Режим чтения
Скачать книгу

Театральная история читать онлайн - Артур Соломонов

Театральная история

Артур Соломонов

Неудачливому актеру знаменитого театра снится сон: он назначен на роль Джульетты. Вскоре, впервые за долгие годы службы, режиссер вызывает его для важного разговора. Так начинаются полные юмора и печали приключения главного героя, в которых примут участие священники и режиссеры, журналисты и артисты, красивые женщины, олигархи и домашние коты.

Действие разворачивается в прославленном московском театре и в одном из православных храмов. За власть над публикой и паствой борются режиссер и священник. Мир театра – смешной и трагичный – в романе показан как символ современного общества: артистов поглощают тщеславие и жажда самореализации; журналисты заняты поиском чего угодно, кроме правды; священнослужитель плетет интриги и вступает в альянс с «сильными мира сего». Но в театре кипят и другие страсти: сюжетная основа книги – непредсказуемая и драматичная история любви. В «Театральной истории» сплетаются смелая социальная сатира и глубокий психологический анализ, яркий юмор и захватывающий сюжет. Роман Артура Соломонова актуален, как сегодняшние новости, но его герои в той же степени принадлежат литературе, в какой и жизни.

Артур Соломонов

Театральная история

Оформление Андрей Шелютто, Ирина Чекмарева

Редактор Мария Ноэль

Руководитель проекта Я. Грецова

Корректоры Инна Харитонова, Софья Мозалёва

Компьютерная верстка Ирина Чекмарева

Художник Андрей Шелютто

© А. Соломонов, 2011, 2015

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2017

Все права защищены. Произведение предназначено исключительно для частного использования. Никакая часть электронного экземпляра данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для публичного или коллективного использования без письменного разрешения владельца авторских прав. За нарушение авторских прав законодательством предусмотрена выплата компенсации правообладателя в размере до 5 млн. рублей (ст. 49 ЗОАП), а также уголовная ответственность в виде лишения свободы на срок до 6 лет (ст. 146 УК РФ).

* * *

Людмила Улицкая

В романе «поле битвы – сердце человеческое», но человек этот – актер.

Театральное пространство, отображенное в литературе, не новость. В русской литературе прямым предшественником романа «Театральная история» Артура Соломонова был, вне всякого сомнения, «Театральный роман» Михаила Булгакова. Продолжение этой темы и ее развитие мы видим в романе нового автора Артура Соломонова. Разделяющие эти два произведения десятилетия меняют конфигурацию: театр по-прежнему существует между молотом и наковальней, между творческими идеями создателей спектакля и диктатом власти. Древние, как мир, амбиции тщеславных творцов, порой и исключительно талантливых, и сопротивление не менее одаренных приспособленцев.

В наше время меняется конфигурация – в романе Соломонова появляется еще одна действующая сила – церковь. И как это рифмуется с теми временами, когда именно со стороны церкви театр испытывал особенно сильное давление. В романе «поле битвы – сердце человеческое», но человек этот – актер.

Актер – издревне мужская профессия. В античном театре женские роли исполняли актеры-мужчины. Наш герой получает ошеломляющее предложение сыграть роль Джульетты… Более полувека тому назад был проведен ныне забытый, но в пятидесятые годы вполне заметный театральный эксперимент: в роли Гамлета в театре Маяковского выступила актриса Вера Гердрих… Она не сказала нового слова в истории постановок великого произведения. Но это было яркое событие, предвосхитившее новое отношение к гендеру, о котором, впрочем, тогда еще и не задумывались.

Новый роман и об этом тоже. Но главное, конечно, в том, что перед нами интересная, хорошо написанная книга и мы наблюдаем сегодня старт нового автора с потенциями сатирика и психолога, и вне всякого сомнения, будет интересно наблюдать, в каком направлении в будущем пойдет Артур Соломонов. А то, что литературное будущее состоится, не вызывает сомнений.

Лия Ахеджакова

«Театральную историю» я пропускала через свои боли, унижения, радости и невостребованность

Этот роман касается лично меня. Ведь театр – это моя жизнь. Потому я книгу Артура Соломонова прочитала запоем.

Но я не исключаю, что читатель, от театра далекий, может не сразу разобраться, в чем там дело. А я, как человек театра, погруженный в эту атмосферу, в ее трагедии и страхи, «Театральную историю» волей-неволей пропускала через свои боли, унижения, радости и невостребованность. Тем более что я детство свое провела в бедном послевоенном провинциальном театре, которым руководил мой отец. А ведущей актрисой этого театра была моя мама, молодая (а потом и не молодая), талантливая, красивая актриса с туберкулезом легких. С утра до ночи наш дом раздирали театральные страсти.

Но мой личный опыт – московский театр, может, и очень небогатый, но очень известный. В силу особых взаимоотношений наших властей с российской культурой она всегда была содержанкой у органов, ею командующих. Так было в советские времена. А в постсоветские времена культура стала содержанкой у структур, имеющих большие деньги. А кто платит, тот чаще всего танцует «даму». Тот и диктует художнику, что рисовать, как рисовать и, главное, КОГО рисовать. В романе Соломонова выражена эта трагическая ситуация, когда талантливейший режиссер с воспитанным им коллективом актеров, уважаемый и любимый всем городом, оказывается во власти спонсора – человека без Бога, без веры, необразованного, но пользующегося поддержкой церкви… Получается, что и духовность спонсируется? Получается, что и она работает на имидж богатого дяди и под его капризы?

В моем театре я не знала трагедий, которые описаны в романе. Хотя закрывали спектакли, хотя шли какие-то войны, которые прошли мимо меня. Но я познала, что такое невостребованность, ожидание роли и по восемь лет, и по десять. Притом что я не была забыта зрителями благодаря киноролям и прекрасным режиссерам, у которых снималась. Была известность, но не было ролей.

Меня совершенно потряс образ неординарного, очень мощного режиссера Сильвестра Андреева. Потрясли и его слова: «личность актера нужно перемолоть, и только тогда герой, которого он играет, займет в нем, актере, подобающее место! Актера надо унизить, а хорошего актера раздавить». Собственную 15-летнюю дочь он не пощадил, унизил перед актерами ради поиска подлинных страстей, бушующих в великой пьесе Шекспира. Карлика Ганеля растоптал, унизил ради роли, ради болевых точек, ради скрытых где-то в подсознании актера комплексов, открывающих путь к роли. Я знаю такого великого режиссера. Черты Сильвестра Андреева – хрестоматийные черты. Слава Богу, миловала судьба: те режиссеры, с которыми я работала, начиная с Галины Борисовны Волчек, никогда ни на мне, ни на моих партнерах не шли такими страшными путями к природе страстей, бушующих в настоящем талантливом спектакле. Но… лично я сама терзала себя в отчаянном бессилии перед загадкой Образа…

Однако же этот роман – не только о театре. Он о современной культуре, которая в России оказалась в новой,
Страница 2 из 11

совершенно неожиданной ситуации. Я считаю, что «Театральная история» – очень увлекательное и очень полезное чтение для тех, чья жизнь связана с культурой.

Театральная история

Будильник кукарекнул – и сон погас.

Лицо Александра исказила недовольная гримаса. Он уже давно собирался сменить звук будильника, но каждый вечер забывал это сделать. А потому утром его неизменно будил хрипловатый приблатненный петух.

Мобильный мерцал и кукарекал все громче, все настойчивей. Александр протянул руку к тумбочке. Прошептал в полусонной ярости: «Заткни уже… поганые свои трели…» – и вырубил петуха. Попытался вернуться в сон. Но путь был закрыт. Тогда он решил избавиться, наконец, от утренних петушиных воплей. Приоткрыл левый глаз («пусть правый еще немного поспит») и, брезгливо прищуриваясь, зашел в «настройки». На экране появились какие-то значки. Каждый требовал внимания. Осмысленного подхода. Точной реакции.

Александр засунул телефон под подушку. «Успеется, я все равно пока еще в полусне-е-е, – протянул он. – И лучше бы сон продолжался…» В этом волшебном сновидении он стоял на бездонной и бескрайней сцене и декламировал Шекспира. Он закончил монолог, и наступила пауза. Та самая, боготворимая артистами всего мира пауза, когда зрители, потрясенные увиденным и услышанным, еще не имеют сил, чтобы выразить восторг. Наконец пауза истощила свое великолепие, и со всех сторон раздалось безбрежное «бра-а-а-во-о!».

Невидимая публика любила его пламенно. Александра не смутило, что он декламировал в темноту колоссального зрительного зала слова Джульетты, а не монологи Гамлета. Роль принца Датского он любил, о ней мечтал, и разве с актерами бывает иначе? «Мало ли почему я во сне женскую роль исполнял… – Он обвел потолок мутными от сна глазами. – Все равно, как было приятно!»

Контраст сна с реальным положением вещей был ра-зительным. Александр, актер амбициозный, годами жил в тени своих успешных коллег. Слава снисходила только во сне, а явь была пронизана ощущением тотального, бескрайнего неуспеха.

Александр приподнял одеяло. Не увидел под ним ничего вдохновляющего. Опустил руки со вздохом. Заметил: из-под одеяла выглянула пятка. Вид голой одинокой пяты привел артиста в уныние. Он оглядел свою спальню, сотворенную из икейской мебели, – спальню, имевшую в Москве, да и в любом городе тысячи близнецов. Александр медленно поднялся с кровати и подошел к окну. Приготовился распахнуть свой «домашний занавес» – так он называл пестрые занавески, на которых конфликтовали кричаще-яркие цвета: красный, оранжевый, светло-зеленый. Резким взмахом раскрыл их и выглянул в окно. Разгорался летний день. Пейзаж за окном был совершенно равнодушен к актеру: погасший в четыре утра фонарь, облупившиеся скамейки, бредущая тихим шагом старуха, открывающий дверь машины краснолицый мужик.

Александр явился людям, но ничто не изменилось, никто не изумился. «Быть или не быть – вот в чем вопрос», – прошептал он равнодушным заоконным зрителям. И негромко засмеялся: «Так вот потихонечку я и сойду с ума без ролей».

