его «подражанием», но мы больше соглашаемся с автором, который поясняет, что подражание включено в понятие внушения и представляет собой лишь его следствие. Лебон все непонятное в социальных явлениях относит к действию двух факторов: к взаимному внушению отдельных лиц и к авторитету вождей. Но авторитет опять-таки проявляется лишь в способности производить внушение. Следуя Макдугаллу, мы одно время думали, что его принцип «первичной индукции аффекта» делает излишним принятие факта внушения. Но при дальнейшем рассмотрении нам придется убедиться, что этот принцип возвращает нас к уже известным понятиям «подражания» или «заражения», только с определенным подчеркиванием аффективного момента. Нет сомнения, что у нас имеется тенденция впадать в тот аффект, признаки которого мы замечаем в другом человеке, но как часто мы с успехом сопротивляемся этой тенденции, отвергаем аффект, как часто реагируем совсем противоположным образом? Так почему же мы, как правило, поддаемся этому заражению в массе? Приходится опять-таки сделать вывод, что это внушающее влияние массы; оно принуждает нас повиноваться тенденции подражания, оно индуцирует в нас аффект. Впрочем, читая Макдугалла, мы вообще не можем обойтись без понятия внушения. И он, и другие повторяют, что массы отличаются особой внушаемостью.

Все вышесказанное подготавливает утверждение, что внушение (вернее, восприятие внушения) является нерасторжимым прафеноменом, основным фактом душевной жизни человека. Так считал и Бернгейм*, изумительное искусство которого я имел случай наблюдать в 1889 г. Но и тогда я видел глухое сопротивление этой тирании внушения. Когда больной сопротивлялся и на него кричали: «Да что же вы делаете? (Vous vous contresuggestionnez)», то я говорил себе, что это явная несправедливость и насилие. Человек имеет полное право на противовнушение, если его пытаются подчинить путем внушения. Мой протест принял затем форму возмущения против того, что внушение, которое все объясняет, само должно быть от объяснений избавлено. По поводу внушения я повторял давний шутливый вопрос:

Христофор несет Христа,

А Христос – весь мир,

Скажи-ка, а куда

Упиралась Христофорова нога?

Когда теперь, после почти тридцатилетнего перерыва, я снова обращаюсь к загадке внушения, то нахожу, что ничего тут не изменилось. Утверждая это, я ведь имею право не учитывать одно исключение, доказывающее как раз влияние психоанализа. Я вижу, что сейчас прилагают особые усилия, чтобы правильно сформулировать понятие внушения, т. е. общепринятое значение этого слова; это отнюдь не излишне, так как оно все чаще употребляется в расширенном значении и скоро будет обозначать любое влияние; в английском языке, например, to suggest, suggestion соответствует нашему «настоятельно предлагать» и нашему «толчок к чему-нибудь». Но до сих пор не дано объяснения сущности «внушения», т. е. тех условий, при которых влияние возникает без достаточных логических обоснований. Я мог бы подкрепить это утверждение анализом литературы за последние тридцать лет, но надобность в этом отпадает, так как мне стало известно, что подготавливается к изданию обширный труд, ставящий себе именно эту задачу.

Вместо этого я сделаю попытку применить для уяснения массовой психологии понятие либидо, которое сослужило нам такую службу при изучении психоневрозов.

Либидо есть термин из области учения об аффективности. Мы называем так энергию тех первичных позывов, которые имеют дело со всем тем, что можно обобщить понятием любви. Мы представляем себе эту энергию как количественную величину – хотя в настоящее время еще неизмеримую. Суть того, что мы называем любовью, есть, конечно, то, что обычно называют любовью и что воспевается поэтами, – половая любовь с конечной целью полового совокупления. Мы, однако, не исключаем всего того, что вообще в какой-либо мере связано с понятием любви, т. е. с одной стороны – любовь к себе, с другой стороны – любовь родителей, любовь детей, дружбу и общечеловеческую любовь, не исключаем и преданности конкретным предметам или абстрактным идеям. Наше оправдание в том, что психоанализ научил нас рассматривать все эти стремления как выражение одних и тех же побуждений первичных позывов, влекущих два пола к половому совокуплению, при иных обстоятельствах от сексуальной цели оттесняемых или на пути к ее достижению приостанавливаемых, в конечном же итоге всегда сохраняющих свою первоначальную природу в степени, достаточной для того, чтобы обнаруживать свое тождество (самопожертвование, стремление к сближению).

Мы, таким образом, думаем, что словом «любовь» в его многообразных применениях язык создал вполне оправданное сообщение и что мы с успехом можем применять это слово в наших научных обсуждениях и повествованиях. Принятием этого решения психоанализ вызвал бурю возмущения, как если бы он был повинен в кощунственном нововведении. А между тем, этим «расширенным» пониманием любви психоанализ не создал ничего оригинального. В своем происхождении, действии и отношении к половой любви Эрос Платона совершенно конгруентен нашему понятию любовной силы психоаналитического либидо. В частности, это доказали Нахмансон и Пфистер*, а когда апостол Павел в знаменитом «Послании к Коринфянам» превыше всего прославляет любовь, он понимает ее, конечно, именно в этом «расширенном» смысле, из чего следует, что люди не всегда серьезно относятся к своим великим мыслителям, даже якобы весьма ими восхищаясь.

Эти первичные любовные позывы психоанализ ароsteriori* и с момента их возникновения называет первичными сексуальными позывами. Большинство «образованных» восприняло
Страница 11 из 29

такое наименование как оскорбление и отомстило за это, бросив психоанализу упрек в «пансексуализме». Кто видит в сексуальном нечто постыдное и унизительное для человеческой природы, волен, конечно, пользоваться более аристократическими выражениями – эрос и эротика. Я бы и сам с самого начала мог так поступить, избегнув таким образом множества упреков. Но я не хотел этого, так как я по мере возможности избегаю робости. Никогда не известно, куда таким образом попадешь. Сначала уступишь на словах, а постепенно и по существу. Я не могу согласиться с тем, что стыд перед сексуальностью – заслуга; ведь греческое слово «эрос», которому подобает смягчить предосудительность секса, есть не что иное, как перевод нашего слова «любовь»; и, наконец, тот, на кого работает время, может уступок не делать.

Итак, мы попытаемся начать с предпосылки, что любовные отношения (выражаясь безлично – эмоциональные связи) представляют собой также и сущность массовой .души. Вспомним, что авторы о таковых не говорят. То, что им бы соответствовало, очевидно, скрыто за ширмой – перегородкой – внушения. Наши ожидания пока основываются на двух сразу приходящих в голову соображениях. Во-первых, что масса, очевидно, объединяется некоей силой. Но какой же силе можно, скорее всего, приписать это действие, как не эросу, все в мире объединяющему? Во-вторых, когда отдельный индивид теряет свое своеобразие и позволяет другим на себя влиять, в массе создается впечатление, что он делает это, потому что в нем существует потребность быть скорее в согласии с другими, а не в противоборстве, т. е., может быть, все-таки «из любви» к ним.

V. Две искусственные массы: церковь и войско

Припомним из морфологии масс, что можно наблюдать очень различные виды, а также противоположные направления в развитии масс. Есть однородные массы и в высшей степени постоянные; гомогенные, состоящие из одинаковых индивидов, и негомогенные; естественные и искусственные, которым для сплоченности нужно также внешнее принуждение; примитивные и высокоорганизованные, с четкими подразделениями. По некоторым основаниям – понимание которых пока неясно – мы хотели бы особо отметить различие, на которое другие авторы обращали, пожалуй, слишком мало внимания; я имею в виду различие между массами, где вождь отсутствует, и массами, возглавляемыми вождями. Вопреки обыкновению, мы начнем наше исследование не с относительно простых, а с высокоорганизованных, постоянных, искусственных масс. Наиболее интересными примерами таких массовых образований являются церковь, объединение верующих, и армия, войско.

И церковь, и войско представляют собой искусственные массы, т. е. такие, где необходимо известное внешнее принуждение, чтобы удержать их от распада и задержать изменения их структуры. Как правило, никого не спрашивают или никому не предоставляют выбора, хочет ли он быть членом такой массы или нет; попытка выхода обычно преследуется или строго наказывается, или же выход связан с совершенно определенными условиями. Нас в настоящий момент совсем не интересует, почему именно эти общественные образования нуждаются в такой особой охране. Нас привлекает лишь то, что в этих высокоорганизованных, тщательно защищенных от распада массах с большой отчетливостью выявляются известные взаимоотношения, которые гораздо менее ясны в других.

В церкви (мы с успехом можем взять для примера католическую церковь), как и в войске, – как бы различны они ни были в остальном – культивируется одно и то же обманное представление (иллюзия), а именно, что имеется верховный властитель (в католической церкви Христос, в войске – полководец), каждого отдельного члена массы любящий равной любовью. На этой иллюзии держится все; если ее отбросить, распадутся тотчас же, поскольку это допустило бы внешнее принуждение, как церковь, так и войско. Об этой равной любви Христос заявляет совершенно определенно: «Что сотворите единому из малых сих, сотворите Мне». К каждому члену этой верующей массы Он относится как добрый старший брат, является для них заменой отца. Все требования, предъявляемые к отдельным людям, являются выводом из этой любви Христовой. Церковь проникнута демократическим духом именно потому, что перед Христом все равны, все имеют равную часть Его любви. Не без глубокого основания подчеркивается сходство церкви с семьей, и верующие называют себя братьями во Христе, т. е. братьями по любви, которую питает к ним Христос. Нет никакого сомнения, что связь каждого члена церкви с Христом является одновременно и причиной связи между членами массы. То же самое относится и к войску; полководец – отец, одинаково любящий всех своих солдат, и поэтому они сотоварищи. В смысле структуры войско отличается от церкви тем, что состоит из ступенчатого построения масс. Каждый капитан в то же время и полководец и отец своей роты, каждый фельдфебель – своего взвода. Правда, и церковь выработала подобную иерархию, но она не играет в ней той же экономической роли, так как за Христом можно признать больше осведомленности и озабоченности об отдельном человеке, чем за полководцем-человеком. Против этого понимания либидозной структуры армии нам, конечно, по праву возразят, что здесь не отводится места идеям отечества, национальной славы и другим, столь важным для спаянности армии. Мы отвечаем, что это иной, не столь простой случай объединения в массу, и, как показывают примеры великих военачальников – Цезаря, Валленштейна и Наполеона, – такие идеи для прочности армии не обязательны. О возможной замене вождя вдохновляющей идеей и соотношениях между обоими мы коротко скажем ниже. Пренебрежение к этому либидозному фактору в армии, даже в том случае, если действенным является не он один, кажется нам не только теоретическим недостатком, но и практической опасностью. Прусский милитаризм, который был столь же непсихологичен, как и немецкая наука, может быть, убедился в этом во время Первой Мировой войны. Военные неврозы, разложившие германскую армию, признаны по большей части выражением протеста отдельного человека против роли, которая отводилась ему в армии. Согласно сообщениям Э. Зиммеля, можно утверждать, что среди причин, вызывавших заболевания, наиболее частой было черствое обращение начальников с рядовым человеком из народа. При лучшей оценке этого требования либидо не столь легко заставили бы, очевидно, в себя поверить невероятные обещания четырнадцати пунктов, сделанные американским президентом, и великолепный инструмент не сломался бы в руках германских военных «искусников».

Отметим, что в этих двух искусственных массах каждый отдельный человек либидозно связан, с одной стороны, с вождем (Христом, полководцем), а с другой стороны – с другими массовыми индивидами. Каково взаимоотношение этих двух связей, однородны ли они и равноценны, и как их следовало бы описать психологически – будет делом дальнейшего исследования. Но мы осмеливаемся уже теперь слегка упрекнуть других авторов за недооценку значения вождя для психологии масс. Наш собственный выбор первого объекта исследования поставил нас в гораздо более выгодное положение. Нам кажется, что мы стоим на правильном пути, который может разъяснить
Страница 12 из 29

главное явление массовой психологии – несвободу отдельного человека в массе. Если каждый отдельный индивид в такой широкой степени эмоционально связан в двух направлениях, то из этого условия нам нетрудно будет вывести наблюдаемое изменение и ограничение его личности.

Сущностью массы являются ее либидозные связи, на это указывает и феномен паники, который лучше всего изучать на военных массах. Паника возникает, когда масса разлагается. Сущность паники в том, что ни один приказ начальника не удостаивается более внимания, и каждый печется о себе, с другими не считаясь. Взаимные связи прекратились, и безудержно вырывается на свободу гигантский бессмысленный страх. Конечно, и здесь легко возразить, что происходит как раз обратное: страх возрос до такой степени, что оказался сильнее всех связей и забот о других. Макдугалл даже приводит момент паники (правда, не военной) как образец подчеркнутого им повышения аффектов через заражение. Но здесь этот рациональный способ объяснения совершенно ошибочен. Ведь нужно объяснить, почему именно страх столь гигантски возрос. Нельзя взваливать вину на степень опасности, так как та же армия, теперь охваченная паникой, безукоризненно противостояла подобной и даже большей опасности; именно в этом и состоит сущность паники, что она непропорциональна грозящей опасности, часто вспыхивая по ничтожнейшему поводу. Если в момент панического страха отдельный человек начинает печься только лишь о себе самом, то этим он доказывает, что аффективные связи, до этого для него опасность снижавшие, прекратились. Теперь, когда он с опасностью один на один, он, конечно, оценивает ее выше. Суть, следовательно, в том, что панический страх предполагает ослабление либидозной структуры массы и вполне оправданно на это ослабление реагирует, а никак не в том, будто бы либидозные связи массы гибнут от страха перед опасностью.

Эти замечания отнюдь не противоречат утверждению, что страх в массе возрастает до чудовищных размеров вследствие индукции (заражения). Точка зрения Макдугалла безусловно справедлива для случая, когда сама опасность реально велика и когда масса не связана сильными эмоциями. Как пример можно привести пожар в театре или другом увеселительном месте. Для нас же важен приведенный пример, когда воинская часть охватывается паникой, а между тем опасность не больше привычной и до этого неоднократно этой же воинской частью стойко переносилась. Нельзя сказать, что значение слова «паника» установлено раз и навсегда четко и ясно. Иногда так называют всякий массовый страх, а иногда страх отдельного человека, если этот страх переходит все пределы, а часто это название применяется в том случае, если вспышка страха поводом не оправдана. Если взять слово «паника» в смысле массового страха, можно установить широкую аналогию. Страх у индивида вызывается или размерами опасности, или прекращением связей (либидозной заряженности). Последнее есть случай невротического страха. Таким же образом паника возникает при усилении грозящей всем опасности или из-за прекращения объединяющих массу эмоциональных связей, и этот последний случай аналогичен невротическому страху (ср. глубокую по мысли, но несколько фантастическую статью Б. фон Фелседь «Паника и панический комплекс», журнал «Imago» («Образ»), VI, 1920).

Если согласиться с Макдугаллом, считающим панику одним из самых четких результатов «group mind», приходишь к парадоксу, что эта массовая душа в одном из самых разительных своих проявлений самое себя уничтожает. Не может быть сомнения, что паника означает разложение массы. Следствием же является прекращение всякого учета чужих интересов, обычно делающегося отдельными членами массы по отношению друг к другу.

