Режим чтения
Скачать книгу

Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман! читать онлайн - Ричард Филлипс Фейнман

Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!

Ричард Филлипс Фейнман

Великие ученые и их открытия

Американский физик Ричард Фейнман – один из создателей квантовой электродинамики, Нобелевский лауреат, но прежде всего – незаурядная многогранная личность, не вписывающаяся в привычные рамки образа «человека науки».

Он был известен своим пристрастием к шуткам и розыгрышам, писал изумительные портреты, играл на экзотических музыкальных инструментах. Великолепный оратор, он превращал каждую свою лекцию в захватывающую интеллектуальную игру. На его выступления рвались не только студенты и коллеги, но и люди, просто увлеченные физикой.

Свое кредо как популяризатора науки он описал одной блестящей фразой: «Если вы ученый, квантовый физик, и не можете в двух словах объяснить пятилетнему ребенку, чем занимаетесь, – вы шарлатан».

Ричард Фейнман

Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!

Richard P. Feynman

Surely you’re joking, mr. Feynman!

© Richard P. Feynman and Ralph Leighton, 1985

© Перевод. С. Б. Ильин, 2011

© Издание на русском языке AST Publishers, 2014

Предисловие

Приведенные в этой книге рассказы накапливались с перерывами и в неформальной обстановке в течение семи лет, когда я имел удовольствие играть вместе с Ричардом Фейнманом на ударных инструментах. Каждая из этих историй забавна, как мне кажется, сама по себе, а собранные воедино, они попросту поражают воображение. Трудно поверить, что с одним-единственным человеком могло за одну-единственную жизнь произойти столько удивительных событий. А то, что один-единственный человек сумел за одну-единственную жизнь учинить такое множество невинных шалостей и проказ, безусловно, способно послужить источником вдохновения!

Ральф Лейтон

Вступление

Надеюсь, эти воспоминания Ричарда Фейнмана не останутся единственными. Они, безусловно, дают истинное представление о многих чертах его характера – почти маниакальной потребности в разрешении головоломок, дерзком озорстве, гневном неприятии претенциозности и ханжества и способности переиграть любого, кто пытается переиграть его! Читать эту книгу – огромное удовольствие: местами она возмущает, даже шокирует, но остается при этом очень теплой и человечной.

И все же в ней лишь походя говорится о краеугольном камне его жизни – науке. Мы сталкиваемся с ней то там, то здесь, она образует фон того или иного эпизода, однако нигде не предстает смыслом его существования, каковым на самом деле являлась, – о том свидетельствовало не одно поколение студентов и коллег Фейнмана. Наверное, иначе и быть не может. Наверное, иначе ему не удалось бы выстроить череду очаровательных рассказов о себе и своей работе: о напряжении всех сил и разочарованиях, о восторге, венчающем озарения, об огромном удовольствии, доставляемом научным знанием, которое стало в его жизни неистощимым источником счастья.

Я помню, как приходил в студенческие годы на очередную его лекцию. Он стоял посреди аудитории, улыбаясь входящим и отбивая пальцами сложный ритм на черной поверхности демонстрационного стола. Пока пришедшие последними студенты рассаживались, он вертел в пальцах кусочек мела, как профессиональный игрок вертит покерную фишку, и продолжал улыбаться, словно вспоминая какую-то забавную шутку. А затем, – все еще улыбаясь, – начинал говорить о физике, выводя на доске диаграммы и уравнения, которые помогали нам разделить его понимание этой науки. Его улыбку, блеск его глаз порождала не неведомая нам шутка, но физика. Радость ее восприятия! И эта радость была заразительной. Нам посчастливилось заразиться от него. А теперь и вы получили возможность постичь радость жизни в манере Фейнмана.

Альберт Р. Хиббс, старший технический сотрудник

Лаборатории реактивного движения

Калифорнийского технологического института

Наиболее важные биографические сведения

Некоторые даты: я родился в 1918 году в городке под названием Фар-Рокавей, на границе нью-йоркских пригородов, вблизи океана. Там я прожил до семнадцати лет, то есть до 1935 года. Потом я четыре года проучился в Массачусетском технологическом институте, а где-то в 1939-м перебрался в Принстонский университет. Еще в Принстоне я принимал участие в Манхэттенском проекте и в конце концов переехал в апреле 1943-го в Лос-Аламос, где и пробыл до октября или ноября 1946 года, а затем отправился в Корнеллский университет.

В 1941 году я женился на Арлин, умершей от туберкулеза в 1946-м, когда я еще был в Лос-Аламосе.

В Корнелле я проработал примерно до 1951 года. Летом 1949-го я посетил Бразилию, в 1951-м вернулся туда еще на полгода, после чего перебрался в Калтех[1 - Калтех – Калифорнийский технологический институт, один из крупнейших в мире научно-исследовательских центров. – Здесь и далее, за исключением оговоренных случаев, – примеч. перев.], где пребываю и поныне.

В конце 1951 года я провел две недели в Японии, а затем, год или два спустя, сразу после заключения брака с моей второй женой Мэри Лу, съездил туда еще раз.

Сейчас я женат на Гвенет, она англичанка, у нас двое детей – Карл и Мишель.

Р. Ф. Ф.

(1985)

I

От Фар-Рокавей до МТИ

Он чинит радио в уме!

Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, я устроил у себя дома лабораторию. Состояла она из старого деревянного упаковочного ящика, в который я вставил полки. Еще у меня была электроплитка (на которой я часто жарил в масле нарезанную соломкой картошку), а также аккумуляторная батарея и ламповый блок.

Чтобы соорудить его, я сходил в магазин, где каждый товар стоил пять – десять центов, купил ламповые патроны, которые можно привинчивать к деревянному основанию, и соединил их кусками звонкового провода. Я знал, что с помощью разных сочетаний переключателей – последовательных или параллельных – можно получать разные значения напряжения. Чего я не знал, так это того, что сопротивление лампочки зависит от ее температуры, и в итоге результаты моих расчетов не соответствовали напряжениям, которые на самом деле создавала цепь. Ну да ничего, когда лампочки соединялись последовательно, они горели вполнакала, тлеееели, очень получалось красиво – просто здорово!

Был в этой системе и предохранитель, так что если я что-нибудь закорачивал, он просто сгорал. Надо сказать, предохранители мне требовались послабее тех, что были в доме, и я изготавливал их сам – брал станиоль и обертывал ею уже полетевший плавкий предохранитель. К нему я последовательно подсоединял пятиваттную лампочку – когда предохранитель перегорал, напряжение буферного выпрямителя, который постоянно подзаряжал аккумуляторную батарею, подавалось на лампочку. Лампочка эта располагалась на щите управления, прикрытая куском бурой бумаги из кондитерской (когда за бумагой вспыхивал свет, она становилась красной), – если что-то сгорало, мне достаточно было взглянуть на щит, и я видел большое красное пятно там, где вылетел предохранитель. В общем, время я проводил очень интересно!

Я обожал радиоприемники. Начал я с детекторного, купил его в магазине и ночами, в постели, слушал через наушники передачи, пока не засыпал. Если отец с матерью возвращались домой поздно, они заходили в мою комнату и снимали с меня наушники, беспокоясь о том, что же происходит в моей голове, пока я сплю.

Примерно в это же
Страница 2 из 25

время я изобрел охранную сигнализацию, совсем простую: большая батарея и электрический звонок, соединенные проводом. Когда дверь моей комнаты открывалась, она прижимала провод к контакту батареи, замыкала цепь, и звонок звонил.

Как-то раз отец с матерью вернулись домой поздно вечером и, боясь разбудить меня, тихо-тихо приоткрыли мою дверь, чтобы войти и снять с меня наушники. И вдруг звонок поднял дьявольский шум – ДЗИНЬ-ДЗИНЬ-ДЗИНЬ!!! А я выскочил из постели, вопя: «Работает! Работает!»

У меня была индукционная катушка от «форда» – обычная автомобильная катушка зажигания, с ее помощью я соорудил поверх моего щита управления искровые контакты. Последовательно соединил с ними наполненную аргоном реостатную лампу из тех, что производит компания «Рейтеон»: при прохождении искровых разрядов газ в ней начинал светиться лиловым – красота!

Однажды я забавлялся с фордовской катушкой, пробивая искрами дырки в бумаге, и бумага вдруг загорелась. Скоро я уже не мог удержать ее в руке – огонь жег пальцы – и уронил в металлическое ведро для мусора, полное газет. Газеты, как известно, горят бойко, и вскоре в комнате уже пылало пламя. Я закрыл дверь, чтобы мама, игравшая в гостиной в бридж с подругами, не заметила, что у меня пожар, схватил первый подвернувшийся под руку журнал и накрыл им ведро, дабы пригасить огонь.

Пламя погасло, я убрал журнал, однако теперь комнату стал наполнять дым. Ведро слишком раскалилось, в руки не возьмешь, так что я подцепил его плоскогубцами, пронес через комнату и выставил в окно, надеясь, что ветерок унесет дым.

Однако ветерок, дувший снаружи, вновь оживил огонь, а до журнала я теперь дотянуться не мог. Пришлось снова втащить горящее ведро в комнату, чтобы взять журнал, а на окнах, между прочим, висели занавески – это было очень опасно!

Так или иначе, журнал я подхватил, придушил им пламя заново и на сей раз держал при себе, пока вытряхивал из ведра пепел с высоты трех, кажется, этажей. Потом вышел из комнаты, закрыл за собой дверь и сказал маме: «Пойду на улицу, поиграю». Дым постепенно вытянуло из комнаты через открытые окна.

Помимо всего этого, я сооружал всякие штуки из электрических моторчиков и собрал усилитель для купленного мной фотоэлемента, – когда я проводил перед ним рукой, усилитель заставлял колокольчик звонить. Я не успевал сделать всего, что хотел, так как мама все время отправляла меня играть на улицу. И все-таки я часто оставался дома и возился в своей лаборатории.

Радиоприемники я покупал на распродажах старых вещей. Денег у меня практически не было, однако приемники стоили недорого – старые, сломанные, – я покупал их и пытался починить. Как правило, поломки были простенькие – в одних приемниках свисали бросавшиеся в глаза провода, в других была испорчена или просто размоталась катушка, – так что некоторые из них мне удавалось быстро привести в чувство. Как-то ночью я поймал одним из таких приемников станцию «УЭЙКО» – из города Уэйко, штат Техас, – меня это страшно взволновало!

Как раз с помощью этого лампового приемника мне удалось поймать станцию «УГН» из Скенектади. Надо сказать, что мы, дети – двое моих кузенов, сестра и соседские ребятишки, – слушали на первом этаже по радио захватывающую передачу, которая называлась «Клуб преступлений ИНО», – оторваться было невозможно! Так вот, я обнаружил, что могу слушать эту программу в своей лаборатории по «УГН» на час раньше, чем ее передают в Нью-Йорке! Я узнавал, что в ней должно произойти, а потом, когда все мы усаживались перед стоявшим внизу приемником, чтобы послушать новый выпуск, говорил: «А знаете, что-то давно мы не слышали о таком-то. Спорим, он сейчас появится и всех выручит».

И пару секунд спустя – хлоп! – он появлялся. Все приходили в полный восторг, а после я предсказывал еще пару событий. В конце концов они догадались, что здесь есть какой-то фокус, – что я все узнаю откуда-то заранее. Пришлось признаться, что я часом раньше слушаю программу у себя.

Результат вам, естественно, ясен и без моих пояснений. Теперь уж никто не желал дожидаться обычного времени начала программы. Все норовили подняться наверх, в мою лабораторию, и просидеть полчаса перед маленьким трескучим приемником, слушая передачу «Клуб преступлений ИНО» из Скенектади.

В то время мы жили в большом доме – мой дед оставил его своим детям, и никаких особых богатств, кроме этого дома, у них не имелось. Дом был огромный, деревянный, я протянул по нему снаружи провода и натыкал по всем комнатам розетки, чтобы иметь возможность, где бы я ни был, слушать приемники, которые работали у меня наверху, в лаборатории. А еще я обзавелся громкоговорителем – не целым, а частью его, без большого верхнего рупора.

Как-то раз я, надев наушники, подсоединил их к динамику и совершил небольшое открытие: проводя по динамику пальцем, я слышал звук этого движения. То есть оказалось, что динамик может работать как микрофон и для этого даже не требуется никакого питания. В то время мы проходили в школе Александера Грэма Белла, и я продемонстрировал связь динамика с наушниками. Думаю, хоть я тогда этого и не знал, что именно такой тип телефона он изначально и использовал.

Стало быть, микрофон у меня имелся, и я мог, используя динамики купленных на распродажах приемников, транслировать передачи с одного этажа нашего дома на другой. В то время моей сестре Джоан, родившейся на девять лет позже меня, было года два-три, и она любила слушать по радио передачи некоего «Дядюшки Дона». Он исполнял песенки о «хороших детях» и тому подобное, читал письма родителей: «В эту субботу состоится празднование дня рождения Мэри Такой-то, проживающей в доме 25 по Флэтбуш-авеню».

В один прекрасный день мы с моим двоюродным братом Фрэнсисом усадили Джоан внизу, сказав, что сейчас будет особая передача, которую ей стоит послушать, а сами побежали наверх и начали трансляцию: «Говорит Дядюшка Дон. Нам известна одна очень хорошая маленькая девочка по имени Джоан, живущая на Нью-Бродвей; скоро у нее день рождения – не сегодня, но такого-то числа. Очень милая девочка». Потом мы спели песенку, а следом изобразили музыку: «Дидли-дидли, трам-пам-пам…» А покончив с этим, спустились к Джоан.

– Ну как? Понравилась тебе программа?

– Хорошая, – ответила она, – только почему ты музыку ртом играл?

* * *

Однажды мне позвонили по телефону:

– Мистер, это вы Ричард Фейнман?

– Да.

– Вас беспокоят из отеля. У нас тут радио не работает, мы хотели бы его починить. Насколько нам известно, вы это умеете.

– Но я всего лишь мальчик, – ответил я. – Не знаю, как…

– Да, нам это известно, и все же, сделайте одолжение, приходите.

Отелем управляла моя тетушка, однако я об этом не знал. И пришел – там эту историю до сих пор рассказывают, – со здоровенной отверткой, торчавшей из заднего кармана брюк. Впрочем, ростом я был невелик, так что какую бы отвертку я в задний карман ни засунул, любая показалась бы здоровенной.

Я подошел к приемнику, намереваясь его починить. Как это делается, я совершенно себе не представлял, однако в отеле имелся свой мастер на все руки, и то ли он, то ли я, – в общем, кто-то из нас заметил, что ручка реостата – регулятора громкости – разболталась и стала прокручиваться на оси. Мастер
Страница 3 из 25

снял ее, что-то в ней подпилил, вернул на место – и все заработало.

Следующий приемник, за починку которого я взялся, и вовсе не работал. Но с ним все оказалось просто: его неправильно подключили к питанию. Дальнейшие мои починки становились все более сложными, я справлялся с ними все более толково, набирался мастерства. Я купил в Нью-Йорке миллиамперметр и переделал его в вольтметр с несколькими шкалами, использовав для этого имевшие разные длины (рассчитанные мной) куски очень тонкой медной проволоки. Особой точностью мой вольтметр не отличался, однако выяснить, правильный ли порядок величины имеют напряжения в разных узлах приемников, позволял.

Главной причиной, по которой ко мне обращались люди, была Депрессия. Денег на настоящий ремонт радиоприемников у них не было, а тут до них доходили слухи о мальчишке, который чинит приемники, почти ничего не беря за работу. Так что мне приходилось и на крыши лазить – приводить в порядок антенны, – и делать многое другое. Я получил целый ряд уроков, один сложнее другого. В конце концов, меня попросили переделать питание одного приемника – с постоянного на переменное, – в итоге вся система начала фонить, и справиться с этим я не смог. Задача просто была мне не по плечу, а я об этом не догадывался.

Одна моя починка произвела сенсацию. Я тогда работал в типографии, и приятель ее хозяина, узнав, что я берусь ремонтировать радиоприемники, заехал за мной прямо на работу. Человек он был явно не богатый – машина, на которой мы ехали к нему домой в дешевый квартал города, только что не разваливалась на ходу. Дорогой я спрашиваю:

– Так что там с приемником?

Он отвечает:

– Когда его включаешь, он шипит. Потом шипение затихает, и все работает нормально. Просто меня раздражает шипение.

Я думаю: «Ничего себе! Если у него нет денег, мог бы легкий-то шумок и потерпеть».

А он на всем пути к дому твердит что-то вроде:

– Ты вообще-то в приемниках разбираешься? Хотя куда тебе – совсем еще малец.

В общем, он надо мной посмеивается, а я все думаю: «Что же не так с этим приемником? Откуда берется шипение?»

Добравшись до места, я включаю приемник. Шумок? Господи боже! Неудивительно, что бедняге трудно было его выносить. Приемник ревет и ухает: УХ-БАХ-БУХ-БУХ-БАХ, – шум стоит попросту дикий. Затем все затихает, начинается какая-то передача, а я задумываюсь: «Почему это может происходить?»

Я расхаживаю взад-вперед по комнате, размышляя, и тут мне приходит в голову, что одно из объяснений может быть таким: лампы нагреваются в неправильном порядке – то есть усилитель на выходе уже разогрет, все его лампы готовы к работе, а на него ничего не подается или подается сигнал не с той схемы или что-то не в порядке с входным каскадом – собственно приемником радиочастоты, – вот он и усиливает какой-то паразитный сигнал, наводку. А когда радиочастотная схема прогревается и напряжения на сетках ламп отстраиваются, все приходит в норму.

Хозяин приемника спрашивает:

– Ты чем это занимаешься? Приехал радио починять, а сам только и знает что расхаживать взад-вперед.

Я отвечаю:

– Я думаю!

А следом говорю себе: «Ладно, вынь лампы и вставь их в обратном порядке». (Тогда в самых разных узлах многих приемников использовались одни и те же лампы – 212, по-моему, или 212-А.) Я переставил лампы, включил приемник, а он тих, как агнец, – прогрелся и заработал, и никакого шума.

Когда кто-то относится к тебе недружелюбно, а ты вдруг у него на глазах проделываешь нечто подобное, отношение его обычно меняется на прямо противоположное – это что-то вроде компенсации. Вот и этот человек стал добывать для меня работу и рассказывать всем, какой я великий гений, повторяя: «Он чинит радио в уме!» Ему и в голову никогда не приходило, что для починки приемника надо думать – что маленький мальчик может постоять, подумать и сообразить, в чем заключается неисправность.

В то время разбираться в радиосхемах было проще, чем теперь, потому что все они были открытыми. Разобрав приемник (сложность состояла лишь в том, чтобы понять, какие винты нужно вывинчивать), ты видел: вот резистор, вот конденсатор, вот то, вот это, и все помечено. Если конденсатор тек или перегревался, ясно было, что он сгорел. Если на одном из резисторов обнаруживался черный налет, опять-таки ясно было, в чем проблема. А если определить причину на глаз не удавалось, ты брался за вольтметр и находил место, в котором происходила утечка напряжения. Приемники были простыми, схемы их сложностью не отличались. Напряжение на сетках всегда составляло полтора-два вольта, на анодах – одну или две сотни вольт, все постоянное. Так что для ремонта требовалось лишь понять, что происходит внутри приемника, найти неисправность и устранить ее.

Хотя иногда это требовало времени. Помню, однажды я потратил полдня, чтобы найти перегоревший резистор, внешне казавшийся вполне исправным. Тот приемник принадлежал подруге мамы, так что временем я располагал – никто не дышал мне в затылок, не спрашивал: «Что это ты делаешь?» Наоборот, мне говорили: «Не хочешь молока или кекса?» В конце концов приемник я починил, потому что обладал – да и сейчас обладаю – упрямством. Если мне попадается задача, я просто не могу от нее отмахнуться. Когда мамина подруга говорила: «Ну ладно, хватит, тут слишком много работы», я выходил из себя, потому что, потратив столько времени, просто обязан был одолеть эту проклятую штуковину. И я искал неисправность, искал и наконец отыскивал.

Задачи и головоломки – вот что было для меня движущей силой. Отсюда и мое стремление расшифровать иероглифы майя, и пристрастие к взлому сейфов. Помню, в первые дни моей учебы в средней школе ко мне обратился с задачей – по геометрии, что ли, – парень, учившийся в специальном математическом классе. Я не успокоился, пока не решил ее, на что ушло минут пятнадцать-двадцать. А в течение дня еще несколько ребят подходили ко мне все с той же задачей, и я решал ее, не сходя с места. В итоге на одного ученика, на глазах у которого я двадцать минут бился над ней, пришлось пятеро, решивших, что я сверхгений.

Так я начал приобретать репутацию довольно странную. Во время учебы в старших классах ко мне обращались со всеми, до каких только додумалось человечество, задачами и загадками. Я узнал все безумные, заковыристые головоломки, какие существуют на свете. А когда я поступил в Массачусетский технологический институт, один старшекурсник привел на танцы подругу, которая знала множество загадок, и сказал ей, что я здорово их решаю. Во время танцев она подошла ко мне и сказала:

– Говорят, у тебя хорошая голова, так попробуй решить вот это: у человека восемь вязанок дров, которые надо разрубить…

А я уже знал эту загадку и ответил:

– Он начинает с того, что рубит все на три части.

Она отошла, но вскоре вернулась с новой загадкой, потом еще с одной и еще – и все их я знал.

Это тянулось довольно долго, и уже под конец танцев она подошла ко мне с уверенным видом: все, дескать, ты попался.

– Мать с дочерью путешествуют по Европе…

– Дочь заболела бубонной чумой.

Она чуть не упала! Она ведь еще и задачу мне не досказала – а история длинная: мать и дочь останавливаются в отеле в разных номерах, на следующее утро мать приходит к дочери, а в номере
Страница 4 из 25

никого или кто-то незнакомый, мать обращается к директору отеля: «Где моя дочь?» – а тот спрашивает: «Какая такая дочь?» – и в регистрационной книге стоит только имя матери, и так далее и так далее, и что случилось, понять невозможно. Ответ же состоит в том, что дочь заболела бубонной чумой, и директор, опасаясь, что отель могут закрыть, увез девушку подальше, вычистил ее номер и уничтожил там все следы ее пребывания. В общем, история длинная, но я-то ее слышал, и когда девушка начала: «Мать с дочерью путешествуют по Европе», вспомнил, что такое начало мне уже встречалось, наугад выпалил ответ и попал в самую точку.