Актер снова лег на кровать и прикрыл глаза. Повернулся на бок и тихонько застонал: начинался новый день, который, невзирая на пение птиц, яркость занавесок и солнца, не принесет ничего, кроме разочарований.

Александр стонал все художественнее: ритм то учащался, то замедлялся, стоны были то тихими и печальными, то обвинительными и мощными, и даже в паузах таилась скорбь. Так складывалась мелодия страдания, которая утешала Александра.

Артист занимался художественным стоном около часа. Стонал он на юго-западе Москвы, в своей однокомнатной квартире. А в это время на северо-востоке того же города, в квартире побольше, решался вопрос поистине трагический, вопрос жизни и смерти: быть или не быть тому, кто (если все обойдется) станет ближайшим другом Александра.

Жест носа

– Ты прав. Этого делать нельзя, – сказала Варвара Николаевна, женщина пятидесяти двух лет, суровая и полноватая. Решение далось ей нелегко. Синяки под глазами свидетельствовали: эта ночь проведена без сна. – Но все ж таки, – добавила она, как всегда, растягивая слова в моменты огорчения, – это настоящая катастрофа для меня.

В комнате, кроме кошки Аделаиды, в просторечии Ады, сидел Андрей Семенович, муж Варвары Николаевны, и смотрел на супругу со страхом и восхищением.

– Я знал, Варенька, я знал, что ты не станешь… не станешь… подвергать ее… такому… такому кошмару… Аборт – самое ужасное, что может быть…

– Видимо, – глаза супруги полыхнули злобой, – ты богат. Но почему же я об этом ничего не знаю?

– Я богат? – насторожился муж. – Так и я об этом ничего не знаю.

– Раз ты так легко отказываешься от породистого приплода – ты богат.

– Варенька, клянусь, в следующий раз…

– Я тебе ее не доверю больше! И думать забудь! Завтра к нам должны были принести Якоба, завтра! Ты хоть помнишь об этом?

– Да, я виноват, виноват… Но вдруг наша Адочка его бы не полюбила?

– С чего ты это взял? Ты зоолог?

– Нет, – тихо, виновно сказал он.

– Ты сердцевед?

– Нет, – еще тише, еще виновнее молвил Андрей Семенович.

– Вот именно. А я уверена: Ада полюбила бы Якоба! – победно сказала Варвара Николаевна, но ее радость длилась лишь секунду. – И через три месяца мы бы уже продавали котят!.. Полюбила бы, продавали бы, – добавила она, укоризненно нажимая на частицу «бы». – А с этими – что прикажешь делать? Сам топить их будешь?

От ярости ее ноздри раздулись. Муж знал, что за этим, как он его называл, «жестом носа», может последовать новый этап головомойки, которая с короткими передышками продолжалась с тех пор, как он признался в своем преступлении. Он недоглядел. Две недели назад, прогуливая на поводке их любимицу, он недоглядел. И чистопородная кошка Аделаида, приплода от которой ждали элитарные московские семьи (котята были распроданы заранее – их ожидалось, по словам ветеринаров, не менее шести), совокупилась с безродным дворовым котом.

Любовь была молниеносной. А потому памяти Андрея Семеновича удалось сохранить только три кадра: прыжок тощего и гибкого кота Баяна; его беспородная морда – под хвостом их принцессы; и самый непристойный кадр: в его Аделаиду, окруженную почтением ветеринаров, любимицу парикмахеров, – проник дворовый кот…

К трепету перед женой (скандал будет отменный, это Андрей Семенович знал наверняка) примешивалось печальное изумление: как быстро отдалась его любимица, как легко было преодолено расстояние между высокопородистым и беспородным.

Аделаида забеременела.

Это означало, что московские семьи останутся без котят, о которых мечтали. Вздохнули глубоко старушки, всплакнули дети, но Варвара Николаевна твердо им пообещала: в следующий раз надзор будет неусыпным, и котята родятся без малейшей дворовой примеси.

А когда появились на свет те, кто был допущен в него из жалости, сердце суровой Варвары Николаевны (а могло ли быть иначе?) затрепетало от нежности. Она была счастлива, что позволила им остаться. «Ты был прав! – повторяла она мужу, глядя на котят. – Этого делать было нельзя!»

Варвара Николаевна с невероятной энергией стала рассовывать котят в хорошие руки. Муж помогал ей, чем заслужил окончательное прощение. На
Страница 3 из 11

его счету была самая удачная сделка: он за большие деньги всучил полупородистое животное актеру, который за месяц до этого внес залог за тварь королевских кровей.

Это был тот самый, успешный в своих снах артист. Андрей Семенович убедил его, что всякая смесь – в чувствах ли, в людях ли – крепче и интереснее, чем нечто однозначное. Аргумент подействовал на актера. Он взял черно-белое животное на руки, слегка подбросил (котенок хрипло мяукнул от ужаса) и сказал что-то многозначительное насчет легкости, тяжести и Милана Кундеры. Андрей Семенович не очень понял, но кивнул одобрительно. Особенно актера тронуло, что котенок (как и его братья-сестры), еще будучи зародышем, едва не пал от руки ветеринара, делающего аборты. Артист сообщил, что видит мистическую связь между своей судьбой и судьбой котенка. Услышав такое признание, Андрей Семенович стал вежливо прощаться. Пересчитав за дверью деньги, он изумился и своей проворности, и некоторой – необременительной и даже слегка обаятельной – неадекватности артиста. «Впрочем, им на роду так написано», – подумал Андрей Семенович и поспешил к жене: объявлять о своем коммерческом триумфе.

Жизненные пути котят со смешанной кровью теряются в коридорах и комнатах московских квартир. За исключением того, которого приобрел Александр. Он назвал его Марсиком и после первого же кормления стал рассказывать ему о своих бедах.

Меня, еще не рожденного, приговорили к театру

Шла первая неделя совместной жизни Марсика и артиста.

Вечером Александр пришел домой из театра, накормил кота и ответил на звонок мамы: «Да-да, все в порядке, сейчас роль учить буду».

Он – стоит ли его осуждать? – скрыл от матери, что новую роль неизбежно выучит сегодня же, в тот самый день, когда ее получил. В спектакле «Дни Турбиных» ему поручили играть одного из солдат-белогвардейцев.

Подойдя к зеркалу, Александр стал репетировать, произнося то с гневом, то с насмешкой, то со смирением: «Так точно!» Исчерпав весь возможный диапазон эмоций, он загрустил. Не надо быть ясновидящим, чтобы предвидеть: эта фраза вряд ли произведет фурор в зрительном зале. Со скорбью оглядев свое отражение, он отчалил в сторону дивана, лег и стал писать в дневник, который вел очень давно, со времени первой детской обиды, когда поделиться было не с кем, а чувства переполняли и нашли наконец чернильный выход. С тех пор он усердно заносил в дневник все совершавшиеся с ним события. В шкафу за книгами скрывались десятки тетрадей с откровениями Александра.

Он относился к себе предельно серьезно. Любой стакан казался ему предвестником бури. Бурлил Александр большей частью по поводу своей непризнанности и даже попытки философствовать завершал жалобами: «Вокруг меня столько людей, словно застрявших между жизнью и искусством, как будто требующих, чтобы я их досочинил, а главное – доиграл. Люди кажутся мне набросками, черновиками, которых Бог, если так можно выразиться, недотворил. Возможно, Он доверил это мне? Порой я чувствую в себе неиссякаемую силу – это волнами поднимается мой ответ на приглашение к сотворчеству.

Но почему тогда я лишен успеха? Почему изо всех слов, которые я в течение сезона произношу со сцены, можно составить лишь один коротенький моноложек, в котором будут только безликие слова: "Нет" ("Ричард Ш", стражник), "Да" ("Собака на сене", слуга), "Спасибо, я справлюсь" ("Месяц в деревне", прохожий), "Как это вам удалось?" ("Слуга двух господ", посетитель трактира), "Так точно" ("Дни Турбиных", белогвардеец), и наконец главная моя реплика, самая длинная за мою театральную жизнь: "В конце концов, в его годы это обычное дело" ("Калигула").

Добавлю ли я к своим актерским победам хотя бы несколько предложений, где были бы – о, мечта! – прилагательные?»

Были в дневнике Александра три страницы, написанные красной ручкой. Озаглавлены пафосно: До сотворения меня. Александр понимал, что название не вполне точное. Но оно ему так полюбилось, что он не мог от него отказаться.

Актер со священным трепетом написал о том моменте, когда его, «еще не рожденного, приговорили к театру».

До сотворения меня

«…От ярости его ноздри раздулись – он мгновенно это почувствовал.

Она с усилием сглотнула – так она делала всегда, борясь с гневом, словно пытаясь протолкнуть его куда-то вглубь, избавиться от него.

Он снова почувствовал обжигающую волну ненависти: ведь он давно знал, что этим движением она пытается подавить свое презрение к нему.

В одно мгновение они решили заговорить и высказать до дна свою ненависть, не оставить неназванной ни одну ее черную грань. Сейчас будет поставлена точка, и из комнаты, где воздух пропитан злобой, выйдут два свободных человека.

Но все случилось иначе. У нее вдруг сдавило горло, она сделала два шага к нему, обняла и приложилась к плечу щекой. Он обнял ее и что-то зашептал, и через несколько минут они уже не верили, что совсем недавно ненависть была так ощутима.

– Ты прав. Этого делать нельзя, – сказала она, и когда он великодушно попытался протестовать, прикрыла его рот ладонью.

…Когда спрашивают день моего рождения, я его, конечно, называю. Но если бы я не боялся показаться дураком, я бы рассказывал о том мгновении, когда моя мать обняла отца. Тогда мне было позволено остаться.

Я, двухнедельный сгусток, заставил двух взрослых, чужих друг другу людей заключить мучительный союз. Они оба надеялись на лучшее, но очень скоро поняли: им предстоит долгое путешествие, лишенное любви.