Типичный повод для взрыва паники приблизительно таков, как его описывает Нестрой в пародии на драму Хеббеля* «Юдифь и Олоферн». Воин кричит. «Полководец лишился головы!», и сразу все ассирийцы обращаются в бегство. Потеря полководца, психоз по случаю потери порождают панику, причем опасность остается той же; если порывается связь с вождем, то, как правило, порываются и взаимные связи между индивидами. Масса рассыпается, как рассыпается при опыте болонская склянка, у которой отломили хвостик.

Не так легко наблюдать разложение религиозной массы. Недавно мне попался английский роман «When it was dark»*, написанный католиком и рекомендованный мне лондонским епископом. Возможность такого разложения и его последствия описываются весьма искусно и, на мой взгляд, правдиво. Перенося нас в далекое прошлое, роман повествует, как заговорщикам, врагам имени Христова и христианской веры, удается якобы обнаружить в Иерусалиме гробницу со словами Иосифа Аримафейского, сознающегося, что из благоговейных побуждений на третий день после погребения он тайно извлек тело Христа из гроба и похоронил именно здесь. Этим раз навсегда покончено с верой в Воскресение Христа и Его божественную природу, а влечет это археологическое открытие за собой потрясение всей европейской культуры и чрезвычайное возрастание всякого рода насилий и преступлений, что прекращается лишь с раскрытием заговора фальсификаторов.

При этом предполагаемом разложении религиозной массы обнаруживается не страх, для которого нет повода, а жестокие и враждебные импульсы к другим людям, что раньше не могло проявляться, благодаря равной ко всем любви Христа. Однако вне этой связи взаимной любви и во времена Царства Христова стоят те индивиды, которые не принадлежат к общине верующих, которые Христа не любят и Им не любимы; поэтому религия, хотя она и называет себя религией любви, должна быть жестокой и черствой к тем, кто к ней не принадлежит. В сущности, ведь каждая религия является такой религией любви по отношению ко всем, к ней принадлежащим, и каждая религия склонна быть жестокой и нетерпимой к тем, кто к ней не принадлежит. Не нужно, как бы трудно это ни было в личном плане, слишком сильно упрекать за это верующих, в данном случае психологически гораздо легче приходится неверующим и равнодушным. Если в наше время нетерпимость и не проявляется столь насильственно и жестоко, как в минувших столетиях, то все же едва ли можно увидеть в этом смягчение человеческих нравов. Скорее всего следует искать причину этого в неопровержимом ослаблении религиозных чувств и зависящих от них либидозных связей. Если вместо религиозной появится какая-либо иная связь, объединяющая массу, как это сейчас, по-видимому, удается социализму, в результате возникнет та же нетерпимость к внестоящим, как и во времена религиозных войн, и если бы разногласия научных воззрений могли когда-нибудь приобрести для масс подобное же значение, и такая мотивировка увенчалась бы тем же результатом.

VI. Дальнейшие задачи и направления работы

До сих пор мы исследовали две искусственные массы и нашли, что в них действует два вида эмоциональных связей, из которых первая – связь с вождем – играет, по крайней мере, для этих масс, более определяющую роль, чем вторая, – связь массовых индивидов между собой.

В морфологии масс есть еще много вопросов, которые нужно было бы исследовать и описать. Можно было бы исходить из факта, что простая человеческая толпа еще
Страница 13 из 29

не eсть масса, пока в ней не установились вышеуказанные связи; однако нужно было бы признать, что в любой человеческой толпе очень легко возникает тенденция к образованию психологической общности. Нужно было бы обратить внимание на различные, спонтанно образующиеся, более или менее постоянные массы, и изучить условия их возникновения и распада. Больше всего нас заинтересовала бы разница между массами, имеющими вождя, и массами, где вождь отсутствует. Кроме того, хорошо бы выяснить, являются ли те массы, где имеется вождь, более сплоченными и более совершенными? Неплохо бы задаться вопросом, не может ли вождь в массах второго рода быть заменен абстрактной идеей, к чему идут религиозные массы с их невидимым вождем. И может ли общая тенденция, желание, объединяющее множество людей, быть заменой реального вождя? Это абстрактное начало опять-таки более или менее совершенно могло бы воплотиться в лице, так сказать, вторичного вождя, и из взаимоотношений между вождем и идеей вытекали бы разнообразные и интересные моменты. Вождь или ведущая идея могли бы стать, так сказать, негативными; ненависть к определенному лицу или учреждению могла бы подействовать столь же объединяюще и вызвать похожие эмоциональные связи, как и позитивная установка. Тогда возник бы вопрос, действительно ли так необходим вождь для объединения массы, и многие другие вопросы. Но все эти вопросы, которые частично могут обсуждаться и в литературе о массовой психологии, не смогут отвлечь нашего внимания от основных психологических проблем, которые заключены в структуре массы. Нас прежде всего увлекает одно соображение, которое обещает нам доказать кратчайшим путем, что именно либидозные связи характеризуют массу.

Мы стараемся уяснить себе, каково в общем отношение людей друг к другу в аффективной сфере. Согласно знаменитому сравнению Шопенгауэра о мерзнущих дикобразах, ни один человек не переносит слишком интимного приближения другого человека. По свидетельству психоанализа, почти каждая продолжительная интимная эмоциональная связь между двумя людьми – как то: брачные отношения, дружба, отношения между родителями и детьми – содержит осадок отвергающих враждебных чувств, которые не доходят до сознания лишь вследствие вытеснения. Это более неприкрыто в случаях, где компаньон не в ладах с другими компаньонами, где каждый подчиненный ворчит на своего начальника. То же самое происходит, когда люди объединяются в большие группы. Каждый раз, когда две семьи роднятся через брак, каждая из них, в противовес другой, считает себя лучше или аристократичнее. Каждый из двух соседних городов становится недоброжелательным соперником другого; каждый кантончик смотрит с пренебрежением, свысока на другой. Родственные, близкие между собой народные ветви отталкиваются друг от друга – южный немец не выносит северянина, англичанин клевещет на шотландца, испанец презирает португальца. То, что при больших различиях возникает трудно преодолимая антипатия – галла к германцу, арийца к семиту, белого к цветному, – нас перестало удивлять.

Когда вражда направляется против любимых лиц, мы называем это амбивалентностью чувств и, конечно, слишком рационалистически объясняем ее многочисленными поводами к конфликтам интересов, которые создаются именно при столь интимных отношениях. В неприкрыто проявляющихся отталкиваниях и антипатиях к близким мы узнаем выражение себялюбия, нарциссизма, добивающегося своей самостоятельности и ведущего себя так, будто случай отклонения от его индивидуальных форм уже есть критика последних и заключает вызов в себе их изменить. Почему столь велика чувствительность именно к этим подробностям дифференциации, мы не знаем; несомненно, однако, что в этом поведении людей проявляется готовность к ненависти, агрессивность, происхождение которой неизвестно и которой хотелось бы приписать примитивный характер.

Вся эта нетерпимость, однако, исчезает, кратковременно или на долгий срок, при возникновении массы и в массе. Пока продолжается соединение в массу и до пределов его действия, индивиды ведут себя как однородные, терпят своеобразие другого, равняются и не испытывают к нему чувства отталкивания. Согласно нашим теоретическим воззрениям, такое ограничение нарциссизма может быть порождено только одним моментом, а именно – либидозной связью с другими людьми. Себялюбие находит преграду лишь в чужелюбии, в любви к объектам. Тотчас же будет поставлен вопрос, не должна ли общность интересов, сама по себе и без всякого либидозного вклада, привести к проявлению терпимости к другому и к вниманию к его интересам. На это выражение мы отвечаем, что таким путем осуществленное ограничение нарциссизма все-таки не длительно, так как эта терпимость будет продолжаться не дольше, чем продолжается непосредственная выгода от сотрудничества с другим. Практическая ценность этого спорного вопроса, однако, меньше, чем можно было бы ожидать, так как опыт показал, что в случае сотрудничества между товарищами обычно устанавливаются либидозные связи, которые определяют и продолжают отношения товарищей далеко за пределами выгоды. В социальных отношениях людей происходит то же самое: психоаналитическое исследование вскрыло это в ходе развития индивидуального либидо. Либидо опирается на удовлетворение основных жизненных потребностей и избирает их участников своими первыми объектами. И как у отдельного человека, так и в развитии всего человечества только любовь, как культурный фактор, действовала в смысле поворота от эгоизма к альтруизму. Это касается не только половой любви к женщине, со всеми из нее вытекающими необходимостями беречь то, что женщина любит, но и десексуализированной, сублимированно гомосексуальной любви к другому мужчине, любви, связанной с общей работой. Если, таким образом, в массе появляются ограничения нарциссического себялюбия, которые вне ее не действуют, то это убедительное указание на то, что сущность массообразования заключается в нового рода либидозных связях членов массы друг с другом.

Но наша любознательность сразу задаст вопрос, каковы же эти связи в массе. В психологическом учении о неврозах мы до сих пор занимались почти исключительно такой связью любовных первичных позывов с их объектом, которые преследовали прямые сексуальные цели. Такие сексуальные цели в массе, очевидно, не существуют. Мы имеем здесь дело с любовными первичными позывами, которые, не теряя вследствие этого своей энергии, все же отклонились от своей непосредственной цели. Ведь уже в рамках обычной сексуальной занятости объектом мы заметили явления, которые соответствуют отклонению инстинкта от его сексуальной цели. Мы описали их как степени влюбленности и признали, что они ведут за собой известное унижение «Я». На этих явлениях влюбленности мы остановимся теперь более подробно, имея основания ожидать, что мы обнаружим у них обстоятельства, которые могут быть перенесены на связи в массах. Но кроме того, мы хотели бы знать, является ли этот вид занятости объектом, знакомым нам из половой жизни, единственным видом эмоциональной связи с другим человеком, или же мы должны принять во внимание еще и другие подобные
Страница 14 из 29

механизмы. Из психоанализа мы действительно узнаем, что есть еще и другие механизмы эмоциональной связи, так называемые идентификации (отождествления), недостаточно известные, трудно поддающиеся описанию процессы, исследование которых удержит нас на некоторое время от темы массовой психологии.

VII. Идентификация

Идентификация известна психоанализу как самое раннее проявление эмоциональной связи с другим лицом. Она играет определенную роль в предыстории Эдипова комплекса*. Малолетний мальчик проявляет особенный интерес к своему отцу. Он хочет сделаться таким и быть таким, как отец, хочет решительно во всем быть на его месте. Можно спокойно оказать: он делает отца своим идеалом. Его поведение не имеет ничего общего с пассивной или женственной установкой по отношению к отцу (и к мужчине вообще), оно, напротив, исключительно мужественное. Оно прекрасно согласуется с Эдиповым комплексом, подготовке которого и содействует.

Одновременно с этой идентификацией с отцом, может быть, даже и до того, мальчик начинает относиться к матери как к объекту опорного типа. Итак, у него две психологически различные связи: с матерью – чисто сексуальная захваченность объектом, с отцом – идентификация по типу уподобления. Обе связи некоторое время сосуществуют, не влияя друг на друга и не мешая друг другу. Вследствие непрерывно продолжающейся унификации психической жизни они наконец встречаются, и, как следствие этого сочетания, возникает нормальный Эдипов комплекс. Малыш замечает, что дорогу к матери ему преграждает отец; его идентификация с отцом принимает теперь враждебную окраску и делается идентичной с желанием заменить отца и у матери. Ведь идентификация изначально амбивалентна, она может стать выражением нежности так же легко, как и желанием устранения. Она является порождением первой оральной фазы либидозной организации, когда соединение с желанным и ценимым объектом осуществлялось его съеданием и когда при этом данный объект, как таковой, уничтожался. Людоед, как известно, сохранил эту точку зрения: своих врагов он любит так, что «съесть хочется», и он не съедает тех, кого, по какой-либо причине, не может полюбить.

Судьба этой идентификации с отцом позднее легко ускользает от наблюдения. Возможно, что в Эдиповом комплексе совершается обратный поворот, что отец при женственной установке принимается за объект, от которого ждут удовлетворения непосредственные сексуальные первичные позывы, и тогда идентификация с отцом предшествует объектной связи с ним. Так же – с соответствующими заменами – обстоит дело и в случае малолетней дочери.

Легко сформулировать разницу между такой идентификацией с отцом и объектным избранием отца. В первом случае отец есть то, чем хотят быть, во-втором – то, чем хотят обладать. Разница, следовательно, в том, задевает ли эта связь субъект или объект человеческого «Я». Поэтому первая связь возможна еще до всякого сексуального выбора объекта. Гораздо труднее наглядно изложить это различие метапсихически. Достоверно лишь то, что идентификация стремится сформировать собственное «Я» по подобию другого, взятого за «образец».

Из более сложной ситуации мы выделяем идентификацию при невротическом возникновении симптомов. Предположим, что маленькая девочка, которую мы теперь возьмем как пример, испытывает тот же симптом болезни, как и ее мать, например, тот же мучительный кашель. Это может происходить различно. Либо идентификация та же, из Эдипова комплекса, т. е. означает враждебное желание занять место матери, и симптом выражает объектную любовь к отцу; симптом реализует замену матери под влиянием чувства виновности: ты хотела быть матерью, так теперь ты стала ею, по крайней мере, в страдании. В таком случае это законченный механизм истерического симптомообразования либо симптом, равный симптому любимого лица (как, например, Дора из моей статьи «Случай Доры» имитировала кашель отца); тогда мы можем описать происходящее только таким образом, что идентификация заняла место объектного выбора, объектный выбор регрессировал до идентификации. Мы слышали, что идентификация является самой ранней и самой первоначальной формой эмоциональной связи; в условиях образования симптомов, т. е. вытеснения и господства механизмов бессознательного, часто случается, что объектный выбор снова становится индентификацией, т. е. «Я» перенимает качества объекта. Примечательно, что при этих идентификациях «Я» иногда копирует нелюбимое лицо, а иногда любимое. Достойно внимания и то, что в обоих случаях идентификация лишь частичная, крайне ограниченная, и копируется только одна-единственная черта объектного лица.

Третьим, особенно частым и важным фактом симптомообразования является то, что идентификация совершенно лишена объектного отношения к копируемому лицу. Если, например, девушка в пансионе получает от тайного возлюбленного письмо, вызывающее ее ревность, и она реагирует на него истерическим припадком, то с несколькими из ее подруг, которые знают о письме, тоже случится этот припадок, как следствие, как мы говорим, психической инфекции. Это – механизм идентификации, на почве желания или возможности переместить себя в данное положение. Другие тоже хотели бы иметь тайную любовную связь и под влиянием сознания виновности соглашаются и на связанное с этим страдание. Было бы неправильно утверждать, что они усваивают симптом из сочувствия. Сочувствие, наоборот, возникает только из идентификации, и доказательством этого является то, что такая инфекция или имитация имеет место и в тех случаях, когда можно предположить еще меньшую предшествующую симпатию, чем обычно бывает у подруг в пансионе. Одно «Я» осознало в каком-то пункте значительную аналогию с другим «Я», – в нашем примере одинаковую готовность к эмоции; затем в этом пункте возникает идентификация, и под влиянием патогенной ситуации эта идентификация перемещается на симптом, порожденный первым «Я». Таким образом, идентификация через симптом делается для обоих «Я» признаком взаимного перекрытия какой-то части их личности, которое должно оставаться вытесненным.

Сведения, полученные нами из этих трех источников, мы можем резюмировать следующим образом: во-первых, идентификация представляет собой самую первоначальную форму эмоциональной связи с объектом; во-вторых, регрессивным путем, как бы интроекцией объекта в «Я» она становится заменой либидозной объектной связи; в-третьих, она может возникнуть при каждой вновь замеченной общности с лицом, не являющимся объектом сексуальных первичных позывов. Чем значительнее эта общность, тем успешнее может стать эта частичная идентификация и соответствовать, таким образом, началу новой связи.