В старших классах у нас была такая «алгебраическая команда», состоявшая из пяти учеников, – мы ездили в другие школы, чтобы участвовать в соревнованиях. Садились рядком на стулья, команда противников усаживалась напротив. Учительница, проводившая соревнования, доставала конверт, на котором значилось «сорок пять секунд». Она вскрывала конверт, выписывала задачу на школьную доску и говорила: «Начали!» – то есть секунд было все же не сорок пять, потому что, пока она писала на доске, уже можно было думать. Так вот, игра выглядела следующим образом: ты получал листок бумаги и мог что-то писать на нем, мог не писать – не суть важно. Важен был только ответ. Если он выглядел как «шесть книг», ты писал «6» и обводил цифру большим кружком. Если стоявшее в кружке было верным, ты побеждал, если нет – проигрывал.

Одно можно было сказать наверняка: обычное, прямое решение задачи – всякие там «Обозначим число красных книг буквой А, число синих буквой Б» и затем скрип, скрип, скрип, пока не доберешься до «шести книг» – было практически невозможным. На это ушло бы секунд пятьдесят, поскольку те, кто определял, какое время следует отвести на решение, всегда немного уменьшали его. Поэтому ты прикидывал: «А нельзя ли увидеть ответ?» Иногда ты видел его сразу, иногда приходилось придумывать новый способ решения и как можно быстрее производить алгебраические выкладки. Отличная была практика, я решал задачи все лучше и лучше и в конце концов возглавил нашу команду. Так я научился быстро считать, и в университете это умение мне пригодилось. Когда нам давали задачу на вычисления, я очень быстро понимал, в каком направлении следует двигаться, и производил вычисления – тоже быстро.

Чем я еще увлекался в старших классах, так это придумыванием задач и теорем. То есть, занимаясь математикой, я старался найти какой-то практический пример, для которого то, чем я занимаюсь, может оказаться полезным. Так я сочинил целый ряд задач о прямоугольных треугольниках. Вместо того чтобы задавать длины двух сторон для нахождения третьей, я задавал разницу их длин. Вот вам типичный пример: стоит флагшток, к верхушке его привязана веревка; если позволить ей просто свисать вниз, длина ее оказывается на три фута больше высоты флагштока; если ее туго натянуть, конец веревки окажется на расстоянии в пять футов от основания флагштока. Какова его высота?

Я разработал кое-какие уравнения для решения подобных задач и в результате заметил некую связь – возможно, это было sin

x + cos

x = 1, – напомнившую мне о тригонометрии. За несколько лет до того, вероятно одиннадцати-двенадцатилетним, я прочитал взятую в библиотеке книгу по тригонометрии – и думать о ней забыл. Помнил только, что тригонометрия имеет какое-то отношение к связи синусов с косинусами. И я начал, рисуя треугольники, выяснять эти отношения, причем каждое доказывал самостоятельно. Кроме того, я вычислил синусы, косинусы и тангенсы с шагом в пять градусов, – начав с известного мне синуса угла в пять градусов и используя сложение и выведенные мной формулы половинного угла.

Спустя несколько лет, уже изучая тригонометрию в старших классах школы, я просмотрел те записи и обнаружил, что мои примеры нередко отличаются от приведенных в учебнике. Иногда мне не удавалось найти простой способ решения задачи, и я ходил кругами, отыскивая его. Иногда же мой способ оказывался умнее – решение, приведенное в учебнике, было более сложным! В общем, порой верх брал я, а порой – учебник.

Занимаясь. тригонометрией, я невзлюбил символы, которыми обозначаются синус, косинус, тангенс и так далее. На мой взгляд sin f выглядел как «s умножить на i, умножить на п и умножить на f»! И я изобрел другой, похожий на значок корня квадратного – «сигма» с длинным хвостом, под который я и помещал f. Для тангенса использовалась «тау», а для косинуса – подобие «гаммы», правда и оно смахивало на корень квадратный.

Далее, обратный арксинус обозначался той же «сигмой», но зеркально отраженной слева направо, так что сначала шла горизонтальная линия с аргументом под ней, а затем уж сама «сигма». Это и было арксинусом, а НЕ дурацкий sin

f! Понаписали в книгах черт знает чего! Для меня sin

означал 1/синус – обратный синус. Конечно, мои символы лучше.

И f(x) мне тоже не нравилось, потому что походило на «f умножить на х». И dx/dy не нравилось – эти d хотелось сократить в числителе и в знаменателе, поэтому я применял другой значок, похожий на amp;. Для логарифмов я применял большое L с вытянутой нижней ножкой, на которую ставился аргумент, – и так далее.

Я считал, что мои символы ничем не хуже, а то и лучше обычных – какая разница, какими именно пользоваться? Впоследствии выяснилось, что разница все-таки существует. Однажды, объясняя что-то соученику, я начал, не подумав как следует, выписывать эти символы, и он спросил: «А это что за чертовщина?» Тогда-то я и сообразил, что для разговора с другим человеком придется пользоваться стандартными обозначениями, и от своих со временем отказался.

Изобрел я и набор символов для пишущей машинки, позволявший печатать на ней уравнения, – что-то вроде значков «фортрана». Пишущие машинки я тоже чинил – с помощью канцелярских скрепок и аптечных резинок (тогдашние не рвались, как те, что продают сейчас здесь, в Лос-Анджелесе), – однако непрофессионально. Просто добивался, чтобы они работали. Впрочем, и тут главная проблема была – понять, что в машинке разладилось и как это поправить, вот это меня и интересовало, как любая головоломка.

Стручковая фасоль

Одно лето – мне было тогда семнадцать-восемнадцать – я проработал в ресторане, которым управляла моя тетка. Не помню, сколько я получал – кажется, двадцать два доллара в месяц, отрабатывая попеременно то одиннадцать часов, то тринадцать, то прислуживая в вестибюле, то убирая со столов в ресторане. Работая в вестибюле, я после полудня должен был относить стакан молока миссис Д., женщине-инвалиду, которая никогда никому чаевых не давала. Так был устроен мир: вкалываешь каждый день по много часов и ничего за это не получаешь.

Отель был курортным и стоял на береговой окраине Нью-Йорка. Мужчины уезжали по утрам на работу в город, а оставшиеся в отеле жены играли в бридж, так что нам все время приходилось вытаскивать для них карточные столы. А вечерами мужчины играли здесь же в покер, к их приходу столы надо было подготовить заново, пепельницы вытряхнуть и так далее. Мне всегда приходилось задерживаться до поздней ночи – часов до двух, так что одиннадцать – тринадцать часов в день – это не просто слова.

Кое-что мне в этой работе не нравилось – чаевые, к
Страница 5 из 25

примеру. Я считал, что нам следует больше платить, а чаевых мы брать не должны. Однако, когда я обратился с этим предложением к управляющей, она лишь рассмеялась. И потом говорила всем: «Ричарду не нужны чаевые, хи-хи-хи; он не хочет брать чаевых, ха-ха-ха». Мир переполнен тупицами, которые строят из себя всезнаек, а на деле самых простых вещей не понимают.

Так вот, была там одно время компания мужчин, которые, возвращаясь из города, приходили в отель и первым делом требовали лед для своих напитков. А со мной работал один парень, настоящий портье. Он был старше меня и намного опытнее. Как-то раз он сказал мне:

– Слушай, мы все время приносим лед этому малому, Унгару, а чаевых от него ни разу не видели, даже десяти центов. Если он снова попросит льда, не приноси ему ни черта. А когда они тебя опять подзовут, скажи: «Ой, простите, забыл. Со всяким случается».

Я так и сделал – и получил от Унгара пятнадцать центов! Правда, сейчас, вспоминая об этом, я понимаю, что тот портье, профессионал, действительно знал, что делает, – он послал другого туда, где можно было нарваться на неприятности. Использовал меня для того, чтобы приучить этого Унгара давать чаевые. Сам он ни слова не сказал, говорить заставил меня!

В ресторане я занимался уборкой столиков. Сваливал все, что на них оставалось, на поднос и, когда тот нагружался достаточно, отвозил его на кухню. И должен был забрать там чистый поднос, так? Делать это приходилось в два приема – старый снять, новый поставить, – однако я подумал: «Да ведь можно и в один прием». И попробовал, стягивая с тележки нагруженный поднос, одновременно подсунуть под него пустой: старый соскользнул, и – БАМ! – все с него полетело на пол. На шум сбежался весь персонал. И естественно, начались расспросы: «Что ты сделал? Почему он свалился?» Ну разве таким людям объяснишь, что я пытался придумать новый метод обращения с подносами?

Один из десертов – нечто наподобие кофейного кекса – очень красиво подавался на уложенной поверх блюдца салфетке. И на кухне можно было увидеть человека, носившего звание «помощник буфетчика», – он как раз и занимался тем, что подготавливал это самое блюдце и эту самую салфетку для десерта. Раньше этот человек был не иначе как шахтером – коренастый, с очень короткими круглыми толстыми пальцами. Он брал пачку салфеток (а они были плотно спрессованы в упаковке), отделял толстыми пальцами одну от другой и раскладывал их по блюдцам. И все повторял: «Черт бы побрал эти салфетки!» Помню, я однажды подумал: «Какой контраст – человек, сидящий за столиком, получает кекс на блюдечке с салфеткой, а в буфетной другой человек с толстыми пальцами твердит: „Черт бы побрал эти салфетки!“ Вот тебе и разница между реальным миром и декорациями».

В первый же день работы женщина, заведовавшая буфетной, сказала мне, что обычно делает для тех, кто работает в позднюю смену, бутерброды с ветчиной или еще с чем-то. Я ответил, что люблю сладкое и, если от ужина останется какой-нибудь десерт, предпочел бы его. На следующий день я задержался на работе до двух ночи – мужчины опять играли в покер. Я сидел в уголке, скучал, делать было нечего, и вдруг вспомнил, что меня ждет десерт. Дошел до холодильника, открыл его – буфетчица оставила мне не один десерт, а шесть! Шоколадный пудинг, кусок кекса, ломтики персика, рисовый пудинг, желе – все, чего душа ни пожелает. Я уселся и уплел все шесть – вкусно было невероятно!

На следующий день она сказала мне:

– Я тут для тебя десерт оставляла…

– Замечательный, – ответил я, – совершенно замечательный!

– Я, правда, оставила шесть разных, не знала, что ты больше любишь.

И с тех пор она так шесть десертов мне и оставляла. Не всегда разные, но всегда шесть.

Как-то в часы моей работы в вестибюле одна девушка, уходя обедать в ресторан, оставила на телефонном столике книгу, и я в нее заглянул. Это была «Жизнь Леонардо»: я не устоял – попросил девушку дать мне книгу и прочел от корки до корки.

Спал я в маленькой комнатке на задах отеля, там было правило: уходишь – гаси свет, а я то и дело забывал об этом. И вот, вдохновленный книгой о Леонардо, я соорудил систему веревок и грузиков (бутылок из-под коки с налитой в них водой), которая, когда я открывал дверь, срабатывала, дергая за шнурок выключателя и зажигая свет. Я открывал дверь – свет загорался; закрывал ее за собой – свет выключался. Однако подлинное мое достижение еще ждало меня впереди.

Одна из моих обязанностей состояла в том, чтобы резать на кухне овощи. Стручковую фасоль следовало разрезать на кусочки длиной в один дюйм. Предполагалось, что делается это следующим образом: вы держите два стручка в одной руке, а нож в другой и прижимаете его к фасолинам большим пальцем с такой силой, что вот-вот порежетесь. Шло это дело очень медленно. Я поразмыслил и родил довольно приличную идею. Уселся за деревянный стол на улице у входа в кухню, поставил на колени тазик и воткнул в столешницу очень острый нож – под углом в сорок пять градусов и острием от себя. Затем положил по обе стороны от него два пучка стручков и, беря по стручку в каждую руку, дергал их к себе с такой быстротой, что нож рассекал их, а отлетевшие половинки падали в тазик, стоявший у меня на коленях.

Так я и резал стручки один за другим: чик, чик, чик, чик, чик – и все стали отдавать свои стручки мне, я их штук шестьдесят нарезал, пока не пришла управляющая и не спросила:

– Что это ты делаешь?

Я ответил:

– Гляньте, я придумал способ резки фасоли! – и тут же рассадил о нож не стручок, а свой палец.

Кровь залила нарезанную фасоль, все страшно разволновались:

– Посмотрите, сколько он фасоли испортил! Это ж надо было до такой дури додуматься! – и так далее. Сами видите, мне никогда не удавалось с легкостью внедрить какое-либо новшество – как бы осмотрительно я себя ни вел, никто не давал мне ни единого шанса.

Я изобрел и еще кое-что – и снова столкнулся с трудностями. Для картофельного салата нам приходилось резать вареную картошку, а она была липкая, скользкая – в руке не удержишь. Сначала я думал расположить в ряд ножи, чтобы они опускались все разом и разрезали ее. Идею эту я обдумывал долго, а после набрел на мысль о каркасе с натянутыми проволочками.

Я пошел в магазин «Пять и десять», чтобы купить либо ножи, либо проволоку, и вдруг увидел именно то, что мне требовалось: яйцерезку. И когда мне в следующий раз выпало резать вареную картошку, я взял мою яйцерезку, мигом разделал всю картошку и отослал ее шеф-повару. Шефом у нас был немец, здоровенный такой дядька, Король Кухни, – он вылетел из своего королевства: шея вся во вздувшихся венах, физиономия багровая.

– Что такое с картошкой? – спросил он. – Мне кружочки нужны!

Кружочки-то я ему сделал, да только они все слиплись.

– Как мне их теперь разделить? – интересуется он.

– А вы их в воду бросьте, – предлагаю я.

– В ВОДУ? АXXXXXXХ ТЫ Ж!!!

А еще один раз у меня появилась идея по-настоящему хорошая. Когда я работал в вестибюле, за стойкой портье, мне приходилось отвечать на телефонные звонки. При поступлении вызова раздавалось жужжание, затем на коммутаторе выскакивал флажок, показывавший, по какой линии этот вызов пришел. Иногда, если я помогал женщинам со столом для бриджа или просто сидел в
Страница 6 из 25

послеполуденные часы на крыльце (в это время звонили редко), я оказывался от внезапно заработавшего коммутатора довольно далеко. Приходилось бегом нестись к нему, чтобы принять вызов, однако стойка была устроена так, что мне нужно было пробежать вдоль нее, обогнуть, пробежаться за нею, и только тогда я мог увидеть, кто меня вызывает, – в общем, времени уходило немало.

И у меня родилась отличная мысль. Я привязал к флажкам коммутатора ниточки, протянул их поверх стойки и вниз, привязал к каждой клочок бумаги. А телефон поставил на стойку, чтобы до него можно было дотянуться снаружи. Теперь, когда поступал звонок, я мог понять, какой флажок сработал – по тому, какой клочок бумаги ушел вверх, – и снять трубку, не огибая стойки и экономя, стало быть, время. Конечно, огибать стойку, чтобы добраться до коммутатора, мне все равно приходилось, но, по крайней мере, я говорил звонящему: «Минуточку», а там уж и огибал.

Я считал это решение совершенным, однако в конечном итоге пришла управляющая, захотела сама ответить на звонок да не смогла понять, кто звонит, – для нее моя система оказалась слишком сложной.

– Зачем тут эти бумажки? Почему телефон не на месте? Почему ты не… тра-та-та-та!

Я попытался объяснить ей – родной тетке, – что никакой причины не делать это не существует, однако втолковать что-либо человеку, который считает себя умным, да еще и отелем руководит, решительно невозможно! И я понял, что в реальном мире внедрить что-либо новое очень трудно.

Кто украл дверь?

У всех студенческих братств МТИ имелись собственные «клубы», с помощью которых они старались завербовать в свои ряды новых студентов, и летом, перед началом моей учебы в МТИ, меня пригласили в Нью-Йорк на собрание еврейского братства «Фи-бета-дельта». В те времена, если ты был евреем или вырос в еврейской семье, попасть в какое-либо другое братство у тебя не было никаких шансов. Никто в твою сторону и смотреть бы не стал. Я не особенно стремился водиться с другими евреями, однако ребят из «Фи-бета-дельта» степень моего еврейства не волновала – собственно говоря, я считал все это ерундой и уж определенно религиозен не был. В общем, некоторые из них задали мне по паре вопросов и дали кое-какие советы. Один из них оказался дельным: в первый же год сдать экзамены по математическому анализу, чтобы избавиться от необходимости слушать в дальнейшем курс по нему. Приехавшие в Нью-Йорк студенты этого братства мне понравились, а с теми двумя, что беседовали со мной, я впоследствии делил комнату.

В МТИ имелось и еще одно еврейское братство, называвшееся «Сигма-альфа-мю», они предложили подвезти меня до Бостона, чтобы я поселился вместе с ними. Я согласился и провел первую ночь в комнате на верхнем этаже их здания. Выглянув утром в окно, я увидел двух ребят из другого братства (моих нью-йоркских знакомых), поднимавшихся по лестнице к входной двери. Несколько человек из «Сигма-альфа-мю» выбежало им навстречу, и все они горячо заспорили.

Я крикнул в окно: «Эй, вообще-то я должен быть вот с этими!» – и выскочил из здания, так и не поняв, что и те, и другие старались завербовать меня в свои ряды. Никакой благодарности за бесплатную поездку или еще за что-либо я не испытывал.

За год до этого «Фи-бета-дельта» едва не распалось – в нем образовались две разные клики и начался раскол. В одну группировку входили студенты, любившие повеселиться – потанцевать, а после подурачиться, разъезжая по городу на машинах, ну и так далее, в другую – те, кого интересовала только учеба, на танцы же они и вовсе не ходили.

Как раз перед моим вступлением в братство там состоялось общее собрание, где было принято важное компромиссное решение, согласно которому всем следовало действовать заодно и помогать друг другу. Каждый должен был получать оценки не ниже определенного уровня. Если кто-то опустится ниже, студенты, которые только и знали, что учиться, помогут ему подтянуться. С другой стороны, на танцы должны ходить все. Если ты стесняешься сам назначать свидания, тебе помогут найти девушку. Не умеешь танцевать – тебя научат. Первая группировка учила вторую думать, вторая учила первую свободно чувствовать себя в обществе.

Меня это более чем устраивало, поскольку общаться с людьми я как раз не умел. Я был до того застенчив, что, когда у меня возникала необходимость выйти за почтой и миновать старшекурсников, сидевших на ступеньках с девушками, я попросту цепенел, боясь идти мимо них! И если одна из девушек говорила: «О, какой симпатичный!», мне это нисколько не помогало.

В скором времени второкурсники привели к нам своих девушек и их подруг, чтобы те научили нас танцевать.

Много позже один из студентов научил меня водить машину. Они прилагали немало усилий, чтобы приобщить нас, интеллектуалов, к общественной жизни, чтобы мы чувствовали себя среди людей спокойно и уверенно. Ну и мы изо всех сил старались помочь им с учебой. Равновесие было достигнуто.

Правда, я не очень хорошо понимал, что это, собственно говоря, такое – общественная жизнь. Вскоре после того, как мне преподали науку знакомства с девушками, я, обедая один в ресторане, заметил симпатичную официантку. С великим трудом набравшись храбрости, я попросил ее пойти со мной на танцы, устраиваемые братством, и она согласилась.

Вернувшись в братство, где как раз шел разговор о том, кто с кем на эти танцы пойдет, я сказал ребятам, что на сей раз девушку для меня подыскивать не нужно – я нашел сам. Я был очень горд этим достижением.

Однако, узнав, кого именно я пригласил, старшекурсники пришли в ужас. Мне было сказано, что это невозможно, что они найдут для меня «приличную» девушку. И у меня возникло чувство, что я сбился с пути, совершил ошибку. Они решили взять дело в свои руки: сходили в ресторан, нашли официантку, отговорили ее от похода на танцы и привели мне другую девушку. Они старались наставить «блудного сына» на путь истинный, но, по-моему, зря старались. Впрочем, я был тогда всего лишь неуверенным в себе первокурсником, и мне не хватило смелости помешать им отменить мое свидание.

Новичков братства подвергали разного рода испытаниям. Одно оказалось таким: в самый разгар зимы нас отвезли с завязанными глазами в сельскую местность и оставили ярдах в ста от замерзшего озера. Мы попали в совершенную пустыню – ни тебе домов, ничего – и должны были отыскать дорогу домой. Мы были немного испуганы и все больше помалкивали – исключение составлял один парень, его звали Морис Мейер: он без умолку сыпал шутками и дурацкими каламбурами, воспринимая происходящее как повод позубоскалить: «Ха-ха, чего тут волноваться-то? Хоть повеселимся немного!».

В конце концов все мы на него разозлились. Он всю дорогу шел немного позади нас и посмеивался над нашим положением, а остальные-то вообще не были уверены, что нам удастся выбраться из этих мест.

Мы дошли до перекрестка, находившегося неподалеку от озера, – никаких домов по-прежнему видно не было – и стали спорить, в какую сторону повернуть, в ту или в эту, и тут нагнавший нас Морис сказал:

– Идти надо туда.

– Черта ли ты в этом смыслишь, Морис? – сердито спросил один из нас. – Тебе бы только шутки шутить. Почему туда?

– Да очень просто: посмотрите на телефонные линии. Куда больше
Страница 7 из 25

проводов идет, там, значит, и центральная станция.

Человек, который, казалось, вообще ни на что внимания не обращал, предложил нам роскошную идею! Мы пришли прямиком в город.