В момент бессильной (нет, напротив, весьма сильной) ярости мой отец рассказал (нет, он это выпалил, как пулеметную очередь из раскаленных слов) мне о том дне, когда было принято решение в мою пользу.

Когда я это услышал, мне было одиннадцать лет. Уже тогда, глядя в налившиеся яростью глаза отца, я понял, что узнал то, чего не должен был знать никогда.

Тем же вечером я спросил маму. (Дверь в комнату отца была закрыта уже несколько часов, казалось, он заперся там от стыда, сам не понимая, как мог рассказать мне об этом.) Она мыла посуду. Остановилась – я слышал, как сливается вода в жерло раковины.

– Чепуха, злобная чепуха. Как же ты довел его до такого?

И она продолжила мыть посуду, только гораздо быстрее. Мама – фанат чистоты – не замечала, сколько остается на тарелках причудливых, очертаниями похожих на медуз пятен жира. Но я-то это отметил, а через час увидел, что мать стоит у двери в комнату отца. Она стояла не меньше минуты и ушла.

Через пять лет, когда эта история овладела мной, и корежила меня, и вызывала смех и презрение к обоим, и жалость к себе, и чего только не вызывала, я спросил маму снова. Момент был правильный: после вечеринки она была нетрезва и снова поругалась с отцом. Мама сказала, что оставить меня хотела она, а он сопротивлялся. Что это была минутная слабость мужчины и что я должен простить отца.

– Ты тоже не очень-то обрадуешься, когда какая-нибудь твоя девушка сообщит, что мне, твоей матери, предстоит стать бабушкой.

И в трезвом виде мама не старалась скрыть свой феноменальный эгоизм, но эта фраза, сконструированная ее пьяным мозгом, побивала все рекорды – а их она ставила каждый день. Что из того, что я в принципе могу стать отцом – какие пустяки. Эпохальность возможного события заключалась в ее
Страница 4 из 11

превращении в бабушку. И фраза "какая-нибудь твоя девушка" – тоже весьма типична для мамы. Моя девушка может быть только "какой-нибудь".

Родители противоречили друг другу в одном маленьком пункте – кто был за меня, а кто против, но главного уже не отрицали. Я – человек, который существует только благодаря тому мгновению, когда мама решила, что объятия лучше, чем вопли. Я сам – случайность…»

На этом три гневные страницы заканчивались. Внизу стояло многоточие – знак того, что проблема не осталась в прошлом. Она владеет настоящим и претендует на власть в будущем.

Я убью его троном

На следующее утро мобильному прокукарекать не удалось. Будильник был поставлен на десять, а звонок телефона раздался в полдесятого. Александр нажал кнопку ответа и услышал голос своего коллеги, актера Семена Балабанова. Он грохотал, он возмущался: «О люди! Порожденья крокодилов!» – не здороваясь, прорычал Балабанов шиллеровский текст. «Кто ж сомневается-то», – сонным голосом ответил Александр. «Ага! Тебе смешно! Так посмейся же громче! "Ромео и Джульетту" будут ставить! И кто сыграет Ромео? Кто?» – «Кто?» – тихо переспросил Александр и получил в ответ рев: «Сергей Преображенский! Смейся теперь, паяц!»

Александр недолюбливал Балабанова – размашистые жесты, раскатистый голос, повадки провинциального трагика девятнадцатого века ему претили. Потому об откровенном разговоре с Балабановым не могло быть и речи. Александр не стал обсуждать с ним назначение. Тем более что он знал: чем больше он скажет, тем больше Семен процитирует. Причем фантазия Балабанова разбушуется неимоверно. Он понесет по театру: «Утром Сашке звонил! Он в полнейшем шоке! Он упал со стула – я своими ушами слышал грохот! Упал и говорит: "Этому смерду, этому плебею, этой каракатице, этой сороконожке, этой инфузории дали роль Ромео! Я увольняюсь! Я уже уволен!"»

Во избежание подобных монологов Александр сказал сдержанно: «Я не удивлен». «И это все?» – пророкотала трубка. – «А что тут скажешь?» – «Тогда прощай!» – «Да, увидимся сегодня».

День оказался еще мрачнее, чем Александр предполагал.

Он медленно пошел в ванную – тяжелые мысли пригибали его к холодному кафельному полу. На свое отражение в зеркале он смотрел с печалью. Брился осторожно, бережно, не вполне понимая, для кого и зачем совершенствует свое лицо.

Выходя из дома, он и предположить не мог, что этот день, начавшийся так печально, станет одним из самых радостных в его жизни.

…Вечером он прибежал домой и сразу бросился к дневнику.

Любовь и ненависть вышли из берегов.

«Утром мне сообщили, что роль Ромео уплыла от меня. Я был раздавлен. Смешно, но я надеялся. Судьба давала мне знаки… Но снова главную роль будет играть Сергей Преображенский – человек, которого я ненавижу с такой силой, словно он сжег мой дом, убил детей, убил само мое будущее…

Моя ненависть – существо живое, разумное и (я в этом уверен) хитрое. Она выработала стратегию выживания: когда мной овладевает ирония, она смеется вместе с ней, она совершенно согласна: да-да, само ее существование – нелепость. Но, смеющаяся, презирающая себя, она никуда не уходит. …Какая кара страшнее всех? Быть непризнанным актером. Это когда отвергнуты не дела рук твоих, а ты сам, душа твоя и тело. Вот это тело, которое не притягивает восхищенных взглядов, не вызывает вожделения у юных поклонниц, не выделяет особых феромонов, на которые летят фотографы. И режиссеры, глядя на меня, не прищуриваются в раздумье: не пригласить ли это породистое животное в новый спектакль или фильм?

Отвергнута и душа, которая никак не может взобраться на нужную высоту и уныло плещется в лужице ненависти. Но эта лужица становится мировым океаном, когда я стою на подмостках и все бинокли шарят по сцене в поисках моего врага, и находят, и с этого проклятого момента только ему одному дарят крупные планы. А где взять силы, чтоб вынести крики "браво", обращенные к нему? Когда я стою на сцене, я верю: эти вопли летят из зала лишь для того, чтобы унизить меня…

И чаша переполнилась. Сегодня утром, сразу после звонка Балабанова, я принял решение. Нужно уничтожить моего врага. Того, кому я каждый день с восхищенно-преданной улыбкой (как долго я ее репетировал – это одна из моих лучших мини-ролей, но кто ее оценит?) пожимаю руку.

В нашем самом популярном спектакле, "Ричарде III", трон взлетает вверх – и публика замирает от восторга. Мой враг часто красуется перед публикой прямо под этим королевским сиденьем. Нужно просто ослабить крепления – и подарить нашему ведущему актеру шикарный посмертный символ: он будет раздавлен собственным троном. А зритель будет восхищен: как великолепно наш кумир играет покойника! Бездыханный, бездвижный, он получит последнюю порцию аплодисментов. Среди его смертей, продуманных с такой тщательностью, сыгранных с такой убедительностью, эта будет самой совершенной – ведь его партнером наконец-то буду я. Интересно, а его поклонники потребуют назад деньги? Каждый возвращенный билет послужит мне утешением в тюрьме, если судьба все-таки возьмет с меня налог за своеволие.

Этот план зародился у меня дома, а донашивал я его по пути в театр. В метро я почти совсем уверовал в его осуществимость. Спасибо нашему режиссеру – он любит такие штуки, как взмывающий в небо трон, хотя прекрасно знает, как нерадивы рабочие сцены, и прекрасно знает, как я хотел сыграть Ричарда… Нет, хватит. Довольно! Раздавить! Я, случайно оставленный жить, организую своему врагу случайную смерть.

Я представил Преображенского, вальяжного, самовосторженного, источающего аромат дорогого парфюма, и меня охватило такое отвращение, что стало трудно дышать и даже пришлось остановиться. Я отдышался и пошел быстрее, с наслаждением думая, что каждый мой шаг не только приближает меня к театру, но и моего врага к смерти.

Но тут случилось непредвиденное событие, которое вышибло из меня мысль о мести. Подходя к зданию театра, я увидел, как ветер поднимает юбку девушки, что стоит у служебного входа. Я понял: мне указывают путь. Если ветер заигрывает с ней, разве может стоять в стороне человек, который родился благодаря ненавистным взглядам и примирительному шепоту? (О значении ветра в моей жизни я надеюсь успеть рассказать.)

Я подошел к девушке и повторил ветреное хулиганство. Открылись очаровательные трусики (я эротоман – так, по крайней мере, мне говорили мои подруги). А ту великолепную часть тела, что таилась под юбкой, Тинто Брасс обязательно сделал бы главной героиней одной из своих картин. Если б только увидел.

Я был ошеломлен дерзостью своего поступка. Ошеломление смешивалось с восхищением: ветер не ошибался. Возможно, он тоже был эротоманом. Моя левая щека загорелась от удара. И сразу – правая.

– Может быть, хватит? – робко потребовал я. – Хотя за такое великолепное зрелище я готов расплачиваться пощечинами. Сколько ударов стоит увидеть вас обнаженной?

Я прикрыл глаза в ожидании новой пощечины. Но услышал смех. И задал вопрос:

– Вы знаете пьесу Андреева "Тот, кто получает пощечины"? Теперь я готов исполнить там главную роль. Что? Вы там играли? Вы тоже актриса?.. Ну в смысле… Вы ведь меня поняли, да?

…И мы обогнули фонтан, и пошли на площадь, и я ее поцеловал.

Она лгала
Страница 5 из 11

мне, что играла в пьесе Андреева и имела успех. Я лгал ей, что получил главную роль в предстоящей премьере и начинаю репетиции. Что же произвела на свет вереница мгновений такой отменной, такой приятной лжи? Я влюбился. И – я почти уверен! – влюбилась она. И мой враг остался жить.

