Режим чтения
Скачать книгу

Я подарю тебе солнце читать онлайн - Дженди Нельсон

Я подарю тебе солнце

Дженди Нельсон

Небо повсюду

Выход дебютного романа Дженди Нельсон ознаменовал появление в современной молодежной литературе нового и талантливого дарования.

Второй роман писательницы «Я подарю тебе солнце» моментально занял первые строчки в списках бестселлеров. Книга стала лидером продаж в 32 странах, была удостоена всех возможных наград и принесла Дженди Нельсон мировую известность, а права на экранизацию куплены задолго до выхода книги.

Ноа и Джуд. Брат и сестра, такие разные, но самые близкие друзья на свете. До тех пор, пока страшная семейная трагедия не разлучила их. Спустя три года они встретились снова. Какие испытания им предстоит пройти, чтобы научиться снова понимать друг друга?

Это роман о дружбе и предательстве, творчестве и поисках себя и конечно же о любви во всех ее проявлениях.

Дженди Нельсон

Я подарю тебе солнце

* * *

© Copyright 2014 by Jandy Nelson Originally published by Dial Books For Young Readers, USA Used with the permission of Pippin Properties, Inc through Rights People, London

© Федорова Ю. Л., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2016

Посвящается папе и Кэрол

Где-то за представлениями о добре и зле есть сад. Встретимся там.

    Руми

Я не уверен ни в чем, кроме святости сердечных привязанностей и истинности воображения[1 - Цитируется в переводе Сергея Сухарева.].

    Джон Ките

Там, где есть огромная любовь, всегда случаются чудеса.

    Уилла Кэсер

Чтобы повзрослеть и стать собой, настоящим, нужна смелость.

    Э. Э. Каммингс

Невидимый музей. Ноа. 13 лет

Вот как все началось. Зефир и Фрай – социопаты, которые правят нашим районом, – торпедами несутся за мной по лесу, земля дрожит под ногами, я как ветер лечу мимо деревьев, раскалившись добела от ужаса.

– Тебе конец, жопа! – вопит Фрай.

Зефир хватает меня, заламывает руку за спину, потом вторую, Фрай выхватывает альбом. Я делаю рывок за ним, но я же безрукий, беспомощный. Пытаюсь вырваться из захвата Зефира. Не получается. Моргаю, стараясь превратить их в моль. Нет. Они так и остаются самими собой: пять метров роста, мерзкие десятиклассники, которые чисто по приколу скидывают с обрыва живых тринадцатилетних детей из плоти и крови вроде меня.

Зефир обхватил меня за шею сзади, я спиной чувствую, как ходит ходуном его грудь, так крепко он ко мне прижался. Мы плывем в море пота. Фрай начинает листать мой альбом.

– Чё ты тут накалякал, Пузырь? – Я воображаю, как его давит грузовик. Он показывает страницу с набросками. – Зеф, посмотри, тут мужики голые.

У меня кровь в жилах застывает.

– Это не мужики. Это Давид. – Я молюсь, чтобы это не прозвучало по-идиотски и чтобы он не листал дальше, не дошел до сегодняшних рисунков, которые я сделал, когда подсматривал, – на этих рисунках они, выходят из воды с досками для серфинга под мышкой, не в гидрокостюмах, нет, без ничего, все блестящие, и – о да! – они держатся за руки. Я позволил себе некоторую художественную вольность. И они подумают… Они меня убьют, а потом еще добьют, вот что будет. Мир вокруг идет кувырком. Я швыряюсь словами во Фрая: – Не в курсе? Микеланджело? Не слышал о таком? – Приходится перестать быть собой. Делай вид, будто ты крутой, и станешь крутым, как твердил, и твердил, и твердил мне отец – я для него, как какой-то сломанный зонтик.

– Слышал, ага, – произносят огромные и уродливые губы Фрая, сидящие на таком же огромном распухшем лице, под самым массивным на свете лбом, за счет чего его становится очень трудно отличить от бегемота. Он вырывает страницу из альбома. – В том числе, что он педик.

Да, это верно – моя мама на эту тему книгу написала, – хотя откуда Фраю об этом знать? Он всех называет педиками или жопами. Вот и меня: педиком, жопой и Пузырем.