На следующий день было назначено общее институтское «грязео» между первокурсниками и второкурсниками (проводившиеся в грязи по колено соревнования по разным видам борьбы и перетягиванию каната). Поздним вечером в общежитие братства заявилась большая компания второкурсников – и из нашего братства, и из других – и всех нас похитила: они хотели, чтобы мы вымотались к завтрашнему дню и не смогли победить.

Второкурсники повязали первокурсников без особых трудов – всех, кроме меня. Я не хотел, чтобы ребята из братства догадались, что я слабак. (Спортсмен из меня всегда был никудышный. Если теннисный мяч перелетал через забор и приземлялся рядом со мной, я приходил в ужас, поскольку перебросить его обратно мне не удавалось ни разу – мяч непременно уходил в направлении, на добрый радиан отличающемся от того, в котором я намеревался его запустить.) Я решил, что теперь, в совершенно новой для меня ситуации, в новом мире, мне следует и репутацию создать себе новую. И потому, чтобы никто не подумал, будто я не умею драться, я боролся как сто чертей, изо всех сил (сам толком не понимая, что делаю). В итоге справились они со мной не то втроем, не то вчетвером, причем не с первой попытки. Второкурсники отвезли нас в какой-то дом далеко в лесу и оставили связанными на деревянном полу.

Я пытался сбежать – и так, и этак, – однако к нам приставили охрану, и ни одна моя уловка не сработала. Хорошо помню одного юношу, которого второкурсники связывать побоялись, потому что перепугался он до смерти – лицо у него стало изжелта-зеленым, он трясся всем телом. Потом я узнал, что он приехал из Европы (а дело было в начале тридцатых) и просто не понимал, что все происходящее – связанные люди, которых бросают на пол, – это лишь шутка; он-то хорошо знал, что творится в Европе. На него просто страшно было смотреть, до того он испугался.

К утру нас, человек двадцать первокурсников, охраняли уже только трое, но мы-то этого не знали. Они отгоняли свои машины от дома и подъезжали снова, дабы создать впечатление, будто их там куча народу, а мы и не заметили, что и машины всегда одни и те же, и лица тоже. В общем, в соревнованиях мы не победили.

Случилось так, что в то утро приехали мои отец и мать – посмотреть, как поживает в Бостоне их сын, – и ребята из братства морочили им головы, пока мы, похищенные, не вернулись в общежитие. После попыток бегства и бессонной ночи я был измотан и грязен до безобразия, так что бедные родители ужаснулись, увидев, на что похож их сын, студент МТИ.

Мало того, наутро у меня отчаянно болела шея, отчего во время построения на военной подготовке я просто не мог смотреть прямо перед собой. Наш командир взял меня за голову, повернул ее куда следует и рявкнул:

– Смотреть вперед!

Я весь перекосился и сморщился:

– Не могу, сэр!

– О, простите! – виновато откликнулся он.

Так или иначе, моя долгая, упорная борьба с «похитителями» заслужила мне репутацию самую грозную, и в итоге переживания, не сочтет ли меня кто слабаком, отпали раз и навсегда – невероятное облегчение.

Я часто слушал разговоры своих соседей по комнате – оба учились на старшем курсе – о теоретической физике. Как-то раз они бились над задачей, решение которой представлялось мне совершенно ясным, и я спросил:

– А почему вы не воспользуетесь уравнением Баронелли?

– Как это?! – воскликнули они. – Ты о чем?

Я объяснил – о чем и как оно в данном случае работает, как решает задачу. Тут же выяснилось, что в виду я имел уравнение Бернулли. Дело в том, что я прочитал о нем в энциклопедии, ни с кем его не обсуждал и как произносится имя человека, который это уравнение вывел, не знал.

Тем не менее на моих товарищей я произвел немалое впечатление, и с тех пор они стали обсуждать со мной проблемы физики. Далеко не каждую мне удавалось разрешать с такой же легкостью, но когда на следующий год я сам начал проходить этот курс, он дался мне без труда. Хороший, между прочим, метод образования: решать задачи для старшекурсников, выясняя заодно, как что произносится.

Я пристрастился посещать по вторникам танцплощадку «Реймор и Плеймор» – собственно, это были две танцплощадки, соединенные в одну. Товарищи по братству на эти «общедоступные» танцы не ходили, предпочитали собственные, приводя на них девушек из высшего общества, с которыми они знакомились «приличным образом». Меня же, если я знакомился с девушкой, не волновало, откуда она да из какой семьи, вот я и ходил на эти танцульки, несмотря на неодобрение товарищей (к тому времени я уже учился на предпоследнем курсе, так что воспрепятствовать мне они не могли), и отлично проводил там время.

Однажды я протанцевал несколько танцев с девушкой, которая все время молчала. В конце концов она сказала мне:

– Мы в осень порошу пушуем все.

Я ничего не понял – видимо, у нее была затруднена речь, – однако решил, что она сказала: «Вы очень хорошо танцуете».

– Спасибо, – ответил я. – Приятно это слышать.

Мы подошли к столику, где сидела ее подруга и молодой человек, с которым она здесь познакомилась, и уселись все вчетвером. Оказалось, что одна из этих девушек слышит очень плохо, а другая и вовсе почти глуха.

Разговаривали девушки, быстро обмениваясь сложными жестами и иногда что-то бормоча. Меня это не пугало, – танцевала моя новая знакомая хорошо и вообще была очень мила.

Мы танцуем с ней еще несколько раз, потом снова садимся за столик, девушки быстро-быстро жестикулируют, жестикулируют и жестикулируют, и наконец моя партнерша говорит мне нечто невразумительное – я понимаю только одно: она хочет, чтобы мы отвезли их в какой-то отель.

Я спрашиваю у молодого человека, согласен ли он на это.

– А для чего мы им там нужны? – спрашивает он.

– Черт, да откуда мне знать! Разговор у нас был не так чтобы очень внятный! – Собственно, какая мне разница? Мне весело, интересно, что будет дальше, – настоящее приключение!

Молодой человек трусит, отказывается. Я беру такси, отвожу девушек в отель, и тут выясняется, что в отеле этом проходит танцевальный вечер, устроенный, представьте себе, обществом глухонемых. То есть все, кто там есть, именно к этому обществу и принадлежат. Оказывается, многие из них способны чувствовать ритм настолько, чтобы танцевать под музыку, а в конце каждого номера аплодировать оркестру.

Это было очень интересно, очень! Я как будто попал в чужую страну, языка которой не знаю: говори не говори, никто тебя не услышит. Все прочие беседовали на языке знаков, а я не мог понять ни слова! Я попросил мою девушку научить меня нескольким таким знакам и запомнил их, как запоминаешь слова иностранного языка, просто забавы ради.

Все они казались счастливыми, всем было легко друг с другом, люди то и дело шутили и улыбались, и общение их выглядело совершенно непринужденным. Действительно, это походило на чужой язык, за исключением одного: обмениваясь знаками, они постоянно вертели головами из стороны в сторону. В конце концов я сообразил почему. Если кто-то из них хотел вставить замечание или просто перебить говорящего, он же не мог просто окликнуть:
Страница 8 из 25

«Эй, Джек!» Он мог лишь подать знак, которого собеседники не заметили бы, не имей они привычки постоянно оглядываться.

Им было очень удобно друг с другом. Ну а мое удобство было моей проблемой. Замечательное получилось приключение.

Танцы продолжались долго, а когда они закончились, мы пошли в кафетерий. Все что-то себе заказывали, просто указывая пальцем на желаемое. Помню, кто-то спросил меня на языке знаков: «Откуда вы?», и моя девушка показала губами: «Н-ь-ю-Й-о-р-к». И еще помню, как один парень сказал мне: «Умница!» – сначала показав большой палец, а затем притронувшись к голове. Хорошая, в общем-то, система.

Мы сидели за столиками, шутили, они радушно знакомили меня со своим миром. Мне захотелось купить бутылку молока, я подошел к стойке и, ничего не произнося, изобразил губами слово «молоко».

Парень, стоявший за стойкой, меня не понял.

Я показал ему знаками: «молоко» – водя по воздуху двумя кулаками так, словно доил корову. Он не понял и этого.

Я потыкал пальцем в ценник молока, – нет, не понимает.

Наконец кто-то другой попросил молока, и я указал на него.

– А, молоко! – сказал парень, и я закивал. Он протянул мне бутылку, и тут я сказал:

– Огромное вам спасибо!

– СУКИН ты СЫН! – ответил он и улыбнулся.

Учась в МТИ, я часто подшучивал над людьми. Как-то на занятиях черчением некий шутник, взяв в руки лекало (это такая изогнутая, занятная на вид штуковина из пластмассы, с помощью которой проводят кривые линии), поинтересовался:

– Интересно, существует для этих кривых какая-нибудь особая формула?

Я ненадолго задумался, а после сказал:

– Конечно существует. Это же особые кривые. Вот посмотрите. – Я взял свое лекало и стал медленно поворачивать его. – Лекало устроено таким образом, что, как его ни поверни, касательная к нижней точке любой кривой оказывается горизонтальной.

И все, кто был в аудитории, принялись вертеть лекала, обводить их карандашом и дивиться сделанному открытию – касательные к самым нижним точкам действительно оказывались горизонтальными линиями. «Открытие» это очень их взволновало – хотя они уже достаточно долго учили матанализ. Они должны были уже пройти свойства производных и, в частности, знать, что производная (касательная) в точке минимума (наинизшей точке) любой кривой равна нулю (горизонтальна). Они не сумели сложить два и два и не опознали уже пройденного.

Не понимаю, что такое с людьми: они учатся не через понимание, а каким-то другим способом – механическим запоминанием, что ли. Из-за этого их знания очень шатки!

Примерно такой же фокус я проделал четыре года спустя в Принстоне, разговаривая с человеком опытным, ассистентом Эйнштейна, – ему-то наверняка не понаслышке было известно, что такое гравитация. Я подкинул ему задачку: вы вылетаете на ракете с часами на борту, еще одни часы остаются на земле. Вам надо вернуться назад, когда по часам на земле пройдет час времени. И хотите проделать это так, чтобы ваши бортовые часы ушли как можно дальше вперед. Согласно Эйнштейну, чем выше вы поднимаетесь, тем быстрее идут ваши часы, потому что вы удаляетесь от источника гравитационного поля. Однако времени у вас на все про все только час, и для того, чтобы подняться выше, необходимо лететь быстрее, а с увеличением скорости часы замедляются. Стало быть, особенно высоко забираться нельзя. Вопрос: какое соотношение скорости и высоты вы должны избрать, чтобы получить по вашим часам максимальное время?

Ассистент Эйнштейна провозился с этой задачей довольно долгое время, прежде чем сообразил, что ответом является свободное движение материи. Если вы обычным образом выстреливаете чем-то вертикально вверх и на то, чтобы взлететь и вернуться, у вашего снаряда уходит час, то вы и получаете решение задачи. Ведь фундаментальный принцип эйнштейновской теории гравитации таков: то, что именуется «собственным временем», является максимальным для мировой линии тела, свободно падающего в поле сил тяжести. Однако, когда я представил все это ассистенту в виде задачи о ракете с часами, фундаментального принципа он в ней не признал. Совсем как студенты из чертежной аудитории, но только он-то не был наивным первокурсником. Так что эта шаткость знаний – вещь довольно распространенная даже среди людей ученых.

Учась не то на предпоследнем, не то на последнем курсе, я обычно обедал в одном и том же бостонском ресторане. Приходил я туда в одиночку, зачастую несколько вечеров кряду. В ресторане ко мне привыкли, а обслуживала меня всегда одна и та же официантка.

Я обратил внимание на то, что все там вечно спешат, просто носятся по залу, и как-то раз, шутки ради, оставил чаевые, которые всегда составляли десять центов (в то время это было нормой), двумя монетами и под двумя стаканами: в каждый из них я налил до самого края воду, опустил по пятицентовику, а затем, накрыв стакан картонкой, перевернул его и поставил вверх дном на столик. После этого я быстро выдернул обе картонки (вода наружу не вытекала, поскольку воздух в стакан не проникал – его края слишком плотно приникали к поверхности стола).

Чаевые я разложил по двум стаканам как раз потому, что знал – там все делается в спешке. Если бы десять центов лежали в одном стакане, официантка, торопясь подготовить столик для следующего клиента, просто схватила бы стакан и разлила воду – тем бы все и кончилось. А после того, как она проделает это с первым стаканом, ей придется подумать: что, черт побери, делать со вторым? Просто поднять его ей смелости не хватит!

Уходя, я сказал моей официантке:

– Осторожнее, Сью. Вы принесли мне какие-то странные стаканы: они налиты доверху, а в дне – дырка.

Когда я пришел туда на следующий день, меня обслуживала уже другая официантка. Прежняя не желала больше иметь со мной дела.

– Сью на вас очень сердита, – сказала новая официантка. – После того как она подняла первый стакан и залила все водой, ей пришлось позвать босса. Они поломали немного головы, но не ломать же их целый день, так что в конце концов сняли со стола и второй стакан, и вода разлилась опять, по всему полу. Беспорядок получился ужасный, а Сью потом еще и поскользнулась в луже. Они все очень злы на вас.

Я расхохотался.

Официантка сказала:

– Ничего тут смешного нет! Интересно, как бы вам понравилось, если бы такую штуку проделали с вами, – как бы поступили вы?

– Я бы взял суповую тарелку, осторожно сдвинул стакан к краю стола и дал бы воде вытечь в тарелку – на пол ничего бы и не попало. А потом достал бы из стакана монету.

– О, хорошая мысль, – сказала она.

В тот вечер я оставил чаевые под перевернутой кофейной чашкой.

Назавтра меня обслуживала та же новая официантка.

– Зачем вы вчера оставили монетку под перевернутой чашкой?

– Ну, я подумал, что, даже при вечной вашей спешке, вы сходите на кухню, принесете суповую тарелку, а после мееедленно и осторожно сдвинете чашку к краю стола…

– Я так и сделала, – обиженно сказала она, – да только воды-то там не было!

Однако лучшую мою проделку я совершил в общежитии братства. Как-то утром я проснулся очень рано, около пяти, и никак не мог заснуть, а потому вышел из спальни и спустился этажом ниже. Там я обнаружил подвешенные на веревках таблички, на которых значилось что-то вроде «ДВЕРЬ! ДВЕРЬ!
Страница 9 из 25

КТО УКРАЛ ДВЕРЬ!». А затем увидел, что одну из дверей кто-то действительно снял с петель и унес – в проеме ее висела табличка «ЗАКРЫВАЙТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, ДВЕРЬ!», которая раньше как раз эту дверь и украшала.

Я сразу сообразил, в чем тут дело. В этой комнате занимался парень по имени Пит Бернейс и с ним еще двое студентов, трудились они в поте лица и вечно требовали тишины. Если ты заходил к ним, разыскивая что-то или желая узнать, как они решили ту или иную задачу, то при твоем уходе в спину тебе неизменно кричали: «Пожалуйста, закрой дверь!».

Кому-то это явно надоело, вот он и утащил их дверь. Ну так вот, дверь-то на самом деле была двойная, как во всем здании, и у меня родилась хорошая мысль. Я снял с петель и вторую дверь, отнес ее вниз и спрятал в котельной, за резервуаром с топливом. А потом тихо поднялся наверх и улегся в постель.

Попозже утром я изобразил пробуждение и спустился вниз позже обычного. Там уже собралась целая толпа, Пит и его друзья были страшно расстроены: дверь пропала, а им заниматься надо – и так далее и так далее. Я еще сходил по лестнице, а меня уже спросили:

– Фейнман! Это ты двери унес?

– О да! – ответил я. – Моя работа. Видите царапины у меня на костяшках? Это я их о стену ободрал, когда волок дверь в подвал.

Ответ мой их не удовлетворил – на самом деле мне просто никто не поверил.

Те, кто утащил первую дверь, оставили слишком много улик – например, таблички написали от руки, – так что их вычислили быстро. Моя идея состояла в том, что все, обнаружив похитителей первой двери, решат, что они же украли и вторую. Так и вышло: ребят, унесших первую дверь, мурыжили, мучили и донимали все, кому было не лень, и лишь ценой очень больших усилий и страданий они убедили своих истязателей, что взяли, каким бы невероятным это ни казалось, только одну дверь.

Я наблюдал за происходящим, страшно довольный.

Вторая дверь отсутствовала уже неделю, и для тех, кто занимался в этой комнате, возвращение ее становилось делом все более и более важным.

В конце концов происходит следующее: когда все мы сидим за обеденным столом, президент братства заявляет:

– Мы должны решить проблему второй двери. Сам я решить ее не смог, поэтому мне хочется услышать от вас предложения насчет того, как все уладить, – Питу и остальным надо заниматься.

Кто-то вносит одно предложение, за ним кто-то еще – другое.

Подождав немного, я встаю и вношу мое собственное.

– Хорошо, – саркастическим тоном говорю я, – кем бы ты ни был, человек, укравший дверь, мы уже поняли: ты великолепен. Ты такой умный! Догадаться, кто ты, мы не в состоянии, отсюда следует, что ты, наверное, супергений. Ты можешь не открывать нам своего имени, нам нужно знать только одно – где дверь. Поэтому, если ты оставишь где-нибудь записку, в которой будет указано местонахождение двери, мы будем чтить тебя и на веки вечные признаем сверхсовершенством, умником, который сумел унести вторую дверь, не оставив ни единого следа, позволяющего установить твою личность. Ради бога, просто подбрось куда-нибудь записку, и мы будем вечно благодарны тебе.

Предложение вносит еще один студент.

– У меня другая идея, – говорит он. – Я думаю, что вы, как президент, должны попросить каждого – под слово чести перед лицом братства, сказать: он украл дверь или не он.

Президент говорит:

– А вот это мысль очень хорошая. Слово чести перед лицом братства!

И он начинает обходить стол, задавая каждому вопрос:

– Джек, это вы унесли дверь?

– Нет, сэр. Я ее не уносил.

– Тим, это вы унесли дверь?

– Нет, я не уносил ее, сэр!

– Морис, это вы унесли дверь?

– Нет, я не уносил ее, сэр!

– Фейнман, это вы унесли дверь?

– Да, это я ее унес.

– Перестаньте, Фейнман, дело серьезное! Сэм, это вы унесли дверь?… – Так он всех и обошел. И все просто пришли в ужас. Оказывается, в нашем братстве завелась самая что ни на есть паршивая крыса, никакого уважения к братству и к слову чести не питающая!

Той ночью я оставил, не помню уж где, записку с изображением резервуара с топливом и двери рядом с ним, и назавтра дверь отыскали и вернули на место.

Некоторое время спустя я снова признался в покраже двери – и все сочли меня вруном. Никто не вспомнил, что я говорил раньше. Все запомнили лишь заключение, к которому пришли после того, как президент обошел стол по кругу, задавая каждому один и тот же вопрос, и никто ни в чем не признался. Запомнили общую идею, но не слова.

Во мне часто видят обманщика, а ведь обычно я честен. На свой манер, разумеется, – так что, как правило, никто мне не верит!

Итальянский или латынь?

В Бруклине была итальянская радиостанция, и мальчишкой я постоянно слушал ее. Мне НРАвились расКАтистые ЗВУки, которые раскачивали меня, как легкие океанские волны в хорошую погоду. Я сидел перед приемником и преКРАсный итальЯНский яЗЫК омывал меня, словно вода. В программах этого радио то и дело возникали семейные конфликты – споры и ссоры между отцом и матерью семейства:

Пронзительный голос: «Nio teco TIEto capeto TUtto…»

Голос громкий и низкий: «DRO tone pala TUtto!!» (звук пощечины).

Роскошно! Так я научился изображать любые эмоции – плакать, смеяться – все, что угодно. Замечательный язык – итальянский.

В Нью-Йорке по соседству с нами жило немало итальянцев. Как-то раз я катался на велосипеде и некий итальянец, водитель грузовика, почему-то разозлился на меня, высунулся в окошко и, отчаянно жестикулируя, прокричал что-то вроде: «Me aRRUcha LAMpe etta TIche!»

Я почувствовал себя оскорбленным. Да, но что он мне сказал? И что мне следовало проорать в ответ?

Я спросил об этом моего школьного приятеля, итальянца, и он посоветовал: «Скажи просто: „A te! A te!“ Это означает: „И тебе того же! И тебе того же!“»

Отличная мысль, решил я. Вот так я и буду отвечать: «A te! A te!» – жестикулируя, разумеется. А поскольку я обрел уверенность в себе, то решил совершенствоваться и дальше. И когда я снова поехал кататься на велосипеде и какая-то женщина на машине подрезала меня, я крикнул: «PUzzia a la maLOche!» – она просто в комок сжалась. Нахальный итальянский мальчишка обругал ее самым безобразным образом.

Опознать в моем итальянском подделку было далеко не просто. Однажды, уже в Принстоне, я въезжал на велосипеде на парковку у Палмеровской лаборатории, и кто-то вдруг преградил мне дорогу. Я отреагировал привычным для меня образом: прихлопнул одной ладонью поверх другой и крикнул: «oREzze caBONca MIche!»

Неподалеку тянулась длинная полоса травы, на которой высаживал что-то садовник-итальянец. Он выпрямился, взмахнул руками и с великой радостью воскликнул: «REzza та LIа!»

Я крикнул, возвращая приветствие: «RONte BALta!» Он так и не понял, что я ничего не понял, – и я не знал, что он прокричал, и он не знал, что я крикнул в ответ. Ну да ладно! Все было отлично! Сработало же! В конце концов, услышав знакомую интонацию, они мгновенно распознают ее как итальянскую – может, это не римский диалект, а миланский, какая, к черту, разница? Главное – он итальЯнец! Так здорово! От вас при этом требуется только одно – полная уверенность в себе. Стойте на своем, и ничего с вами не случится.

Однажды я приехал домой на каникулы и застал сестру в полном расстройстве, почти плачущей: ее организация девочек-скаутов устраивала банкет, на который им полагалось привести своих отцов, а наш был в
Страница 10 из 25

отъезде, он тогда занимался продажей военного обмундирования. И я сказал, что пойду с ней, будет брат вместо отца – подумаешь! (Я был на девять лет старше, так что идея выглядела не такой уж и безумной.)