Сейчас – я в этом тоже уверен! – Сергей Преображенский пьет свой вечерний йогурт и ощупывает языком верхние зубы. Ведь – событие планетарного масштаба! – ему поставили пломбу! Представляю, как он актерствовал в кресле дантиста, как завывал и пытался воздеть руки к небу, мешая врачу. Сейчас он с увлечением проводит языком экскурсию по зубному ландшафту. Он беззаботен. Он получил главную роль. Я тоже получил роль. На сцене жизни! Какую, разобрать пока не могу…»

Александр отложил ручку в сторону. Но почувствовал: сказал не все, что необходимо. «Да! Ее лицо! Ее имя!» – воскликнул он. И слова ринулись: «Ее зовут Наташа! Веснушки! Они всегда казались мне кокетливым призывом женщины мужчине: "Играй со мной!" Но ее веснушки – иные. У нее иное все! Глаза! Может, мне почудилось? Но они меняли цвет: от голубого к зеленому…»

Влюбленный Александр еще долго писал в дневник – он восхищался, надеялся и трепетал.

Он не знал, что думала Наташа до встречи с ним, во время нее и после: «Я стояла у театра, не решаясь войти. Я мечтала здесь играть и знала, что этого не случится. Ветер поднимал мою юбку, но я препятствовала ему довольно вяло – все, что он показывал, было соблазнительно, и в этом я гораздо больше уверена, чем в своем таланте. А ведь именно его я пришла показывать – талант. Помощник режиссера ждет меня за красно-серой дверью, за полированным столом. Так мне описывала эту экзаменаторско-экзекуторскую комнату подруга, которой здесь сказали прохладное "спасибо" и закрепили его сочувственным взглядом, едва она начала читать монолог леди Макбет. Она отдалась роли, застонала: "Я младенца вскормила; знаю, как его любить: но пусть бы улыбался мне; исторгнув сосец из нежных уст его, я череп ему бы сокрушила, и…" – "Спасибо!"

Моя подруга ушла из кабинета, так и не выйдя из роли леди Макбет. Она приходила в себя (или точнее будет – возвращалась в себя) уже на скамейке около театра. Показалась, что ни говори… Мне ненавистно это дурацкое театральное слово "показываться", хоть я и актриса. Бродим по театрам, и показываемся, и показываемся, и каждый раз кто-то квакает тебе в лицо свое "спа-сибо!"…

Вдруг чья-то рука подняла мою юбку гораздо выше и наглее ветра. И когда я хлестала наглеца по щекам, то была почти счастлива – этот симпатичный дурак избавил меня от еще одной неудачи. Теперь я уже, как говорится (это выражение я тоже ненавижу), "не в настрое". И "показываться" не пойду.

А потом начались поцелуи, и я подумала: как будто театр, о котором я так мечтаю и которого так боюсь, сам приблизился ко мне, пусть даже через него, который врет о своих успехах, но я-то знаю, кто он в этом театре. Мне так нравится их главный актер, Преображенский, мне кажется, я бы даже позволила своему смиренному мужу страдать из-за него, но… Меня, актрису неприметную, целует самый заурядный актер моего любимого театра, а это значит, что в мире царит гармония.

Саша порывался проводить меня, но я захотела поехать домой одна. Он горячо повторял: "Завтра, завтра", засовывая в мою сумочку клочок бумаги. Я зашла в трамвай, улыбнулась ему (в моей улыбке должно было чувствоваться окончательное прощание, ведь я больше не собиралась его видеть). Когда трамвай тронулся и Саша скрылся из вида, я достала клочок бумаги. Там был – как самонадеянно! – адрес, а не телефон: "Теплый стан, Преображенская улица".

Чем ближе трамвай подъезжал к моему дому, тем яснее я понимала, что захочу увидеть Александра, живущего на улице Преображенской…»

Сквозь Бетховена

Сон мой был легок и бесстрашен, и даже петух не внес дисгармонию в мое утро. А когда пришла Наташа, мы не сказали друг другу ни слова, даже не было приветствий, меня понесло к ней, в нее, и мне снова казалось, что ветер помогает мне освобождать ее от одежды. Задернутые занавески, нежность, переходящая в яростное желание, стон, пот, покой-сигарета, диск доиграл, пот испарился, ее волосы на моем плече, прикосновение-пробуждение, и снова яростное желание. Это была страсть. Пройдет месяц, прежде чем во мне тусклым светом загорится подозрение: похоже, это только моя страсть. Но сейчас, перебирая ее волосы после нашего второго раза, столь же ошеломительного, как и первый, я слушаю, как успокоительно звонит телефон. Мне все равно, кто пытается дозвониться, я знаю, что никто не прорвется ко мне сквозь Бетховена. Ведь на моем мобильном телефоне стоит его пьеса для фортепиано «К Элизе». Мне верится, что после такой музыки в мою жизнь не ворвется сигнал катастрофы, SOS, вопль «Ты уволен!», всхлип «Я ухожу от тебя…» или другие, столь любимые телефонами всего мира крики, зовы и причитания…

Так и случилось. Крики, зовы и причитания обходили меня стороной. Месяц! Целый месяц!

И дни потеряли имена, а время перестало исчисляться часами и тем более минутами. Оно стерлось под напором моего счастья. Страсть отпускала мои грехи – настоящие и будущие, и все заговоры прошлого теряли силу.

Ах, мое внутреннее индийское кино! Мальчиком я любил эти истории, тревожащие слезные железы. С необыкновенно прекрасными женщинами и мужчинами только двух сортов: отважно-красивыми и коварно-уродливыми. С жаждой мести и торжеством добра. Среди гор, обдуваемые ветрами с юга-запада-востока-севера, окруженные немыслимо-зеленым цветом, влюбленные танцуют страстный и целомудренный танец. Целомудренный – потому что влюбленные непоправимо одеты по причине высокой кинематографической морали. Страстный – ибо все движения полны надежды, а одеяния, кажется, вот-вот исчезнут в потоке желания. Камера тоже пляшет вокруг них, и мелькают небо, руки, горы, губы, ступни с браслетами, смуглые запястья и снова небо. Я был уверен: через месяц после такого танца женщина почувствует, что беременна.

К чему это детское воспоминание? Просто мое счастье было столь же бесхитростно, как восторги танцующих жителей экранной Индии. И столь же неправдоподобно, как любое кинематографическое счастье. А потому оно заканчивалось, когда суровый и потный режиссер кричал в рупор, что съемки завершены.

Наша с Наташей счастливая сцена длилась – я потом подсчитал это – тридцать один день. А затем кто-то свыше рявкнул: «Стоп! Снято!» Я предпочел не расслышать, но тут громыхнуло уже с угрозой: «Снято!»

Как вела себя Наташа в этом месяце, в нашем месяце? Я этого совсем не помню. Мои чувства словно заслонили ее. Помню глаза, которые меняли цвет. Помню веснушки. Помню любимую ее игру – игру словами. После первой же нашей постели, когда я сказал: «Пойду приму душ», она ответила: «Как все-таки странно звучит: принимать душ. Вот подумай об этом процессе: на самом деле это душ принимает тебя». Я подумал, что в ответ на такое лучше всего неопределенно усмехнуться.

Мы нашли друг друга: невостребованная актриса, проявляющая столько в общем-то неуместного филологического пыла, и неуспешный актер, склонный к рефлексии. Эти достоинства нас украшали мало и еще меньше помогали. Я думаю, что развились они от беспросветной неуспешности
Страница 6 из 11

нашей. Вот если придавить траву – она выползет-прорастет, но все равно будет какая-то убогонькая.

Наташа обворожительно поглощала бутерброд с джемом и слушала мои рассуждения.

«Я люблю сравнивать театр с религией. Думаешь, почему Франциск Ассизский называл себя "скоморохом Господа"?» – «Он не давал Богу заскучать своими подвигами и чудесами», – слизывала Наташа джем с губ и протягивала мне новый бутерброд. «Почти так, – я жестом отказывался от лакомства и продолжал: – Мне кажется, связь между актерами и монахами вот в чем: монахи производят впечатление на Бога, а мы – на публику. И публика решает, кому в ад, кому в рай. Кто бессмертен, а кто и не жил вовсе. Все подвиги у них ради Бога, а у нас – ради зала». «Ради зала – почти как ради зла», – подхватывает Наташа. И мы, сойдя с философской горы, поднимаемся на гору филологическую.

Когда я уже не помнил дней и часов, я предложил ей забеременеть от меня. Она, ничуть не смутившись, ответила: «Я знаю великолепный, чудесный роддом, в нем хочется остаться навсегда и рожать, пока есть силы! А знаешь, что я скажу, когда приду туда, беременная твоим сыном? Я спрошу: разрешите разрешиться?»

Когда я – я! – снова заговорил о ребенке (и сделал это, слава богу, в последний раз), она сказала, что ей не нравится словосочетание «детский сад»: «Послушай, как оно мерзко звучит. Словно дети зарыты ногами в землю, их поливают и ждут, когда они подрастут. Или даже начнут плодоносить».

И когда у меня вырвалось: «Хочу провести вместе всю жизнь», – она откликнулась: «Провести вместе жизнь – если вдуматься, это значит – обмануть вместе жизнь».

Что мне еще было нужно? Каких доказательств? Она жонглировала словами, давая понять, сколь ничтожно мое место в ее жизни, но я любил Наташу (и продолжаю!) и потому не замечал этого.

Когда она не преследовала цель намекнуть, что я слишком размечтался, то предавалась своему любимому занятию вполне невинно. «Знаешь, что такое столица?» – мой поцелуй. «Главный город страны», – ее поцелуй. «Никак нет. Это стол женского рода», – наш поцелуй.

А потом говорила и вовсе какую-то, на мой взгляд, несуразицу, просто наслаждаясь созвучиями: «Преступник преступил предел первопрестольной».

Или, когда жара в Москве осатанела: «Знаешь, Саша, почему высокую температуру гораздо логичнее назвать низкой?» – «Почему?» – «Потому что когда она высокая, и город раскален, и плавится асфальт, а вместе с ним и люди, это – низость со стороны температуры. А значит – она низкая. Чем выше, тем ниже».