Мы предчувствуем, что взаимная связь массовых индивидов уже по самой природе такой идентификации является важной аффективной общностью, и можем предполагать, что эта общность заключается в характере связи с вождем. Другое предположение может подсказать нам, что мы далеко не исчерпали проблему идентификации, что мы стоим перед процессом, который психология называет «вживанием» и который играет первостепенную роль для нашего понимания чужеродности «Я» других людей. Но
Страница 15 из 29

здесь мы ограничимся ближайшими аффективными воздействиями идентификации и оставим пока в стороне ее значение для нашей интеллектуальной жизни.

Психоаналитическое исследование иногда занималось и более трудными проблемами психозов и смогло обнаружить идентификацию и в некоторых других случаях, которые не сразу доступны нашему пониманию. Я подробно изложу два этих случая как материал для наших дальнейших рассуждений.

Генезис мужской гомосексуальности в целом ряде случаев следующий: молодой человек необыкновенно долго и интенсивно, в духе Эдипова комплекса, сосредоточен на своей матери. Но наконец, по завершении полового созревания все же настает время заменить мать другим сексуальным объектом. И тут происходит внезапный поворот: юноша не покидает мать, но идентифицирует себя с ней, он в нее превращается и ищет теперь объекты, которые могут заменить ему его собственное «Я», которых он может любить и лелеять так, как его самого любила и лелеяла мать. Этот часто наблюдающийся процесс может быть подтвержден любым количеством случаев; он, конечно, совершенно независим от всяких предположений, которые делаются относительно движущей силы и мотивов этого внезапного превращения. Примечательна в этой идентификации ее обширность, она меняет «Я» в чрезвычайно важной области – а именно в сексуальном характере – по образцу прежнего объекта. При этом сам объект покидается, покидается ли он совсем или только в том смысле, что он остается в бессознательном, не подлежит здесь дискуссии. Идентификация с потерянным или покинутым объектом, для замены последнего, интроекция этого объекта в «Я» для нас, конечно, не является новостью. Такой процесс можно непосредственно наблюдать на маленьком ребенке. Недавно в Международном психоаналитическом журнале было опубликовано такое наблюдение. Ребенок, горевавший о потере котенка, без всяких обиняков заявил, что сам он теперь котенок, и стал поэтому ползать на четвереньках, не хотел есть за столом и т. д.

Другой пример такой интроекции объекта дал нам анализ меланхолии, аффекта, считающего реальную или аффективную потерю любимого объекта одной из самых важных причин своего появления. Основной характер этих случаев заключается в жестоком унижении собственного «Я» в связи с беспощадной самокритикой и горькими упреками самому себе. Анализы показали, что эта оценка и эти упреки в сущности имеют своей целью объект и представляют собой лишь отмщение «Я» объекту. Тень объекта отброшена на «Я», сказал я однажды. Интроекция oбъекта здесь чрезвычайно ясна.

Эти меланхолии, однако, выявляют и нечто другое, что может оказаться важным для наших дальнейших рассуждений. Они показывают нам «Я» в разделении, в расщепленности на две части, из которых каждая неистовствует против другой. Эта другая часть есть часть, измененная интроекцией, заключающая в себе потерянный объект. Но знакома нам и часть, так жестоко себя проявляющая. Она включает совесть, критическую инстанцию, которая и в нормальные времена критически подходила к «Я», но никогда не проявляла себя так беспощадно и так несправедливо. Мы уже в предшествующих случаях должны были сделать предположение (нарциссизм, печаль и меланхолия), что в нашем «Я» развивается инстанция, которая может отделиться от другого «Я» и вступить с ним в конфликт. Мы назвали ее «Я-идеалом» и приписали ей функции самонаблюдения, моральной совести, цензуры сновидений и основное влияние при вытеснении. Мы сказали, что она представляет собой наследие первоначального нарциссизма, в котором детское «Я» удовлетворяло само себя. Из влияний окружающего эта инстанция постепенно воспринимает требования, которые предъявляются к «Я» и которые оно не всегда может удовлетворить; но когда человек не может быть доволен своим «Я», он все же находит удовлетворение в «Я-идеале», которое дифференцировалось из «Я». В мании выслеживания, как мы далее установили, явно обнаруживается распад этой инстанции, и при этом открывается ее происхождение от влияний авторитетов – родителей прежде всего. Мы, однако, не забыли отметить, что мера удаления «Я-идеала» от «Я» актуального сильно варьируется для отдельных индивидов и что у многих людей эта дифференциация внутри «Я» не больше дифференциации у ребенка. Однако прежде чем мы сможем использовать этот материал для понимания либидозной организации массы, мы должны принять во внимание некоторые другие взаимоотношения между объектом и «Я».

VIII. Влюбленность и гипноз

Язык даже в своих капризах верен какой-то истине. Правда, он называет «любовью» очень разнообразные эмоциональные отношения, которые и мы теоретически сводим к слову «любовь», но далее он все же сомневается, настоящая ли, действительная, истинная ли эта любовь, и указывает внутри этих любовных феноменов на целую шкалу возможностей. Нам тоже нетрудно найти ее путем наблюдения.

В целом ряде случаев влюбленность есть не что иное, как психическая захваченность объектом, диктуемая сексуальными первичными позывами в целях прямого сексуального удовлетворения и с достижением этой цели и угасающая; это то, что называют низменной, чувственной любовью. Но, как известно, либидозная ситуация редко остается столь несложной. Уверенность в новом пробуждении только что угасшей потребности была, вероятно, ближайшим мотивом, почему захваченность сексуальным объектом оказывалась длительной и его «любили» и в те промежутки времени, когда влечение отсутствовало.

Из весьма примечательной истории развития человеческой любовной жизни к этому надо добавить второй момент. В первой фазе жизни, обычно уже заканчивающейся к пяти годам, ребенок в одном из родителей нашел первый любовный объект, на котором соединились все его искавшие удовлетворения сексуальные первичные позывы. Наступившее затем вытеснение имело следствием вынужденный отказ от большинства этих детских сексуальных целей и оставило за собой глубокое видоизменение отношений к родителям. Ребенок и дальше остается привязанным к родителям первичными позывами, которые надо назвать «целепрегражденными». Чувства, которые он с этих пор питает к этим любимым лицам, носят название «нежных». Известно, что в бессознательном эти прежние чувственные стремления сохраняются в большей или меньшей степени, так что первоначальная полнокровность в известном смысле остается и в дальнейшем.

С возмужалостью появляются, как известно, новые, весьма интенсивные стремления, направленные на прямые сексуальные цели. В неблагоприятных случаях они, как выражение чувственности, отделены от продолжающихся «нежных» эмоциональных направлений. Тогда мы имеем картину, оба аспекта которой так охотно идеализируются известными литературными течениями. Мужчина обнаруживает романтическое влечение к высокочтимым дамам, которые, однако, не влекут его к сексуальному общению, вступает в сексуальные отношения с другими женщинами, которых он не любит, не уважает и даже презирает. Но чаще взрослеющему юноше все же удается известная мера синтеза между нечувственной, небесной, и чувственной, земной, любовью и его отношение к сексуальному объекту отмечено совместным действием непрегражденных и целепрегражденных
Страница 16 из 29

первичных позывов. Глубину влюбленности можно измерить по количеству целепрегражденных нежных инстинктов, сопоставляя их с простым чувственным вожделением.

В рамках влюбленности нам прежде всего бросился в глаза феномен сексуального повышения оценки, тот факт, что любимый объект в известной мере освобождается от критики, что все его качества оцениваются выше, чем качества нелюбимых лиц или чем в то время, когда это лицо еще не было любимо. Если чувственные стремления несколько вытесняются или подавляются, то появляется иллюзия, что за свои духовные достоинства объект любим и чувственно, а между тем, может быть, наоборот, только чувственное расположение наделило его этими достоинствами.

Стремление, которым суждение здесь фальсифицируется, – есть идеализация. Но этим самым нам облегчается и ориентировка, мы видим, что с объектом обращаются как с собственным «Я», что, значит, при влюбленности большая часть нарциссического либидо перетекает на объект. В некоторых формах любовного выбора очевиден даже факт, что объект служит заменой никогда не достигнутого собственного «Я-идеала». Его любят за совершенства, которых хотелось достигнуть в собственном «Я» и которые этим окольным путем хотят приобрести для удовлетворения собственного нарциссизма.

Если сексуальная переоценка и влюбленность продолжают повышаться, то расшифровка картины делается еще яснее. Стремления, требующие прямого сексуального удовлетворения, могут быть теперь совсем вытеснены, как то обычно случается, например, в мечтательной любви юноши, «Я» делается все нетребовательнее и скромнее, а объект все великолепнее и ценнее; в конце концов он делается частью общего себялюбия «Я», и самопожертвование этого «Я» представляется естественным следствием. Объект, так сказать, поглотил «Я». Черты смирения, ограничение нарциссизма, причинение себе вреда имеются во всех случаях влюбленности; в крайних случаях они лишь повышаются и, вследствие отступления чувственных притязаний, остаются единственно господствующими.

Это особенно часто бывает при несчастной, безнадежной любви, так как сексуальное удовлетворение ведь каждый раз заново снижает сексуальное превышение оценки. Одновременно с этой «самоотдачей» «Я» объекту, уже ничем не отличающейся от сублимированной самоотдачи абстрактной идее, функции «Я-идеала» совершенно прекращаются. Молчит критика, которая производится этой инстанцией; все, что объект делает и требует, – правильно и безупречно. Совесть не применяется к тому, что делается в пользу объекта; в любовном ослеплении идешь на преступление, совершенно в этом не раскаиваясь. Всю ситуацию можно без остатка резюмировать в одной формуле: объект занял место «Я-идеала».

Теперь легко описать разницу между идентификацией и влюбленностью в ее высших выражениях, которые называют фасцинацией, влюбленной зависимостью. В первом случае «Я» обогатилось качествами объекта, оно, по выражению Ференци*, объект «интроцировало» – во втором случае оно обеднело, отдалось объекту, заменило объектом свою главнейшую составную часть. Однако при ближайшем рассмотрении можно заметить, что такое утверждение указывает на противоположности, которые на самом деле не существуют. Психоэкономически* дело не в обеднении или в обогащении – даже и высшую влюбленность можно описать как состояние, в котором «Я» якобы интроцировало в себя объект. Может быть, другое различие скорее раскроет нам суть явления. В случае идентификации объект утрачивается или от него отказываются; затем он снова воссоздается в «Я», причем «Я» частично изменяется по образцу утраченного объекта. В другом же случае объект сохранен, и имеет место «сверхзахваченность», но со стороны «Я» и за счет «Я». Но и это вызывает сомнение. Разве установлено, что идентификация имеет предпосылкой отказ от психической захваченности объектом, разве не может идентификация существовать при сохранении объекта? И прежде чем пуститься в обсуждение этого щекотливого вопроса, у нас может появиться догадка, что сущность этого положения вещей содержится в альтернативе, а именно: не становится ли объект на место «Я» или «Я-идеала».

От влюбленности явно недалеко до гипноза. Соответствие обоих очевидно. То же смиренное подчинение, уступчивость, отсутствие критики как по отношению к гипнотизеру, так и по отношению к любимому объекту. Та же поглощенность собственной инициативы, нет сомнений, что гипнотизер занял место «Я-идеала». В гипнозе все отношения еще отчетливее и интенсивнее, так что целесообразнее пояснять влюбленность гипнозом, а не наоборот. Гипнотизер является единственным объектом; помимо него, никто другой не принимается во внимание. Тот факт, что «Я», как во сне, переживает то, что гипнотизер требует и утверждает, напоминает нам о том, что, говоря о функциях «Я-идеала», мы упустили проверку реальности. Не удивительно, что «Я» считает восприятие реальным, если психическая инстанция, заведующая проверкой реальности, высказывается в пользу этой реальности. Полное отсутствие стремлений с незаторможенными сексуальными целями еще более усиливает исключительную чистоту явлений. Гипнотическая связь есть неограниченная влюбленная самоотдача, исключающая сексуальное удовлетворение, в то время как при влюбленности таковое оттеснено лишь временно и остается на заднем плане как более поздняя целевая возможность.

Однако, с другой стороны, мы можем сказать, что гипнотическая связь – если позволено так выразиться – представляет собой образование массы из двух лиц. Гипноз является плохим объектом для сравнения с образованием масс, так как он, скорее всего, с ним идентичен. Из сложной структуры массы он изолирует один элемент – а именно, поведение массового индивида по отношению к вождю. Этим ограничением гипноз отличается от возникновения масс, а отсутствием прямых сексуальных стремлений – от влюбленности. Он, таким образом, занимает между ними среднее положение.

Интересно отметить, что именно заторможенные в целевом отношении сексуальные стремления устанавливают между людьми прочную связь. Но это легко объяснимо тем фактом, что они неспособны к полному удовлетворению, в то время как незаторможенные сексуальные стремления чрезвычайно ослабевают в каждом случае достижения сексуальной цели. Чувственная любовь приговорена к угасанию, если она удовлетворяется; чтобы продолжаться, она с самого начала должна быть смешана с нежными, т. е. заторможенными в целевом отношении компонентами, или же должна такую трансформацию претерпеть.

Гипноз прекрасно бы разрешил загадку либидозной конституции массы, если бы сам он не содержал каких-то черт, не поддающихся существующему рациональному объяснению, как якобы состояния влюбленности с исключением прямых сексуальных целей. Многое еще в нем следует признать непонятым, мистическим. Он содержит примесь парализованности, вытекающей из отношения могущественного к бессильному, беспомощному, что примерно приближается к гипнозу испугом у животных. Способ, которым гипноз достигается, и сопряженность гипноза со сном неясны, а загадочный отбор лиц, для гипноза годных, в то время как другие ему совершенно не поддаются, указывает на
Страница 17 из 29

присутствие в нем еще одного неизвестного момента, который-то, может быть, и создает в гипнозе возможность чистоты либидозных установок. Следует также отметить, что даже при полной суггестивной податливости моральная совесть загипнотизированного может проявлять сопротивление. Но это происходит оттого, что при гипнозе в том виде, как он обычно производится, сохраняется знание того, что все это только игра, ложное воспроизведение иной, но жизненно гораздо более важной ситуации.

Благодаря проведенному нами разбору мы, однако, вполне подготовлены к начертанию формулы либидозной конституции массы. По крайней мере такой массы, какую мы до сих пор рассматривали, т. е. имеющей вождя и не приобретшей вторично, путем излишней «организованности», качеств индивида. Такая первичная масса есть какое-то число индивидов, сделавших своим «Я-идеалом» один и тот же объект и вследствие этого в своем «Я» между собой идентифицировавшихся. Это отношение может быть изображено графически следующим образом:

IX. Стадный инстинкт

Наша радость по поводу иллюзорного разрешения, с помощью этой формулы, загадки массы – будет короткой. Очень скоро нас станет тревожить мысль, что по существу-то мы приняли ссылку на загадку гипноза, в которой еще так много неразрешенного. И вот новое возражение приоткрывает нам дальнейший путь.