Зефир издает зловещий демонический смешок. Этот звук резонирует в моем теле.

Фрай показывает следующий набросок. Снова Давид. Нижняя половина. Очень детальный эскиз. Я весь холодею.

Они уже оба хохочут. И смех этот эхом разносится по лесу. Даже птицы его извергают.

Я делаю еще одну попытку вырваться из захвата Зефира и отобрать альбом у Фрая, но Зефир лишь стискивает меня крепче. Зефир, Тор сраный. Одна рука сдавливает мне шею, а другая обхватывает торс, словно ремень безопасности. Грудь у него голая, он только что с пляжа, и жар его тела просачивается сквозь мою футболку. Кокосовый аромат лосьона для загара заполняет мне ноздри, да и всю голову. Плюс к тому сильный запах океана, словно Зефир несет его за спиной… Прилив волочится за ним, как одеяло… Вот это отличная идея, то, что нужно (ПОРТРЕТ: Мальчик, который унес с собой море), но это потом, Ноа, сейчас абсолютно неподходящее время рисовать этого кретина в воображении. Я дергаюсь, облизываю соленые губы, напоминаю себе, что скоро сдохну…

Длинные волосы-водоросли Зефира еще мокрые, вода стекает по моим шее и плечам. Я замечаю, что у нас синхронизировалось дыхание – глубокое, тяжелое. Я пытаюсь сбить ритм. Стараюсь разорвать отношения с силой притяжения и взлететь. Ни того, ни другого не получается. Я ничего не могу. Ветер выхватывает рисунки – теперь в основном пошли семейные портреты – из рук Фрая, который один за одним вырывает их из альбома. Тот, где я с Джуд, он рвет пополам, отделяя меня.

Я наблюдаю за тем, как меня уносит ветер.

За тем, как Фрай приближается к тем рисункам, за которые меня ждет неминуемая смерть.

В ушах громоподобно стучит пульс.

Тут вдруг Зефир говорит:

– Фрай, не рви. Его сестра говорит, что он нормальный. – Это потому, что ему нравится Джуд? Она нравится сейчас почти всем, потому что на доске плавает лучше, чем кто-либо еще, любит прыгать с обрыва и ничего не боится, даже больших белых акул и папу. И еще своими волосами – я на ее портрет весь желтый извел. Они простираются на сотни километров, и всем жителям Северной Калифорнии приходится следить за тем, чтобы в них не запутаться, особенно малым детям, пуделям, а теперь и мерзким говносерфингистам.

Ну, еще у нее есть сиськи, которые прибыли экспресс-доставкой, богом клянусь.

И, что просто невероятно, Фрай подчиняется Зефиру и бросает альбом.

С листа на меня смотрит Джуд, вся солнечная, все понимает. Спасибо, в мыслях благодарю я. Она всегда меня спасает, и обычно это выглядит стыдно, но не в этот раз. Сейчас все было по совести.

(ПОРТРЕТ, АВТОПОРТРЕТ: Близнецы: Ноа смотрит в зеркало, Джуд – из него.)

– Ты же в курсе, что тебя ждет, да? – хрипит мне в ухо Зефир, у которого снова включилась обычная программа убийств. В его дыхании слишком много его. Слишком много его на мне.

– Ребята, пожалуйста… – молю я.

– Ребята, пожалуйста, – передразнивает Фрай писклявым девчачьим голоском.

У меня скручивает живот. «Падение дьявола», второй по вышине утес на горе, откуда они собираются меня скинуть, получил свое название не даром. Под ним острые камни и бездушный водоворот, который затащит мое мертвое тело прямо в преисподнюю.

Я снова пытаюсь вырваться из захвата Зефира. И еще раз.

– Фрай, держи его за ноги.

Все три тонны бегемотины-Фрая кидаются к моим лодыжкам. Извините, но не бывать этому. Просто не бывать. Я воду ненавижу, поскольку я в ней, вероятнее всего, утону, и меня отнесет течением в Азию. А мне не надо, чтобы
Страница 2 из 21

мой череп раскололся. Разбить его – это все равно что снести какой-нибудь тайный музей раньше, чем хоть кто-то увидит, что там внутри.