В игру включался и я: «Не понимаю, как у красивых девушек, у женщин части тела могут называться такими же именами, как у мужчин: я согласен – лодыжка, запястье, но – таз? Глотка? Как вообще у девушки может быть такая штука, как пищеварительный тракт? Их необходимо переименовать». Я давал ей пас, но она его не принимала, как профессионал, брезгующий отбивать мяч дилетанта. Но через пару дней: «Ты прав! Это какой-то женоненавистник придумал оскорбить женские и мужские тела одинаковостью имен». Я рад – я в игре: «Тогда он и мужененавистник» – «Знаешь, я хотела бы жить в то время, когда создавались слова. Вот кто-то посмотрел на руку и создал имя: пятерня! Если бы я жила в то время, я бы многое назвала по-другому».

Но пришла пора Наташе узнать, что я не только хорошо сложён, но и довольно сложен. Начал я издалека, сообщил, что считаю: между моей жизнью и существованием моего кота Марсика есть связь. «У него тоже была дородовая травма. Сейчас, судя по его взъерошенному поведению, он влюбился, как и я». На эти слова она ответила улыбкой, но ничего не сказала. Однако словосочетание «дородовая травма» ее заинтересовало.

Мы сидели на кухне, на низком диване, полуобнаженные. Наши тела еще не остыли от прикосновений. Я торжественно объявил:

– Начинаю экскурсию по своему внутреннему миру. Ты готова?

– Если он такой же привлекательный, как внешний…

– Не уверен… Там потемки.

– А это не опасно? Не утонем?

– Все гиблые места будем обходить стороной. Я покажу их издалека.

И я стартовал: «От ярости его ноздри раздулись»… Объятия моих родителей, которые решили, что мне – быть, и так далее, и так далее… Я пытался представить мою дородовую травму как можно страшнее и вместе с тем – изящно.

…Воспользуюсь монтажом (а вдруг мне еще доведется сыграть в кино?) и скажу просто: прошел час, пока я описывал свои дородовые приключения и все последующие травмы, с ними связанные. Я говорю об этом так легко (я говорю об этом даже иронично!), потому что в присутствии Наташи эти травмы не казались мне тяжелыми. Конечно, я был почти оскорблен, когда она сказала:

– Тебя, правда, так травмировало, что они хотели… ну… хотели тебя…

– Убить? А разве это не повод хоть немного погрустить? Нет?

– Тогда полмира должно ходить в депрессии. Думаешь, все такие уж желанные? – она взяла меня за руку и посмотрела то ли с нежностью, то ли с усмешкой. – Ты случайность. А я что, закономерность?

В этот момент мой взгляд упал на ее грудь, едва прикрытую полотенцем, и я подумал: такие груди не могут явиться на свет случайно. Наташе достаточно посмотреть на свое великолепное тело в зеркало, и безукоризненные пропорции убедят ее: она имеет все права на эту жизнь. Но не сказал этого: она наверняка ответит, что мысль слишком мужская. Что она к своему телу привыкла так же, как я к своему. Что красота как раз случайность, а безобразие – закономерно.

Лучше я продолжу говорить о себе. Так безопасней.

– Мне кажется, все мои неудачи оттого, что я вообще не должен существовать. Когда мне в очередной раз в театре отказывают в роли, когда я не прохожу кинопробы…

– Мерзкое слово.

– Когда, кажется, все сущее…

– Неэротичное слово.

– Наташа! Остановись!

– Тогда не говори больше «все сущее». Я не могу спать с человеком, который способен такое выговорить.

Неужели придется снабдить свою речь иронией, чтобы Наташе было проще меня понять? Да. Придется. Я же актер. Мне нужно, чтобы зритель меня понял, признал. Ради этого я готов на интонационный и мимический компромисс. И весь последующий монолог я произношу с небрежной ухмылкой.

– Мне кажется, что мир, посылая мне неудачи со всех сторон, от людей больших и маленьких, от театров больших и малых, от киностудий крупных и карликовых, – весь мир свидетельствует: тебя, Александр, не должно быть.

Наташа молчит. Я чувствую невысказанные слова осуждения, которые она не выпускает на волю из жалости ко мне. Ей, кажется, стало легче меня слушать, когда мой тон утратил торжественность. Но все равно, я чувствую, вижу: она меня не понимает. Или хуже того: понимает, но не видит в моих словах (а значит, в моей жизни!) ничего особенного.

– Ну конечно, – злюсь я, – разве сравнится моя концепция жизни с твоим словотворчеством?

– Причем тут одно к другому, Саша?

– Это причуды, которые помогают нам справиться с жизнью. Я полагаю, что из-за моей травмы я обречен заниматься искусством. То есть все время сочинять себя, подменять кем-то другим, перевоплощаться. Чтобы запутать жизнь, которая на меня ополчилась. Повести ее по ложному следу.

– Ну, ты…

– Что я?

– Болтун. Но очень симпатичный.

Она смотрит на меня, и я чувствую, как неудержимо рвется… Боже мой, это смех! Смеются ее глаза, губы
Страница 7 из 11

подхватывают, начинает мелко трястись грудь – и сейчас мне нет никакого дела, что она бесподобна. Результат моей откровенности катастрофичен – я ее рассмешил.

– Саша, извини…

Она продолжает смеяться, видя, как мне это неприятно. Борется с собой, чтобы смех подавить, и мне это еще неприятней!

– На тебя ополчилась жизнь? – спрашивает она. – Ты и вправду думаешь, что жизнь плетет против тебя заговоры? Посылает легионы несчастий?

Прошло минут пятнадцать и примерно столько же поцелуев. И только после этого улетучилась моя обида. Я в нерешительности: говорить ли ей про легкость и тяжесть? Про еще один мой секрет? Про ключ, с помощью которого меня можно если не открыть, то – приоткрыть?

– Говори! – требует она. – Обещаю принять без иронии.

– Без тени иронии?

– Без тени.

– Обычно чувство легкости посещает меня, когда в лицо дует прохладный ветер. Он обдувает лицо, наполняет, как парус, рубашку, забрасывает назад волосы, и тогда та самая случайность, которая помогла мне проникнуть в этот мир, кажется мне счастливой. Теперь ты понимаешь, отчего я посчитал своим долгом устремиться вслед за ветром в тот день, когда ты стояла у театра? Почему я поднял твою юбку так смело?

– Дорогой! Ты подражал ветру!

Наташа обещала мне не иронизировать. Видимо, совладать с собой она не может. Но я дочитаю монолог до конца:

– Но очень скоро легкость снова становится тяжестью.

– Вот это жаль.

– И тогда мысль о ветре уже не может проникнуть в мою голову. Вернее, только вот в каком виде: есть в «Тысяче и одной ночи» выражение «пустить ветры». Почему-то особенно неистово этим занимаются евнухи. Ты понимаешь, о чем я?

– Неужели я бы прошла мимо такого словосочетания? Но ты уверен, что мне нужно знать все метафизически-физиологические подробности? – она явно гордится только что изобретенным словосочетанием.

– Уверен! – говорю я, хотя ни капли не уверен. – Так вот, когда тяжесть вступает в свои права, я признаю свое существование столь же оскорбительно случайным, как невольные проказы сказочных евнухов. И вызывающим такое же брезгливое удивление у окружающих.

Наташа смотрит на меня с изумлением. Видимо, не каждый ее любовник смело сравнивал себя с проказами евнухов.

Я встаю у занавесок, моих веселых занавесок, которые буйством красок радуют меня, когда мне хорошо, и угнетают, когда мне плохо. Беру в правую руку чашку и размахиваю ей, тем самым показывая ширину берегов, меж которыми протекает моя жизнь.

– От ветра, летящего с моря, до пускания ветров, – чашка летит справа налево. – От легкости – к тяжести, – чашка снова делает в воздухе полукруг. – От матери – к отцу: мой маятник. Мать для меня – легкость, отец – тяжесть. Я соединяю в себе людей, которым и поговорить-то сложно. Мне порой кажется, что их конфликт продолжается во мне, что через меня проходят неутомимые боевые действия. Даже мое лицо – результат многолетней и незавершенной еще борьбы черт отца и матери.

Она просит меня продолжить объяснения. Для этого я начинаю экскурсию по своему лицу.

– Глаза – отца. – Наташа поднимается с дивана и целует их, стирая в моей памяти свои насмешки. – Губы – матери. Нос – отца, уши – матери.

Я с удовольствием продолжаю экскурсию – ведь за каждым словом следует поцелуй.

– Слушай, я не запомнила. Давай еще раз.

И снова я показываю, где след матери, а где отца, а она закрепляет мои объяснения поцелуями…

Александр, увидев, что уже полчетвертого утра, усилием воли заставил себя прекратить писать. Лег спать.

Его родители давно бы забыли о несостоявшемся аборте, если бы Александр не напоминал им о «покушении на убийство». Отец и мать Александра любили сына так, как обычно родители любят детей: не больше, но и не меньше. Оба с тревогой следили за тем, как живет Александр, но почти во всех проявлениях их любви он видел либо волю к власти над ним, либо какой-то подвох, либо желание заслужить прощение, либо попытку использовать его, их сына, как оружие в непрекращающейся супружеской битве. Ответов на вопрос «зачем они меня любят?» у Александра было много. Простых чувств (например, обычной родительской любви) он не признавал. Он был искренне убежден, что рос в атмосфере измен. И что именно это определило его сложные отношения с дамами и то, что он был предельно недоверчив и настроен на провал в личной жизни.

Мать свою Александр считал женщиной яркой и властной, а про отца писал так: «Зовут его, как и меня, Александр – в честь знаменитого полководца, воевавшего даже с индийскими слонами. Ирония всегда сопровождала моего отца, хотя он этого не замечал из-за катастрофически серьезного отношения к себе. А ведь она стала его спутницей уже в тот момент, когда ему дали имя. Ирония заключалась в оглушительном несоответствии характеров – отца и того, в чью честь он был назван. Отец не смог бы повести за собой даже отряд гномов. Он подчинился бы одному из них».