Мы вправе сказать себе, что обширные аффективные связи, замеченные нами в массе, вполне достаточны, чтобы объяснить одно из ее свойств, а именно – отсутствие у индивида самостоятельности и инициативы, однородность его реакций с реакцией всех других, снижение его, так сказать, до уровня массового индивида. Но при рассмотрении массы как целого она показывает нам больше: черты ослабления интеллектуальной деятельности, безудержность аффектов, неспособность к умеренности и отсрочке, склонность к переходу всех пределов в выражении чувств и к полному отводу эмоциональной энергии через действия – это и многое другое, что так ярко излагает Лебон, дает несомненную картину регресса психической деятельности к более ранней ступени, которую мы привыкли находить у дикарей или у детей. Такой регресс характерен особенно для сущности обыкновенных масс, в то время как у масс высокоорганизованных, искусственных такая регрессия может быть значительно задержана.

Итак, у нас создается впечатление состояния, где отдельное эмоциональное побуждение и личный интеллектуальный акт индивида слишком слабы, чтобы проявиться независимо, и должны непременно дожидаться заверки подобным повторением со стороны других. Вспомним, сколько этих феноменов зависимости входит в нормальную конституцию человеческого общества, как мало в нем оригинальности и личного мужества, и насколько каждый отдельный индивид находится во власти установок массовой души, проявляющихся в расовых особенностях, сословных предрассудках, общественном мнении и т. п. Загадка суггестивного влияния разрастается, если признать, что это влияние исходит не только от вождя, но также и от каждого индивида на каждого другого индивида, и мы упрекаем себя, что односторонне выделили отношение к вождю, незаслуженно отодвинув на задний план другой фактор взаимного внушения.

Научаясь таким образом скромности, мы прислушаемся к другому голосу, обещающему нам объяснение на более простых основах. Я привожу это объяснение из умной книги В. Троттера о стадном инстинкте и сожалею лишь о том, что она не вполне избежала антипатии, явившейся результатом последней великой войны.

Троттер ведет наблюдаемые у массы психические феномены от стадного инстинкта, который прирожден человеку так же, как и другим видам животных. Биологически эта стадность есть аналогия и как бы продолжение многоклеточности, а в духе теории либидо – дальнейшее выражение склонности всех однородных живых существ к соединению во все более крупные единства. Отдельный индивид чувствует себя незавершенным, если он один. Уже страх маленького ребенка есть проявление стадного инстинкта. Противоречие стаду равносильно отделению от него, и поэтому противоречия боязливо избегают. Но стадо отвергает все новое, непривычное. Стадный инстинкт – по Троттеру – нечто первичное, далее неразложимое.

Троттер указывает на ряд первичных позывов (или инстинктов), которые он считает изначальными: инстинкт самоутверждения, питания, половой и стадный инстинкты. Последний часто находится в оппозиции к другим инстинктам. Сознание виновности и чувство долга – характерные качества gregarious animal*. Из стадного инстинкта исходят, по мнению Троттера, также и вытесняющие силы, открытые психоанализом в «Я», и то сопротивление, на которое при психоаналитическом лечении наталкивается врач. Значение речи имело своей основой возможность применить ее в стаде в целях взаимопонимания, на ней в большой степени зиждется идентификация индивидов друг с другом.

В то время как Лебон описал главным образом характерные текучие массообразования, а Макдугалл стабильные общественные образования, Троттер концентрировал свой интерес на самых распространенных объединениях, в которых живет человек, дал их психологическое обоснование. Троттеру не приходится искать происхождения стадного инстинкта, так как он определяет его как первичный и не поддающийся дальнейшему разложению. Его замечание, что Борис Сидис выводит стадный инстинкт из внушаемости, к счастью для него, излишне. Это объяснение дается по известному неудовлетворительному шаблону; перестановка этого тезиса, т. е. что внушаемость – порождение стадного инстинкта, кажется мне гораздо более убедительным.

Однако Троттеру с еще большим правом, чем другим, можно возразить, что он мало считается с ролью вождя в массе; мы склонны к противоположному суждению, а именно, что сущность массы без учета вождя недоступна пониманию. Для вождя стадный инстинкт вообще не оставляет никакого места, вождь только случайно привходит в массу, а с этим связано то, что от этого инстинкта нет пути к потребности в Боге; стаду недостает пастуха. Но теорию Троттера можно подорвать и психологически, т. е. можно по меньшей мере доказать вероятие, что стадный инстинкт не неразложим, не примерен в том смысле, как инстинкт самосохранения и половой инстинкт.

Нелегко, конечно, проследить онтогенез стадного инстинкта. Страх оставленного наедине маленького ребенка, толкуемый Троттером уже как проявление этого инстинкта, допускает скорее иное толкование. Страх обращен к матери, позже к другим доверенным лицам, и есть выражение неосуществившегося желания, с которым ребенку ничего другого сделать не остается, кроме как обратить его в страх. Страх одинокого маленького ребенка при виде любого другого человека «из стада» не утихает, а наоборот, с привхождением такого «чужого» как раз и возникает. У ребенка долгое время и незаметно никакого стадного инстинкта или массового чувства. Таковое образуется вначале в детской, где много детей, из отношения детей к родителям, и притом как реакция на первоначальную зависть, с которой старший ребенок встречает младшего. Старшему ребенку хочется, конечно, младшего ревниво вытеснить, отдалить его от родителей и лишить всех прав; но, считаясь с фактом,
Страница 18 из 29

что и этот ребенок, как и все последующие, в такой же степени любим родителями, и вследствие невозможности удержать свою враждебную установку без вреда самому себе, ребенок вынужден отождествлять себя с другими детьми, и в толпе детей образуется массовое чувство или чувство общности, получающее затем дальнейшее развитие в школе. Первое требование этой образующейся реакции есть требование справедливости, равного со всеми обращения. Известно, как явно и неподкупно это требование проявляется в школе. Если уж самому не бывать любимчиком, то пусть по крайней мере никому таковым не быть! Можно бы счесть такое превращение и замену ревности в детской и классной комнатах массовым чувством – неправдоподобным, если бы позднее этот же процесс не наблюдался снова при иных обстоятельствах. Вспомним только толпы восторженно влюбленных женщин и девушек, теснящихся, после его выступления, вокруг певца или пианиста. Каждая из них не прочь бы, конечно, приревновать каждую другую, ввиду же их многочисленности и связанной с этим невозможностью овладеть предметом своей влюбленности, они от этого отказываются, и вместо того, чтобы вцепиться друг другу в волосы, они действуют как единая масса, поклоняются герою сообща и были бы рады поделиться его локоном. Исконные соперницы, они смогли отождествлять себя друг с другом из одинаковой любви к одному и тому же объекту. Если ситуация инстинкта способна, как это обычно бывает, найти различные виды исхода, то не будет удивительным, если осуществится тот вид исхода, который связан с известной возможностью удовлетворения, в то время как другой, даже и более очевидный, не состоится, так как реальные условия не допускают достижения этой цели.

То, что позднее проявляется в обществе как корпоративный дух и т. п., никак тем самым не отрицает происхождения его из первоначальной зависти. Никто не должен посягать на выдвижение, каждый должен быть равен другому и равно обладать имуществом. Социальная справедливость означает, что самому себе во многом отказываешь, чтобы и другим надо было себе в этом отказывать, или, что то же самое, они бы не могли предъявлять на это прав. Это требование равенства есть корень социальной совести и чувства долга. Неожиданным образом требование это обнаруживается у сифилитиков в их боязни инфекции, которую нам удалось понять с помощью психоанализа. Боязнь этих несчастных соответствует их бурному сопротивлению бессознательному желанию распространить свое заражение на других, так как почему же им одним пришлось заразиться и лишиться столь многого, а другим – нет? То же лежит и в основе прекрасной притчи о суде Соломоновом. Если у одной женщины умер ребенок, пусть и у другой не будет ребенка. По этому желанию познают потерпевшую и виновницу.

Социальное чувство, таким образом, основано на изменении первоначально враждебных чувств в сторону положительного направления, носящую характер идентификации. Поскольку было возможно проследить этот процесс, изменение это осуществляется, по-видимому, под влиянием общей для всех нежной связи с лицом, стоящим вне массы. Наш анализ идентификации и нам самим не представляется исчерпывающим, но для нашего настоящего намерения достаточно вернуться к одной черте – к настойчивому требованию уравнения. При обсуждении обеих искусственных масс – церкви и войска – мы уже слышали об их предпосылке, чтобы все были одинаково любимы одним лицом – вождем. Но не забудем: требование равенства массы относится лишь к участникам массы, но не к вождю. Всем участникам массы нужно быть равными меж собой, но все они хотят власти над собой одного-единственного. Множество равных, которые могут друг с другом идентифицироваться, и один–единственный, их всех превосходящий, – вот ситуация, осуществленная в жизнеспособной массе. Итак, высказывание Троттера: человек есть животное стадное – мы осмеливаемся исправить в том смысле, что он скорее животное орды, особь предводительствуемой главарем орды.

Х. Масса и первобытная орда

В 1912 г. я принял предположение Ч. Дарвина, что первобытной формой человеческого общества была орда, в которой неограниченно господствовал сильный самец. Я попытался показать, что судьбы этой орды оставили в истории человеческой эволюции неизгладимые следы; и, в особенности, что развитие тотемизма, заключающего в себе зачатки религии, нравственности и социального расчленения, связано с насильственным умерщвлением главаря и превращением отцовской орды в братскую общину. Конечно, это только гипотеза, как и многие другие, с помощью которых исследователи доисторического периода пытаются осветить тьму первобытных времен, – «Just so story»*, как остроумно назвал ее один отнюдь не недружелюбный английский критик, но я думаю, что такой гипотезе делает честь, если она оказывается пригодной вносить ясность во все новые области.

Человеческие массы опять-таки демонстрируют знакомую картину одного-единственного всесильного индивида среди толпы равных сотоварищей, картину, которая имеется и в нашем представлении о первобытной орде. Психология этой массы, как мы ее знаем из часто проводившихся описаний, а именно: исчезновение сознательной обособленной личности, ориентация мыслей и чувств в одинаковых с другими направлениях, преобладание аффективности и бессознательной душевной сферы, склонность к немедленному выполнению внезапных намерений – все это соответствует состоянию регресса к примитивной душевной деятельности, какая напрашивается для характеристики именно первобытной орды.

Масса кажется нам вновь ожившей первобытной ордой. Так же как в каждом отдельном индивиде первобытный человек фактически сохранился, так и из любой человеческой толпы может снова возникнуть первобытная орда; поскольку массообразование обычно владеет умами людей, мы в нем узнаем продолжение первобытной орды. Мы должны сделать вывод, что психология массы является древнейшей психологией человечества; все, что мы, пренебрегая всеми остатками массы, изолировали как психологию индивидуальности, выделилось лишь позднее, постепенно и, так сказать, все еще только частично, из древней массовой психологии. Мы еще попытаемся установить исходную точку этого развития.

Дальнейшие размышления указывают нам, в каком пункте это утверждение нуждается в поправке. Индивидуальная психология, должно быть, по меньшей мере такой же давности, как и психология массовая, ибо с самого начала существовало две психологии: одна – психология массовых индивидов, другая – психология отца, главаря, вождя. Отдельные индивиды массы были так же связаны, как и сегодня, отец же первобытной орды был свободен. Его интеллектуальные акты были и в обособленности сильны и независимы, его воля не нуждалась в подтверждении волей других. Следовательно, мы полагаем, что его «Я» было в малой степени связано либидозно, он не любил никого, кроме себя, а других лишь постольку, поскольку они служили его потребностям. Его «Я» не отдавало объектам никаких излишков.

На заре истории человечества он был тем сверхчеловеком, которого Ницше ожидал лишь от будущего. Еще и теперь массовые индивиды нуждаются в иллюзии, что все они равным и справедливым образом любимы
Страница 19 из 29

вождем, сам же вождь никого любить не обязан, он имеет право быть господского нрава, абсолютно нарциссическим, но уверенным в себе и самостоятельным. Мы знаем, что любовь ограничивает нарциссизм, и могли бы доказать, каким образом, благодаря этому своему воздействию, любовь стала культурным фактором.

Праотец орды еще не был бессмертным, каковым он позже стал через обожествление. Когда он умирал, его надлежало заменять; его место занимал, вероятно, один из младших сыновей, бывший до той поры массовым индивидом, как и всякий другой. Должна, следовательно, существовать возможность для превращения психологии массы в психологию индивидуальную, должно быть найдено условие, при котором это превращение совершается легко, как это возможно у пчел, в случае надобности выращивающих из личинки вместо рабочей пчелы королеву. В таком случае можно себе представить лишь одно: праотец препятствовал удовлетворению прямых сексуальных потребностей своих сыновей; он принуждал их к воздержанию и, следовательно, к эмоциональным связям с ним и друг с другом, которые могли вырастать из стремлений с заторможенной сексуальной целью. Он, так сказать, вынуждал их к массовой психологии. Его сексуальная зависть и нетерпимость стали в конце концов причиной массовой психологии. Тому, кто становился его наследником, давалась также возможность сексуального удовлетворения и выхода тем самым из условий массовой психологии. Фиксация любви на женщине, возможность удовлетворения без отсрочки и накапливания энергии положило конец значению целезаторможенных сексуальных стремлений и допускало нарастание нарциссизма всегда до одинакового уровня.

К этому взаимоотношению любви и формирования характера мы вернемся в дополнительной главе.

Как нечто особо поучительное отметим еще то, как конституция первобытной орды относится к организации, посредством которой – не говоря о средствах принудительных – искусственная масса держится в руках. На примере войска и церкви мы видели, что этим средством является иллюзия, будто вождь любит каждого равным и справедливым образом. Это–то и есть идеалистическая переработка условий первобытной орды, где все сыновья знали, что их одинаково преследует отец, и одинаково его боялись Уже следующая форма человеческого общества, тотемистический клан, имеет предпосылкой это преобразование, на котором построены все социальные обязанности. Неистощимая сила семьи, как естественного массообразования, основана на том, что эта необходимая предпосылка равной любви отца в ее случае действительно может быть оправдана.

Но мы ожидаем еще большего от сведе?ния массы к первобытной орде. В массообразовании это должно нам также объяснить еще то непонятное, таинственное, что скрывается за загадочными словами «гипноз» и «внушение». И мне думается, это возможно. Вспомним, что гипнозу присуще нечто прямо-таки жуткое; характер же этой жути указывает на что-то старое, нам хорошо знакомое, что подверглось вытеснению. Подумаем, как гипноз производится. Гипнотизер утверждает, что обладает таинственной силой, похищающей собственную волю субъекта, или же, что то же самое, субъект таковым считает гипнотизера. Эта таинственная сила, в обиходе еще часто называемая животным магнетизмом, – наверное, та же, что у примитивных народов считается источником табу, та же, что исходит от королей и главарей и делает приближение к ним опасным. Гипнотизер якобы этой силой владеет, а как он ее выявляет? Требуя смотреть ему в глаза; он, что очень характерно, гипнотизирует своим взглядом. Но ведь как раз взгляд вождя для примитивного человека опасен и невыносим, как впоследствии взгляд божества для смертного. Еще Моисей должен был выступить в качестве посредника между своим народом и Иеговой, ибо народ не мог бы выдержать лика Божьего, когда же Моисей возвращается после общения с Богом, лицо его сияет, часть «Mana»* перешла на него, как это и бывало у посредника примитивных народов.