Так что я начинаю расти. Я расту, и расту, и расту, пока не упираюсь головой в небо. Потом я считаю до трех и, блин, зверею, мысленно благодаря папу, который заставлял меня заниматься борьбой, это были схватки насмерть, ему разрешалось пользоваться только одной рукой, а мне – всем чем угодно, и он все равно укладывал меня на лопатки, потому что в нем росту девять метров и он собран из запчастей от грузовиков.

Но я же его сын, сын этого гиганта. Я вихрь-убийца Голиаф, обтянутый кожей тайфун, и вот я извиваюсь и дергаю руками и ногами, пытаясь вырваться, а они стараются меня уложить, хохоча и приговаривая что-то вроде «вот чокнутый, твою же мать». И мне кажется потом, Зефир даже с уважением произносит: «Не могу его прижать, он, блин, извивается, как угорь», что лишь прибавляет мне сил в моей борьбе – я угрей люблю, они электрические, – теперь я воображаю, что я провод под напряжением, заряженный на полную собственным электричеством, и дергаюсь то в одну сторону, то в другую, а их тела наматываются на мое, теплые и проворные, оба они снова и снова пытаются прижать меня к земле, а я вырываюсь из захвата, теперь уже все наши конечности сплелись, голова Зефира прижата к моей груди, а Фрай держится за меня сзади как будто бы сотней рук, есть только движение, в котором я сам затерялся, затерялся, затерялся, и тут я начинаю подозревать… тут я понимаю, что у меня встал, встал с неестественной силой, и уперся в живот Зефиру. Меня пронзает высокооктановый ужас. Я рисую в уме наимерзейшую кровавую резню мачете – самое эффективное средство против возбуждения, – но слишком поздно. Зефир на миг останавливается, а потом соскакивает с меня:

– Какого?..

Фрай поднимается на колени.

– Что такое? – хрипло спрашивает он у друга.

Я откатился, сел, подтянул колени к груди. Встать я пока не могу, страшно, что будет бугор, так что я бросаю все силы на то, чтобы не заплакать. Гадкое чувство зарывается хорьками в каждый уголок моего тела, сопровождая мои последние тяжелые вдохи. Даже если не убьют прямо здесь и сейчас, к вечеру все на горе будут в курсе того, что сейчас произошло. Так что с тем же успехом можно проглотить палочку подожженного динамита и самому сброситься с Дьявола. Это даже хуже, намного хуже, чем если бы они увидели какие-то идиотские рисунки.

(АВТОПОРТРЕТ: Похороны в лесу.)

Но Зефир молчит, стоит такой, как викинг, только какой-то странный и онемевший. Что это с ним?

Я все же обезвредил его силой мысли?

Нет. Он машет в сторону океана и обращается к Фраю:

– Да ну его к черту. Берем доски и идем отсюда.

Облегчение охватывает меня целиком. Возможно ли, что он не почувствовал? Нет – он был просто стальной, и Зефир отскочил в реальном ужасе. Да он и до сих пор в ужасе. Но чего же тогда не обзывается жопойпедиком Пузырем? Все из-за того, что ему нравится Джуд?

– Чья-то песенка все же спета, брателло, – говорит Фрай Зефиру, покручивая пальцем у виска, а потом мне: – Когда ты, Пузырь, будешь ждать этого меньше всего. – И он изображает мой полет с Дьявола своей огромной, как бейсбольная перчатка, рукой.

На этом все закончилось. Они пошли обратно на пляж.

И пока эти неандертальцы не передумали, я бросаюсь за альбомом, сую его под мышку и, не оглядываясь, быстро ухожу в лес, как человек, у которого не дрожит сердце, не наливаются слезами глаза, который не чувствует себя, как в первый день в мире людей.

Когда деревья кончаются, я бросаюсь бежать, словно гепард – они за три секунды наращивают скорость с нуля до ста двадцати километров в час, – и я практически так же могу. В седьмом классе я оказался на четвертом месте по бегу на скорость. Я умею взрезать воздух и исчезнуть в нем, и именно это я и делаю, пока не оказываюсь далеко – как от них, так и от того, что случилось. Я хотя бы не муха-однодневка. У самцов по два члена, а из-за них сплошные переживания. Я и из-за своего одного уже полжизни вынужден проводить в душе с такими мыслями, остановить которые я не в силах, как ни стараюсь, потому что мне они реально, реально, реально нравятся. Ох как нравятся.