Если бы Наташа узнала, что Александр считает главным ее качеством пристрастие к игре словами, она была бы неприятно удивлена. Словесная эквилибристика была для нее лишь привычной игрой на фоне новых, захватывающих все глубже отношений. После второй встречи с Сашей она почувствовала, что хочет возвращаться к нему вновь и вновь. Домой, к мужу, она приходила «полная равнодушия». Это словосочетание ей нравилось. Поднимаясь по лестнице, она шептала, едва шевеля губами: «Это не просто полное равнодушие, это я сама – полная равнодушия, переполненная равнодушием, до краев, до удушения, до такой степени, что уже никакое это не равнодушие». Бормоча нелепые монологи, она стремилась хоть как-то облегчить создавшуюся тяжелую ситуацию, отстранить ее.

Ее семейная жизнь начала разрушаться. Порой Наташа просыпалась ночью, слушала мирное сопение супруга и уже не могла заснуть от досады: она злилась на него, всепрощающего, с таким кротким взглядом, на себя – за то, что не находит сил для решительного шага. Но ночь проходила, наступал совместный завтрак, и тишина, которую источал ее миролюбивый муж, не давала Наташе шанса сделать судьбоносный шаг. Мечтая обо всех ролях мира, завидуя всем успешным актрисам и актерам, чувствуя, что ради возможности играть на сцене она готова сделать все что угодно, Наташа вместе с тем прекрасно понимала, что единственный островок стабильности среди хаоса актерской жизни – ее кроткий муж.

Но в пределах отведенной себе свободы действовала она весьма решительно. Изменяла ли она мужу раньше? Безусловно. Многократно. Мимолетно. Но нынешняя измена была другой природы, чем прежние. Наташа внезапно почувствовала, что этот неприметный и непризнанный актер откроет перед ней громаду блистательного будущего. Чувство, как она сама понимала, нелепое. Но нелепость не мешала ему быть могучим и весьма влиятельным. Оно возникло во вторую их встречу, когда она впервые пришла к Саше домой. Войдя в его квартиру, она почему-то подумала: «Это мой год!»

Когда дни стали холоднее, а осень ближе, она, как и тысячи других прекраснополых существ, все чаще устремлялась в светящиеся магазины. Там Наташа вместе с другими растерянными женщинами утешалась шопингом. Покупала вещи себе, покупала подарки Александру. Дарила меньше половины, боялась показаться навязчивой,
Страница 8 из 11

слишком влюбленной.

Перед его дверью Наташа останавливалась на минуту, чтобы успокоиться и погасить чрезмерную радость от предстоящей встречи. Когда она уходила от Саши, спускаясь по ступенькам в темноту осени, и прохладный ветер прикасался к ее лицу, она с нежностью думала о том, какой чепухой наполнена голова ее любовника. Наташа шла по улицам с улыбкой. Но приближались дом, муж и тишина – и улыбка исчезала.

С каждым разом она оставалась у Саши все дольше и дольше. В последнее время она возвращалась домой глубокой ночью, даря Александру надежды, а мужу – страдания.

Смирение

Денис Михайлович сидел в своей квартире на кровати и в задумчивости включал и выключал настольную лампу. Из мрака с промежутком в секунду проступали: уши – маленькие, смиренные, губы – мясистые, добрые, глаза – светло-голубые, тихие. Появлялся и исчезал в темноте высокий – от пола до потолка – сервант. На полке – фото красивой девушки с горящими от счастья глазами. Она на сцене, и по ее сияющему лицу можно догадаться: вокруг трепещут крики «браво», а в проходе между рядами струятся поклонники с букетами.

Он прервал занятие, которому предавался вот уже час с лишним. Подошел к черному окну. На улице густел мрак. Тоска. Но и днем пейзаж за окном был депрессивен: детская площадка, нашпигованная зверушками-чудовищами, скамейки с облупившейся краской, на них – почти неподвижные старушки. Во всем чувствовалось наступление осени, осени, осени, день ото дня становилось все холоднее, темнее, и даже те птицы, которые все еще остаются с нами на зиму, немели с каждым осенним часом.

Денис Михайлович подумал, что мог бы сейчас завести машину и уехать куда-нибудь – к друзьям, а может быть, даже к подругам, пойти в бар или клуб, но… Развлечения не развлекали. Напротив – только подчеркивали: осень.

– И началась она не в этом и не в прошлом сентябре, – медленно сказал он в темноту окна.

Путешествия не манили, реклама вызывала усмешку, чужие женщины не возбуждали. Такое настроение установилось давно, однако по какому-то ему одному ведомому, очень большому счету Денис Михайлович считал себя человеком счастливым. Этой убежденности противоречили грустные глаза и все чаще дрожащие руки, которые он сейчас пытался рассмотреть в темноте. Но все это он считал незначительными мелочами на фоне своего счастья: он жил с женщиной, которую любил. И относился к тому типу мужчин, которые не отступают от привязанностей, окружают свою женщину заботой, осаждают заботой, душат заботой.

Денис Михайлович пошел на кухню и остановился на полпути. Около фотографии. Наташа тогда не знала, что это ее первый и последний успех. И никто из ее однокурсников не мог этого предположить: она великолепно сыграла Джуль-етту в выпускном спектакле. Какой дьявол тогда принес его, далекого от театра человека, на спектакль? Да еще на студенческий? Он усмехнулся, вспомнив этого «дьявола» – полупьяного, франтовато одетого студента, который в облаке перегара распространял у метро дешевые билеты на шекспировский спектакль, начинавшийся через пятнадцать минут. И в первой же сцене, увидев Наташу, он почувствовал, что готов повторить вслед за Ромео: «Любил ли я хоть раз до этих пор? О нет, то были ложные богини. Я истинной красы не знал доныне».

Как это ни печально, как это ни смешно, но он до сих пор эти слова помнил. И помнил то сокрушительное впечатление, которое произвела на него Наташа. Он снова улыбнулся: то, что началось с поэзии, быстро перешло в беспросветную прозу. Вышел на кухню, приоткрыл форточку. Высунул ладонь – потрогать ветер. Холодно.

– Да… – его голос звучал в тишине осени. – В какую же адскую групповуху я угодил благодаря этой Джульетте…

Слово «групповуха» он произнес с отвращением. Ведь он понял, уже через пару недель после их знакомства понял: постель Наташи – место густонаселенное. Это его не остановило. Он бесповоротно решился на любовь. Со странной гордостью решился на страдания. На поздние приходы Наташи он отвечал молчанием. Молчанием отвечал на sms – третий год их совместной жизни ознаменовался полной и омерзительной открытостью. Наташа даже перестала придумывать алиби, просто посылала ему короткие слова вроде: «Дени, дорог, задерж. до трех». И когда она возвращалась, он молчал, снова и снова молчал, молчал упорно, молчал по-разному: снисходительно, бесчувственно, иронично, укоризненно. Он сделал открытие: молчание и тишина – вещи не только разные, но и противоположные. «Твое молчание страшнее упреков», – сказала она ему однажды. Угнетала ли Наташу его тишина? Она знала, что с наступлением утра тишина рассеивается. Так было всегда.

Поворот ключа в замке. Еще один. Холодный воздух врывается в дом вместе с вопросом Наташи: «Не спишь?» Он не оборачивается. Чувствует, как холодный ветер становится прохладным, становится домашним, покорно гуляя у его ног. Вздыхает тяжело – но так, чтобы жена не слышала.

– Не спалось, – отвечает, не поворачиваясь.

– Хочешь, приготовлю поздний ужин? – смотрит ему в спину.

– Ранний завтрак, Наташа. – Повернулся.

– Назови, как хочешь, Денис. – Неспешно снимает пальто.

Тишина.

Она расстегивает молнию на сапогах и говорит:

– Сейчас ты слышишь нечто эксклюзивное – звук открываемых сапог.

Тишина.

Он снова смотрит в черноту окна, прислушивается к ветру, поворачивается к жене лицом. Проходит мимо нее, слегка – случайно – касается плечом. На секунду встречается с ней взглядом. В ее взгляде он читает, что это не мимолетная интрижка, как было раньше. Это роман.

Страх мужа за будущее, отразившийся в его глазах, убедил Наташу окончательно: ее отношения с Александром – судьбоносны. И вновь ей показалось, что будущее, ее настоящее будущее, может быть, страшное, может быть, великолепное – не здесь.

Денис Михайлович тихим шагом прошел в спальню. Наташа услышала, как скрипнула кровать, и ей стало невыносимо грустно.

Скрип кровати, который заставил Наташу загрустить, раздался в тот час, когда карлик Ганель осознал себя частью бесконечности, а Урсула Соломоновна, обладательница монументальных форм и удавьего взгляда, обожгла большой и грозный палец горячим кофе и прокляла этот свет. И в этот момент отец Никодим в который раз отпустил грехи своему духовному чаду – богатейшему и православнейшему Ипполиту Карловичу, меценату театра. А в голове режиссера театра Сильвестра Андреева созрел план, который перевернет жизнь Александра. Журналист Иосиф Флавин, мечтающий о слиянии противоположностей, о единстве добра и зла, решительно приступил к поеданию халвы, нарушая все свои диеты и обеты. А ведущий актер знаменитого театра Сергей Преображенский наконец закончил свои языковые изыскания, то есть перестал ощупывать языком зуб, недавно излеченный дантистом.

Наташа принесла в постель своему смиренному мужу ромашковый чай, который он всегда пил на ночь, что бы ни случилось, какие бы мысли и чувства его ни одолевали.

И пошел дождь над океаном.

Меня зовут Клара

«Однажды я почувствовал запах Наташиного мужа – запах обреченной преданности, покорной нежности, суетливой заботы. Странно ли, что я не почувствовал его раньше? Нет. Я был так упоен происходящим со мной, что почти не видел и не чувствовал
Страница 9 из 11

Наташу. Что уж говорить о запахе ее мужа.