Гипноз, правда, можно вызывать и другими способами, что вводит в заблуждение и дало повод к неудовлетворительным физиологическим теориям; гипноз, например, может быть вызван фиксацией на блестящем предмете или монотонном шуме. В действительности же эти приемы служат лишь отвлечению и приковыванию сознательного внимания. Создается ситуация, в которой гипнотизер будто бы говорит данному лицу: «Теперь занимайтесь исключительно моей особой, остальной мир совершенно неинтересен». Было бы, конечно, технически нецелесообразно, если бы гипнотизер произносил такие речи; именно это вырвало бы субъекта из его бессознательной установки и вызвало бы его сознательное сопротивление. Гипнотизер избегает направлять сознательное мышление субъекта на свои намерения; подопытное лицо погружается в деятельность, при которой мир должен казаться неинтересным, причем это лицо бессознательно концентрирует все свое внимание на гипнотизере, устанавливает с ним связь и готовность к перенесению внутренних процессов. Косвенные методы гипнотизирования, подобно некоторым приемам шуток, направлены на то, чтобы задержать известные размещения психической энергии, которые помешали бы ходу бессознательного процесса, и приводят в конечном итоге к той же цели, как и прямые влияния при помощи пристального взгляда и поглаживания.

Ференци сделал правильный вывод, что гипнотизер, давая приказание заснуть, что часто делается при вводе в гипноз, занимает место родителей. Он думает, что следует различать два вида гипноза: вкрадчиво успокаивающий, приписываемый им материнскому прототипу, или угрожающий, приписываемый прототипу отцовскому. Но ведь приказание заснуть означает в гипнозе не что иное, как отключение от всякого интереса к миру и сосредоточение на личности гипнотизера; так это субъектом и понимается, потому что в этом отвлечении интереса от окружающего мира заключается психологическая характеристика сна и на ней основана родственность сна с гипнотическим состоянием.

Гипнотизер, таким образом, применяя свои методы, будит у субъекта часть его архаического наследия, которое связано с родителями; в связи с отцом оживало представление о сверхмогущественной и опасной личности, по отношению к которой можно было занять лишь пассивно-мазохистскую позицию, которой нужно было отдать свою волю и находиться с которой наедине, «попасться на глаза», казалось рискованным предприятием. Только так мы и можем представить себе отношение отдельного человека первобытной орды к праотцу. Как нам известно из других реакций, отдельный человек сохранил в различной степени способность к оживлению столь давних состояний. Однако сознание, что гипноз является всего лишь игрой, лживым обновлением тех древних впечатлений, может все же сохраниться во время сеанса и повлечь за собой сопротивление против слишком серьезных последствий потери воли.

Жуткий, принудительный характер массообразования, проявляющийся в феноменах внушения, можно, значит, по праву объяснить его происхождением из первобытной орды. Вождь массы – все еще праотец, все его боятся, масса все еще хочет, чтобы ею управляла неограниченная власть, страстно ищет авторитета; она, по выражению Лебона, жаждет подчинения.
Страница 20 из 29

Праотец – идеал массы, который вместо «Я-идеала» владеет человеческим «Я». Гипноз по праву может быть назван «массой из двух», внушение же можно определить лишь как убеждение, основанное не на восприятии и мыслительной работе, а на эротической связи.

XI. Одна из ступеней в человеческом «Я»

Если рассматривать жизнь отдельного человека нашего времени, пользуясь дополняющими друг друга описаниями массовой психологии, то ввиду множества осложнений можно потерять твердость и не решиться на обобщающее изложение. Каждый индивид является составной частью многих масс, он с разных сторон связан идентификацией и создал свой «Я-идеал» по различнейшим образцам. Таким образом, индивид – участник многих массовых душ: своей расы, сословия, церковной общины, государственности и т. д. и сверх этого в состоянии частично подняться до самостоятельности и оригинальности. Эти постоянные и прочные массовые формации со своим равномерно длящимся воздействием меньше бросаются в глаза, чем наскоро образовавшиеся массы, на примере которых Лебон начертал блестящую психологическую характеристику массовой души, и в этих шумных, эфемерных массах, которые будто бы наслоились на первоначальные, как раз происходит чудо: только что признанное нами как индивидуальное развитие бесследно, хотя и временно, исчезает.

Мы поняли это чудо так, что отдельный человек отказывается от своего «Я-идеала» и заменяет его массовым идеалом, воплощенным в вожде. Оговоримся, что это чудо не во всех случаях одинаково велико. Отграничение «Я» от «Я-идеала» у многих индивидов не зашло слишком далеко, оба еще легко совпадают, «Я» часто еще сохраняет прежнее нарциссическое самодовольство. Это обстоятельство весьма облегчает выбор вождя. Нередко ему всего лишь нужно обладать типичными качествами этих индивидов в особенно остром и чистом виде и производить впечатление большей силы и либидозной свободы, и сразу на это откликается потребность в сильном властелине и наделяет его сверхсилой, на которую он и не стал бы претендовать. Другие индивиды, идеал которых не воплотился бы в нем без дальнейших поправок, вовлекаются внушением, т. е. путем идентификации.

То, что мы смогли добавить для объяснения либидозной структуры массы, сводится, как мы видим, к различию между «Я» и «Я-идеалом» и возможному на этой почве двойному виду связи – идентификации и замещению «Я-идеала» объектом. Предположение такой ступени в «Я» в качестве первого шага к анализу «Я» должно постепенно подтвердить свою обоснованность в различнейших областях психологии. В моем труде «К введению понятия нарциссизма» я объединил, в поддержку этого тезиса, прежде всего то, что можно было почерпнуть из патологического материала. Можно, однако, ожидать, что при дальнейшем углублении в психологию психозов его значение окажется еще большим. Подумаем о том, что «Я» становится теперь в положение объекта по отношению к развившемуся из него «Я-идеалу»; возможно, что все взаимодействия между внешним объектом и совокупным «Я», о которых мы узнали в учении о неврозах, снова повторяются на этой новой арене внутри человеческого «Я».

Здесь я прослежу лишь один из выводов, возможных исходя из этой точки зрения, и продолжу пояснение проблемы, которую в другом месте должен был оставить неразрешенной.

Каждая из психических дифференцировок, с которыми мы ознакомились, представляет новую трудность для психической функции, повышает ее лабильность и может быть исходной точкой отказа функции, т. е. заболевания. Родившись, мы сделали шаг от абсолютного нарциссизма к восприятию изменчивого внешнего мира и к началу нахождения объекта; а с этим связано то, что мы длительно не выносим этого нового состояния, что мы периодически аннулируем его и во сне возвращаемся в прежнее состояние отсутствия раздражений и избегаем общения с объектами. Правда, при этом мы следуем сигналу внешнего мира, который своей периодической сменой дня и ночи временно ограждает нас от большей части действующих на нас раздражений. Второй пример, имеющий большое значение для патологии, не подчинен подобному ограничению. В процессе нашего развития мы производили разделение нашего душевного мира на «Я» и на часть, оставленную вне его, бессознательно вытесненную; и мы знаем, что устойчивость этого достижения подвержена постоянным потрясениям. Во сне и при неврозе эта изгнанная часть снова ищет доступа, стуча у врат, охраняемая сопротивлениями, в бодрствующем состоянии, когда мы здоровы, мы пользуемся особыми приемами, чтобы временно допустить в наше «Я», обходя сопротивления и наслаждаясь этим, то, что нами было вытеснено. В этом свете можно рассматривать остроты и юмор, отчасти и комическое вообще. Каждый знаток психологии неврозов припомнит похожие примеры меньшего значения, но я спешу перейти к входившему в мои намерения практическому применению.

Вполне представимо, что и разделение на «Я» и «Я-идеал» не может выноситься длительно и временами должен проходить обратный процесс. При всех отречениях и ограничениях, налагаемых на «Я», периодический прорыв запрещений является правилом, как на это указывает установление праздников, которые ведь, по сути своей, не что иное, как предложенные законом эксцессы; это чувство освобождения придает им характер веселья. Сатурналии римлян и современный карнавал совпадают в этой существенной черте с празднествами примитивных народов, которые обычно завершаются всякого рода распутством и нарушением священнейших законов. Но «Я-идеал» охватывает сумму всех ограничений, которым должно подчиняться «Я»; поэтому отмена идеала должна бы быть грандиозным празднеством для «Я», которое опять могло бы быть довольным самим собой.

Если что-нибудь в «Я» совпадает с «Я-идеалом», то всегда будет присутствовать ощущение триумфа. Чувство виновности (и чувство неполноценности) может также быть понято как выражение напряженности между «Я» и идеалом. Как известно, есть люди, у которых общая настроенность периодически колеблется; чрезмерная депрессия через известное среднее состояние переходит в повышенное самочувствие, и притом эти колебания проходят в очень различных больших амплитудах, от еле заметного до тех крайностей, которые в качестве меланхолии и мании в высшей степени мучительно и вредоносно нарушают жизнь таких людей. В типичных случаях этого циклического расстройства внешние причины, по-видимому, не имеют решающего значения; что касается внутренних мотивов, их мы находим не больше, и они не иные, чем у всех других. Поэтому образовалась привычка рассматривать эти случаи как не психогенные. О других, совершенно похожих случаях циклического расстройства, которые, однако, легко вывести из душевных травм, речь будет ниже.

Обоснование этих спонтанных колебаний настроения, следовательно, неизвестно; механизм, сменяющий меланхолию манией, нам непонятен. Это, наверное, как раз те больные, по отношению к которым могла бы оправдаться наша догадка, что их «Я-идеал» на время растворяется в «Я», после того, как до того он властвовал особенно сурово.

Во избежание неясностей запомним следующее: на основе нашего анализа «Я» достоверно выяснено, что в случаях мании «Я» и «Я-идеал»
Страница 21 из 29

сливаются, так что в настроении триумфа и довольства собой, не нарушаемом самокритикой, данное лицо может наслаждаться устранением задержек, устранением учета чужих интересов и упреков самому себе. Менее очевидно, но довольно вероятно, что несчастье меланхолика есть выражение острого раскола между обеими инстанциями «Я», при котором чрезмерно чувствительный идеал беспощадно проявляет свое осуждение «Я» в виде самоунижения и мании неполноценности. Остается лишь вопрос, следует ли искать причину этих измененных отношений между «Я» и «Я-идеалом» в вышеустановленных периодических возмущениях против новой институции или же за это ответственны иные обстоятельства.

Переход к мании не является необходимой чертой в истории болезни меланхолической депрессии. Бывают простые, единичные, а также периодически повторяющиеся меланхолии, никогда такого исхода не имеющие. С другой стороны, существуют меланхолии, в которых повод, по-видимому, играет этиологическую роль. Таковы меланхолии после утраты любимого объекта, будь то вследствие его смерти или вследствие обстоятельств, вынудивших отступление либидо от объекта. Такая психогенная меланхолия также может перейти в манию, и цикл этот может многократно повториться, как и при якобы спонтанной меланхолии. Итак, соотношения здесь довольно неясны, тем более что до сих пор лишь немногие формы и случаи меланхолии подвергались психоаналитическому исследованию. Пока мы понимаем лишь те случаи, в которых от объекта отказались ввиду того, что он оказался недостойным любви. Путем идентификации он затем снова в «Я» утверждается и подвергается строгому суду со стороны «Я-идеала». Упреки и агрессии против объекта выявляются в виде меланхолических упреков самому себе.

И при такой меланхолии возможен переход к мании; следовательно, эта возможность является чертой, не зависящей от остальных признаков картины болезни.

Я не вижу затруднений для того, чтобы момент периодического возмущения «Я» против «Я-идеала» принять во внимание при обоих видах меланхолии, как психогенной, так и спонтанной. При спонтанной можно предположить, что «Я-идеал» склонен к особой суровости, которая затем автоматически влечет за собой временное его упразднение. При психогенной меланхолии «Я» подстрекается к возмущению дурным обращением с ним его идеала, которому «Я» подвергается в случае идентификации с отвергнутым объектом.

XII. Дополнения

В процессе исследования, временно заканчивающемся, нам открылись различные побочные пути, которых мы сначала избегали, но на которых мы нередко находили возможности распознавания: кое-что из упущенного мы теперь наверстываем.

А) Разница между идентификацией «Я» и заменой «Я-идеала» объектом находит интересное пояснение в двух больших искусственных массах, которые мы недавно изучали, – в войске и христианской церкви.

Очевидно, что солдат своим идеалом делает своего начальника, т. е., собственно говоря, полководца, идентифицируясь одновременно с себе равными и выводя из этой общности «Я» обязательства товарищества – для взаимной помощи и распределения имущества. Но он становится смешон, когда хочет идентифицироваться с полководцем. Стрелок в лагере Валленштейна насмехается по этому поводу над вахмистром:

И в покашливании, и в плевке

Удачно ему подражаете!..

Иначе обстоит дело в католической церкви. Каждый христианин любит Христа как свой идеал и, кроме того, чувствует себя связанным идентификацией с другими христианами. Но церковь требует от него большего. Он, сверх того, должен идентифицироваться с Христом и любить других христиан так, как любил их Христос. Таким образом, церковь в обоих случаях требует восполнения либидозной позиции, данной массообразованием. Идентификация должна присоединяться в случаях, где произошел выбор объекта; а объектная любовь – в случаях, где уже имеется идентификация. Это «большее» явно выходит за пределы конституции массы. Можно быть хорошим христианином и все-таки быть далеким от мысли поставить себя на место Христа, любить, подобно Ему, всех людей. Необязательно ведь слабому смертному требовать от себя величия души и силы любви Спасителя. Но это дальнейшее развитие распределения либидо в массе является, вероятно, тем моментом, на котором церковь основывает свои притязания на достижение высшей нравственности.

Б) Мы говорили о возможности указать в психическом развитии человечества тот момент, когда и для отдельного индивида состоялся прогресс от массовой психологии к психологии индивидуальной. Для этого мы должны снова коротко вернуться к научному мифу об отце первобытной орды. Позже он был возвеличен как творец мира и имел на это право, так как породил всех сыновей, которые образовали первую массу.

Для каждого из них он был идеалом, его одновременно боялись и почитали, что позднее создало понятие «табу». Как-то раз эта толпа объединилась, убила отца и растерзала. Никто из массовых победителей не мог занять его места, а если кто-либо и пытался, то борьба возобновлялась до тех пор, пока они не поняли, что все они должны от отцовского наследия отказаться. Тогда они основали тотемистическое братство, где все обладали равными правами и были связаны тотемистическими запретами, которые должны были сохранить память об убийстве и его искупить. Но недовольство достигнутым осталось и положило начало новому развитию событий. Постепенно объединение в братство пришло к некоему восстановлению прежнего положения на новом уровне: мужчина снова стал главой семьи и сломил привилегию женского господства, установившегося в безотцовские времена. В виде возмещения были, может быть, тогда признаны материнские божества; для ограждения матери их жрецы кастрировались по примеру, который когда-то давался отцом первобытной орды; новая семья была, однако, лишь тенью прежней, отцов было много, и каждый из них был ограничен правами другого.

Страстная тоска, связанная с уроном, побудила тогда отдельного индивида отделиться от массы и мысленно восстановить себя в роли отца. Совершивший этот шаг был первым эпическим поэтом; он достиг этого в области фантазии. Поэт подменил действительность в соответствии со своей мечтой. Он положил начало героическому мифу. Героем был убивший отца один на один, отца, который в мифе фигурирует еще в виде тотемистического чудовища. Как раньше отец был первым идеалом мальчика, так поэт теперь создал в герое, которому надлежит заменить отца, первый «Я-идеал». Звеном с новосозданным героем был, вероятно, младший сын, любимец матери, которого она оберегала от отцовской ревности и который во времена первобытной орды стал преемником отца. В ложном опоэтизировании, изображающем первобытное время, женщина, являвшаяся наградой за победу и соблазном к убийству, стала, вероятно, совратительницей и подстрекательницей к злодеянию.