Когда мы пришли на банкет, я уселся рядом с отцами, но вскоре они мне наскучили. Все они привели своих дочерей на милый маленький праздник, однако говорили только о рынке акций – они и с собственными-то детьми разговаривать не умели, а уж тем более с детьми своих друзей. Во время праздника девочки развлекали нас, исполняя сценки, читая стихи и так далее. Потом они вдруг вытащили этакую странную штуковину вроде фартука – кусок ткани с дыркой для головы посередке. И объявили, что теперь отцам предстоит развлекать их.

Ну и каждому отцу пришлось просовывать голову в эту дырку и что-нибудь говорить – один прочитал «У Мэри был ягненок», – в общем, они не знали, что им делать. Я тоже не знал, однако, когда настал мой черед, сказал, что собираюсь прочитать небольшое стихотворение – прошу извинить меня за то, что оно не английское, однако я уверен, что девочкам понравится:

A TUZZO LANTO

– Poici di Pare

TANto SAca TULna TI, na PUta TUchi PUti TI la.

RUNto CAta CHANto CHANtaMANto CHI la TI da.

YALta CAra SULda MI la CHAta PIcha PIno TIto BRALda

pe te CHIna папа CHUNda lala CHINda lala CHUNda!

RONto piti CAle, a TANto CHINto quinta LALda

О la TINta dalla LALta, YENta PUcha lalla TALta!

Я продекламировал три или четыре таких строфы, изображая все эмоции, какие слышал по итальянскому радио, и девочки, поняв, что происходит, просто по полу катались от смеха.

Когда банкет закончился, ко мне подошли вожатая скаутов и школьная учительница, – они сказали, что у них возник по поводу моего стихотворения спор. Одна считала, что оно итальянское, другая утверждала, что это латынь.

– Так кто же из нас прав? – спросила учительница.

– Да вы у девочек спросите, – ответил я, – уж они-то отлично поняли, что это за язык.

Вечный уклонист

Учась в МТИ, я ничем, кроме науки, не интересовался, да ни в чем другом особо и не блистал. А между тем в МТИ существовало правило: студенту надлежало прослушать несколько гуманитарных курсов, чтобы стать человеком более «культурным». Помимо курса английской литературы мы должны были пройти еще два факультативных, – я просмотрел их список и обнаружил в нем «гуманитарную» науку астрономию! И целый год отделывался астрономией. В следующем году я снова просмотрел список, французскую литературу и прочее в этом роде отверг и выбрал философию. Ничего более близкого к естественным наукам мне отыскать не удалось.

Прежде чем я расскажу вам о том, что со мной приключилось во время занятий философией, позвольте рассказать о курсе английской литературы. Нам полагалось сочинять эссе на самые разные темы. К примеру, Милль написал что-то такое о свободе, а мы должны были его раскритиковать. Однако вместо того, чтобы заняться следом за Миллем свободой политической, я написал о свободе в отношениях между людьми – о проблеме, связанной с тем, что если ты хочешь выглядеть воспитанным человеком, тебе приходится жульничать и врать, о том, что эти постоянные махинации приводят к «разрушению нравственной ткани общества». Вопрос интересный, но вовсе не тот, который нам следовало обсуждать.

В другой раз нам надлежало выступить с критикой сочинения Хаксли «О куске мела»; он пишет о том, что кусок мела, который он держит в руке, – это остатки костей животных, о силах, которые вытолкнули эти остатки на поверхность земли, обратив их в белые скалы Дувра, а потом там устроили карьер, добыли этот мел и теперь используют для передачи мыслей, которые записывают им на доске.

И снова, вместо того чтобы критиковать заданное эссе, я написал пародию на него – «Об облачке пыли», о том, как пыль окрашивает солнечный закат, смывается дождем и так далее. Я вечно мухлевал, вечно пытался уклониться от темы.

Но вот когда нам пришлось писать о «Фаусте» Гёте, деваться мне было уже некуда! Произведение это слишком велико, чтобы написать пародию на него или придумать что-то еще. Я метался по нашему братству, твердя: «Этого я сделать не могу. Мне просто не справиться. И я не справлюсь!»

Один из товарищей по братству сказал мне:

– Ладно, Фейнман, не можешь так не можешь. Но профессор-то решит, что ты просто поленился. Напиши хоть о чем-нибудь, лишь бы слов побольше, и припиши в конце, что «Фауста» ты понять не сумел, что у тебя к нему душа не лежит, вот ты и не смог ничего о нем написать.

Так я и сделал. Я написал длинное сочинение «Об ограничениях разума». В нем говорилось о научных методах решения проблем, о том, что они сталкиваются с определенными ограничениями: нравственные ценности научными методами не определяются – тра-ля-ля и так далее.

Потом еще один из друзей по братству дал мне новый совет.

– Фейнман, – сказал он, – этот номер у тебя не пройдет, ты выбрал тему, не имеющую никакого отношения к «Фаусту». Ты должен как-то связать ее с «Фаустом».

– Да это же просто смешно! – ответил я.

Однако другие студенты сочли эту мысль разумной.

– Ну хорошо, хорошо! – недовольно проворчал я. – Попробую.

И добавил к уже написанному полстраницы о том, что Мефистофель олицетворяет разум, Фауст – дух, а Гёте пытается показать ограниченность разума. В общем, как-то все это перемешал, прицепил одно к другому и сдал сочинение профессору.

Профессор требовал, чтобы мы приходили к нему по одному и обсуждали с ним свои работы. Я пошел – ожидая самого худшего.

Он сказал:

– Вводный материал хорош, а вот о самом «Фаусте» написано маловато. Но в общем совсем неплохо: четыре с плюсом.

Я снова вывернулся.

А теперь о философии. Курс ее читал старый бородатый профессор по фамилии Робинсон, говоривший очень невнятно. Я приходил в аудиторию, профессор что-то мямлил, а я не понимал ни единого слова. Другие студенты вроде бы понимали профессора лучше, но и те слушали его без особого внимания. У меня в то время появилось откуда-то маленькое сверло, примерно на одну шестнадцатую дюйма, и я коротал время в аудитории, вертя сверло в пальцах и высверливая дырки в подошве своего ботинка – и так неделя за неделей.

Как-то раз профессор Робинсон произнес в конце занятия: «Бу-бу-бу-бу-бу…» – и все вдруг разволновались! Начались разговоры, споры, и я догадался, что он, слава богу, сказал наконец нечто интересное! Вот только что?

Я задал кому-то этот вопрос и услышал:

– Мы должны написать сочинение и сдать ему, срок – четыре недели.

– А тема?

– То, о чем он с нами целый год разговаривал.

Меня словно громом поразило. Единственным, что мне удалось расслышать за весь семестр, было произнесенное на повышенных тонах «бубубупотоксознаниябубубу», а следом – плюх! – снова словесная каша.

Этот самый «поток сознания» напомнил мне о задачке, которую много лет назад предложил мне отец. Он тогда сказал: «Допустим, на Землю прилетают марсиане и эти марсиане не знают, что такое сон, они вечно бодрствуют. Ну, неизвестно им это нелепое явление, которое мы именуем сном. И они задают тебе вопросы: „Что ощущает засыпающее существо? Что с вами происходит, когда вы погружаетесь в сон? Останавливается ли у вас мышление, или ход ваших мыслей становится все более иии боооолее меееедлееееенныыыыыыым? Как на самом деле происходит отключение сознания?“»

И тут мне стало интересно. Я решил поискать ответ
Страница 11 из 25

на вопрос: как завершается поток сознания, когда человек засыпает?

И в следующие четыре недели я тратил послеполуденные часы на выполнение задания по философии. Я опускал в комнате шторы, выключал свет и ложился спать. И наблюдал за тем, что происходит со мной, когда я засыпаю.

Ночью я засыпал снова, так что наблюдения проводились по два раза в сутки – превосходно!

Первым делом я заметил множество всяких побочных явлений, к засыпанию прямого отношения не имевших. Заметил, к примеру, что я продолжаю думать, ведя с собой безмолвные разговоры. Кроме того, у меня возникали визуальные образы.

Далее я заметил, что в состоянии усталости способен думать о двух вещах сразу. Я обнаружил это, внутренне разговаривая с собой и в то же время воображая, что к краям моей кровати привязаны две перекинутые через блоки веревки, что они наматываются на вращающийся цилиндр, медленно поднимая кровать. Я не сознавал, что воображаю эти веревки, пока не начал тревожиться, что одна из них захлестнется за другую и они станут сматываться неравномерно. Тогда я сказал себе: «Ничего, об этом позаботится натяжение», – и тут первая моя мысль прервалась, и я сообразил, что думал о двух вещах сразу.

Я заметил также, что, когда засыпаешь, мысли продолжают идти своим чередом, но становятся все менее логически взаимосвязанными. Вы не замечаете этого отсутствия логической связи, пока не спрашиваете себя: «Что заставило меня подумать об этом?» – и не пытаетесь вернуться назад – и часто не можете вспомнить, откуда, черт возьми, эта мысль взялась!

То есть иллюзия логической связи у вас имеется, однако факт состоит в том, что мысли ваши становятся все более абсурдными, пока связь между ними не утрачивается окончательно – вот тогда вы и засыпаете.

Проспав таким манером все четыре недели, я написал эссе, в котором рассказал о своих наблюдениях. Под конец я отметил, что наблюдения эти делались, пока я следил за тем, как засыпаю, и потому, на что похоже засыпание, за которым ты не следишь, мне неизвестно. Завершалось все сочиненным мной стишком, посвященным проблеме самонаблюдения:

Я дивлюсь, почему. Я дивлюсь, почему.

Я дивлюсь, почему я дивлюсь.

Я дивлюсь, почему я дивлюсь, почему

Я дивлюсь, почему я дивлюсь!

Сочинения мы сдали, и на следующем занятии профессор зачитал одно из них: «Мум бум вугга мум бум…» О чем оно было, я бы сказать не взялся.

Потом профессор принялся за следующее: «Мугга вугга мум бум вугга мугга…» О чем шла речь здесь, я тоже не понял, но под конец вдруг прозвучало:

Мугга вугга мум бум. Мугга вугга мум бум.

Мугга вугга бум бум мугга ву.

Вугга юга ум ум вугга юга ум ум

Вугга вуггу угуга угу.

«Ага! – сказал я себе, – так это же моя работа!»

Честное слово, до самого конца я ее так и не признал.

Эссе-то я написал, однако любопытство свое не удовлетворил и продолжал практиковаться в наблюдениях за собой засыпающим. Однажды ночью мне приснился сон, и я понял, что наблюдаю за собой и во сне тоже. Я прошел весь путь наблюдений, до самого конца!

В первой части сна я ехал на крыше железнодорожного вагона, приближаясь к туннелю. Перепугавшись, я распластался на крыше и со свистом влетел в туннель. Я сказал себе: «Выходит, ты способен испытывать страх и слышать, как меняется звук, когда поезд входит в туннель».

Я обнаружил также, что вижу краски. Некоторые говорят, что сны бывают только черно-белыми, – нет, я видел цветные.

К этому времени я уже оказался в одном из вагонов поезда и почувствовал, как он кренится. Я сказал себе: «Значит, во сне ты получаешь и кинетические ощущения». Я не без труда прошел в конец вагона и увидел большое, точно магазинная витрина, окно. Только за ним виднелись не манекены, а три девушки в купальниках – очень хорошенькие!

Я начинаю переходить, хватаясь за ремни над головой, в следующий вагон и тут говорю себе: «Постой! Интересно было бы испытать возбуждение – сексуальное, – возвращайся-ка ты в прежний вагон». Тут выясняется, что я могу повернуться и пойти по поезду назад – могу управлять во сне направлением моего движения. И я возвращаюсь в вагон с этим особым окном, смотрю: за ним три старика играют на скрипках, – но, правда, они тут же опять обратились в девушек! Стало быть, направление, в котором идет мой сон, я изменять могу, но совершенства в этом пока не достиг.

Ну хорошо, я начал возбуждаться – и интеллектуально, и сексуально, – говоря что-то вроде: «Ух ты! А ведь работает», и проснулся.

Сделал я во сне и еще кое-какие наблюдения. Я не только постоянно спрашивал себя: «Действительно ли мне снятся цветные сны?» – но и гадал: «Насколько точно я вижу ту или иную вещь?»

В следующий раз мне приснилась рыжеволосая девушка, лежащая в высокой траве. Я попытался разглядеть каждый ее волос. Знаете, на волосах, в том месте, где отражается солнце, из-за дифракции возникает разноцветное пятно, – и я его видел! Каждый волосок я видел отчетливо: совершенное зрение!

Еще как-то мне приснилась воткнутая в дверную раму чертежная кнопка. Глядя на нее, я провожу пальцами по раме и осязаю кнопку. Выходит, что «зрительный отдел» мозга связан с «осязательным отделом». И я говорю себе: «А может быть, такой связи существовать не должно?» Я снова смотрю на дверную раму – никакой кнопки на ней нет. Провожу по раме пальцами – вот она, кнопка!

Потом мне приснилось, что я слышу удары – тук-тук, тук-тук. Во сне происходило что-то объясняющее эти звуки, но как-то неубедительно – стук казался не совсем уместным. Я подумал: «Стук раздается вне моего сна, точно я просто придумал эту часть сновидения, чтобы приладить его к стуку. Мне следует проснуться и выяснить, какого дьявола тут происходит».

Стук все продолжается, я просыпаюсь и… Мертвая тишь. Ни звука. Выходит, стук доносился не снаружи.

Люди говорили мне, что они встраивают в свои сны внешние шумы, однако, когда я проводил этот мой эксперимент, тщательно «наблюдая за всем снизу» и пребывая в полной уверенности, что шум проникает в сон извне, оказалось, что в моем случае это не так.

В то время, когда я наблюдал за своими снами, процесс пробуждения не на шутку пугал меня. Когда ты только еще начинаешь просыпаться, наступает миг, в который ты ощущаешь себя неподвижно закрепленным, привязанным к кровати – или придавленным множеством ватных одеял. Это трудно объяснить, однако в такой миг ты чувствуешь, что не способен подняться, не способен проснуться. В итоге мне приходилось твердить себе, уже проснувшись, что это просто смешно. Насколько я знаю, не существует такого заболевания, при котором человек засыпает естественным образом, а проснуться не может. Проснуться ты можешь всегда. После нескольких таких собеседований с самим собой, я стал бояться все меньше и меньше, пробуждение даже начало доставлять мне волнующее удовольствие – это как с «американскими горками»: поначалу страшно, а после становится весело.

Вам, может быть, интересно будет узнать, как прекратились эти наблюдения за снами (а они по большей части прекратились, с тех пор это случалось со мной лишь несколько раз). Как-то ночью я смотрел сон, вел наблюдения и вдруг увидел на стене перед собой флаг. Я уже в двадцать пятый раз сказал себе: «Ну да, я вижу краски», и тут вдруг сообразил, что сплю, прижавшись затылком к
Страница 12 из 25

медному стержню. Я ощупал затылок и обнаружил, что голова у меня стала мягкой. И подумал: «Ага! Так вот почему мне удавалось производить во сне наблюдения – медный стержень раздражал зрительный центр коры. Значит, если я буду класть эту медяшку под голову, то смогу вести наблюдения в любое время, стоит лишь захотеть. А значит, на сей раз можно наблюдения прекратить и как следует выспаться».

Когда я потом проснулся, выяснилось, что никакого медного стержня нет и голова у меня вполне твердая. Видимо, я уже устал от наблюдений и мой мозг изобрел ложную причину, чтобы от них избавиться.

В результате этих наблюдений у меня возникла небольшая, но теория. Одна из причин, по которой мне нравилось пристально вглядываться в сны, состояла в следующем: мне было любопытно понять, как можно увидеть образ – человека, к примеру, – когда глаза у тебя закрыты и ничего не происходит. Говорят, что это дело случая, нерегулярные нервные разряды, но ведь не может же спящий человек заставить нервы разряжаться, создавая точно те же картинки, какие возникают, когда он бодрствует и смотрит на что-то. Как же тогда мне удается во сне «видеть» все в цвете да еще и в мельчайших подробностях?

Я решил, что в мозгу должен существовать некий «интерпретирующий отдел». Когда действительно смотришь на что-то – на человека, на лампу, на стену, – ты не просто видишь краски и пятна. Что-то тебе подсказывает, что именно перед тобой находится, интерпретирует увиденное. Когда же ты спишь, этот интерпретирующий отдел продолжает работать, но только вполсилы. Он уверяет, будто ты видишь мельчайшие детали человеческого волоса, хоть это и неправда. Просто он истолковывает всякий всплывающий в мозгу сор как отчетливый образ.

И еще о снах. У меня был друг по фамилии Дойч, жена его происходила из семьи венских психоаналитиков. Однажды вечером в ходе долгого разговора о сновидениях он сказал мне, что сны полны значения: в них присутствуют символы, которые психоанализ способен интерпретировать. Большей части услышанного от него я не поверил, однако той же ночью мне приснился интересный сон: мы играли в бильярд тремя шарами – белым, зеленым и серым, – а игра называлась «титьки». Надо было загнать шары в лузу: с белым и зеленым все оказалось просто, а вот серый никак у меня в лузу не шел.

Я проснулся и без особых трудов истолковал свой сон: ключ, разумеется, давало само название игры – это же девушки! С белым шаром разобраться оказалось легко, поскольку у меня тогда был тайный роман с замужней женщиной, которая работала в кафетерии кассиршей и носила на работе белую униформу. С зеленым тоже затруднений не возникло: за две ночи до того я ходил в кино с девушкой, одетой в зеленое платье. Но вот серый – какого дьявола означал серый? Я знал, что он должен кого-то обозначать, я чувствовал это. Так, бывает, пытаешься вспомнить чье-то имя, оно вертится у тебя на языке, но поймать его никак не удается.

У меня ушло полдня, прежде чем я вспомнил, что два или три месяца назад распрощался с уехавшей в Италию девушкой, которая мне очень нравилась. Замечательно милая была девушка, я говорил себе, что, когда она вернется, нужно будет обязательно снова увидеться с ней. Не знаю, носила ли она серое, однако едва я подумал о ней, как мне стало совершенно ясно: серый шарик – это она.

Я пошел к моему другу Дойчу и сказал ему, что, похоже, он прав – в снах есть что анализировать. Однако, услышав о моем интересном сне, он сказал: «Ну, тут все слишком ясно, просто по полочкам разложено. Как правило, анализа требуется куда больше».

Ведущий химик-исследователь корпорации «Метапласт»

Окончив МТИ, я стал искать работу на лето. Подал два или три заявления в «Белл лэбораториз», несколько раз навестил их. Билл Шокли, с которым я был знаком по лаборатории МТИ, всякий раз проводил меня по помещениям компании, мне там очень понравилось, однако работы я не получил.

У меня имелись письма от моих профессоров, адресованные двум компаниям. Одно – компании «Бош и Ломб»: я, мол, смогу вычерчивать для них ход лучей в линзах; другое – нью-йоркской компании «Электрикал тестинг лабз». В то время никто толком не понимал, что такое физик, рабочих мест для физиков в промышленности не было. Инженеры – это да, но физики – никто не представлял, какой от них может быть прок. Интересно, что очень скоро – после войны – все стало в точности наоборот: всем потребовались физики. Так что дело, которым я занимался, – поиски работы физика в конце Депрессии – было безнадежным.

И тут я повстречался на пляже моего родного города Фар-Рокавей со старым другом, мы с ним вместе росли. Когда нам было по одиннадцать-двенадцать лет, мы вместе ходили в школу, вообще были близкими друзьями. Нас обоих интересовала наука. У него была своя «лаборатория», как и у меня. Мы с ним часто играли и обсуждали всякие вещи.

Мы устраивали для детей нашего квартала магические представления – вся магия была химическая. У друга было хорошее чутье на эффекты, да и мне это занятие нравилось. Фокусы мы показывали на небольшом столике, по двум краям которого у нас пылали бунзеновские горелки. Мы укладывали на горелки стеклышки от часов (плоские стеклянные диски) с нанесенным на них йодом и получали прекрасные фиолетовые пары, поднимавшиеся, пока шли фокусы, столбами. Великолепно! Фокусов мы показывали много, к примеру, превращение «вина» в воду, другие химические изменения цвета. А для финала у нас был припасен трюк, основанный на сделанном нами открытии. Я тайком опускал руки сначала в воду, потом в бензин. А после «случайно» проводил рукой над одной из бунзеновских горелок, и рука вспыхивала. Я хлопал в ладоши – вспыхивала и вторая. (Больно мне не было, поскольку бензин сгорает быстро и вода остается холодной.) Я начинал размахивать руками, метаться из стороны в сторону и вопить: «ГОРИМ! ГОРИМ!» – зрители наши жутко пугались, выскакивали из комнаты, чем представление и завершалось!

Впоследствии я рассказал об этом в колледже ребятам из моего братства, и они сказали:

– Ерунда! Ты не сможешь этого сделать!

(Я часто сталкивался с необходимостью демонстрировать им что-то, во что они не верили, – однажды, например, мы заспорили о том, истекает ли из человека моча только под действием силы тяжести, и мне пришлось показать, что это не так, что мочиться можно и стоя на голове. В другой раз кто-то заявил, что человек, который принимает аспирин и выпивает кока-колу, тут же падает замертво. Я сказал, что, по-моему, это полная чушь, и вызвался выпить и то, и другое. Тут они заспорили о том, следует ли принимать аспирин до кока-колы, после нее или вместе с ней. И я принял подряд шесть таблеток аспирина и выпил три бутылки кока-колы. Сначала аспирин, а следом кока, потом кока, а следом аспирин и наконец аспирин, растворенный в коке. И каждый раз идиоты, верившие в этот бред, обступали меня, желая не упустить момента, когда я грохнусь в обморок. А я так и не грохнулся. Помню, в ту ночь я не очень хорошо спал – пришлось встать и поработать над некоторыми формулами для так называемой функции Римана – Зета.)

– Ладно, – сказал я. – Добудьте мне немного бензина.