Подхожу к ручью, прыгаю с камня на камень, пока не нахожу хорошую пещерку, из которой ближайшую сотню лет можно будет наблюдать за тем, как солнце купается в бушующей воде. Должен быть какой-то горн, или гонг, или еще что-то типа того, чтобы разбудить Бога. А то мне надо бы с ним парой слов перекинуться. Точнее, у меня к нему такие два слова:

КАКОГО ЧЕРТА?!

Через некоторое время, не получив, как обычно, никакого ответа, я достаю из заднего кармана уголь. Он каким-то образом пережил то, что на него свалилось. Сажусь и открываю альбом. Закрашиваю черным целую страницу, затем еще одну и еще. Давлю очень сильно, палочки ломаются одна за одной, но я стираю каждый кусок под корень, даже начинает казаться, будто чернота исходит прямо из моих пальцев, течет из меня на бумагу. Я дохожу до самого конца альбома. На это уходит несколько часов.

(СЕРИЯ: Мальчик в коробке с темнотой.)

На следующий день за ужином мама объявляет, что сегодня они ехали с бабушкой Свитвайн, и она кое-что нам с Джуд передавала.

Только вот бабушка умерла.

– Наконец-то! – восклицает сестра, откидываясь на спинку стула. – Она мне обещала!

Три месяца назад, прямо перед тем как умереть во сне, бабушка действительно пообещала Джуд, что если она ей по-настоящему понадобится, то она немедленно прилетит. Джуд она любила больше всех.

Мама улыбается ей и кладет руки на стол. Я тоже, но потом понимаю, что я как будто мамино зеркало, и убираю их на колени. Мама заразительная.

И да, внезапное объявление: некоторые люди явно не из этого мира, и она из их числа. Я уже несколько лет собираю доказательства. Но подробнее об этом позже.

А сейчас: ее лицо все светится и поблескивает, пока она описывает обстоятельства, рассказывая, как сначала в машине появился запах бабушкиных духов.

– Вы же помните, как этот аромат входил в комнату раньше ее самой? – Мама театрально нюхает воздух, словно и кухня заполняется этим густым цветочным ароматом. Я тоже театрально нюхаю. И Джуд театрально нюхает. И все жители Калифорнии, США и планеты Земля театрально нюхают.

Кроме папы. Он откашливается.

Папа не ведется. Потому что он артишок. По словам его собственной матери, бабушки Свитвайн, которая так и не смогла понять, как породила такой чертополох. Вот и я тоже.

Чертополох, который занимается изучением паразитов, – это без комментариев.

Я смотрю на него, на его загар, как у пляжного спасателя, мускулы, сверкающие в темноте зубы, на его светящуюся в темноте нормальность, и у меня кровь густеет в жилах – что будет, если он узнает?

Зефир пока ни слова не сказал. Вы, наверное, не в курсе, и я, похоже, единственный, кто знает, что долдон – это официальное название члена кита. А долдон голубого кита… два с половиной метра в длину. Я повторю: ДВАААА С ПОЛОВИИИИИНОЙ! И вот как я чувствую себя со вчерашнего происшествия:

(АВТОПОРТРЕТ: Конкретный долдон).

Ага.

Но иногда мне кажется, что папа подозревает. Иногда мне кажется, что даже тостер подозревает.

Джуд пинает меня ногой под столом, чтобы я отвлекся от солонки – оказалось, что я сижу,
Страница 3 из 21

уставившись на нее. Сестра кивает головой в мамину сторону, она закрыла глаза и сложила руки на сердце. А потом на папу, который смотрит на маму так, словно у нее брови сползли до подбородка. И мы все изумленно таращимся друг на друга. Я прикусываю щеку, чтобы не рассмеяться. Джуд тоже – у нас с ней один включатель смеха на двоих. Мы прижимаемся друг к другу ногами под столом.

(СЕМЕЙНЫЙ ПОРТРЕТ: Мама общается с духами за ужином.)

– Ну? – подталкивает ее Джуд. – Что передала бабушка?