Герой претендует на единоличное совершение поступка, на что отважилась бы, конечно, только орда в целом. Однако, по замечанию Ранка*, сказка сохранила отчетливые следы скрытого истинного положения вещей… Ибо так часто случается, что герой, которому предстоит трудное задание – чаще всего это младший сын, который в присутствии суррогата отца
Страница 22 из 29

притворяется дурачком, т. е. неопасным, – может выполнить эту задачу только с помощью стайки маленьких зверьков (муравьев, пчел). Это – братья первобытной орды; ведь и в символике сновидений насекомые и паразиты означают сестер и братьев (из презрительного отношения, как к маленьким детям). Кроме того, каждое из заданий мифа и сказки легко распознать как замену героического поступка. Миф, таким образом, является тем шагом, при помощи которого отдельный индивид выходит из массовой психологии. Первым мифом, несомненно, был миф психологический, миф героический; пояснительный миф о природе возник, вероятно, много позже. Поэт, сделавший этот шаг и отделившийся таким образом в своей фантазии из массы, умеет, по дальнейшему замечанию Ранка, в реальной жизни все же к ней вернуться. Ведь он приходит и рассказывает этой массе подвиги созданного им героя. В сущности, этот герой не кто иной, как он сам. Таким образом, он снижается до уровня реальности, а своих слушателей возвышает до уровня фантазии. Но слушатели понимают поэта: на почве того же самого тоскующе-завистливого отношения к праотцу они могут идентифицировать себя с героем. Лживость мифа завершается обожествлением героя. Обожествленный герой был, вероятно, прежде Бога-Отца, являясь предшественником возвращения праотца в качестве божества. Хронологически прогрессия божеств была бы тогда следующей: богиня материнства – герой – Бог-Отец. Но лишь с возвышением незабвенного праотца божество приобрело черты, знакомые нам и поныне.

В) В этой статье мы много говорили о прямых и заторможенных в отношении цели сексуальных первичных влечениях и смеем надеяться, что это разграничение не вызовет больших возражений. Однако подробное рассмотрение будет не лишним, даже если оно большей частью повторяет уже ранее изложенное.

Либидозное развитие ребенка дало нам первый и вместе с тем лучший пример заторможенных в отношении цели сексуальных первичных влечений. Все те чувства, которые ребенок питает к своим родителям и опекающим его лицам, находят свое беспрепятственное продолжение в желаниях, выражающих его сексуальные стремления. Ребенок требует от этих любимых лиц всех нежностей, которые ему знакомы; он хочет их целовать, прикасаться к ним, разглядывать, хочет видеть их гениталии и присутствовать при интимных действиях экскрементации; он обещает жениться на матери или няне, что бы он под этим ни подразумевал; он намеревается родить отцу ребенка и т. д. Прямое наблюдение, как и дальнейшее психоаналитическое проникновение в рудименты детства, не оставляют никакого сомнения в непосредственном слиянии нежных и ревнивых чувств с сексуальными намерениями, а также показывают нам, сколь основательно ребенок делает любимое лицо объектом всех своих еще неверно направленных сексуальных стремлений.

Это первый вид детской любви, типически подчиненный Эдипову комплексу, с началом латентного периода уничтожается, как известно, толчком вытеснения. Остаток любовных чувств проявляется в чисто нежной эмоциональной связи, направленной на те же самые лица, но эта связь уже не может быть описана как «сексуальная». Психоанализ, который просвечивает глубины психической жизни, без труда может доказать, что и сексуальные связи первых детских лет продолжают существовать, но уже в вытесненном и бессознательном виде. На основе психоанализа мы имеем смелость утверждать, что везде, где мы встречаем нежное чувство, оно является преемником вполне «чувственной» объектной связи с данным лицом или же со взятым за его прототип (его образ). Правда, без особого исследования нельзя установить, является ли это предшествующее полнокровное сексуальное стремление в данном случае вытесненным или же оно уже себя истощило. Чтобы еще отчетливее выразить сказанное, установлено, что это сексуальное стремление еще имеется как форма и возможность, и путем регресса может быть снова заряжено, активировано; остается еще вопрос, на который не всегда можно ответить: какую заряженность и действенность оно еще имеет в настоящее время. При этом в равной степени надо остерегаться двух источников ошибок: как Сциллы – недооценки вытесненного бессознательного, так и Харибды – склонности измерять нормальное обязательно масштабами патологического.

Психологии, которая не хочет или не в силах проникнуть в глубины вытесненного, нежные эмоциональные связи во всяком случае представляются выражением стремлений, не направленных к сексуальной цели, хотя бы они и произрастали из стремлений, эту цель имевших.

Мы вправе сказать, что эти стремления отклонились от этих сексуальных целей, хотя и трудно удовлетворить требования метапсихологии при изображении такого отклонения от цели. Впрочем, эти заторможенные в отношении цели первичные позывы все еще сохраняют некоторые из непосредственно сексуальных целей; и нежно любящий, и друг, и поклонник ищут телесной близости или возможности видеть любимого человека, любимого хотя бы только в «паулинистическом» смысле*. Если нам желательно, мы можем признать в этом отклонении начало сублимации сексуальных первичных позывов или же раздвинуть границы последних еще более. Заторможенные в смысле цели сексуальные первичные позывы имеют перед незаторможенными большое функциональное преимущество, так как они, собственно говоря, неспособны к полному удовлетворению; они особенно пригодны для создания длительных связей, в то время как прямо сексуальные при удовлетворении каждый раз теряют свою энергию и должны ждать ее возобновления путем нового накопления сексуального либидо, причем за это время может произойти смена объекта. Заторможенные первичные позывы способны к любой мере смешения с незаторможенными, могут опять в них превратиться так же, как они от них изошли. Известно, как легко из эмоциональных отношений дружеского характера, основанных на признании и восхищении, между учителем и ученицей, артистом и восхищенной слушательницей, особенно у женщин, возникают эротические желания (у Мольера: «Embrassez-moi pour l’amour du Grec»)*. Да, возникновение таких, сначала непреднамеренных, эмоциональных связей напрямик приводит к проторенной дорожке сексуального выбора объекта. В статье «Благочестие графа фон Цинцендорфа» Пфистер показал явный, конечно, не единичный пример, как легко даже интенсивной религиозной связи превратиться в пылкое сексуальное возбуждение. А с другой стороны, и переход прямых, самих по себе непродолжительных, сексуальных стремлений в прочную, чисто нежную связь представляет собой нечто весьма обычное, и упрочение брака, заключенного по влюбленной страсти, имеет большею частью своей подосновой этот процесс. Мы, конечно, не удивимся, если услышим, что заторможенные в отношении цели сексуальные стремления возникают из прямых сексуальных в тех случаях, когда к достижению сексуальной цели имеются внутренние или внешние препятствия. Вытеснение латентного периода есть такое внутреннее – или лучше сказать ставшее внутренним – препятствие. Относительно отца первобытной орды мы предположили, что своей сексуальной нетерпимостью он принуждает всех своих сыновей к воздержанию и этим путем толкает их к заторможенным в отношении цели связям; за
Страница 23 из 29

собой он оставляет право свободного сексуального наслаждения и, тем самым, остается несвязанным. Все связи, на которых основана масса, имеют природу заторможенных в отношении цели первичных позывов. Но этим самым мы приблизились к разбору новой темы, которая обсуждает отношение прямых сексуальных целей к массообразованию.

Г) Последние два замечания уже подготовили нас к признанию, что прямые сексуальные стремления неблагоприятны для массообразования. Правда, и в истории развития семьи существовали массовые отношения сексуальной любви (групповой брак), но чем важнее становилась для «Я» половая любовь, чем больше развивалась в ней влюбленность, тем настоятельнее эта любовь требовала своего ограничения двумя лицами – una cum unа* – ограничения, предписанного природой генитальной цели. Полигамные склонности были вынуждены довольствоваться последовательной сменой объектов.

Оба лица, сходящиеся в целях сексуального удовлетворения, ища уединения, противопоставляют себя стадному инстинкту, чувству массовости, они ищут одиночества. Чем больше они влюблены, тем менее они нуждаются в ком-либо помимо друг друга. Отказ от влияния массы выражается в чувстве стыдливости. Крайне пылкое чувство ревности возникает как охрана сексуального выбора объекта от вторжения массовой связи. Только в том случае, когда нежный, т. е. личный фактор любовного отношения совершенно стушевывается перед чувственным, возможно любовное общение пары в присутствии других лиц или же, наподобие оргии, одновременные сексуальные акты внутри группы. Но это регресс к более раннему состоянию половых отношений, при которых влюбленность еще не играла никакой роли и все сексуальные объекты рассматривались как равноценные. Примерно в духе саркастического выражения Бернарда Шоу, что быть влюбленным – значит неподобающим образом переоценивать разницу между одной женщиной и другой.

Имеется немало указаний, что в сексуальные отношения между мужчиной и женщиной влюбленность вошла достаточно поздно, так что соперничество между половой любовью и массовыми связями также позднего развития. Теперь может показаться, что это предположение не вяжется с нашим мифом о прасемье; ведь предполагается, что толпу братьев толкает на отцеубийство их любовь к матерям и сестрам; и трудно представить себе эту любовь иначе, как цельной, примитивной, т. е. как глубокое соединение нежной и чувственной любви. Однако при дальнейшем размышлении это возражение становится подтверждением. Одной из реакций на отцеубийство было установление тотемистической экзогамии, т. е. запрещение каких бы то ни было сексуальных отношений с женщинами семьи, которые были нежно любимы с детства. Этим был загнан клин между нежными и чувственными стремлениями мужчины, клин, и по сей день глубоко внедрившийся в любовную жизнь мужчины. Вследствие этой экзогамии чувственные потребности мужчин должны были довольствоваться чужими и нелюбимыми женщинами.

В больших искусственных массах – церкви и войске – для женщин, как сексуального объекта, места нет. Любовные отношения мужчины и женщины находятся за пределами этих организаций. Даже там, где образуются массы смешанные, состоящие из мужчин и женщин, половое различие не играет роли. Едва ли имеет смысл задавать вопрос о гомосексуальной или гетеросексуальной природе либидо, соединяющего массы, так как оно не дифференцируется по полу и, что особенно важно, совершенно не предусматривает целей генитальной организации либидо.

Для отдельного индивида, который в других отношениях растворяется в массе, прямые сексуальные стремления все же частично сохраняют какую-то индивидуальную деятельность. Там, где они делаются господствующими, они каждую массовую формацию разлагают. Католическая церковь имеет обоснованные причины, когда рекомендует своим верующим безбрачие и налагает целибат на своих священников; но влюбленность часто толкала и священников на выход из церкви. Подобным же образом любовь к женщине преодолевает массовые формации расы, национального обособления и социального классового порядка и этим самым выполняет культурно важные задачи. По-видимому, можно быть уверенным, что гомосексуальная любовь гораздо лучше согласуется с массовой связью даже и в тех случаях, когда она проявляется как прямое сексуальное стремление; факт – примечательный, объяснение которого завело бы нас очень далеко.

Психоаналитическое исследование психоневрозов учит нас, что их симптомы следует выводить из прямых сексуальных стремлений, которые были вытеснены, но остались активными. Мы можем усовершенствовать эту формулировку, добавив: или из таких заторможенных в смысле цели стремлений, подавление которых полностью не удалось или же освободило место для возврата к вытесненной сексуальной цели. С этим условием согласуется и то, что невроз делает больного асоциальным и удаляет его из обычных массовых формаций. Можно сказать, что невроз действует на массу так же разлагающе, как и влюбленность. Зато можно наблюдать, что там, где произошел толчок к образованию массы, неврозы слабеют и, по крайней мере на некоторое время, могут исчезнуть целиком. Вполне оправданы попытки использовать это противоборство между неврозом и массообразованием для терапевтических целей. Даже те, кто не сожалеет об исчезновении в современном культурном мире религиозных иллюзий, должны признать, что пока они были в силе, они служили наиболее эффективной защитой от опасности невроза тем, кто был во власти этих иллюзий. Нетрудно также распознать, что все связи с религиозно-мистическими или философско–мистическими сектами и объединениями являются выражением косвенного лечения разнообразных неврозов. Все это связано с контрастом прямых и заторможенных в смысле цели сексуальных стремлений.

Если невротик предоставлен самому себе, он вынужден заменять собственным симптомообразованием те большие массовые формации, из которых он исключен. Он создает себе свой собственный фантастический мир, свою религию, свою бредовую систему, повторяя таким образом человеческие институции в искажении, которое отчетливо указывает на ярчайшее участие прямых сексуальных стремлений.

Д) В заключение прибавим сравнительную оценку рассмотренных нами состояний с точки зрения теории либидо, а именно: состояния влюбленности, гипноза, массообразования и невроза. Влюбленность зиждется на одновременном наличии прямых и заторможенных в смысле цели сексуальных стремлений, причем объект перетягивает на себя часть нарциссического либидо «Я».

Влюбленность вмещает только «Я» и объект. Гипноз разделяет с влюбленностью ограничения этими двумя лицами, но он основан исключительно на заторможенных в смысле цели сексуальных стремлениях и ставит объект на место «Я-идеала».

В массе этот процесс умножен; масса совпадает с гипнозом в природе объединяющих ее первичных позывов и в замене «Я-идеала» объектом, но сюда присоединяется идентификация с другими индивидами, ставшая первоначально возможной благодаря одинаковому отношению к объекту.

Оба состояния, как гипноз, так и массообразование, являются наследственными осаждениями филогенеза человеческого либидо – гипноз как
Страница 24 из 29

предрасположение, а масса, помимо этого, как прямой пережиток. Замена прямых сексуальных стремлений стремлениями в отношении цели заторможенными способствует в обоих отделению «Я» от «Я-идеала», чему уже дало начало состояние влюбленности.

Невроз из этого ряда выделяется. И он основан на особенности развития человеческого либидо – на прерванном латентным периодом двойном начатке прямой сексуальной функции. В этом отношении он имеет общий с гипнозом и массообразованием характер регресса, при влюбленности не наличествующий. Невроз всегда возникает там, где не вполне удался переход от прямых к заторможенным в смысле цели сексуальным первичным влечениям, соответствуя конфликту между поглощенными «Я» первичными позывами, которые через такое развитие прошли, и частицами тех же первичных позывов, что из вытесненной бессознательной сферы – так же, как и другие полностью вытесненные инстинктивные порывы, – стремятся к своему прямому удовлетворению. Невроз необычайно богат содержанием, ибо охватывает всевозможные отношения между «Я» и объектом, как те, где объект сохранен, так и другие, в которых он покинут или восстановлен в самом «Я», но точно так же для него свойственны и конфликтные отношения между «Я» и его «Я-идеалом».