Но на исходе нашего месяца я заметил, что она появляется, крепко укутанная в чужие чувства. Так мы стали жить втроем. Она приходила ко мне, то полная великодушного прощения мужа (он все знал), то облаченная в его надежду (на наше расставание), то пропитанная его ночным беззвучным плачем (он не беспокоил ее ревностью и отдавался печали, когда ему казалось, что она спит). "Чудной он у тебя, уж не обессудь". – "Обес-ссудь. То есть не лиши меня ссуды, так, что ли?"

Огорчало ли меня неустранимое присутствие ее мужа? Напротив. Я привык к изменам с детства, в нашем доме всегда незримо толпились любовники моей матери: они входили к нам через ее новые вещи, через ее внезапно-полетное, ее нежданно-печальное настроение.

Для меня это и была любовь – та, к которой примешан третий-четвертый. Запах чувств незнакомых мне людей. Ее сны, в которых хозяйничают чужие мужчины.

Мне щекотал нервы чужой-близкий голос Наташи по телефону. Это означало: муж рядом. И вечные уходы-приходы, и странное чувство покоя перед захлопнутой ею дверью, и мое имя в ее телефоне, зашифрованное под "Клару". Почему? Меня это не интересовало, я был готов стать даже Кларой ради стольких прекрасных мгновений (если бы я был Фаустом, Мефистофелю не пришлось бы меня долго соблазнять – нужно было просто дать мне Наташу).

Для меня, впитавшего измену с молоком матери (вот пригодилась эта расхожая фразочка – но более точной во всем мире не сыскать), – это и был дом – густонаселенный, противоречивый, распахнутый для любых вторжений.

Как это часто бывает, границы размылись, имена стерлись – кто муж, кто любовник? Кому она изменяет? Страсть моя усиливалась и передавалась ей, и однажды она, стремясь быстро снять мои брюки, порвала их. "Самороспуск штанов", – торжественно объявила она и засмеялась.

Вспомним индусов, танцующих в горах, – я был счастлив. Пока не раздался телефонный звонок в моем доме. Когда отзвучали первые умиротворяющие такты "К Элизе", зазвучал бесцветный голос Светланы, помощницы нашего режиссера. "Саша? Сегодня в три приходи к Хозяину. Он тебя ждет. Сам знаешь, лучше не опаздывай".

Этот звонок разрезал мою жизнь напополам.

Я выбежал из дома на улицу, и руки дрожали, как у отца, когда он волновался, – наследие. Меня вызывает Хозяин? Вызывает? Меня? Сколько бы я ни повторял этого, поверить все равно не мог.

Был понедельник, час дня. Снова пришли названия дней, время разъяли часы и минуты. Я проваливался в успех».

Александр, заранее потрясенный предстоящей встречей с режиссером, на время забыл о своей любовнице. Когда он встретится с хозяином театра, то снова, в который уже раз, увидит в нем существо почти сверхъестественное и не в состоянии будет его описать. Это и правда непросто сделать, настолько переменчив человек по имени Сильвестр Андреев. Кажется, что в нем дремлют все типы поведения. Но чувства сменяют друг друга лишь на первый взгляд стихийно – за этими порывами стоит расчет. Набор масок всегда наготове. Единственное, что остается неизменным, – средний рост и усы а-ля Сальвадор Дали. Даже цвет его глаз, в спокойном состоянии серый, тоже меняется. Темнеет в гневе, светлеет в радости. Сильвестр слегка косит, когда приходится проявлять чудеса театральной дипломатии.

Господин Андреев перелетает из зала на сцену, когда хочет что-то показать актеру, разбудить его воображение. Господин Андреев вальяжно плывет на торжественных приемах, томно кивает головой, медлительно и с ленивым достоинством протягивает для приветствия руку: в такие моменты нельзя заподозрить, что он способен на молниеносные движения.

Александр заворожен хозяином театра.

И сейчас, когда он бежит на встречу с Сильвестром, он задыхается от предчувствий. Если бы ему сделали кардиограмму, то велели бы срочно лечь в постель и пить пустырник, не вставая.

Назначение

Тысячелетия назад Бог обращался к своим избранникам. «Авраам, где ты?» Он не поинтересовался бы место-нахождением свинопаса или актера седьмого плана. Сегодня я услышал нечто подобное тому древнему и страшному зову. «Александр, где ты?» Неужели? Я избран? Пусть Бог обратился ко мне не напрямую. Пусть через своего ангела. Но ведь обратился же!

Я подхожу к зданию театра. Останавливаюсь. Смотрю на эту выкрашенную в красный цвет судьболомню. Кладбище амбиций, источник депрессий. Место, где чудо реально, а реальность не очень-то ценят. Здесь взрослые мужчины интригуют, чтобы получить роли привидений, зверей, а если повезет – высокородных принцев. А если судьба окажется совсем благосклонной, то они получат возможность выкрикнуть со сцены «Быть или не быть?» и утонуть в цветах. Или в бутылке. Зависит от качества сказанного.

Колени подкашиваются, подкашивается душа, лифт летит на третий, четвертый, и вот уже пятый этаж, здесь обитает Он. Хозяин театра. Сильвестр Андреев.

Лифт останавливается и брезгливо выплевывает меня в приемную Хозяина.

Не чувствую ног, это не увольнение, он не стал бы меня давить лично, собственной пятой, собственноножно не стал бы, много чести, но зачем тогда, Господи, зачем?.. Со мной здоровается его помощница Светлана. Она всесильна. Мы называем ее Сцилла Харибдовна.

Меня завораживает, пугает и манит черная дверь кабинета Хозяина. Теперь я знаю: от черного цвета можно ослепнуть.

Какие бы терзания ни ждали меня за этой дверью, я знаю, что буду сейчас делать. Я буду целовать зад. Это, наверное, непристойно, и быть может, это даже ругательство, но только не в театре. Здесь за место у режиссерского зада идет борьба ожесточенная, и не всякий получает шанс припасть к сиятельным ягодицам. Но тот, кто дорывается, входит в роль истово, а расстается с ней – в отчаянии. Сейчас мне нужно совершить церемонию целования максимально виртуозно и, по возможности, не теряя достоинства.

Дверь распахнута, свет – в глаза. Лысая голова сделала легкий приветственный наклон и торжественно засияла на летнем солнце. Господи, а он что тут делает, Иосиф Флавин? Этот толстяк журналист – здесь? Мы что, не помним, как он раздраконил нашего «Ричарда»? И что за омерзительный у него псевдоним, не говорю уже о лице, не говорю уже о жирных руках, о непозволительно тонких для такого толстого лица губах… Но о чем это я, о ком это я в такой момент!

Кто это, кто дает мне знак подойти? Режиссер. Приближаюсь к его лику. Слепну… Господи, неужели и на лице моем столько же благоговения, сколько и в душе? Позор. Но приятно.

– Присядьте.

Голос тихий, но кто, как не я, знает, какие раскаты таятся в нем, готовые в любой миг вырваться и разорвать все встретившиеся на пути барабанные перепонки. Сажусь на краешек стула.

– Нет, лучше постойте, так выгодней падает свет.

Встаю.

– Иосиф, а может быть, ты и прав, он по-настоящему нелепый, почти художественно нелепый… – Режиссер обращается к лысой голове, та одобрительно кивает. – И пол не вполне определенный…

Он вглядывается в меня, и я стараюсь сделать так, чтобы на моем лице сияла мысль и вместе с тем готовность исполнить все, что от меня потребуется.

– Александр («Он называет мое имя? Я должен сесть, срочно сесть, иначе…»), Александр, можете сказать: «Меня, меня женою сделай!»

– Кому?

– Ну не мне же! Говори ему! – безволосый режиссерский
Страница 10 из 11

мизинец указует вглубь кабинета, и я замечаю, что под портретом Мейерхольда притаился карлик. Он едва дышит от благо- говения, мой собрат по страху и трепету. А в голосе режиссера уже клокочет нетерпение: – Ему говори, ну же, скорее, страстно и нежно, требовательно и с опаской – ведь решается твоя участь, это как «быть или не быть», но только женское, мягкое, чувственное…

Режиссер настроил слух словно музыкант: издаст ли инструмент нужный звук? Или он безнадежно расстроен?

Пауза. Еще секунда тишины, и лифт отвезет меня на самый нижний этаж и оставит там навеки. Можно ли в свой звездный час задавать вопросы? Интересоваться, почему я должен умолять карлика выйти за меня замуж? Я актер, я всегда в боеготовности.

– Меня, меня женою сделай! – прошу я карлика, и мне кажется, что Мейерхольд доволен.

Я слышу крик, от которого цепенею:

– Будете так просить, он вас не женой сделает, а дворником! Нет, Иосиф, ошибка, ошибка… С глаз, с глаз, вон с моих глаз! – кричит он на меня и делает вид, что сейчас в отчаянии начнет рвать волосы на себе. Или на мне.

Душа – та, что сейчас в пятках, свидетельствует: моему телу не сделать ни шага.

– Я попробую еще раз.

Вот так вот, без всякого «можно» да «позвольте». Режиссер смотрит на меня, как будто впервые видит, а Иосиф неожиданно встает на мою защиту:

– Он дерзок! Именно такие актеры тебе сейчас нужны, Сильвестр!

– Иосиф видел тебя в роли крестьянина во «Власти тьмы», – голос режиссера покинула буря. – Он говорит: грандиозно. А я что-то не припомню, разве ты играл там?

– Я тогда заменял заболевшего актера, роль бессловесная была…

Я осекаюсь – ведь почти все мои роли бессловесны, как будто в труппу из жалости приняли глухонемого. Но напоминать об этом высокому собранию считаю излишним и прикусываю язык.

– Иосиф, что ты в его бессловесной роли тогда увидел?

– Да, роль была бессловесной, – дребезжит Иосиф, – но как вы молчали, дорогой мой! – обращается он ко мне. – Вся власть тьмы отражалась на вашем лице! А когда Аксинья убивала свое дитя, куда я смотрел? На вашу дрожащую от ужаса руку, пронзенную ужасом руку, кричащую «О, ужас!» – руку! Да одна эта рука стоит всех монологов, что трепетали вокруг вас. Не подведите, Александр, я за вас поручился!