Мама открывает глаза, подмигивает нам, а потом снова закрывает и продолжает голосом таинственной гадалки:

– Итак, я вдохнула ее цветочный аромат и тут заметила какое-то такое поблескивание… – Она делает взмах руками, словно шарфами, используя момент по полной. Вот почему маме так часто дают награду «преподаватель года» – всем постоянно хочется оказаться в одном фильме с ней. Мы подаемся вперед, ожидая продолжения, этого Послания Свыше, но тут ее перебивает отец, разрушив всю атмосферу какой-то совершенной нудятиной.

Его ни разу не признавали преподавателем года. Ни разу. Без комментариев.

– Дорогая, важно объяснить детям, что это метафора, – говорит он, распрямляя спину и пробивая головой потолок. Почти на всех моих рисунках он настолько огромный, что не влезает на страницу, так что остается без головы.

Мама поднимает глаза, и вся радость сходит с ее лица.

– Дело в том, Бенджамин, что это не метафора. – Раньше благодаря папе у мамы светились глаза: а теперь она скрежещет зубами. Я не понимаю почему. – Я говорю в совершенно буквальном смысле, – говорит она и скрежещет зубами, – что наша неподражаемая бабушка Свитвайн, хотя и умерла, все равно оказалась со мной в машине, как живая. – Она улыбается Джуд – Бабушка была наряжена, в одном из своих развевающихся платьев, выглядела она просто потрясающе. – Да, она любила носить такие платья.

– Ого! В каком же? В голубом? – Джуд так воодушевилось, что у меня от сочувствия закололо в груди.

– Нет, с маленькими оранжевыми цветочками.

– Разумеется, – отвечает Джуд, – идеально для привидений. Мы с ней обсуждали, в чем она будет ходить после смерти. – До меня доходит, что мама все это выдумывает, потому что Джуд все еще скучает по бабушке. Под конец сестра почти не отходила от ее кровати. В последнее утро мама застала их вместе – одну спящую, другую мертвую, они держались за руки. Меня от этого просто в дрожь бросает, но я решаю держать это при себе.

– Ну и?.. – Джуд вскидывает бровь. – Что она передала?

– Знаете, чего мне хотелось бы? – Папа, обиженно пыхтя, вклинивается в разговор, чтобы мы так и не узнали, что это за таинственное послание. – Объявить уже конец Правления Нелепости. – Вот опять он за свое. Правление, о котором он говорит, началось, когда бабушка к нам переехала. Папа – ученый, он советовал нам относиться скептически ко всей тупой чертовщине, которую извергает его мать. А бабушка говорила не слушать ее сына, потому что он артишок, а от чертовщины надо бросать соль через левое плечо.

Затем она достала свою «библию» – огромную книгу в кожаном переплете, набитую всяким бредом (читай: чертовщиной), и начала проповедовать. В основном Джуд.

Папа берет кусок пиццы с тарелки. С краев стекает сыр. Он смотрит на меня:

– Вот тебе как, Ноа? Стало полегче от того, что мы больше не питаемся бабушкиными овощами, тушенными в удаче?

Я молчу. Извини, Чарли. Я обожаю пиццу настолько, что, даже когда я ем пиццу, мне хочется пиццы, но я не встану на сторону отца, даже если бы там стоял Микеланджело. Мы с ним не особо ладим, хотя он склонен об этом забывать. А я не забываю. Когда я слышу его громкий голос, призывающий меня посмотреть с ним игру команды «Сан-Франциско Форти Найнерс», или какое-нибудь кино со взрывами, или послушать джаз, от которого меня наизнанку выворачивает, я открываю окно в своей комнате, выпрыгиваю и бегу в лес.

Иногда, когда дома никого нет, я захожу в его кабинет и ломаю карандаши. Один раз, после особо унизительного разговора, когда меня как в унитаз головой окунули, из серии «Ноа – сломанный зонтик», когда он сказал со смехом, что, если бы у меня не было такого близнеца, как Джуд, он бы не сомневался, что я появился вследствие партеногенеза (я посмотрел это слово в словаре: зачатие без отца), я пробрался в гараж и расцарапал его тачку ключом.