Бензин они добыли, я сунул руку под воду, текшую из крана, потом в бензин, поджег его… боль получилась адская! Понимаете,
Страница 13 из 25

за это время у меня на тыльной стороне ладони отросли волоски, которых прежде не было, и они сработали как фитили. Зато после показа этого опыта волосков у меня на руках не осталось.

Ну так вот, мы с приятелем встретились на пляже, и он заявил, что ему известен процесс нанесения металла на пластмассу. Я сказал, что это невозможно – электропроводность у пластмассы нулевая и провод к ней не подведешь. Однако он ответил, что может наносить металлическое покрытие на что угодно – я и сейчас помню, как он поднял с песка косточку персика и сказал, пытаясь произвести на меня впечатление, что способен покрыть слоем металла даже ее.

Самым приятным было то, что он пригласил меня поработать в его маленькой компании, находившейся на верхнем этаже одного из нью-йоркских зданий. Там работало всего-то человека четыре. Отец моего друга, собравший деньги на организацию компании, именовался, кажется, президентом. Сам мой друг был «вице-президентом», еще один малый – торговым агентом. Я стал «ведущим химиком-исследователем», а брат друга, особым умом не отличавшийся, работал у них лаборантом – мыл посуду. Еще у нас имелось шесть электролитических ванн.

Они действительно знали, как наносить металлическое покрытие на пластмассу; схема была такая: сначала покрыть предмет серебром, осадив его в наполненной азотнокислым серебром ванне посредством внесения туда восстанавливающего реагента (так изготавливают зеркала); затем поместить предмет с серебром в качестве проводника в гальваническую ванну – вот и получится покрытие.

Проблема была в другом – как добиться прилипания серебра.

Прилипать к пластмассе оно не хотело. Очень легко отслаивалось. Поэтому использовался еще один промежуточный шаг, позволявший этого самого прилипания добиться. Но тут уже все зависело от материала. Скажем, в случае бакелита, который широко использовался в те дни, мой друг обнаружил, что если его сначала прочищать пескодувкой, а затем много часов вымачивать в гидроокиси двухвалентного олова, которое проникнет в поры бакелита, серебро будет держаться очень прилично.

Однако такой метод срабатывал лишь для немногих пластмасс, а между тем все время появлялись новые их разновидности, скажем, метилметакрилат (который мы теперь зовем плексигласом) – добиться его покрытия металлом, во всяком случае прямыми методами, нам поначалу не удавалось. То же относилось и к ацетату целлюлозы, хотя в конце концов мы установили, что если ненадолго опустить его в едкий натр, а затем использовать хлорид двухвалентного олова, покрытие получается очень хорошее.

Я довольно успешно справлялся в этой компании с работой «химика». Мое преимущество состояло в том, что приятель мой вообще никакой химии не изучал и опытов отродясь не ставил – просто научился когда-то делать кое-какие вещи. Я стал помещать в колбы самые разные твердые вещества и заливал их самыми разными реактивами.

Пробуя все, что приходило мне в голову, и записывая все результаты, я отыскал способы нанесения покрытий на более широкий набор пластмасс.

Мне также удалось упростить процесс. Просмотрев учебники по химии, я заменил глюкозу, которая применялась как осаждающий агент, формальдегидом – это позволило почти мгновенно осаждать 100 процентов серебра, вместо того чтобы возиться в дальнейшем с извлечением серебра из оставшегося раствора.

Я научился также растворять гидроокись двухвалентного олова в воде, добавляя в нее немного соляной кислоты, – это я запомнил из курса химии, который проходил в институте, – так что этап, занимавший раньше несколько часов, завершался теперь минут за пять.

Мои опыты то и дело прерывал наш торговый агент, приносивший от перспективного клиента очередной пластик. Только я успевал выстроить колбы в ряд и все их разметить, как вдруг: «Кончай ты с опытами, есть классная работенка для отдела торговли!» В итоге многие опыты мне приходилось ставить не по одному разу.

Был случай, когда мы нажили чертову уйму неприятностей. Один художник делал картинку для обложки автомобильного журнала. Он с большим тщанием соорудил из пластмассы колесо, а наш торговый агент, каким-то образом познакомившись с ним, уверил его, будто мы способны посеребрить все, что угодно, – ну, художник и захотел, чтобы мы покрыли металлом ступицу, пусть она сверкает серебром. Колесо он сделал из пластмассы совсем уж новой, покрывать ее металлом мы еще не умели – дело в том, что наш торговый агент вообще не знал, что мы умеем, а чего не умеем, он просто сыпал направо-налево обещаниями, – и с первого раза наши методы не сработали. Чтобы поправить дело, нужно было снять уже осажденное серебро, а оно сниматься никак не желало. Я решил использовать концентрированную азотную кислоту – серебро-то она сняла, но еще и понаделала в пластике дыр и вмятин. На этот раз мы попали в настоящий переплет! Впрочем, боком нам выходили многие наши эксперименты.

Кто-то из сотрудников компании решил, что нам следует давать рекламу в журнал «Современные пластики». Некоторые из покрытых нами металлом вещей выглядели очень красиво, особенно в рекламе. Мы также соорудили в приемной компании витринку и выставили в ней образцы наших изделий – для показа перспективным клиентам. Но ведь из рекламы же не поймешь, насколько хорошо держатся наши покрытия. Вообще-то некоторые держались очень хорошо. Однако это были изделия штучные, не серийная продукция.

В конце лета, сразу после того как я покинул компанию, чтобы отправиться в Принстон, она получила щедрый заказ от человека, которому требовались покрытые металлом пластиковые ручки. Дешевые, легкие, покрытые серебром ручки повсюду шли нарасхват, приятно было видеть их в руках чуть ли не у каждого встречного и знать, откуда они взялись.

Однако у компании практически не было опыта работы с материалом, из которого делались ручки, – или, возможно, с его наполнителем (пластмассы в большинстве своем не являются чистыми, в них используются «наполнители», контролировать которые в то время толком не умели), – и в итоге покрытие этих чертовых ручек начало пузыриться. А когда вещь, которой вы пользуетесь, покрывается пузырями, вы невольно пытаетесь их отколупать. Многие так и поступали, отчего с ручек слезало все серебро.

Проблема требовала немедленного решения – надо было научиться приводить ручки в порядок, – и мой приятель заявил, что для этого ему нужен микроскоп, ну и так далее. Что он собирался в этот микроскоп разглядывать и зачем, он и сам толком не знал, однако эти его никчемные исследования обошлись компании в кучу денег. В результате она попала в новую беду: исправить положение не удалось, и компания прогорела, поскольку не смогла справиться с первым своим крупным заказом.

Несколько лет спустя, уже в Лос-Аламосе, я работал бок о бок с человеком по имени Фредерик де Гоффман – он был, в общем и целом, ученым, но, что важнее, еще и превосходным администратором. Образование он получил не самое лучшее, однако любил математику и очень много трудился, искупая этим недостаток знаний. Впоследствии он стал не то президентом, не то вице-президентом компании «Дженерал атомикс», большим в этой индустрии человеком. А в то время был просто очень энергичным, полным любопытства и
Страница 14 из 25

энтузиазма молодым человеком, помогавшим в меру своих сил осуществлению Проекта.

Как-то раз за ужином в Фуллер-Лодж он сказал мне, что перед тем, как попасть в Лос-Аламос, работал в Англии.

– Чем вы там занимались? – спросил я.

– Разрабатывал процесс нанесения металла на пластмассы. В лаборатории.

– И что у вас получилось?

– На первых порах все шло довольно гладко, но потом возникли проблемы.

– Да?

– Мы только-только начали разрабатывать наш процесс, и тут одна компания из Нью-Йорка…

– Какая?

– Корпорация «Метапласт». Ей удалось продвинуться дальше нас.

– Почему вы так решили?

– Ну, она постоянно печатала в «Современных пластиках» рекламу в целую страницу, показывая все, что ей удавалось покрывать слоем металла, и мы поняли, что здорово от нее отстаем.

– А с кем-нибудь из ее сотрудников вы были знакомы?

– Нет, однако по рекламе было ясно, что она здорово нас обогнала. Процесс-то у нас был очень хороший, но, конечно, тягаться с американским не мог.

– Сколько химиков работало в вашей лаборатории?

– Шесть.

– А как по-вашему, сколько их было в корпорации «Метапласт»?

– О! У нее, наверное, имелся настоящий химический отдел.

– А как вы думаете, что представлял из себя ведущий химик-исследователь корпорации «Метапласт» и как работала его лаборатория?

– Полагаю, там работало от двадцати пяти до пятидесяти химиков, а у ведущего химика-исследователя был отдельный кабинет – шикарный, со стеклянной стеной. Знаете, как в кино, – люди то и дело заходят к нему, рассказывают о своих исследованиях, получают советы и спешат поскорее продвинуться в указанном им направлении. Целый день толкучка у его дверей. При двадцати пяти или пятидесяти химиках куда уж нам было конкурировать с ними?

– Вам, наверное, будет интересно узнать, что вы разговариваете сейчас с ведущим химиком-исследователем корпорации «Метапласт», весь штат которого состоял из лаборанта, занимавшегося исключительно мойкой посуды!

II

Принстонские годы

Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!

Мне очень нравилось учиться на последнем курсе МТИ. Институт казался мне замечательным местом, и, конечно, я хотел остаться в аспирантуре. Однако, когда я пришел с этой идеей к профессору Слейтеру, тот сказал:

– Мы не можем оставить вас здесь.

– Как? – удивился я.

Слейтер спросил:

– Почему вы считаете, что вам следует учиться в аспирантуре МТИ?

– Потому что МТИ – лучшая научная школа страны.

– Вы уверены?

– Да.

– Вот поэтому вам и следует отправиться в другую школу. Узнать, что творится в остальном мире.

И я решил податься в Принстон. Надо сказать, что Принстон отличался особой изысканностью. Отчасти он представлял собой имитацию английского университета. Поэтому ребята из братства, знавшие мои грубоватые, неформальные повадки, принялись отпускать замечания вроде: «Подожди, вот как поймут они в Принстоне, кто к ним приехал! Они еще увидят, какую совершили ошибку!» Так что я решил вести себя в Принстоне тихо.

Отец довез меня до Принстона на своей машине, я отправился в отведенную мне комнату, а он уехал. Примерно через час ко мне подошел некий господин и сказал, старательно имитируя британский акцент:

– Я заведую этим общежитием. Позвольте сообщить вам, что декан устраивает сегодня вечером чаепитие и был бы чрезвычайно рад видеть всех вас. Будьте любезны, доведите это до сведения вашего соседа, мистера Серетта.

Таким было мое знакомство с отведенной для аспирантов частью принстонского колледжа, в котором жили все, кто учился в здешнем университете. Колледж выглядел как копия Оксфорда или Кембриджа – это относилось и к выговору здешних обитателей (заведующий общежитием, кстати, оказался профессором французской литературы). При входе сидел привратник, у всех были очень опрятные комнаты, питались мы все вместе в большом столовом зале с витражами на окнах, облачаясь для такого случая в ученые мантии.

Итак, прямо в день моего приезда в Принстон я должен идти на чаепитие к декану, даже не зная, что это за «чаепитие» такое и зачем оно! Никакими светскими талантами я не обладал и опыта по этой части не имел.

Стало быть, подхожу я к двери, у которой стоит, приветствуя новых аспирантов, декан Эйзенхарт.

– А, вы мистер Фейнман, – говорит он. – Очень рад вас видеть.

Это меня несколько ободрило – то, что он непонятно каким образом узнал меня.

Я прохожу в дверь, а там дамы, девушки. Обстановка самая что ни на есть официальная, я думаю, что надо бы где-то присесть, может быть, поближе вон к той девушке – или не стоит? – и тут слышу у себя за спиной голос:

– Вам чаю с молоком или с лимоном, мистер Фейнман? – Это миссис Эйзенхарт разливает чай.

– И с тем, и с другим, – отвечаю я, все еще присматривая себе место.

И вдруг слышу:

– Хе-хе-хе-хе-хе. Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!

Шучу? Почему шучу? Что такого смешного я сказал? И тут до меня доходит, что я ляпнул. Таков был мой первый опыт по части чаепитий.

Позже, освоившись в Принстоне, я начал понимать, что означает это «хе-хе-хе-хе-хе». Собственно, уже покидая то первое чаепитие, я сообразил, что его следует понимать так: «Вы допустили светский промах». Потому что следующее «хе-хе-хе-хе-хе» я услышал от миссис Эйзенхарт, когда кто-то из гостей, прощаясь, поцеловал ей руку.

В другой раз, год, может быть, спустя, я разговаривал на очередном чаепитии с профессором Уилтом, астрономом, разработавшим теорию венерианских облаков. Предполагалось, что они состоят из формальдегида (подумать только, какие вещи нас тогда волновали), и Уилт провел расчеты, посвященные тому, как это вещество выпадает в осадок – ну и так далее. Слушать его было очень интересно. Так вот, разговариваем мы на эту тему, как вдруг ко мне подходит миниатюрная дамочка и сообщает:

– Мистер Фейнман, вас хотела бы видеть миссис Эйзенхарт.

– Хорошо, минутку… – отвечаю я и продолжаю разговор.

Очень скоро дамочка снова возвращается к нам и говорит:

– Мистер Фейнман, вас хотела бы видеть миссис Эйзенхарт.

– Хорошо! Хорошо! – И я направляюсь к разливающей чай миссис Эйзенхарт.

– Вам кофе или чаю, мистер Фейнман?

– Миссис Такая-то сказала, что вы хотели поговорить со мной.

– Хе-хе-хе-хе-хе. Так вам кофе или чаю, мистер Фейнман?

– Чаю, – ответил я. – Спасибо.

Спустя несколько секунд к нам подошли дочь миссис Эйзенхарт и ее однокашник, и нас представили друг другу. Вся идея этого «хе-хе-хе» сводилась к следующему: миссис Эйзенхарт вовсе не собиралась со мной разговаривать, ей нужно было, чтобы я стоял рядом, когда подойдут дочь с приятелем, чтобы им было с кем побеседовать. Вот так там все было устроено. К тому времени я уже знал, как вести себя, услышав «хе-хе-хе-хе-хе». Я не спрашивал: «Что вы хотите сказать этим вашим „хе-хе-хе-хе-хе“?» – понимая, что «хе-хе-хе» означает «промах» и что мне лучше его исправить.

Каждый вечер мы облачались перед ужином в ученые мантии. В первый раз меня это перепугало до смерти, поскольку я терпеть не мог формальностей. Однако вскоре я понял, до чего это удобная штука – мантия. Человек, только что игравший в теннис, мог влететь в свою комнату, схватить мантию и набросить ее на себя. Ни переодеваться, ни душ принимать не нужно. Так что под мантией могли скрываться голые
Страница 15 из 25

руки, майки, все, что угодно. Более того, существовало правило, согласно которому хоть как-то чистить мантии ни в коем случае не следовало, и потому вы с легкостью отличали первокурсника и от второкурсника, и от третьекурсника – а дальше шли уже полные замарашки! Ни чистить, ни латать мантию не полагалось, так что на первом году люди ходили в мантиях относительно чистых, а на третьем с плеч их свисало что-то вроде изодранного мешка.

Итак, попав в Принстон, я отправился тем же воскресным вечером на чаепитие, а затем, возвратившись в колледж, надел мантию и поужинал. В понедельник же я собирался первым делом пойти посмотреть на циклотрон.

Когда я еще учился в МТИ, там построили новый циклотрон – заглядение, да и только! Сам он занимал одно помещение, а управляли им из другого. Полное торжество инженерной мысли. Упрятанные в кабелепроводы провода шли к нему под полом из зала управления, в котором стоял большой пульт с кнопками и шкалами измерительных приборов. Позолоченный циклотрон, я бы сказал.

Я уже прочитал о циклотронных экспериментах кучу статей, но лишь немногие из них были написаны в МТИ. Может быть, думал я, там еще только начинают. Зато в Корнелле, Беркли и, прежде всего, в Принстоне получили массу результатов. Поэтому мне действительно хотелось, просто не терпелось, увидеть ПРИНСТОНСКИЙ ЦИКЛОТРОН. Та еще, наверное, штука.

И в понедельник я первым делом направился в здание физического института и спросил:

– Где находится циклотрон, в каком здании?

– Да тут, в подвале, – вон та дверь в конце вестибюля. В подвале? Здание-то старое. В его подвале и места для циклотрона найтись не могло. Я прошел в конец вестибюля и через десять секунд понял, почему Принстон – самое подходящее для меня место, лучшее, в каком я мог бы учиться. Весь этот зал был опутан проводами! Прямо на них висели какие-то переключатели, из клапанов сочилась используемая для охлаждения вода, народу не протолкнуться – и все это открыто для доступа. Повсюду стояли столы с наваленными на них приборами и инструментами; вы такого жуткого беспорядка и не видели никогда. Весь циклотрон занимал всего одно помещение, и хаос в нем царил полный и абсолютный!

Все это напомнило мне мою домашнюю лабораторию. А в МТИ ничего подобного не было. И я вдруг понял, почему в Принстоне получают так много результатов. Здесь пользовались своим собственным инструментом. Сами его соорудили, знали, где у него что, знали, как все в нем устроено, и никакие инженеры для этого не понадобились, кроме, может быть, тех, кто здесь же и работал. Этот циклотрон был много меньше того, что стоял в МТИ, а уж «позолоченный»? Ровно наоборот! Когда требовалось зафиксировать вакуум, на циклотрон просто лили глифтал, которым был заляпан весь пол. Прелесть что такое! А дело все в том, что люди работали. Не сидели в другом зале, нажимая на кнопки. (Кстати сказать, потом там случился пожар, как раз по причине учиненного в этом зале хаоса – слишком много проводов, – и циклотрон сгорел дотла. Но я лучше не буду вам об этом рассказывать!)

(Оказавшись в Корнеллском университете, я тоже пошел взглянуть на тамошний циклотрон. Ему и особого помещения, вообще-то говоря, не требовалось. От силы ярд в поперечнике. Это был самый маленький циклотрон в мире, однако результаты на нем получали фантастические. У работавших с ним было множество особых приемов и трюков. Если им требовалось изменить что-то в «дужках» – D-образных половинках циклотрона, в которых разгонялись частицы, – они брали отвертку, разбирали циклотрон, вносили нужные изменения, а потом собирали его снова. В Принстоне решение такой задачи давалось с куда большим трудом, а в МТИ и вовсе приходилось использовать потолочный кран, спускать с него крюки – жуткая морока.)

В разных научных школах Америки я научился самым разным вещам. МТИ – место очень хорошее, я вовсе не пытаюсь принизить его. Я его люблю. В этом институте царит особый дух, и каждый, кто в нем работает, считает его лучшим местом на свете – так или иначе, это центр научного и технического развития Соединенных Штатов, если не всего мира. Примерно так же ньюйоркцы относятся к Нью-Йорку – они просто забывают о существовании всей остальной страны. И если вам не присуще обостренное чувство меры, вы испытываете счастье от того, что вы в нем, вы с ним, вам хочется сохранить это ощущение избранности, счастья принадлежности.

Нет, МТИ – место отличное, и все-таки Слейтер был прав, когда сказал, что учиться в аспирантуре мне лучше где-то еще. Теперь я даю моим студентам такой же совет. Посмотрите, на что похож остальной мир. Разнообразие – вещь полезная.

Как-то раз я поставил в циклотронной лаборатории Принстона эксперимент, исход которого наделал немало шума. В одной из книг по гидродинамике обнаружилась задача, сильно заинтересовавшая всех, кто занимался физикой. Задача была такая: у вас имеется S-образная брызгалка для лужайки, вращающаяся, – вода вылетает из нее под прямым углом к оси и заставляет брызгалку крутиться в определенном направлении. В каком – всем понятно, в противоположном тому, в котором летит струя воды. Так вот, вопрос состоит в следующем: если у вас есть озеро или плавательный бассейн – в общем, большой водоем – и вы опускаете в него брызгалку, но только она уже не извергает воду, а всасывает ее, в каком направлении она будет вращаться? В том же, в каком вращалась, разбрызгивая воду в воздухе, или в противоположном?

На первый взгляд, ответ совершенно ясен. Беда состояла только в том, что одни считали совершенно ясным один ответ, а другие – другой. И все обсуждали эту проблему. Помню, на одном не то семинаре, не то чаепитии кто-то спросил у профессора Джона Уилера: «А как по-вашему, в какую сторону она будет вращаться?»

Уилер ответил: «Вчера Фейнман убедил меня в том, что она будет вращаться назад. Сегодня он с не меньшей определенностью убедил меня в том, что вращаться она станет вперед. В чем он убедит меня завтра, я не знаю!»

Я могу привести вам аргументы, которые заставят вас думать одно, и те, которые заставят вас думать совсем другое, – хотите?

Одни таковы: когда брызгалка всасывает воду, носик ее словно бы идет ей навстречу и, стало быть, продвигается вперед, к всасываемой воде.

Однако тут поднимается с места кто-то еще и говорит: «Допустим, мы удерживаем брызгалку в неподвижном состоянии и нам нужно понять, какой вращающий момент для этого требуется. Когда вода вылетает из брызгалки, понятно, что необходимо придерживать ее за внешний изгиб, поскольку вода, проходя по изгибу, создает центробежную силу. Далее, проходя по тому же изгибу в противоположном направлении, вода все равно создает центробежную силу, направленную в ту же сторону. Следовательно, первый случай ничем от второго не отличается, брызгалка будет вращаться в одну и ту же сторону, независимо от того, выплевывает она воду или всасывает».

Поразмыслив немного, я наконец понял, какой из ответов верен, и, дабы доказать его правильность, решил поставить эксперимент.