Он за меня поручился? Что в имени тебе моем, Иосиф? Не лги, шароголовый! И тут снизошел мой первых успех.

«Меня, меня женою сделай», – прошу я карлика, требовательно, но не теряя достоинства, настойчиво, но с горьким предчувствием отказа. Я вложил в этот сдержанный вопль всю мощь своего желания быть замеченным, услышанным, неотвергнутым, привлечь к себе все бинокли мира и уже не отпускать, не отпускать вовек… «Меня, меня женою сделай!» – молю я снова, подхожу ближе к карлику и слегка касаюсь его руки. Мой взор не лжет: если свадьба не состоится, жизнь моя кончена.

– Браво! – гаркнула лысая голова.

Морщинистые ладошки карлика зашлись в аплодисментах.

Режиссерский ус ободрительно приподнялся.

Кстати, об усах. Я хотел бы описать, как выглядит режиссер, но для меня это почти невозможно. Ведь он подобен божеству, которое создает мир, но никому не показывает своего лика. Когда я еще не встретил режиссера, мне говорили, что он очень похож на Сальвадора Дали. Это оказалось не вполне правдой, но усы и культивируемое безумие были им воспроизведены безукоризненно. И сейчас я смотрю на эти усы сквозь туман своего успеха.

Я без разрешения сажусь на стул. Слова режиссера и Иосифа путаются в моем сознании, а солнечный свет слепит (какой светлый осенний день!). От перенапряжения я слышу не сами слова, а только их эхо, и улавливаю в свете лучей, что на меня возлагаются немыслимые надежды. Мне сулят неистовый успех. Сам Хозяин собирается потратить на меня месяц непрерывных репетиций. И тут в мой мозг вплывает имя – «Джульетта». Кажется, эхо что-то напутало.

– Я правильно… Вы мне предлагаете роль Джульетты? – спрашиваю я подчеркнуто робко, так, чтобы мой голос был едва слышен в диалоге режиссера с Иосифом. Их голоса раздавались, а мой – пискнул что-то сбоку, на самой окраине их разговора.

– Предлагаю? – Хозяин изумлен. – Я тебя назначаю. Сомневаешься в себе? Похвально. Сомневаешься в моем выборе? Преступно… Милая моя! – обращается он ко мне, и безо всякого стыда я чувствую, что мне это нравится. – Моя милая, мы взорвем Москву! И господин Ганель, – указывает он мизинцем на карлика, как будто определил для него именно этот палец, – нам поможет! Он сыграет брата Лоренцо, но не католическим, а буддийским монахом!

– Браво! – кричит Иосиф.

– Завтра же, в десять утра, – продолжает Хозяин, – ты будешь знать наизусть всю сцену у балкона. Так ведь?

Я киваю: так, так.

– И помни, ты должен, как говорит Ромео, «убить Луну соседством». Талантом убить!

– Ромео, как вы понимаете, играет Сергей Преображенский, а кто же еще? – журчит Иосиф.

Я обдумаю это потом, потом. Сейчас – улыбаться, соглашаться, целовать, целовать, целовать… Режиссер превосходно знает этот взгляд и эту истому. Он чувствует, какому занятию предаюсь я в душе своей, и глаза его теплеют.

– Брат Лоренцо! – обращается Хозяин к карлику.

Его голос вкрадчив, и уж я-то знаю: это сулит мало хорошего.

Затишье. Как на море – за долю секунды до того, как в лицо влепится волна.

– Я! – вскакивает карлик. Даже сейчас, в полуобморочном состоянии, я замечаю, что рост его почти не изменился после вставания со стула. – Я, господин режиссер.

– Не называй меня так. Мэтр – это точнее, – режиссер смотрит насмешливо, очевидно, что слово «мэтр» кажется ему нелепым.

– Я, мэтр…

Тревога в глазах Хозяина. Карлик замер.

– А почему это ты «мэтр» как «метр» произносишь? Как единицу измерения? Что это, господин Ганель? Косноязычие? Желание унизить? Что? Отвечай!

Карлик понимает: угодило зернышко промеж двух жерновов, и косноязычие и унижение Хозяина – все равно жутко, равно преступно, равно опасно. От страха он забывает закрыть рот и смотрит на режиссера, не мигая. Так, с распахнутым ртом и глазами, опускается он на стул.

– Мееетр, мееетр, – блеет режиссер. – Может быть, вы, господин Ганель, хотите обратно в Детский ваш театр, играть динозавриков? Может быть, вы, господин Ганель, – режиссер распаляется, усы его гневаются вместе с ним, – желаете снова украшать собой утренники? Вместе с пьяным Дедом Морозом и помятой шлюхой Снегурочкой играть снежинку, льдинку или еще какую-нибудь ворсинку? Может быть, вы, господин… – но, видя, что карлик от страха будто уменьшается в размерах, режиссер мастерски меняет тон: – Господин Ганель, если вы научитесь выговаривать букву «э», а вместе с этим и называть меня, как подобает, перед вами откроются двери лучших театров. И киностудий.

Пауза. Хозяин обращается к Иосифу, который тоже, как я замечаю, побаивается режиссера, сколько бы ни хорохорился и не «тыкал» ему подчеркнуто, специально для нас:

– Монах Лоренцо – буддист и карлик! Мы взорвем Москву! Конечно, милый друг, – обращается он ко мне, – вместе с вами, с неподражаемо чувственной, многополой Джульеттой!

– А двух полов недостаточно? – хихикает Иосиф.

– Мне недостаточно! Мне мало двух! Я жажду беспре- дельности.

Карлик поднял ладошки для аплодисментов, но заметил предупреждающий взгляд Иосифа и
Страница 11 из 11

заставил свои ручки замолчать.

– Шучу я, Лоренцо. Иди ко мне, не бойся Детского театра, я не отдам тебя на растерзанье детям, брат.

Режиссер раскрывает объятия, карлик в надежде приподнимается, но уже поздно – Хозяин передумал лобызаться и, кажется, вообще забыл о Ганеле. Его взгляд упал на портрет Мейерхольда. Он глядит на расстрелянного гения с угрюмой завистью и бормочет:

– Умел ставить, старик, умел! Джульетта, сними портрет.

Я снимаю и передаю его Хозяину, слава богу, без поклона. Режиссер с восторгом и ревностью смотрит на Мейерхольда и вдруг смачно целует портрет.

– Обожаю старика! Повесь обратно. Да поаккуратнее! Вот так. Ты, Саша, должен с этого дня стараться быть грациозней. Розы должны стыдиться цвести в твоем присутствии. Ну, к делу! Господин Ганель, Александр, садитесь ближе.

Через секунду мы уже сидим рядом с господином Ганелем, и рукава наших рубах соприкасаются. Режиссер смотрит на нас взглядом, расшифровать который я не могу, и говорит, указывая на Иосифа большим пальцем правой руки (кажется, у него какая-то странная игра – указывать на каждого только для него определенным пальцем):

– Наш друг будет переделывать Шекспира – уберет длинноты, добавит юмора и так далее.

– Хватит потешаться, Сильвестр! Я только немного осовременю классика.

– Иосиф! Этого мэтра, – услышав слово «мэтр», господин Ганель сжимается, – не редактировали четыреста с лишним лет! Ты представляешь объем работ!

– Довольно шуток. – Иосиф порывается встать.

– Сидеть! – и режиссер, запретивший Иосифу покидать стул, встает сам, задумчиво проходит по кабинету и садится в кресло. – Вот закрою глаза свои, и встают предо мной тысячи предателей. – Режиссер закрывает глаза.

– Тысячи? – подает голос Иосиф.

– Это публика. Многоголовая изменница. Но люблю ее, не могу! Вот вечером зал заполняется людьми, такими разными, и каждый со своим запахом. От кого-то несет обожанием, кто-то пропах иронией, кто-то невежеством, а от умников идет такой тонкий, противный душок интеллектуальности.

Мы молчим, и молчание наше полно почтения. Но, кажется, молчание Иосифа содержит гораздо меньше благоговения, чем наше с господином Ганелем. Его молчание многослойнее, противоречивее нашего, в нем есть и отрицание, и насмешка, и даже презрение. Я это чувствую, но вот чувствует ли Хозяин? Нет, он, закрыв глаза, продолжает свою речь. Я уверен, он продолжал бы ее, даже если был бы в кабинете один.

– Но больше всего мне нравятся тихие зрительницы – они трепетны, они готовы увидеть именно то, что я поставил, а не свои вымыслы и домыслы. У них по большей части нет собственного запаха, они впитывают чужой. Кто-то укутан в преданность супруга, овеян его прощением, пропитан беззвучным плачем…

Я слушаю режиссера и понимаю, что значит «не верить ушам своим». Разве мог он знать о том, как именно я чувствую присутствие Наташиного мужа?

Хозяин продолжает:

– Люблю и тех, кто лелеет свою печаль, как дитя. И тех, кто не может наглядеться на свои дородовые травмы и летает на качелях: легкость – тяжесть, легкость – тяжесть.

Режиссер показал эти качели с помощью позолоченной ручки. Два медленных взмаха перед моими глазами. Так совсем недавно летала чашка перед глазами Наташи, когда я говорил: «От легкости – к тяжести, от матери – к отцу: мой маятник». Я почувствовал, что сейчас происходит что-то оглушительно важное для меня. Еще более важное, чем назначение на роль.

– Но все они рождены зрителями, Александр. Все, кто так погружен в свою маленькую жизнь, могут только наблюдать за чужим творчеством. Актеры – из другого мяса. Сожги все, собери в пыльный мешок и сожги – свои травмы, запахи своих двуличных любовниц и их плаксивых мужей, это бормотание про легкость и тяжесть. Научись предавать по-настоящему – у тебя теперь есть учитель. – Режиссер показывает (снова!) большим пальцем на Иосифа, который беззастенчиво ухмыляется, услышав слово «предательство».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=22775070&lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.