Когда я рисую людей, я иногда вижу их души, и поэтому мне известно следующее: у мамы на месте души огромный подсолнух, настолько большой, что остальные органы в теле едва умещаются. У нас с Джуд одна душа на двоих, и это дерево с горящими листьями. А у папы тарелка с червями, а не душа.

– Ты думаешь, бабушка не слышала, как ты только что обругал то, что она готовила? – говорит Джуд.

– Однозначно нет, – отвечает отец и пылесосом всасывает кусок пиццы. Губы сверкают от жира.

Джуд встает. Ее волосы похожи на огромные сосульки из света.

– Мне очень нравилось, как ты готовишь, бабушка, – объявляет она, подняв взгляд в потолок.

Мама сжимает ее руку и тоже обращается к потолку:

– И мне, Кассандра.

Джуд улыбается из самого сердца.

Папа подносит пистолет из пальцев к виску и стреляется.

Мама хмурится и выглядит из-за этого так, будто ей сто лет.

– Профессор, признай существование таинственного, – говорит она. Мама постоянно это ему повторяет, но раньше это звучало иначе. Как будто она открывала перед ним дверь, через которую можно пройти, а не захлопывала ее у него перед лицом.

– Профессор, я женился на таинственности, – он тоже отвечает как всегда, но это перестало звучать комплиментом.

Мы едим пиццу. Совершенно невесело. От родительских мыслей воздух чернеет. Я прислушиваюсь к тому, как я жую, и тут Джуд снова прижимается к моей ноге под столом. Я тоже жмусь к ней.

– А что бабушка передала? – лезет она в это напряжение с полной надежды улыбкой.

Папа смотрит на нее, и его взгляд смягчается. Она у него тоже любимица. А вот у мамы любимчика нет, и это значит, что это место можно захватить.

– Как я уже сказала, – продолжает она обычным голосом, хрипловатым, который звучит так, словно с тобой разговаривает пещера, – я сегодня днем проезжала мимо ШИКа, художественной школы, когда в машине образовалась бабушка, чтобы подсказать, что просто необходимо вам обоим. – Мама качает головой, облака на ее лице рассеиваются, и она снова выглядит на свой возраст. – И она оказалась настолько права. Невероятно, что мне самой в голову это не приходило. Я часто вспоминаю одну цитату Пикассо: «Каждый ребенок – художник. Задача в том, чтобы не перестать им быть, когда повзрослеешь». – У нее на лице такое безумное выражение, какое бывает в музеях, когда кажется, что она сейчас украдет картину. – Но это, это просто редчайшая возможность, ребята. Я не хочу, чтобы ваш дух оказался сломлен, как… – Она не заканчивает фразу, проводит рукой по волосам, а они у нее черные и разметавшиеся словно после бомбежки, как и у меня, и поворачивается к папе: – Бенджамин, я действительно этого хочу. Я понимаю, что это будет дорого, но это такая возможно…

– Что? – перебивает Джуд. – Это все, что бабушка сказала? В этом заключалось послание из иного мира? В какую школу идти? – Она вот-вот расплачется.

Но не я. Художественная школа? Я такого себе представить
Страница 4 из 21

не мог, никогда не мечтал, что попаду куда-то, кроме Рузвельта, школы для засранцев, как и все остальные. Я уверен, что вся моя кровь начала светиться.

(АВТОПОРТРЕТ: У меня в груди распахивается окно.)

У мамы снова этот безумный вид.

– Джуд, это не просто какая-то школа. Ты там все четыре года будешь скакать от радости и кричать об этом на весь мир. Вы разве не хотите скакать от радости?

– О чем нам на весь мир кричать? – интересуется Джуд.

Папа тихонько хихикает, выходит колюче.

– Ди, я не знаю, – говорит он. – Она очень узконаправленная. Ты забываешь, что для остальных из нас искусство – это просто искусство, мы на него не молимся. – Мама берет нож, втыкает его ему в живот и поворачивает. Но папа продолжает, не замечая этого: – Да и, в любом случае, они пока в седьмом классе. До такого выбора еще очень далеко.

– Я хочу туда! – взрываюсь я. – Я против того, чтобы мой дух сломили!