Будущее одной иллюзии

I

Прожив продолжительное время в окружении определенной культуры и приложив немало усилий, чтобы исследовать ее истоки и пути развития, иной раз испытываешь искушение обратить взоры в другом направлении и поставить перед собой вопрос, каковы дальнейшие судьбы этой культуры и какие ей предопределены превращения. Но тогда скоро заметишь, что такое исследование с самого начала обесценено несколькими моментами. Больше всего тем, что найдется лишь немного людей, которые были бы способны охватить человеческую деятельность во всем ее объеме. Для большинства необходимо ограничить себя какой-нибудь одной или несколькими областями. Однако чем меньше исследователь знает о прошлом и настоящем, тем неувереннее будет его суждение о будущем; а еще и потому, что именно в этом суждении субъективные ожидания человека играют трудноопределимую в отношении его важности роль; и они-то зависят от чисто личных моментов его собственного опыта, от его более или менее оптимистической установки в отношении жизни, установки, которая диктуется ему темпераментом, успехами или неуспехами. Выясняется, наконец, и тот примечательный факт, что, как правило, люди с большой наивностью переживают свое настоящее и неспособны оценить его содержание; им сначала надо отойти на какое-то расстояние – иными словами, настоящее должно сделаться прошлым, если хочешь вывести из него отправные точки для определения будущего.

Кто, таким образом, поддается искушению сформулировать свои соображения о вероятном будущем нашей культуры, должен держать в памяти вышеприведенные размышления, а также и ту недостоверность, которая всегда присуща любому предсказанию. Из этого я вывожу заключение, что мне следует поспешно удалиться от слишком большого задания и обратиться к той небольшой части исследования, которая и раньше привлекала мое внимание, определив его положение внутри всего целого.

Человеческая культура – под этим я разумею все то, чем человеческая жизнь возвышается над своими животными условиями и чем она отличается от жизни животных, причем я пренебрегаю различием между культурой и цивилизацией, – эта человеческая культура, как известно, показывает наблюдателю две свои стороны. С одной стороны, она охватывает все приобретенные людьми знания и умения, дающие им возможность овладеть силами природы и получить от нее материальные блага для удовлетворения человеческих потребностей; с другой стороны, в нее входят все те установления, которые необходимы для упорядочения отношений людей между собой, а особенно для распределения достижимых материальных благ. Оба направления культуры находятся в зависимости друг от друга; во-первых, потому что на взаимные отношения людей глубочайшим образом влияет та мера удовлетворения первичных позывов, которая возможна при имеющихся в их распоряжении земных благах; во-вторых, также и потому, что отдельный человек может вступить с другим человеком в такие отношения, когда он сам окажется своего рода достоянием, материальным благом, поскольку другой человек использует его рабочую силу или избирает его своим сексуальным объектом; в-третьих, наконец, потому, что каждый отдельный человек является физическим врагом культуры, которая по идее должна представлять общечеловеческий интерес. Примечательно, что люди, хотя и не могут существовать разобщенно, в то же время ощущают как тяжелое бремя те жертвы, которых требует от них культура, чтобы сделать возможной совместную жизнь. Культура, следовательно, должна защищать себя от отдельного человека, и эту задачу выполняют ее организации, институты и требования. Их цель – не только установить известное распределение материальных благ, но и удержать это распределение; более того, они должны защищать от враждебных побуждений человека все то, что служит для покорения природы и производства материальных благ. Творения человека легко разрушить, и создавшие их наука и техника могут быть употреблены и для их уничтожения.

Таким образом, создается впечатление, что культура есть нечто навязанное сопротивляющемуся большинству неким меньшинством, которое сумело присвоить себе средства принуждения и власти. Может, конечно, показаться, что эти трудности коренятся не в самой сути культуры, а обусловлены несовершенством тех культурных форм, которые были до сих пор созданы. Действительно, эти недостатки нетрудно обнаружить. В то время как человечество делает непрестанные шаги вперед в деле господства над природой и в этой области можно ожидать еще бо?льших успехов, нельзя с уверенностью констатировать подобный прогресс в деле упорядочения человеческих отношений; и, вероятно, во все времена, как и теперь, многие люди спрашивали себя, стоит ли вообще защищать эту область культурных приобретений. Казалось бы, возможна такая новая перестройка человеческих отношений, которая уничтожила бы самые источники недовольства культурой; в таком случае необходим был бы отказ от принуждения и подавления первичных позывов, и люди, не тревожимые внутренним разладом, могли бы предаваться приобретению земных благ и наслаждаться ими. Это было бы золотым веком, однако остается вопрос, возможно ли осуществить такое положение. Скорее, можно заметить, что каждая культура создается принуждением и подавлением первичных позывов; нельзя даже с уверенностью утверждать, что при отсутствии принуждения большинство человеческих индивидов будет согласно взять на себя ту работу, которая необходима для приобретения новых материальных благ. Надо, как мне думается, считаться с тем фактом, что у всех людей имеются разрушительные, следовательно, противообщественные и антикультурные тенденции и что у большого количества людей они достаточно сильны, чтобы определить их поведение в человеческом обществе.

Этот психологический факт имеет решающее значение для оценки человеческой культуры. Если с первого взгляда можно
Страница 25 из 29

было бы подумать, что самым существенным в ней является овладение природой для приобретения жизненно необходимых благ и что грозящие ей опасности можно устранить целесообразным распределением этих благ между людьми, то теперь может показаться, что центр тяжести смещается с материального на духовное. Решающим моментом становится следующее: возможно ли вообще, а если возможно, то в какой мере удастся облегчить тяжесть жертв, которые требуются от людей при подавлении ими своих первичных позывов, как примирить людей с неизбежными жертвами на этом пути и как их за это вознаградить. Как нельзя отказаться от принуждения, так нельзя отказаться и от власти меньшинства над большинством, ибо масса ленива и несознательна, она не любит бороться со своими инстинктами, разумными доводами ее нельзя убедить в необходимости этого, а составляющие ее индивиды поддерживают друг друга в поощрении собственной разнузданности. Только влиянием образцовых индивидов, признанных ее вождями, можно добиться от нее работы и самоотверженности, от которых зависит прочность культуры. Все складывается хорошо, если эти вожди обладают пониманием необходимых условий жизни, превосходящим понимание остальных индивидов, и если они возвысились до овладения собственными инстинктами. Для них, однако, имеется та опасность, что, не желая терять свое влияние, они все больше будут уступать массе, чем эта последняя будет уступать им. И поэтому представляется необходимым, чтобы они обладали средствами власти и были, таким образом, независимы от массы. Резюмируя вышесказанное, нужно признать, что два широко распространенных качества человека несут ответственность за то, что культурные установления можно удержать только при помощи известной меры принуждения: люди по природе своей не любят работать, а разумные доводы бессильны против их страстей.

Я знаю, что? именно мне будут возражать на эти соображения. Мне скажут, что описанный здесь характер человеческих масс, который якобы должен доказать необходимость принуждения для культурной работы, сам является следствием ошибочных культурных мероприятий, которые и сделали людей ожесточенными, мстительными и недоступными для общения. Новые поколения, любовно воспитанные в глубоком уважении к мышлению, рано узнавшие благодеяния культуры, будут иметь и иное к ней отношение, будут ощущать ее как глубоко личное достояние, и в них будет воспитана готовность приносить ей жертвы посредством своей работы и отказом от удовлетворения первичных позывов. Эти жертвы необходимы для поддержания культуры. Для новых поколений не будет необходимости применять принуждение, и они мало будут отличаться от своих вождей. Если ни одна культура до сих пор не дала человеческих масс такого качества, то это происходит оттого, что ни одна культура не создала еще условий, которые могли бы с самого детства влиять на людей подобным образом.

Можно, однако, сомневаться, осуществимо ли вообще создание таких культурных условий и возможно ли это уже сейчас, при настоящем уровне господства культуры над нашей человеческой природой; можно задаться вопросом, откуда появится такое количество превосходящих других по уровню, непоколебимых и бескорыстных вождей, которые должны работать в качестве воспитателей будущих поколений; пугает то безмерное количество принуждения, которое будет неизбежно до полного проведения в жизнь этих задач. Грандиозность этого плана и его значение для будущности человеческой культуры неоспоримы. Этот план точно основывается на психологическом понимании того, что в человеке живут задатки разнообразнейших первичных порывов, окончательное направление которых определяется переживаниями раннего детства. Пределы воспитуемости человека ставят поэтому и границы эффективности такой перемены культуры. Можно сомневаться в том, в какой мере и может ли вообще другая культурная среда искоренить эти два качества человеческой массы, которые так затрудняют управление человеческой деятельностью. Такой эксперимент еще не проводился. Вероятно, вследствие нездоровой предрасположенности или преувеличенной силы инстинктов известный процент человечества всегда остается асоциальным, но если только удастся нынешнее враждебное культуре большинство довести до меньшинства, то этим уже очень многое будет достигнуто, может быть, вообще все, что возможно достигнуть.

Мне не хотелось бы произвести впечатление, что я сильно отклонился от предначертанного пути моего исследования. Поэтому я хочу со всей определенностью заверить, что я не собираюсь производить оценку того громадного культурного эксперимента, который в настоящее время совершается на обширных пространствах между Европой и Азией*. У меня нет ни знания дела, ни способности, чтобы судить о его выполнимости, проверить целесообразность применяемых методов или определить размеры неизбежной пропасти между намерением и осуществлением. То, что там подготавливается, пока не закончено и не поддается такому рассмотрению, какому наша давно устоявшаяся культура дает достаточный материал.

II

Мы неожиданно перешли из экономической области в область психологическую. Сначала у нас было искушение искать культурные приобретения в имеющихся материальных благах и в установлениях для их распределения. Когда мы узнали, что каждая культура основывается на принуждении к работе и на отречении от первичных позывов и поэтому неизбежно вызывает оппозицию тех, кто от этого страдает, нам стало ясно, что сами материальные блага, средства для приобретения и порядок их распределения не могут быть самой основной или же единственной сутью культуры. Ибо им угрожают сопротивление и жажда разрушения со стороны участников культурной жизни. Наряду с благами важны теперь средства, которые могут служить для защиты культуры, – средства принуждения и другие средства, при помощи которых удастся примирить людей с культурой и вознаградить их за принесенные жертвы. Эти последние могут быть описаны как духовное достояние культуры.

Для единообразия словаря назовем тот факт, когда инстинкт не может удовлетворяться, – отречением; институт, который налагает это отречение, назовем запретом, а то состояние, которое является следствием запрещения, – лишением. Нашим следующим шагом будет установление различий между лишениями, которым подвергаются все, и такими, которые касаются не всех, а только групп, классов или же отдельных лиц. Первые являются древнейшими: наложением запретов, их порождающих, культура многие тысячелетия тому назад начала отделяться от первобытного животного состояния. К нашему изумлению, мы нашли, что они все еще эффективны, все еще представляют собой ядро враждебности к культуре. Желания, порождаемые первичными позывами и страдающие от запретов, вновь рождаются с каждым рождающимся ребенком; существует класс людей, а именно невротики, которые на эти древнейшие табу реагируют асоциальностью. Речь идет о первичных позывах кровосмешения, каннибализма и страсти к убийству. Может показаться странным, что эти инстинкты, единогласно отвергаемые всеми людьми, мы ставим наравне с другими, за допустимость или недопустимость которых в нашей культуре
Страница 26 из 29

идет такая оживленная дискуссия, но психологически это оправдано. Ведь и отношение нашего культурного мира к этим древнейшим инстинктам отнюдь не одинаково: только каннибализм кажется всем предосудительным и вне аналитического наблюдения – полностью преодоленным, силу кровосмесительных желаний мы все же еще можем ощущать, несмотря на запреты, а убийства наша цивилизация при известных условиях еще совершает, даже предлагает*. Очень возможно, что культуре предстоят еще многие стадии развития, при которых удовлетворения желаний, вполне возможные в наше время, покажутся столь же неприемлемыми, как теперь каннибализм.

Уже при этих идущих с древнейших времен отказах от первичных позывов следует считаться с одним психологическим фактором, который сохраняет свою значительность и для всех дальнейших отказов и жертв. Неправильно думать, что человеческая душа с тех древнейших времен не прошла никакого развития и в противовес прогрессу науки и техники и сейчас остается такой, какой была в начале истории. Один из таких моментов душевного прогресса мы можем здесь доказать. Направление, принятое нашим развитием, таково, что внешнее принуждение постепенно внутренне осваивается, причем особая инстанция души – «Сверх-Я» человека – принимает его в число своих заповедей. Каждый ребенок демонстрирует нам процесс такого превращения и только в итоге этого превращения становится моральным и социальным. Это укрепление «Сверх-Я» является в высшей степени драгоценным психологическим достоянием культуры. Все лица, в которых совершился этот процесс, из противников культуры становятся ее носителями. Чем больше их число в культурном кругу, тем прочнее эта культура, тем скорее она может отказаться от внешних средств принуждения. Однако мера этого внутреннего освоения очень различна для разных запретов первичных позывов. Для упомянутых древнейших требований культуры внутреннее освоение (если мы пропустим нежелательное исключение, которым являются невротики), как кажется, уже в широкой мере достигнуто. Но соотношение меняется, если мы обратимся к другим настояниям первичных позывов. Тогда мы с изумлением и тревогой заметим, что большинство людей повинуется этим культурным запретам только под давлением внешнего принуждения, иными словами, только там, где это принуждение может быть действенным, и до тех пор, пока его следует опасаться. Так обстоит дело и с теми так называемыми моральными требованиями культуры, которые таким же образом предназначены для всех. Сюда относится большинство из того, что узнаешь о моральной ненадежности людей. Бесконечное множество культурных людей, которые отшатнулись бы от убийства или кровосмешения, не отказывают себе в удовлетворении жадности, жажды агрессии, половой похоти, не перестают вредить другим ложью, обманом и клеветой, если это можно делать безнаказанно, и, по всей вероятности, это было и прежде, в течение многих культурных эпох.

Что касается ограничений, относящихся только к определенным классам общества, то тут наталкиваешься на явные моменты, суть которых никогда и не вызывала сомнений. Следует ожидать, что эти угнетенные классы будут испытывать зависть к преимуществам привилегированных и употреблять все, чтобы освободиться от большинства лишений. Там, где это невозможно, утвердится длительное недовольство, которое может привести к опасным восстаниям. Но если какая-нибудь культура неспособна удовлетворить какую-то долю участников без предпосылки подавления другой части, может быть, даже большинства (а таково положение во всех современных культурах), то вполне понятно, что у этих угнетенных развивается интенсивная враждебность против культуры, которую они укрепляют своей работой, но от плодов которой имеют лишь ничтожную долю. В таком случае нельзя ожидать от угнетенных внутреннего освоения налагаемых культурой запретов. Они, напротив, не склонны признавать эти запреты, стремятся разрушить саму культуру, при возможности уничтожить даже сами ее предпосылки. У этих классов враждебность к культуре так очевидна, что из-за нее осталась незамеченной, скорее всего, латентная враждебность более зажиточных слоев общества. Не приходится говорить, что культура, оставляющая неудовлетворенными столь большое количество участников и ведущая их к восстанию, не имеет перспектив на длительное существование, да его и не заслуживает.

Степень внутреннего освоения культурных предписаний, выражаясь популярно и непсихологически – моральный уровень участников, не является единственной душевной ценностью, которая должна учитываться при оценке какой-нибудь культуры. Рядом следует поставить сумму идеалов и творений искусства, т. е. удовлетворения, черпаемые из обоих.