В циклотронной лаборатории Принстона стояла колоссальная оплетенная бутыль с водой. Я решил, что она в самый раз подходит для моего эксперимента. Я разжился медной трубкой, изогнул ее, придав ей S-образную форму. Затем просверлил в
Страница 16 из 25

середине ее отверстие, вставил в него резиновый шланг и пропустил его сквозь отверстие в пробке, которой закупорил бутылку. В пробке я проделал еще одно отверстие, для другого шланга, который присоединил к имевшемуся в лаборатории насосу. Накачивая в бутыль воздух, я заставлял воду проникать в медную трубку, как если бы она сама ее всасывала. S-образная медная трубка при этом не крутилась, но поворачивалась в вертикальной плоскости (по причине наличия гибкого резинового шланга), а я собирался измерить скорость проникающего в нее потока воды по тому, как далеко эта вода будет вылетать из бутылки.

Наладив все это дело, я включил насос: чпок! От давления воздуха пробка вылетела из бутыли. Я вставил ее обратно и основательно примотал проволокой. Дальше мой опыт пошел самым отменным образом. Вода вылетала наружу, резиновый шланг изгибался, я немного увеличил давление, чтобы повысить скорость и сделать измерения более точными. Я очень тщательно промерял углы, под которыми выходила из бутыли вода, и расстояния, на которые она улетала, потом еще увеличил давление – и неожиданно бутыль просто взорвалась, расплескав воду. Осколки стекла разлетелись по всему помещению. Парень, который стоял рядом со мной, с интересом наблюдая за опытом, промок до нитки – ему пришлось уйти домой, чтобы переодеться (чудо еще, что его стеклом не порезало), полученные с помощью циклотрона и камеры Вильсона снимки оказались мокрыми, однако я, стоявший не то вдали от эпицентра взрыва, не то просто в удачном месте, остался практически сухим. Впрочем, я навсегда запомнил, как заведовавший циклотроном великий профессор Дель-Сассо подошел ко мне и сурово изрек: «Новичкам следует ставить опыты в собственных лабораториях!»

Яаааааааааааа!

По средам для старшекурсников и аспирантов Принстонского университета выступали с лекциями самые разные люди, иногда очень интересные, а затем проводились дискуссии, на которых мы порою здорово веселились. К примеру, один студент на дух не переносил католицизм – перед лекцией, посвященной проблемам религии, он раздал нам вопросы, которыми мы потом донимали лектора, заставив беднягу основательно попотеть.

В другой раз нам читали лекцию о поэзии. Лектор рассуждал о структуре стихотворения, об эмоциях, которые она порождает, – он разнес все это по своего рода категориям. И уже во время дискуссии вдруг спросил:

– Разве в математике все обстоит не так же, доктор Эйзенхарт?

Заведовавший аспирантурой доктор Эйзенхарт был выдающимся математиком и вообще человеком очень умным. Он ответил:

– Мне интересно было бы узнать, что думает в этой связи о теоретической физике Дик Фейнман.

Он вечно ставил меня в положения такого рода.

Я встал и сказал:

– Да, тут существует очень тесная связь. В теоретической физике аналогом мира является математическая формула, а аналог структуры стихотворения – взаимоотношения теоретического того-сего с поэтическим пятым-десятым. – И я разложил все по полочкам, продемонстрировав совершенную аналогию. Лектор просто сиял от счастья.

А затем я добавил:

– С другой стороны, что бы вы ни говорили о поэзии, я всегда смогу подыскать для сказанного аналогию с любым предметом, вот как сейчас с теоретической физикой. Мне кажется, что такие аналогии бессмысленны.

Каждый ужин в большой столовой с витражами, куда мы сходились в наших истлевающих мантиях, начинался с того, что декан Эйзенхарт читал на латыни молитву. После ужина он иногда делал объявления. Как-то вечером он встал и сообщил:

– Через две недели к нам приедет профессор психологии с лекцией о гипнозе. Так вот, он полагает, что лучше всего было бы не просто рассказать вам о гипнозе, но и показать, как это делается, и потому хотел бы загипнотизировать нескольких добровольцев…

Я страшно разволновался: тут и думать было нечего, я непременно должен узнать о гипнозе как можно больше. Интересно же до жути!

Дальше доктор Эйзенхарт сказал, что было бы неплохо, если бы добровольцев набралось трое-четверо, тогда гипнотизер смог бы выбрать из них того, кто легче поддается гипнозу, и потому он настоятельно просит нас набраться смелости – и так далее. (Господи боже, ну что он время-то попусту тратит?)

Эйзенхарт находился на другом конце столовой. Нас там было несколько сот человек. Я думал, что подвергнуться гипнозу пожелает каждый, и боялся, что на таком расстоянии доктор Эйзенхарт может меня не заметить. А я во что бы то ни стало должен был участвовать в сеансе гипноза!

Наконец Эйзенхарт произнес:

– Итак, я хотел бы знать, кто из вас вызовется…

Я поднял руку, вскочил и завопил во всю мощь моих легких, чтобы он уж наверняка меня услышал:

– Яаааааааааа!!!

Услышал он меня прекрасно, поскольку все остальные промолчали. Мой голос раскатился по всему залу – меня это очень смутило. Эйзенхарт отреагировал мгновенно:

– Да, конечно, мистер Фейнман, в вас я и не сомневался, но, может быть, найдется кто-то еще?

В конечном итоге вызвалось еще несколько человек, и за неделю до демонстрации к нам приехал профессор психологии, чтобы поработать с нами и выяснить, кто ему подходит больше других. О самом явлении гипноза я кое-что знал, не знал только, что ощущает гипнотизируемый.

Он начал гипнотизировать меня и спустя некоторое время сказал:

– Вы не можете открыть глаза.

Я подумал: «Открыть-то я их могу, но не подводить же человека. Лучше посмотрю, как далеко все это зайдет». Положение сложилось занятное: сознание замутнено лишь в очень малой степени, и хотя ты немного теряешь ориентацию, у тебя сохраняется полная уверенность в том, что открыть глаза ты можешь. Но, конечно, не открываешь, а стало быть, в каком-то смысле и не можешь.

Он продолжал старательно гипнотизировать меня и в конце концов решил, что я ему подхожу.

Во время настоящей демонстрации он пригласил нас на сцену и загипнотизировал на глазах у всего принстонского аспирантского колледжа. На этот раз воздействие я ощутил более сильное – думаю, я просто научился гипнотизироваться. Гипнотизер показывал самые разные штуки, заставляя меня проделывать то, чего я в нормальном состоянии сделать не смог бы, а под конец сказал, что, выйдя из транса, я не направлюсь прямиком к моему месту в зале, что было бы вполне естественно, а обойду зал кругом и вернусь на место от дальней стены.

Пока шла демонстрация, я хоть и смутно, но сознавал, что происходит, и старался помочь гипнотизеру, выполняя его распоряжения, но тут вдруг решил: «Черта с два, хорошенького понемножку! Пойду прямо на место».

И, спустившись со сцены, так и поступил – пошел прямо к моему стулу. Но тут мной вдруг овладело очень неприятное чувство: мне стало до того неуютно, что я просто не смог идти дальше. Пришлось добираться до стула кружным путем.

Был еще случай, более поздний, когда меня гипнотизировала женщина. Пока я находился под гипнозом, она сказала: «Сейчас я зажгу спичку, задую ее и прижму еще раскаленную головку к вашей руке. Однако боли вы не почувствуете».

Я подумал: «Вздор!» Она зажгла спичку, задула, приложила к тыльной стороне моей ладони. Я ощутил лишь легкое жжение. Глаза мои все это время были закрыты, однако я думал: «Это фокус простой. Зажгла она одну спичку, а в меня ткнула другой. Ничего тут
Страница 17 из 25

особенного нет, обычное надувательство».

Выйдя из гипноза, я взглянул на свою руку и здорово удивился: на ней был ожог. Вскоре вырос и волдырь, однако боли я никакой не испытывал, даже когда его прорвало.

В общем, гипноз – вещь интересная. Ты все время повторяешь себе: «Я бы и мог это сделать, да не хочу», и это лишь иной способ сказать, что ничего-то ты не можешь.

Карта кошки?

В столовой принстонского аспирантского колледжа мы все рассаживались компаниями. Я садился с физиками, но как-то подумал: «Интересно было бы узнать, чем заняты остальные, посижу-ка я по паре недель со всеми прочими группами».

Я пересел к философам и услышал, как они обсуждают весьма серьезную книгу Уайтхеда[2 - Альфред Норт Уайтхед (1861–1947) – англо-американский математик, логик и философ, представитель неореализма.] под названием «Процесс и реальность». Они как-то странно употребляли слова, и я не совсем понимал, о чем у них идет разговор. Но ведь не перебивать же их, не мешать беседе просьбами разъяснить мне то и се, – впрочем, несколько раз я это проделал, и они попытались мне что-то растолковать, но я так ничего и не понял. В конце концов философы пригласили меня на свой семинар.

Семинары у них проводились на манер учебных занятий. Раз в неделю они сходились, чтобы обсудить очередную главу «Процесса и реальности» – один из них читал по ней доклад, потом начиналась дискуссия. Я пришел на семинар, дав себе слово помалкивать, помнить о том, что я ничего в этом не смыслю, – мое дело только наблюдать за происходящим.

Происходящее было типичным – настолько типичным, что в него трудно поверить, однако все, что сейчас расскажу, – чистая правда. Во-первых, я сидел на семинаре, не издавая ни звука, – в это тоже поверить почти невозможно, однако и это правда. Один из студентов прочитал доклад о главе, которой они занимались на этой неделе. Уайтхед использовал в ней выражение «сущностный объект», причем в некоем специальном смысле, который он, по всей видимости, где-то определил, да я-то его определения не знал.

После обсуждения вопроса о том, что такое «сущностный объект», профессор, ведущий семинар, поговорил немного, по-видимому проясняя все дело, а затем изобразил на доске что-то вроде молнии и спросил:

– Мистер Фейнман, назвали бы вы «сущностным объектом» электрон?

Ну вот, начались неприятности. Я признался, что книгу не читал и потому не знаю, какой смысл вкладывает Уайтхед в это выражение; я пришел сюда только в качестве зрителя.

– Тем не менее, – сказал я, – я попытаюсь ответить на вопрос профессора, если сначала вы ответите на мой вопрос, это позволит мне получить более четкое представление о том, что такое «сущностный объект». Является ли сущностным объектом кирпич?

Намерение мое состояло в том, чтобы выяснить, считают ли они сущностными объектами теоретические построения. Существование электрона – это ведь просто теория, которой мы пользуемся, и она настолько хорошо помогает понять, как устроена природа, что мы почти готовы назвать электрон реальным. Я хотел прояснить идею такой теории аналогией. Что касается кирпича, я спросил бы следом: «А что можно сказать о внутреннем устройстве кирпича?» – и затем указал бы на то, что кирпича никто изнутри не видел. Каждый раз, как вы разбиваете кирпич, вы видите только поверхность. То, как кирпич устроен изнутри, – это лишь простая теория, которая помогает нам лучше понять те или иные вещи. То же относится и к теории электрона. Вот я и начал с вопроса: «Является ли сущностным объектом кирпич?»

И пошли ответы. Один из студентов встал и заявил:

– Кирпич есть индивидуальный, конкретный кирпич. Это Уайтхед и называет сущностным объектом.

Другой сказал:

– Нет, сущностным объектом является не индивидуальный кирпич; сущностным объектом является то общее, что присуще всем кирпичам, – их «кирпичность».

Встал третий:

– Все не так, дело не в самих кирпичах. Выражение «сущностный объект» обозначает идею, которая возникает в вашем сознании, когда вы думаете о кирпичах.

Потом встал четвертый, потом пятый, и, должен вам сказать, до того времени я и не слышал никогда о столь хитроумных и совершенно различных подходах к кирпичу. В общем, как и в любой истории о философах, все дело закончилось полнейшим раздором. Во все их прошлые дискуссии они ни разу не задались вопросом, является такой простой предмет, как кирпич, не говоря уж об электроне, «сущностным объектом».

После этого я пересел в столовой к биологам. Я всегда питал интерес к биологии, а эти ребята разговаривали о вещах очень занятных. Кто-то из них предложил мне прослушать курс по физиологии клетки, который им вскоре должны были начать читать. В биологии я немного смыслил, но ведь это был курс аспирантский.

– Думаете, я его одолею? А ваш профессор, он разрешит мне его прослушать? – спросил я.

Они спросили об этом своего преподавателя, Э. Ньютона Гарви, проведшего обширные исследования фотосинтезирующих бактерий. Гарви сказал, что присоединиться к его специальному, повышенного уровня курсу я смогу при одном условии – мне придется работать наравне с остальными и делать, как все они, доклады по прочитанным статьям.

Перед первым занятием пригласившие меня ребята решили показать мне кое-что под микроскопом. Поместили под него растительные клетки, так что можно было различить циркулирующие в них зеленые пятнышки, именуемые хлоропластами (когда на них падает свет, они вырабатывают сахар). Я всмотрелся в них, потом оторвался от микроскопа и спросил:

– А почему они ходят по кругу? Что их толкает?

Ответа никто не знал. Оказывается, к тому времени этого еще не выяснили. Зато я сразу понял о биологии одну вещь: в ней легче легкого найти очень интересный вопрос, на который никто не сможет ответить. В физике для того, чтобы отыскать интересный, не имеющий ответа вопрос, приходилось копать немного глубже.

Когда начался курс, Гарви изобразил на доске большую клетку, пометив все, что ее образует. Потом он стал рассказывать о каждой ее составляющей, и я понимал большую часть того, что он говорил.

После лекции один из тех, кто меня пригласил, поинтересовался:

– Ну, как тебе, понравилось?

– Более чем, – ответил я. – Единственное, чего я не понял, это разговоров о лецитине. Что это такое – лецитин? Он монотонным голосом начал объяснять:

– Все живые существа, как растения, так и животные, состоят из маленьких словно бы кирпичиков, называемых клетками…

– Постой, – нетерпеливо перебил его я, – все это я знаю, иначе не пошел бы на ваш курс. Но что такое лецитин?

– Не знаю.

Мне нужно было делать, как и всем остальным, доклады по статьям. Первая, какую мне выдали, была посвящена воздействию давления на клетки – Гарви отобрал ее для меня потому, что она была отчасти связана с физикой. Я хоть и понимал, о чем докладываю, однако произносил все неправильно, и студенты, слыша мои «бластосферы» вместо «бластомеры» и так далее, разражались истерическим хохотом.

Следующая выбранная для меня статья была написана Арианом и Бронком. Они доказывали, что нервные импульсы являются острыми и одиночными. Эксперименты они проводили на кошках, измеряя на их нервах электрическое напряжение.

Я начал читать статью. Сплошные разгибатели, сгибатели,
Страница 18 из 25

икроножные мышцы и так далее. В статье назывались такие мышцы, этакие, а я и самого туманного представления не имел, где они расположены и как соотносятся с нервной системой кошки. В итоге я подошел к библиотекарше биологического отдела и спросил, не может ли она снабдить меня картой кошки.

– Картой кошки, сэр? – в ужасе переспросила она. – Это называется зоологической схемой!

После этого по университету пошли рассказы о тупом студенте-биологе, искавшем «карту кошки».

Доклад мой я начал с того, что нарисовал на доске очертания кошки и стал перечислять ее мышцы. И однокашники тут же меня прервали:

– Все это мы знаем!

– О, – сказал я, – вы знаете? Ну, тогда неудивительно, что я так быстро нагнал вас, четыре года изучавших биологию.

Они потратили кучу времени на запоминание подобных вещей, тогда как их можно было найти и просмотреть за пятнадцать минут.

После войны я каждое лето отправлялся на машине в какой-нибудь новый для меня уголок Соединенных Штатов. А в один год, уже будучи в Калтехе, решил: «Этим летом я отправлюсь не в какое-то новое место, а в новую для меня науку».

Дело было сразу после того, как Уотсон и Крик открыли спираль ДНК. В Калтехе находилась лаборатория Дельбрюка[3 - Макс Дельбрюк (1906–1981) – американский физик, генетик, вирусолог, один из основоположников молекулярной биологии.], поэтому там работало несколько очень хороших биологов, и Уотсон приехал, чтобы прочитать ряд лекций о кодировании систем ДНК. Я побывал на этих лекциях, затем на семинарах отделения биологии и преисполнился энтузиазма. События тогда в биологии происходили очень волнующие, да и Калтех был чудесным местом.

Я не думал, что мне придется действительно проводить какие-то исследования, и потому собирался потратить время моего летнего визита в биологическую науку на посещения лаборатории – полагал, что буду просто «мыть посуду» и наблюдать за тем, что там делается. Я пришел в биологическую лабораторию, рассказал о моих желаниях, однако Боб Эдгар, молодой доктор, занимавший там какой-то административный пост, заявил, что этого он мне позволить не может.

– Вам придется заниматься настоящей исследовательской работой – как аспиранту. Мы подыщем для вас задачу, – сказал он.

Меня это вполне устроило. Я прослушал курс, посвященный бактериофагам, – нам рассказывали, как с их помощью проводятся исследования (бактериофаг – это вирус, содержащий ДНК и нападающий на бактерии). И тут же выяснилось, что знание физики и математики избавляет меня от множества хлопот. Я знал, как ведут себя в жидкостях атомы, поэтому работа центрифуги никаких загадок для меня не содержала. Знал я и статистику – в мере, достаточной для понимания статистических ошибок, возникающих при подсчете маленьких пятнышек в чашке для выпаривания. Поэтому, пока ребята-биологи старались освоить эти «новые» вещи, я мог изучать собственно биологию.

В ходе курса я познакомился с одной полезной лабораторной методикой, которой пользуюсь и по сей день. Нас научили держать пробирку и извлекать из нее пробку одной рукой (используя средний и указательный пальцы), – другая могла в это время заниматься чем-то еще (скажем, держать пипетку, набирая в нее цианид). Так что теперь я могу держать в одной руке зубную щетку, а в другой тюбик зубной пасты, откручивая, а после прикручивая его колпачок.

К тому времени выяснилось, что бактериофаги могут претерпевать мутации, повреждающие их способность воздействовать на бактерии, – предполагалось, что мы займемся изучением этих мутаций. Существовали еще и бактериофаги, переживавшие вторую мутацию, которая восстанавливала эту их способность. Некоторые, мутировав в обратном направлении, оказывались точно такими же, как прежде. Другие – нет: в их воздействии на бактерии возникали легкие отличия – они работали либо быстрее, либо медленнее нормальных, а в итоге и бактерии росли медленнее или быстрее. Иными словами, «обратные мутации» существовали, однако они не всегда были совершенными – иногда бактериофаг восстанавливал лишь часть утраченной им способности.

Боб Эдгар предложил мне провести эксперименты и попытаться выяснить, происходят ли обратные мутации в тех же самых участках спирали ДНК. Проведя очень кропотливую и утомительную работу, я смог найти три примера обратных мутаций, которые происходили очень близко к прямой – ближе всего, что наблюдалось прежде, – и частично восстанавливали функциональные способности бактериофагов. Работа была медленная и построенная на своего рода случайности: приходилось дожидаться двойной мутации, а такая случалась очень редко.

Я все пытался придумать, как бы заставить бактериофаги мутировать чаще, а сами мутации обнаруживать быстрее, однако, прежде чем я до чего-либо додумался, лето закончилось, а продолжать и дальше заниматься этой проблемой мне не хотелось.

Впрочем, приближалось время моего годового творческого отпуска, и я решил провести его в той же биологической лаборатории, но занимаясь другой проблемой. Некоторое время я проработал с Матто Мезельсоном, потом с симпатичным малым из Англии, его звали Дж. Д. Смит. Проблема касалась рибосом, клеточной «машины», которая обеспечивает синтез белка из того, что мы теперь называем информационной РНК. Используя радиоактивные вещества, мы показали, что РНК может покидать рибосомы, а может и возвращаться в них.

Я провел очень кропотливую работу, промеряя и стараясь контролировать сразу все, и тем не менее у меня ушло месяцев восемь, прежде чем я понял, что существует один провальный этап, справиться с которым я не в состоянии. В те дни, подготавливая бактерии, из которых извлекались рибосомы, нам приходилось размалывать смешанный с глиноземом рабочий материал в ступке. Все остальные процессы были химическими, их удавалось контролировать, а вот движения пестика в ступке точно воспроизводить каждый раз было невозможно. В итоге ничего из моего эксперимента не вышло.

Стоит, наверное, рассказать и о том, как мы с Хильдегард Лэмфром пытались выяснить, способен ли горох работать с теми же рибосомами, с какими работают бактерии. Вопрос стоял так: могут ли рибосомы бактерий создавать белки человеческого или каких-то других организмов. Хильдегард разработала методику извлечения рибосом из гороха и внедрения в них информационных РНК, что позволяло им синтезировать тот белок, какой они вырабатывают в горошинах. Очень важно было понять, будут ли рибосомы, взятые из бактерий, получив «гороховую» информационную РНК, производить тот же белок, что и в горохе, или тот, который бактерии производили раньше. Наш эксперимент мог дать результаты очень серьезные, даже фундаментальные. Хильдегард сказала:

– Мне нужны рибосомы бактерий, и много.

Мы с Мезельсоном извлекли для другого нашего эксперимента множество рибосом из кишечной палочки. И я предложил ей:

– Черт, да берите сколько хотите. У меня их в лабораторном холодильнике хоть пруд пруди.

Будь я хорошим биологом, мы с ней могли бы совершить фантастическое, наиважнейшее открытие. Да только хорошим биологом я не был. Идея была отличная, эксперимент ставился точно и правильно, оборудование у нас было что надо, – но я все испортил. Рибосомы мои оказались попросту
Страница 19 из 25

грязными, – а это самая грубая ошибка, какую можно совершить в эксперименте подобного рода. Они провалялись у меня в холодильнике около месяца и успели смешаться с другими живыми организмами. Если бы я подготовил их должным образом, серьезно и тщательно, держа все под контролем, и передал бы ей, и наш эксперимент сработал бы, мы смогли бы первыми продемонстрировать единообразие жизни: доказать, что рибосомы, механизм синтеза белков, работают одинаково в любом организме. Мы с Хильдегард находились в правильном месте, делали правильное дело, однако я повел себя как любитель – глупый и неряшливый.

Знаете, что это мне напоминает? Мужа мадам Бовари из романа Флобера, тупоумного сельского врача, додумавшегося до метода лечения искривленной стопы и в итоге искалечившего человека. Вот и я походил на этого бестолкового хирурга.