Легко можно поддаться искушению считать психическим достоянием культуры ее идеалы, т. е. оценку, определяющую, что? именно является наивысшим достижением и к чему следует больше всего стремиться. Сначала может показаться, что эти идеалы будут определять достижения культурного круга. В действительности же дело обстоит так: сами идеалы создаются по первым достижениям, которые стали возможны при взаимодействии внутренней одаренности с внешними условиями какой-нибудь культуры, и эти первые достижения удерживаются идеалом для дальнейшего проведения их в жизнь. Удовлетворение, которое идеал дает участникам культуры, имеет, таким образом, нарциссическую природу – оно основывается на гордости за успехи и достижения. Для восполнения этого удовлетворение нуждается в сравнении с другими культурами, которые наметили себе иные достижения и развили иные идеалы. В силу этих различий каждая культура признает за собой право презирать другие. Таким образом, культурные идеалы становятся поводом для расколов и враждебности между различными культурными кругами, и это особенно отчетливо проявляется в отношениях между собой отдельных наций.

Нарциссическое удовлетворение культурным идеалом принадлежит к тем силам, которые противодействуют враждебности к культуре внутри какого-нибудь культурного круга. Не только привилегированные классы, вкушающие благодеяния культуры, но и угнетенные могут участвовать в удовлетворении, причем право презирать «внестоящих» вознаграждает их за угнетение в их собственном кругу. Да, я ничтожный плебей, замученный долгами и военными поборами, но зато я римлянин и участвую в задаче покорения других народов и предписания им законов. Угнетенные идентифицируют себя с повелевающим и эксплуатирующим их классом, но эта идентификация представляет собой только одну часть большой причинной связи. С другой стороны, первые могут быть эффективно связаны с последними, несмотря на враждебный отказ увидеть свой идеал в своем господине. Если бы не имелось таких, по существу удовлетворяющих отношений, то было бы непонятно, почему многие культуры продержались столь продолжительное время, несмотря на оправданную враждебность широких масс.

Совсем иного рода удовлетворение, получаемое участниками культурного круга от искусства, хотя оно, как правило, остается недоступным для масс, занятых истощающей работой и не получающих индивидуального воспитания. Искусство, как мы уже давно
Страница 27 из 29

узнали, дает удовлетворение, служащее возмещением за древнейшие, все еще глубочайшим образом ощущаемые отречения, понесенные в связи с культурой, и поэтому, как не что иное, примиряет с принесенными жертвами. С другой стороны, творения искусства повышают чувства отождествления, в которых так нуждается каждый культурный круг, открывая путь к совместным высокооцениваемым переживаниям; но творения искусства дают пищу и нарциссическому удовлетворению, когда они представляют собой достижения особой культуры и красноречиво напоминают о ее идеалах.

До сих пор не упоминалось о самом, может быть, важном разделе психического инвентаря какой-нибудь культуры. Это ее в самом широком смысле религиозные представления, иными, далее мною оправданными словами, – иллюзии культуры.

III

В чем же заключается особая ценность религиозных представлений?

Мы говорили о враждебности к культуре, вызванной давлением, которое последняя производит, а также отказом от первичных позывов, которого она требует. Если представить себе, что запреты эти сняты, то любую понравившуюся женщину можно выбрать сексуальным объектом; можно, не долго думая, убить своего соперника или любого, кто вообще стоит поперек дороги; можно также, не спрашивая разрешения, отнять у другого какое-нибудь его добро – как это прекрасно, какой цепью наслаждений стала бы тогда жизнь! Правда, вскоре обнаруживаются следующие затруднения. У каждого человека точно такие же желания, как у меня, и он будет щадить меня не больше, чем я щажу его. Значит, в сущности, при таком упразднении культурных табу безгранично счастливым может быть только один-единственный человек, а именно: тиран, диктатор, присвоивший себе все средства власти; но и у него будут все основания желать, чтобы остальные соблюдали, по крайней мере, один культурный запрет: не убий.

Но как неблагодарно, как вообще близоруко стремиться к упразднению культуры! Тогда останется только природное состояние, а выносить его гораздо труднее! Правда, природа не требовала бы от нас ограничений первичных позывов, она разрешала бы нам все. Но она применяет свой особо эффективный способ, чтобы ограничивать нас: она убивает нас – холодно, жестоко, как нам кажется, беспощадно, и убивает нас, пожалуй, как раз тогда, когда налицо поводы к удовлетворению. Именно из-за этих опасностей, которыми угрожает нам природа, мы ведь и объединились и создали культуру, которая должна сделать возможным и наше существование. Ведь главная задача культуры, настоящая причина ее существования в том и состоит, чтобы защищать нас от природы.

Известно, что во многом культура уже и сейчас неплохо справляется с этой задачей, очевидно, когда-нибудь позже она преуспеет в этом еще лучше. Но ни один человек не заблуждается насчет того, будто природа уже сейчас покорена, и лишь немногие осмеливаются питать надежду, что когда-нибудь она будет полностью подчинена человеку. Перед нами стихии, которые как будто насмешничают над любым принуждением со стороны человека: земля, которая сотрясается, разверзается, погребает и человека, и все его творения; вода, мятежно заливающая и затапливающая все кругом; буря, все сметающая; болезни, которые мы лишь с недавних пор опознали как нападения других живых существ; и, наконец, мучительная загадка смерти, от которой до сих пор еще не найдено никакого зелья, да, вероятно, никогда и не найдется. Могучая природа, жестокая, неумолимая, восстает против нас всей своей силой и снова наглядно показывает нам нашу слабость и беспомощность, от которых мы думали спастись культурной деятельностью. И это одно из тех немногих отрадных и возвышающих впечатлений, которые получаешь от человечества, – когда пред лицом стихийного бедствия люди забывают о разрухе культуры, забывают о всех трудностях и распрях в своем кругу и вспоминают о великой совместной задаче – сохранении себя в борьбе с превосходством природы.

Как человечеству в целом, так и отдельному человеку трудно приходится в жизни. Долю лишений накладывает на него культура, в которой он участвует, доля страданий – или несмотря на культурные предписания, или же вследствие несовершенства культуры – исходит от других людей. К этому добавляется тот ущерб, который причиняет ему необузданная природа, – человек называет это судьбой. Как следствие этого состояния должно было развиться состояние постоянного боязливого ожидания и тяжкое ущемление природного нарциссизма. Мы уже знаем, как отдельный индивид реагирует на вред, причиненный культурой или другими людьми: он развивает соответственную меру сопротивления против установлений этой культуры – враждебность к культуре. Но как он обороняется против превосходства природы, против судьбы, которая угрожает ему, как и всем другим?

Культура снимает с него эту работу, она совершает ее для всех в совершенно одинаковой мере, причем примечательно, что приблизительно все культуры идут тут одним и тем же путем. Культура не останавливается перед заданием защиты человека от природы, она продолжает его, но только другими средствами. Задание тут многообразно: тяжело задетое чувство собственного достоинства требует утешения; из жизни и мира должны быть изъяты ужасы, а наряду с этим требует ответов и любознательность человека, которая, правда, побуждается сильнейшими практическими интересами.

Одним лишь первым шагом уже очень многое достигнуто. А шаг этот заключается в очеловечивании природы. Нельзя приблизиться к безличным силам и судьбам – они остаются вечно чуждыми. Но если в стихиях природы бушуют страсти, как в собственной душе, если даже смерть не есть что-то самопроизвольное, а является только актом насилия злой воли, если человека везде в природе окружают существа, каких он знает и в собственном обществе, тогда можно свободно вздохнуть, можно почувствовать себя по-свойски среди зловещего мира, тогда можно психически переработать свой бессмысленный страх. Человек еще может быть беззащитен, но нет уже парализующей беспомощности, можно по крайней мере реагировать; а вероятно, человек даже и не беззащитен – ведь против этих, грубо насильничающих «сверхчеловеков» вовне можно применить те же средства, которыми пользуешься в своем обществе, можно попробовать заговаривать их, умиротворять, подкупать и таким влиянием отнять у них часть их мощи. Такая замена естествознания психологией дает не только немедленное облегчение, но и указывает путь к дальнейшему овладению ситуацией.

Ибо это положение не является чем-то новым, оно имеет свой инфантильный прообраз. Ведь это лишь продолжение чего-то ранее бывшего, так как каждый находился в раннем детстве в состоянии такой беспомощности по отношению к своим родителям. Каждый имел основания их бояться, особенно же отца, но в то же время можно было не сомневаться в его защите против тех опасностей, которые тогда были нам знакомы. Таким образом можно было уравнять обе ситуации. А кроме того, как и в сновидениях, желание играло тут значительную роль. Предчувствие смерти охватывает спящего, предчувствие уже сталкивает его в могилу, но исследование снов умеет выбрать то условие, при котором и это устрашающее событие делается исполнением желания: спящий видит себя в
Страница 28 из 29

древней этрусской могиле, в которую он спустился блаженно, удовлетворяя свои археологические интересы. Подобным образом человек преображает и силы природы, но не просто превращая их в людей, с которыми он может общаться как с равными – ведь это не соответствовало бы потрясающему впечатлению, которое они производят, – он придает им отцовский характер, делает их богами, следуя при этом не только инфантильному, но, как я пытался показать, и филогенетическому прообразу.

Со временем делаются первые наблюдения о регулярности и закономерности явлений природы, силы природы утрачивают при этом в представлении людей свои человеческие черты. Но беспомощность человека остается, и с ней вместе остается тоска по отцовскому началу, и остаются боги. Боги сохраняют свою троякую задачу: они должны устранить ужасы природы, примирить с жестокостью судьбы, которая особенно сказывается в факте смерти, а также вознаградить за страдания и лишения, налагаемые на человека совместной культурной жизнью.

Но постепенно в пределах этих функций ударение перемещается. Замечаешь, что явления природы развиваются согласно внутренним необходимостям сами собой; конечно, боги – властелины природы, они так ее устроили, а теперь могут предоставить ее самой себе; только время от времени они вмешиваются в ее ход так называемыми чудесами; этим они как бы подтверждают, что ничего не утеряли из своей первоначальной сферы могущества. Что касается распределения судеб, то остается неприятная догадка, что растерянность и беспомощность человеческого рода перед судьбой неустранимы. Здесь прежде всего оказываются бессильными боги; если они сами создают судьбу, то их решение надо считать неисповедимым; наиболее одаренный народ древности смутно понимал, что мойры* выше богов и что сами боги имеют свою судьбу. И чем самостоятельнее становится природа, тем больше боги от нее отстраняются, тем серьезнее все ожидания обращаются к третьей, отведенной богам области деятельности, тем больше «моральное» становится их основным царством. Божественная задача состоит теперь в том, чтобы выравнивать изъяны и вред культуры, принимая во внимание страдания, которые люди причиняют друг другу в совместной жизни, и наблюдая за выполнением предписаний культуры, которые так плохо соблюдаются людьми. Теперь самим предписаниям культуры сообщается божественное происхождение, их возвышают над человеческим обществом и распространяют на природу и мировые события.

Так создается сокровищница представлений, рожденная из потребности сделать беспомощность человека переносимой, построенная из материала воспоминаний о собственной беспомощности и беспомощности детства человеческого рода. Легко увидеть, что эти представления охраняют человека в двух направлениях: это защита от опасностей природы и судьбы, а также от вреда, наносимого самим человеческим обществом. Если сделать обобщение, то оно гласит следующее: жизнь в этом мире служит некой высшей цели, которую, правда, нелегко угадать, но которая, несомненно, означает совершенствование человеческого существа. Вероятно, духовное в человеке – его душа, которая с ходом времени так медленно и с таким сопротивлением отделялась от тела,– должно стать объектом этого совершенствования и возвышения. Все, что происходит в этом мире, есть осуществление намерений некоего превосходящего нас разума, который, хотя и избирает трудноуяснимые пути и окольные дороги, но в конце концов приводит все к хорошему, т. е. к благоприятному для нас концу. Каждого из нас охраняет доброе, лишь по виду строгое Провидение, не допускающее, чтобы мы стали игрушкой сверхсильных и беспощадных сил природы: даже сама смерть – не уничтожение, не возвращение к неорганически безжизненному, а начало нового рода существования на пути к более высокому развитию. А с другой стороны, те же созданные нашими культурами нравственные законы управляют и всей жизнью Вселенной, только наивысшая судебная инстанция соблюдает их проведение с неизмеримо большей мощью и последовательностью. Все доброе в конце концов вознаграждается, все злое получает свое наказание, если уж не теперь, при этой форме жизни, то в позднейших существованиях, которые начинаются после смерти. Таким образом, всем страхам, страданиям и трудностям жизни предназначено уничтожение; жизнь после смерти, продолжающая нашу земную жизнь, как невидимая часть спектра, добавленная к видимой, приводит все к тому совершенству, о котором мы здесь, может быть, тосковали. И высшая мудрость, руководящая этим процессом, всеблагое начало, которое себя в нем выражает, справедливость, которая в нем осуществляется, – все это свойства божественных существ, создавших и нас, и весь мир в целом. Или, вернее, свойства того единого божественного существа, в которое все боги предшествующих культур воплотились в нашей культуре. Народ, которому впервые удалась такая концентрация божественных качеств, немало гордился этим своим успехом. Он раскрыл отцовское ядро, которое с давних пор скрывалось за каждым божественным образом; в сущности, это был возврат к историческим истокам божественной идеи. Теперь, когда Бог стал единственным, отношение к нему могло вновь приобрести искренность и интенсивность отношения ребенка к отцу. Но если ты уже столько сделал для отца, то, конечно, хочешь и награды, хочешь, по крайней мере, быть единственно любимым ребенком, избранным народом. Много позже набожная Америка высказывает претензию быть God’s own country («собственной страной Бога»), и это находится в согласии с одной из форм человеческого богопочитания.

Религиозные представления, обобщенные выше, прошли, разумеется, долгий путь развития, и различными культурами сохранены в различных своих фазах. Я выделил одну такую фазу, которая примерно соответствует конечному оформлению нашей теперешней, белой христианской культуры. Легко заметить, что не все части этого целого хорошо между собой согласованы, что не на все неотложные вопросы есть ответы, что противоречия ежедневного опыта удается опровергать лишь с большим трудом. Но таковыми, каковы они есть, эти представления – в самом широком смысле религиозные – расцениваются как драгоценнейшее достояние культуры, как самое ценное, что культура может предложить ее участникам. Они расцениваются гораздо выше, чем все искусства отвоевания у земли ее сокровищ, снабжения человечества питанием или предотвращения его болезней и т. д. Люди считают, что жизнь была бы невыносимой, если этим представлениям не придать той ценности, которая им причитается. И вот вопрос: что такое эти представления в свете психологии, откуда берется их высокая оценка и – робко прибавим – какова их действительная ценность?

IV

Исследование, прогрессирующее наподобие монолога, не совсем безопасно. Слишком легко поддаться искушению и отмахнуться от прерывающих это исследование мыслей; а тогда взамен получаешь чувство неуверенности, которое, в конце концов, хочется заглушить чрезмерной решительностью. Поэтому я представляю себе противника, с недоверием следящего за моим изложением, и время от времени предоставляю ему слово.

Я слышу, как он говорит: «Вы неоднократно употребляли следующие
Страница 29 из 29

выражения: культура создает эти религиозные представления, культура предоставляет их своим участникам; что-то в этом звучит отчуждающе, я сам не мог бы сказать почему, но все это звучит не так убедительно, как то, например, что культура дала предписания о распределении трудовых доходов или о правах на жену и детей».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/zigmund-freyd/tainstvo-devstvennosti-2/?lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

Из книги С. Цвейга «Исцеление духом (Месмер. Мари Бейкер-Эдди. Фрейд)». Перевод С. И. Бернштейна. – Примеч. ред.

2

Не поддающаяся переводу обмолвка: в подлиннике «nach Hose» вместо «nach Hause». Hose – «панталоны», nach Hause – «домой». – Примеч. перев.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.