Статью о бактериофагах я так и не написал – Эдгар все просил и просил меня написать ее, но я не собрался с силами. Обычная история с человеком, работающим не в своей области: он не воспринимает ее всерьез.

Нет, кое-что я написал, в несколько вольном стиле. И послал свое сочинение Эдгару – читая его, он очень смеялся. Оно не отвечало стандартам, по которым пишутся статьи по биологии, – сначала описание методики, потом все прочее. Я отвел слишком много места объяснениям того, что биологи знали и без меня. Эдгар все мной написанное сократил, но то, что у него получилось, я уже и сам не понял. Не думаю, что этот опус был где-либо напечатан. Сам я его точно никуда не посылал.

Уотсон считал, что работа, проделанная мной с бактериофагами, не лишена интереса, и пригласил меня в Гарвард. Я прочитал на биологическом отделении доклад о двойных мутациях, происходящих в тесной близости одна от другой. Рассказал о моем предположении насчет того, что одна мутация преобразует белок, изменяя, скажем, рН аминокислоты, а другая производит противоположное изменение другой аминокислоты того же белка, частично уравновешивая первую мутацию, – не полностью, но в мере достаточной, чтобы бактериофаг смог снова работать как прежде. Я думал, что происходят два изменения одного и того же белка, химически компенсирующие друг друга.

Впоследствии выяснилось, что все обстоит иначе. Несколько лет спустя исследователи, которым удалось основательно увеличить скорости и мутаций, и их детектирования, установили, что первая мутация полностью изменяет всю ДНК. Весь ее «код» менялся, и «считывание» его оказывалось уже невозможным. При второй мутации код либо восстанавливался, либо воссоздавался.

После чего его можно было считывать снова. Чем ближе, по месту, происходила вторая мутация, тем в меньшей степени она изменяла код и тем в большей мере бактериофаг восстанавливал утраченные им способности. В итоге было показано, что каждая аминокислота содержит три «шифровки».

В ту мою гарвардскую неделю Уотсон предложил мне поставить один эксперимент, и мы потратили на него несколько дней. Довести его до конца нам так и не удалось, однако я получил от одного из лучших в этой сфере научной деятельности людей некоторые представления о том, как делаются подобные вещи.

И все же для меня это было событием: я провел семинар на биологическом отделении Гарварда! Мне всегда было интересно влезть в какую-то область и посмотреть, насколько я смогу в нее углубиться.

Занимаясь биологией, я приобрел большой опыт – научился правильно выговаривать кучу слов, понял, чего не следует включать в статью или в доклад для семинара, выяснил, в чем может состоять слабина эксперимента. Но больше всего я любил физику и хотел возвратиться к ней.

Великие умы

В принстонской аспирантуре я работал под руководством Джона Уилера. Он поставил передо мной задачу, но она оказалась слишком трудной, и никаких результатов я не получил. Поэтому я обратился к идее, которая возникла у меня раньше, еще в МТИ. Состояла эта идея в том, что электроны не способны воздействовать сами на себя – только на другие электроны.

Проблема заключалась в следующем: если разгонять электрон, он будет излучать энергию и, следовательно, терять ее. Это означает, что на него должна действовать сила. Причем для заряженной частицы она должна быть одной, а для незаряженной – другой. (Если в обоих случаях сила действует одна и та же, то заряженная частица будет терять энергию, а незаряженная – не будет. Но это означало бы наличие двух решений одной задачи, чего быть никак не может.)

Согласно стандартной теории, эта сила возникает потому, что электрон действует сам на себя (она называется силой радиационного трения), а по моей идее электрон мог воздействовать лишь на другие электроны. И теперь я понял, что с этим связана некоторая проблема. (В МТИ, когда у меня возникла эта идея, я никакой проблемы не заметил – только в Принстоне.)

Я решил так: допустим, я разгоняю какой-то электрон. Он воздействует на соседний электрон, разгоняя его, а ответное воздействие этого соседнего на первый и порождает силу реакции излучения. Я проделал кое-какие расчеты и показал их Уилеру.

И он тут же сказал:

– Нет, это неверно, поскольку воздействие меняется обратно пропорционально квадрату расстояния между электронами, а эта сила от такого рода параметров зависеть не должна. К тому же она у вас окажется еще и обратно пропорциональной массе другого электрона и прямо пропорциональной его заряду.

Меня это озадачило, я решил, что он, должно быть, уже и сам провел расчеты. Я только потом понял, что когда ты даешь такому человеку, как Уилер, задачу, он сразу видит ее целиком. Это мне пришлось проводить расчеты, а Уилер просто все увидел.

А еще Уилер добавил:

– И потом, тут ведь возникнет задержка – ответная волна вернется чуть позже, – так что речь у вас идет просто об отраженном свете.

– О! Ну конечно, – ответил я.

– Хотя постойте-ка, – сказал он. – Предположим, что ответная реакция создается опережающей волной, идущей обратно во времени, так что она поспевает как раз в нужный момент. У нас воздействие изменялось обратно пропорционально квадрату расстояния, но допустим, что электронов существует великое множество, что они заполняют все пространство и что число их как раз квадрату расстояния и пропорционально. В таком случае все может компенсироваться.

В итоге мы выяснили, что дело это вполне возможное. Результаты у нас вышли хорошие, все в них сходилось один к одному. Получилась вполне правдоподобная классическая теория, пусть и не похожая на стандартную максвелловскую или стандартную теорию Лоренца. Хорошая изобретательная теория, в которой не было никаких осложнений с бесконечностью самодействия. Она описывала воздействия и задержки обратных воздействий, распространяющиеся вперед и назад во времени, – мы назвали это «полуопережающими и полузапаздывающими потенциалами».

Далее мы с Уилером надумали обратиться к квантовой электродинамике, в которой также имелись (как я полагал) трудности с самодействием электрона. Нам представлялось, что если мы смогли избавиться от этих трудностей в классической теории, то сумеем справиться и с квантовой, сделав ее менее противоречивой.

После того как мы разобрались с классической теорией, Уилер сказал мне:

– Фейнман, вы человек молодой,
Страница 20 из 25

проведите-ка на эту тему семинар. Вам необходим опыт публичных выступлений. А я пока займусь квантовой теорией и после тоже проведу семинар.

Выступить с докладом мне предстояло впервые, и Уилер договорился с Юджином Вигнером о том, чтобы мое выступление включили в график семинаров.

За день или два до выступления я столкнулся в вестибюле с Вигнером.

– Фейнман, – сказал он, – по-моему, вы сделали с Уилером очень интересную работу, так что я пригласил на семинар Ресселла.

Генри Норрис Ресселл – знаменитый, величайший астроном того времени – собирался посетить мой доклад!

А Вигнер продолжал:

– Думаю, и профессору фон Нейману тоже будет интересно.

Джонни фон Нейман был величайшим из тогдашних математиков.

– А тут еще профессор Паули из Швейцарии приехал – ну, я и его пригласил.

Паули был известнейшим физиком, так что я уже успел пожелтеть от страха.

И наконец Вигнер сказал:

– Профессор Эйнштейн на наших еженедельных семинарах появляется редко, однако ваша работа так интересна, что я направил ему особое приглашение, – придет и он.

Наверное, к этому времени я был уже не желтым, а зеленым, потому что Вигнер прибавил:

– Нет-нет! Вы не волнуйтесь! Только должен вас предупредить: если профессор Ресселл заснет, а заснет он непременно, это вовсе не будет означать, что семинар плох, – он на всех семинарах засыпает. И еще, если профессор Паули будет все время кивать, словно соглашаясь с каждым вашим словом, не обращайте на это внимания. У профессора Паули параличное дрожание.

Я пошел к Уилеру, перечислил всех знаменитостей, перед которыми он заставил меня выступить с докладом, и сказал, что мне как-то не по себе.

– Да все нормально, – ответил он. – Не волнуйтесь. На вопросы буду отвечать я.

Итак, я подготовился к докладу, а когда пришел назначенный день, совершил ошибку, которую часто допускают не имеющие опыта выступлений молодые люди, – исписал всю доску уравнениями. Понимаете, молодой человек обычно не знает, что можно просто сказать: «Ну, вот это меняется обратно пропорционально тому, а это происходит вот так…» – потому что те, кто его слушают, все уже поняли и увидели. Он этого не знает, он полагается только на вычисления, вот и выписывает кучу уравнений.

Уравнения я выписывал на доску заблаговременно, и тут ко мне подошел Эйнштейн:

– Здравствуйте, я пришел на ваш семинар. Но сначала скажите, где тут можно чаю выпить?

Я все ему объяснил и вернулся к моим уравнениям.

И вот настало время выступления, вокруг сидели в ожидании великие умы! Мой первый научный доклад – да еще и в такой аудитории! Я думал, они от меня мокрое место оставят! Очень хорошо помню, как у меня тряслись руки, когда я доставал из конверта текст.

А после произошло чудо – по счастью, чудес в моей жизни случалось немало: как только я начал думать о физике, как только сосредоточился на том, что собираюсь объяснить, все прочие мысли из моей головы точно вымело – и нервничать я перестал совершенно. Приступив к докладу, я словно забыл, кто передо мной сидит. Я просто рассказывал о нашей идее – и все.

Однако к концу семинара мне начали задавать вопросы. Первым встает сидевший рядом с Эйнштейном Паули и говорит:

– Я не думаю, что эта теория верна – по такой-то, такой-то и такой-то причинам. – И, повернувшись к Эйнштейну, он спрашивает: – Вы согласны со мной, профессор Эйнштейн?

Эйнштейн отвечает:

– Нееееееееет, – долгим таким, немецким «нет», очень вежливым. – Я считаю только, что было бы очень сложно разработать подобную же теорию для гравитационного взаимодействия.

Он подразумевал свое детище, общую теорию относительности. А затем Эйнштейн сказал:

– Поскольку у нас пока не так уж много экспериментальных подтверждений справедливости теории гравитации, я не питаю абсолютной уверенности в ней.

Эйнштейн понимал, что природа может и не отвечать положениям его теории, и проявлял чрезвычайную терпимость к чужим идеям.

Я жалею, что не запомнил возражений Паули, потому что несколько лет спустя, начав заниматься квантовой физикой, обнаружил, что теория наша неудовлетворительна. Возможно, великий физик сразу увидел проблему и разъяснил ее мне своими вопросами, но я испытывал такое облегчение оттого, что на вопросы мне отвечать не придется, что толком к ним не прислушивался. Помню только, как поднимался с Паули по ступенькам Палмеровской библиотеки и он спросил:

– Что собирается рассказать Уилер о квантовой теории, когда придет время его семинара? Я ответил:

– Не знаю. Он мне об этом не говорил. Он работает над ней самостоятельно.

– О? – отозвался Паули. – Работает над квантовой теорией и ничего своему ассистенту не рассказывает?

Тут он наклонился ко мне и сказал – негромко, словно сообщая секрет:

– Никакого семинара Уилера не будет.

И он оказался прав. Семинара Уилер так и не провел. Он думал, что квантовая часть теории окажется несложной, что все уже почти решено. Ан нет. Ко времени, на которое был назначен его семинар, он понял, что справиться с ней не может и сказать ему нечего.

Я, кстати, с ней тоже не справился – с квантовой теорией полуопережающих, полузапаздывающих потенциалов, – хоть и бился над ней много лет.

О смешивании красок

Причина, по которой я называю себя человеком «некультурным», «антиинтеллектуалом», восходит еще ко времени моей учебы в старших классах школы. Я вечно боялся показаться «неженкой» и потому особой деликатности в отношениях с людьми себе не позволял. Я считал тогда, что настоящий мужчина никакого внимания на поэзию и тому подобные штучки обращать не должен. Откуда она вообще берется, эта самая поэзия, меня нисколько не интересовало! Поэтому к людям, которые изучали французскую литературу или посвящали слишком много времени музыке либо поэзии – всем этим «изыскам», – я относился отрицательно. Мне больше нравились жестянщики, сварщики, работники механических мастерских. Я считал, что человек, работающий в механической мастерской, умеющий что-то делать своими руками, – вот он-то и есть настоящий человек. Такую я занимал позицию. Для меня практичность была добродетелью, а всякая там «культура» или «интеллектуальность» – ничуть. Первое-то, разумеется, верно, зато второе – глупость полная.

Примерно таких же взглядов я, как вы еще увидите, придерживался и обучаясь в аспирантуре Принстона. Я часто заходил поесть в симпатичный ресторанчик под названием «У Папы». И однажды, когда я сидел там, с верхнего этажа спустился и уселся рядом со мной перепачканный краской маляр. Мы разговорились, и он стал рассказывать о том, как много должен знать человек, занимающийся его ремеслом.

– Вот например, – спросил он, – если бы вам поручили покрасить стены этого ресторана, какую бы краску вы выбрали?

Я ответил, что не знаю, а он сказал:

– Вот до такой-то и такой высоты лучше положить краску темную, потому что люди, которые сидят за столиками, трутся локтями о стены, и если положить хорошую белую краску, она быстро запачкается. А выше сгодится как раз белая, она создаст впечатление чистоты ресторана.

Похоже, дело свое он действительно знал, и я внимательно его слушал, но тут он вдруг сказал:

– А еще надо разбираться в цветах – знать, как смешивать краски, чтобы получить тот
Страница 21 из 25

или этот цвет. Вот, к примеру, какие краски вы смешали бы, чтобы получить желтый цвет?

Какие краски надо смешивать, чтобы получить желтый цвет, я не знал. Если. бы речь шла о свете, я смешал бы зеленый и красный, но он-то говорил о красках. И я ответил:

– Я не знаю, как получить желтый цвет, не используя желтой краски.

– Ну, – сказал он, – смешайте белую с красной и получите желтую.

– А разве не розовую?

– Нет, – заверил он меня, – именно желтую.

И я ему поверил, ведь он же был профессиональным маляром, а я перед такими людьми всегда преклонялся. Хотя мне все-таки оставалось непонятным, как это получается.

И тут мне пришла в голову мысль:

– Должно быть, в этом случае происходят какие-то химические изменения. Вы используете какие-нибудь особые пигменты, чтобы произвести химические изменения?

– Да нет, – сказал он, – пигменты сойдут любые. Сходите в магазинчик «Пять и десять», купите обычную банку красной краски и такую же белой, я смешаю их и покажу вам, как получить желтую.

Тут я подумал: «С ума сойти. Я кое-что понимаю в красках и знаю, что желтый не получится, но он, должно быть, умеет делать что-то такое, благодаря чему все-таки получается желтый. Надо выяснить, что это!»

И я согласился:

– Ладно, краски я вам принесу.

Маляр снова поднялся наверх, чтобы заняться работой, а ко мне подошел владелец ресторана:

– Чего вы с ним спорите? Он маляр и всю жизнь был маляром, он говорит, что знает, как получить желтый колер. Зачем же спорить-то?

Мне стало неловко. Я просто не знал, что ответить. И наконец сказал:

– Я тоже всю жизнь занимаюсь светом. И думаю, что из красного с белым получить желтый нельзя – только розовый.

Ну и пошел я в магазин, купил краски, принес их в ресторан. Маляр спустился сверху, к нам присоединился и хозяин ресторана. Я поставил банки с красками на старый стул, маляр начал их смешивать. То красной побольше добавит, то белой – все равно получается розовый цвет, – а он все смешивает и смешивает. Наконец он пробормотал что-то вроде: «Я обычно тюбик с желтой краской использую, чтобы цвет был поярче, – немного бы добавить, вот и получится желтый».

– А! – сказал я. – Тогда конечно! Если добавить желтой краски, выйдет желтый цвет, а без нее – никак.

Маляр ушел обратно наверх.

А владелец ресторана возмутился:

– Ну и нахал же этот малый – спорит с человеком, который всю жизнь изучает свет!

Я все это говорю для того, чтобы показать вам, какое доверие я питал к этим «настоящим людям». Маляр рассказал мне столько дельного, что я был готов поверить в существование странного, неизвестного мне явления. Я-то считал, что цвет у него выйдет розовый, но все же думал: «Если он добьется желтого, значит, тут какое-то новое, интересное явление и его надо увидеть».

Занимаясь физикой, я часто впадал в заблуждения, полагая, что та или иная теория на самом деле не так уж хороша, думая, что с ней связаны сложности, которые ее непременно испортят, считая, что всякое может быть – отлично зная при этом, что именно согласно ей должно произойти.

Другой набор инструментов

В аспирантской школе Принстона физическое и математическое отделения делили общую комнату отдыха, в которой мы каждый день в четыре часа пили чай. Так мы не просто имитировали порядки английского колледжа, но и получали послеполуденную разрядку. Кто-то играл в го, кто-то обсуждал теоремы. В те дни главной сенсацией была топология.

Как сейчас помню двух ребят – один сидит на кушетке, напряженно о чем-то размышляя, а другой стоит перед ним и говорит:

– Следовательно, то-то и то-то справедливо.

– Это почему же? – спрашивает сидящий.

– Так это же тривиально! Тривиально! – восклицает стоящий и быстро перечисляет ряд логических шагов. – Во-первых, предполагается то и это, затем мы берем это и то Керкгофа, а у нас имеется теорема Ваффенстофера, мы делаем подстановку этого и строим то. Теперь ты берешь вектор, который направлен вот сюда, и тогда то да се…

А сидящий на кушетке силится понять весь этот ужас, который продолжается – и на большой скорости – целых пятнадцать минут!

И вот стоящий заканчивает, а сидящий говорит:

– Да, да. Это тривиально.

Мы, физики, и посмеивались над ними, и старались их понять. Мы решили, что «тривиально» означает «доказано». И говорили им так: «У нас имеется новая теорема, согласно которой математики способны доказывать только тривиальные теоремы, поскольку каждая теорема, будучи доказанной, – тривиальна».

Математикам наша теорема не нравилась, что и позволяло мне их дразнить. Я говорил, что в их науке нет никаких сюрпризов, – математики доказывают только то, что и так очевидно.

Однако топология математикам очевидной отнюдь не казалась. В ней присутствовало множество замысловатых возможностей, которые были «контринтуитивны». И мне пришла в голову идея. Я бросил им вызов: «Готов поспорить, что не существует ни одной теоремы, которую вы сумеете мне изложить – но только так, чтобы я все понял, – и про которую я не смогу сразу сказать, истинна она или ложна».

Выглядело это зачастую так. Они объясняли мне:

– У тебя есть апельсин, правильно? Ты разрезаешь его на конечное число кусочков, потом снова складываешь их вместе, и апельсин получается размером с солнце. Истинно или ложно?

– Промежутков между кусочками нет?

– Нет.

– Невозможно! Быть такого не может.

– Ха! Вот он и попался! Все сюда! Это теорема такого-то о неизмеряемой мере!

Все страшно радовались – и вправду, попался, но тут я напоминал им:

– Ты же говорил об апельсине. А апельсин невозможно разрезать на кусочки, которые мельче атомов.

– Но у нас есть условие непрерывности: мы можем резать его и резать!

– Да нет, ты же сказал: апельсин. Ну я и предполагал, что речь идет о реальном апельсине.

В итоге я всегда побеждал. Если я угадывал верно – очень хорошо. Если неверно, мне неизменно удавалось найти в их упрощениях нечто, о чем они забыли упомянуть.

На самом-то деле мои догадки были не лишены определенных достоинств. У меня имелась схема, которую я и сейчас применяю, когда человек объясняет мне что-то, что я пытаюсь понять: я все время приводил примеры. Ну, скажем, математики придумывают роскошную теорему и приходят в полный восторг. Пока они перечисляют мне условия, я сооружаю в уме нечто, всем этим условиям отвечающее. Например, у вас имеется множество (один мячик) – несвязное (два мячика). Далее, эти мячики меняют цвет, отращивают волосы или совершают еще что-то, – в моем то есть уме, пока я выслушиваю условия теоремы. Наконец, формулируется сама теорема, какая-нибудь чушь о мячике, к моему волосатому зеленому мячику нисколько не относящаяся, и я заявляю: «Ложно!»

Если теорема верна, они приходят в восторг совсем уж полный, и я позволяю им немного порадоваться. А потом привожу мой контрпример.

– О, мы забыли сказать, что все это относится ко второму классу гомоморфности Хаусдорфа.

– А-а, – говорю я, – ну, тогда это тривиально! Это тривиально!

К этому времени я уже понимаю, к чему все клонится, хоть и понятия не имею о том, что такое гомоморфность Хаусдорфа.

Как правило, я угадывал верно, потому что, хоть математики и считали свои топологические теоремы противоречащими интуиции, теоремы эти были вовсе не такими сложными, какими
Страница 22 из 25

казались. Со всеми их смешными фокусами насчет сверхтонкого разрезания вполне можно было освоиться, а после догадаться, куда идет дело, уже не составляло труда.

Хоть я и доставлял математикам немало хлопот, они всегда относились ко мне по-доброму. Счастливые они были ребята – выдумывали всякие штуки и страшно им радовались. Обсуждали свои «тривиальные» теоремы, но если ты задавал им простой вопрос, они всегда старались на него ответить.

Я и Пол Олам пользовались одной ванной комнатой на двоих. Мы подружились – и он попытался обучить меня математике. Пол довел меня аж до гомотопных групп, но на них я сломался. Однако вещи попроще понимал довольно хорошо.

Вот чего я никогда не понимал, так это контурного интегрирования. Я научился брать интегралы разными методами, описанными в книгах, которые давал мне мой школьный преподаватель физики мистер Бадер.

Как-то раз он попросил меня остаться после занятий. «Фейнман, – сказал он, – вы слишком много разговариваете на уроке, производите слишком много шума. И я знаю, по какой причине. Вам скучно. Поэтому я собираюсь дать вам книгу. Сидите вон там у задней стены, в углу, и занимайтесь ею, а когда вы поймете все, что в ней написано, мы с вами поговорим снова».

И дальше на уроках физики я не уделял никакого внимания закону Паскаля или что они там проходили. Я сидел у задней стены с книгой «Математический анализ. Учебник для колледжей» Вудса. Бадер знал, что я немного знаком с «Математическим анализом для практических нужд», вот он и задал мне настоящую задачу – для младшего, а то и старшего курса университета. Я разобрался в рядах Фурье, в эллиптических и бесселевых функциях, в детерминантах и множестве других замечательных вещей, о которых ничего до той поры не знал.

Эта книга научила меня еще и тому, как дифференцировать параметры под знаком интеграла – операция не из простых. Впоследствии выяснилось, что в университетах ее почти и не преподают, просто не обращают на нее особого внимания. А я этот метод использовать умел – и использовал, черт его подери, снова и снова. В общем, самостоятельно изучив ту книгу, я овладел изощренными методами вычисления интегралов.

В результате, если у ребят в МТИ или Принстоне возникали сложности с каким-нибудь интегралом, то главном образом по той причине, что эти интегралы не поддавались стандартным методам, которые проходят в школе или университете. Контурный интеграл они брали легко, с простыми разложениями в ряд тоже справлялись. А дальше появлялся я и пробовал провести дифференцирование под знаком интеграла, и оно нередко срабатывало. Так что я обзавелся серьезной репутацией по части интегралов – лишь потому, что мой набор инструментов отличался от наборов всех прочих, и когда их инструменты не срабатывали, они обращались ко мне.

Чтение мыслей

Моего отца всегда интересовала магия и разного рода ярмарочные фокусы, ему хотелось понять, в чем их секреты. Кое-какие он знал, например секрет чтения мыслей. Он рос в маленьком городке под названием Патчог посреди Лонг-Айленда, и однажды по всему городку расклеили афиши, извещавшие, что в следующую среду туда приедет маг, способный читать мысли. В афишах говорилось, что если кто-то из почтенных местных граждан – мэр, судья или банкир – спрячет где-нибудь в городе бумажку в пять долларов, маг сразу же по приезде отыщет ее.

Маг приезжает, горожане сбегаются посмотреть, что он будет делать. Он берет за руки банкира и судью – именно они пять долларов и прятали – и идет с ними по улицам города. Доходит до перекрестка, поворачивает, идет по другой улице, потом еще по одной, доходит до нужного дома. Вступает, не выпуская их рук, вместе с ними в дом, поднимается на второй этаж, входит в одну из комнат, приближается к конторке, открывает нужный ящик, – а там лежат пять долларов. Очень эффектно!

Получить хорошее образование в те дни было непросто, поэтому родители отца наняли мага ему в учителя. И после одного урока отец спросил у мага, как ему удалось отыскать те деньги.

А тот объяснил, что когда идешь с людьми, держа их – без особого нажима – за руки, нужно немного покачиваться на ходу. Ты доходишь до перекрестка, с которого можно пойти прямо, направо или налево. Делаешь легкое движение влево – если оно не верно, ты ощущаешь некоторое сопротивление со стороны людей, чьи руки держишь, – они-то думают, что ты действительно способен читать их мысли, и не ждут, что ты пойдешь в ту сторону. А если ты качнешься в правильном направлении, сопротивления не будет. Так что покачивайся немного, проверяя, какой путь представляется им верным.

Отец, когда рассказывал мне об этом, сказал, что, на его взгляд, тут все-таки требуется немалая практика. Сам он проделать этот фокус никогда не пробовал.

Позже, уже учась в принстонской аспирантуре, я решил испытать его на парне по имени Билл Вудворд. Я вдруг объявил ему, что умею читать мысли, – могу и его прочесть. Сказал, что он должен пойти в «лабораторию», большую комнату, в которой стояли ряды столов, заваленных самым разным оборудованием – электрическими схемами, инструментами и всяческим сором, – выбрать там некую вещь и выйти наружу. «А затем, – сказал я, – я прочитаю твои мысли и приведу тебя прямиком к этой вещи».

Он вошел в «лабораторию», выбрал там что-то, вышел ко мне. Я взял его за руку и пошел туда с ним, чуть раскачиваясь. Мы прошли по одному проходу между столами, потом по другому и пришли к этому предмету. Опыт мы повторили три раза. В первый я нашел нужную вещь – она лежала среди целой груды других. Во второй добрался до правильного места, однако с вещью промахнулся – правда, всего на несколько дюймов. В третий что-то у меня не заладилось. Но в целом все сработало лучше, чем я ожидал, и оказалось делом совсем несложным.

Некоторое время спустя – мне тогда было лет двадцать шесть или около того – мы с отцом поехали в Атлантик-Сити на большую ярмарку. Пока отец занимался какими-то своими делами, я отправился на сеанс чтения мыслей. Маг, облаченный в мантию и большой тюрбан, сидел на сцене спиной к залу. У него был помощник, мальчик, который сновал по залу, произнося что-то вроде:

– О великий магистр, какого цвета эта записная книжка?

– Синего! – отвечает магистр.

– А каково имя этой женщины, о блистательный сэр?

– Мария!

Встает какой-то парень:

– Назовите мое имя!

– Генри.

Тогда встаю я и спрашиваю:

– А как зовут меня?

На это он не отвечает. Ясно, что первый парень – это просто его соучастник, а вот как он проделывал все остальное, цвет записной книжки называл, к примеру, я догадаться не мог. Может, у него под тюрбаном наушники были спрятаны?

Встретившись с отцом, я рассказал ему о том, что видел. И он мне объяснил:

– У них имеется особый словесный код, я, правда, не знаю какой. Давай вернемся туда и попробуем это выяснить.

Мы пошли в то место, и отец сказал:

– Вот тебе пятьдесят центов, иди к предсказателю судьбы – вон его кабинка, – а через полчаса возвращайся.

Я понимал, что он собирается сделать: наплести что-нибудь читающему мысли магу, и это получится у него куда более гладко, если сын не будет стоять рядом, охая и ахая. Я ему только помешал бы.

Когда мы снова встретились, отец пересказал мне весь код:

– Синий – это «О
Страница 23 из 25

великий магистр», зеленый – «О всезнающий» и так далее.

Он объяснил, как все вышло:

– Я подошел к нему после сеанса и сказал, что сам проводил такие в Патчоге, и у нас имелся свой код, только обозначений для чисел и цветов в нем было меньше. И спросил: «Как вам удается передавать столько информации?»

Маг до того гордился своим кодом, что усадил отца рядом с собой и рассказал ему все до тонкостей. Отец был коммивояжером, он умел создавать такие ситуации. Мне до него было в этом смысле далеко.

Ученый-любитель

В детстве у меня была «лаборатория». Лаборатория не в том смысле, что я мог проводить в ней измерения или ставить серьезные опыты. Нет, я в ней просто играл: соорудил мотор, собрал устройство, которое отключалось, когда кто-нибудь проходил мимо фотоэлемента, баловался с селеном. В общем, постоянно занимался какими-нибудь пустяками. Я провел кое-какие расчеты для лампового блока – череды переключателей и лампочек, которые я использовал в качестве резисторов для управления напряжениями. Но все это были дела чисто прикладные. Никаких лабораторных опытов я не ставил.

Еще у меня был микроскоп, я любил рассматривать под ним разные штуки. Тут требовалось терпение: я помещал под микроскоп что-нибудь живое и неотрывно за ним наблюдал. И видел много интересного, такого, что случалось видеть не каждому, – диатомовую водоросль, медленно скользящую по предметному стеклу, ну и так далее.

Как-то раз я наблюдал за инфузорией-туфелькой и увидел нечто, в моих школьных книгах не описанное – да и в университетских тоже. В этих книгах многое всегда упрощается, чтобы сделать мир более похожим на тот, какой нравится их авторам. Рассуждая о поведении животных, они всегда начинают со слов вроде: «Инфузория-туфелька крайне проста, простым является и ее поведение. Скользя в воде, она вращается, пока не наткнется на что-то, в этом случае она отскакивает в сторону, поворачивается под другим углом и снова начинает движение».

На самом деле это неверно. Прежде всего, как всем хорошо известно, туфелька время от времени спаривается с другой такой же, и они обмениваются генеративными ядрами. Но как они решают, что для этого пришло подходящее время? (Прошу заметить, вопрос этот принадлежит не мне.)

Я наблюдал за тем, как туфельки ударяются обо что-то, отпрядывают, поворачиваются и начинают двигаться снова. Как-то не похоже, подумал я, что они проделывают все это механически, на манер компьютерной программы. Они продвигаются на разные расстояния, отскакивают тоже на разные, в разных случаях поворачиваются на разные углы – и далеко не всегда направо; в общем, поведение их никакой регулярностью не отличается. Оно выглядит случайным, потому что мы не знаем, обо что ударяются туфельки, не знаем, на какие химические вещества реагируют, если это вообще химические вещества.

Очень мне хотелось выяснить, что происходит с инфузорией-туфелькой, когда вода пересыхает. Утверждалось, что инфузория высыхает и сама, обращаясь в подобие твердого зернышка. Я поместил на предметное стеклышко микроскопа каплю воды, в которой оказалась туфелька и что-то вроде «травы» – палочки примерно того же размера, что и туфелька, они походили на сеть соломинок. Вода испарялась – это заняло минут пятнадцать-двадцать, – и туфелька оказывалась в положении все более затруднительном: металась взад-вперед, пока совсем не лишилась возможности двигаться. Она застряла между этими «прутками», почти завязла в них.

А затем я увидел нечто такое, чего не видел и о чем не слышал никогда: туфелька начала менять форму. Оказывается, она могла изгибаться, совсем как амеба. Она принялась давить на один из «прутков», разделяясь на два вильчатых ответвления, пока не стала почти вдвое тоньше «в талии». Тут ей, по-видимому, пришло в голову, что идея эта нехороша, и она отодвинулась от «прутка».

В итоге у меня создалось впечатление, что книги чрезмерно упрощают поведение таких организмов. Оно вовсе не столь механистично и одномерно, как там утверждается. Следовало бы описывать поведение этих простых организмов поточнее. Пока мы не увидим, насколько многомерным может быть поведение даже одноклеточного животного, нам не удастся полностью понять поведение животных более сложных.

Еще мне нравилось наблюдать за всякими насекомыми. Лет в тринадцать у меня была книга о них. В ней говорилось, что стрекозы безвредны, что они не кусаются. Между тем в нашем квартале все твердо знали – эти «штопальные иглы», как мы их называли, безмерно опасны, когда начинают кусаться. Так что если мы играли под открытым небом – в бейсбол или еще во что – и к нам прилетала стрекоза, все стремглав мчались в укрытие, размахивая руками и крича: «Штопальная игла! Штопальная игла!»

Как-то раз я сидел на пляже, читая ту самую книгу, в которой говорилось, что стрекозы не кусаются. Прилетела штопальная игла, все вокруг завопили и побежали кто куда, только я и остался сидеть на месте. «Не бойтесь! – сказал я. – Штопальные иглы не кусаются!»

Тут она опустилась на мою ступню. Новый крик, суматоха – как же, на моей ноге сидит штопальная игла. А я, этакое ученое диво, утверждаю, будто она меня не укусит.

Вы, конечно, уверены – история эта закончилась тем, что стрекоза меня укусила, но нет. Книга оказалась права. Хотя страху я натерпелся изрядного.

Был у меня и микроскоп ручной. Я снял с игрушечного микроскопа увеличивающую трубку и получил возможность держать ее в ладони, как обычную лупу, при том что этот микроскоп обеспечивал увеличение в сорок – пятьдесят раз. При определенной осторожности удавалось и фокусировку удерживать. Так что я мог разглядывать разные разности прямо на улице.

Так вот, уже учась в Принстоне, я однажды достал этот микроскоп из кармана, чтобы разглядеть ползавших по плющу муравьев. И даже вскрикнул, в такое волнение привело меня увиденное. А увидел я муравья и растительную тлю из тех, о которых заботятся муравьи, – когда растение начинает иссыхать, они переносят тлей на другое. За это муравьи получают от тлей наполовину переваренный ими растительный сок, называемый медвяной росой. Все это я знал – мне отец рассказывал, – однако увидел впервые.

Итак, я увидел тлю, и, разумеется, к ней подошел муравей и принялся обхлопывать ее лапками со всех сторон – шлеп, шлеп, шлеп, шлеп, шлеп. Страшно интересно! А потом на спинке тли выступила капля жидкости. В увеличенном виде она выглядела как большой, красивый, поблескивающий шарик, из-за поверхностного натяжения жидкости походивший на надувной. Микроскоп был не из лучших, так что хроматическая аберрация его линз слегка окрашивала каплю – зрелище потрясающее!

Муравей взял шарик в передние лапки, снял с тли и держал его. В таком масштабе мир оказывается настолько другим, что вы можете взять шарик воды и держать его! Скорее всего, лапки муравьев покрыты каким-то жировым или сальным веществом, и потому они пленку поверхностного натяжения воды не прорывают. Следом муравей поднес каплю ко рту и отправил ее прямиком в живот. Очень интересно было наблюдать за тем, как это происходит!

В моей принстонской комнате было эркерное окно с U-образным подоконником. Однажды на нем появились муравьи. И мне вдруг стало любопытно – как они отыскивают то, что им
Страница 24 из 25

требуется? Как узнают, в какую сторону двигаться? Могут ли, подобно пчелам, сообщать друг другу, где находится еда? Обладают ли каким-либо ощущением геометрии пространства?

Все это было любительщиной, ответы давно известны, но я-то их не знал, поэтому первым делом закрепил над подоконником веревочку и подвесил на ней сложенный вдвое кусок картона с сахаром внутри. Идея состояла в том, чтобы изолировать сахар от муравьев, не дать им возможности найти его случайно. Я намеревался держать все под контролем.

Затем я нарезал полоски бумаги, сложил их посередке вдоль, чтобы переносить с их помощью муравьев с одного места на другое. Полоски эти я уложил в двух разных местах: одни рядом с сахаром (висящим на веревочке), другие поближе к муравьям. Я просидел у подоконника всю вторую половину дня, читая и посматривая на муравьев, пока один из них не забрел на мою полоску. Тут-то я и перенес его к сахару. Так я поступил еще с несколькими. Потом один из них зашел на полоску, лежавшую рядом с сахаром, и я перенес его назад.

Мне хотелось понять, сколько пройдет времени до того, как другие муравьи получат сообщение о моем «перевозочном средстве». Начиналось все очень неспешно, но затем ускорилось, и я, как безумный, переносил муравьев туда и обратно.

А потом, когда процесс этот наладился и утвердился, я вдруг начал переносить муравьев от сахара в другое место. Вопрос стоял так: додумается ли муравей до того, чтобы вернуться туда, откуда его только что утащили, или пойдет на старое место?

Спустя некоторое время муравьев, направлявшихся в первое место (из которого их переносили к сахару), почти не осталось, зато их было много во втором, они рыскали там в поисках сахара. Из этого я заключил, что покамест они пытаются попасть туда, откуда их только что перенесли.

В другом опыте я разложил по подоконнику предметные стеклышки микроскопа и добился того, что муравьи переходили по ним к сахару, который я разместил на подоконнике, и обратно. А затем, заменяя старое стеклышко новым или переставляя их, я сумел доказать, что геометрическое восприятие пространства у муравьев отсутствует: они не могли сообразить, где теперь что находится. Если они ходили к сахару одной дорогой, а между тем существовала другая, более короткая, муравьи ее никогда не обнаруживали.

После перестановки стеклышек стало также совершенно ясно, что муравьи движутся по некоему следу. Я поставил множество довольно простых опытов, которые позволили выяснить, за какое время этот след выветривается, легко ли его стереть и так далее. Я обнаружил также, что след этот не содержит указаний направления. Если я снимал муравья со следа кусочком бумаги, несколько раз поворачивал этот кусочек по кругу и возвращал муравья на след, он мог пойти в неверном направлении и узнать об этом, только когда ему попадется навстречу другой муравей. (Позже, в Бразилии, я увидел муравьев-листорезов и повторил этот опыт с ними. Вот эти муравьи могли, сделав несколько шагов, определить, направляются ли они к пище или от нее – предположительно их след содержал определенный рисунок запахов: А, Б, пропуск, А, Б, пропуск и так далее.)

В какой-то момент я попытался заставить муравьев ходить по кругу, однако мне не хватило терпения, чтобы добиться своего. Думаю, нет никаких причин, мешающих этому, – было бы терпение.

Одно из затруднений при постановке моих опытов заключалось в том, что стоит на муравья дохнуть, как он тут же ударяется в бегство. Возможно, это инстинктивная реакция, защищающая муравьев от определенных животных, которые поедают их или чем-то тревожат. Не знаю, что их беспокоило – тепло, влажность или запах моего дыхания, – однако, перемещая во время опытов муравья, я всегда затаивал дыхание и даже смотреть старался в сторону.

Мне не давал покоя вопрос о том, почему пролагаемый муравьями след всегда оказывается таким прямым и опрятным. Казалось, будто муравьи понимают, что делают, казалось, им присуще геометрическое чутье. Но ведь опыты, в которых я пытался это чутье продемонстрировать, окончились неудачей.

Многие годы спустя, когда я работал в Калтехе и жил в небольшом домике на Аламеда-стрит, в моей ванной комнате завелись муравьи. Я подумал: «Вот отличная возможность». Я положил на дальнем от них конце ванны сахар и просидел там до вечера, пока наконец один из муравьев этот сахар не обнаружил. Да, все дело в терпении.

Как только муравей нашел сахар, я взял заготовленный заранее цветной карандаш (я уже ставил прежде опыты, показавшие, что на карандашные метки муравьям наплевать, муравьи просто переступают через них, и потому знал, что ничем им не помешаю) и провел вслед за муравьем линию, указывавшую его путь. Возвращаясь к дырке в стене, из которой он вылез, муравей несколько уклонялся то в одну, то в другую сторону, так что линия получилась извилистой в отличие от типичного муравьиного следа.

Когда стал возвращаться назад следующий из обнаруживших сахар муравьев, я пометил его след другим цветом. (Кстати сказать, он шел по возвратному следу первого муравья, а не по тому, которым пришел к сахару сам. У меня возникла теория, что, когда муравей находит какую-то пищу, он оставляет след куда более резкий, чем при обычных блужданиях туда-сюда.)

Этот второй муравей очень торопился и шел, в общем и целом, по оригинальному следу. Но поскольку он так спешил, то там, где след начинал вилять, срезал путь по прямой, словно двигаясь по инерции. И зачастую снова нападал на след. Простым глазом было видно, что его след немного прямее. Получалось, что последующие муравьи вносят в след «усовершенствования», в спешке и без особого усердия «повторяя» его.

Я проследил с карандашами за восемью или десятью муравьями – след обратился в аккуратную, шедшую вдоль ванны прямую. Это как при черчении: сначала у вас выходит линия так себе, потом вы ее несколько раз переделываете и получаете вполне приличную.

Помню, отец еще в детстве рассказывал мне, какие муравьи замечательные существа, как они объединяют свои усилия. Я внимательно проследил за тремя-четырьмя муравьями, тащившими в свое гнездо кусочек шоколада. На первый взгляд их действия выглядели примером эффективного, изумительного, блестящего сотрудничества. Однако, приглядевшись, я понял – да ничего подобного, каждый из них вел себя так, точно шоколад что-то удерживает на месте. Они тянули его то в одну, то в другую сторону. Причем один из них мог залезть на шоколад, который тянули другие. Кусочек шоколада болтался из стороны в сторону, вилял – о том, чтобы выдерживать направление, тут и речи не шло. Путь шоколада к гнезду был далеко не прост.

Бразильские муравьи-листорезы, существа во всех иных отношениях изумительные, проявляют очень любопытную тупость, которую эволюция, к удивлению моему, так и не устранила. Такой муравей проделывает большую работу, прорезая в листе круговую дугу, чтобы оторвать от него кусочек. А когда резка завершается, муравей – шансы тут пятьдесят на пятьдесят – может подпихнуть отрезанный кусочек не в ту сторону, позволив ему просто упасть на землю. В половине же случаев он тянет и дергает, тянет и дергает вообще не ту часть листа, пока наконец не сдастся и не начнет резку заново. И никто из них не пытается потом забрать кусок
Страница 25 из 25

листа, уже отрезанный им самим или каким-то другим муравьем. Так что при внимательном наблюдении становится совершенно очевидно, что никакой блестящей организацией резки и транспортировки листьев тут и не пахнет; в половине, повторяю, случаев муравей подходит к листу, прорезает дугу, а затем принимается дергать лист не за отрезанную им часть, а за другую.

В Принстоне муравьи отыскали мой стоявший довольно далеко от окна продуктовый шкаф, в котором я хранил конфитюр, хлеб и прочее. И по полу гостиной к этому шкафу потянулась длинная вереница муравьев. Я как раз в то время ставил описанные выше опыты и потому задумался: «Как бы помешать им лазить в мой шкаф, не убив при этом ни одного муравья? Не травить же их ядом – с муравьями должно вести себя по-человечески».

И я сделал вот что: сначала положил дюймах в шести-восьми от лаза, через который они проникали в комнату, кусок сахара. А затем повторил мою давнюю процедуру «переброски» муравьев – всякий раз, как муравей, возвращавшийся из шкафа с едой, заходил на одну из разложенных мной полосок бумаги, я переносил его на сахар. А если на нее заходил муравей, направлявшийся к продуктовому шкафу, я и его отправлял туда же. Со временем муравьи отыскали дорогу от своего лаза к сахару и проложили к нему новый след, а старым стали пользоваться все реже и реже. Я знал, что примерно за полчаса старый попросту выдохнется, а через час они о продуктовом шкафе и думать забудут. Я даже пол мыть не стал, просто переносил муравьев к сахару.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=142044&lfrom=931425718) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

Калтех – Калифорнийский технологический институт, один из крупнейших в мире научно-исследовательских центров. – Здесь и далее, за исключением оговоренных случаев, – примеч. перев.

2

Альфред Норт Уайтхед (1861–1947) – англо-американский математик, логик и философ, представитель неореализма.

3

Макс Дельбрюк (1906–1981) – американский физик, генетик, вирусолог, один из основоположников молекулярной биологии.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Adblock
detector