До меня вдруг доходит, что это первые слова, которые я произнес вслух за весь ужин. Мама счастливо мне улыбается. Он ее не переубедит. И там не будет дебильных говносерфингистов, я уверен. Наверное, только такие дети, у которых кровь светится. Одни революционеры.

Мама отвечает папе:

– К ней готовиться надо несколько лет. Это одна из лучших художественных школ в стране, и научные дисциплины там на высоте, не будет с этим проблем. К тому же она у нас прямо за домом! – Ее воодушевление подстегивает меня еще больше. Я сейчас, может, даже руками замашу. – Попасть туда очень сложно. Но у вас обоих есть шансы. И природный талант, к тому же вы уже довольно много знаете. – Мама улыбается нам с такой гордостью, что над столом словно восходит солнце. Это правда. Других детей растили на книжках с картинками, а нас – с картинами. – С этих же выходных начинаем ходить по музеям и галереям. Вам понравится. И будете соревноваться в рисунке.

Джуд заливает весь стол ярко-голубой блевотой, хотя вижу это только я. Она нормально рисует, но для нее это другое. Мне школа перестала напоминать ежедневную восьмичасовую операцию на кишках, когда я понял, что всем больше хочется, чтобы я их рисовал, а не разговаривать со мной и не лупить меня по роже. А вот Джуд никому изначально бить не хотелось. Она блестящая, прикольная, нормальная – не революционер – и со всеми общается. А я разговариваю сам с собой. С Джуд, разумеется, тоже, но в основном без слов, потому что у нас так. И с мамой, потому что она с другой планеты. (Доказательства по-быстрому: пока она сквозь стены не ходила и не поднимала домов силой мысли, не останавливала время и слишком странного вообще ничего не делала, но бывали случаи. Например, недавно утром она, как обычно, сидела на веранде и пила чай, и когда я подошел ближе, то заметил, что она парит в воздухе. По крайней мере, я так увидел. И решающий факт: у нее нет родителей. Ее нашли! У порога какой-то церкви в городе Рино, штат Невада, совсем младенцем. Ясно? Это они подкинули.) Да, а еще я разговариваю с Шельмецом, который живет по соседству. Он на вид конь, ну вот так уж.

Поэтому меня и зовут Пузырем.

По сути, большую часть времени я ощущаю себя заложником.

Папа ставит локти на стол:

– Диана, остынь чуть-чуть. Мне кажется, ты фантазируешь.

Старые мечты умирают…

Мама не дает ему сказать ни слова больше. И неистово скрежещет зубами. Вид у нее такой, словно в ее руках словарь ругательств или ядерная война.

– Ноаиджуд, берите тарелки и идите в зал. Мне надо переговорить с вашим отцом.

Мы не шевелимся.

– Ноаиджуд, сейчас же!

– Джуд, Ноа, – говорит папа.

Я беру тарелку, я склеен с уходящей Джуд. Она протягивает мне руку, я ее беру. Тут я замечаю, что у нее платье яркое, как у рыбы-клоуна. Бабушка научила ее шить наряды самой. О! Из окна доносится голос нового соседского попугая, Провидца.

– Черт, где Ральф? – кудахчет он. «Черт, где Ральф?» – это все, что он умеет говорить, зато повторяет это круглосуточно. Никто не знает, кто такой этот Ральф, уж не говоря про то, где он.

– Тупая птица! – выкрикивает папа с такой силой, что у нас волосы начинают развеваться.

– Он это не всерьез, – мысленно говорю я Провидцу и вдруг понимаю, что я сказал это вслух. Иногда слова выпрыгивают у меня изо рта, как бородавчатые лягушки. Я пытаюсь объяснить отцу, что разговаривал с попугаем, но понимаю, что до добра это не доведет, посему бросаю эту затею, и из меня извергается странный блеющий звук, после чего все, кроме Джуд, начинают странно на меня смотреть. Мы с ней бросаемся к двери.

В следующий миг мы уже на диване. Телик не включаем, чтобы подслушивать, но они разговаривают сердитым шепотом, не расслышать. Когда кончается мой треугольник пиццы, от которого мы откусываем по очереди, потому что свою тарелку Джуд забыла, она говорит:

– Я-то думала, бабушка передаст нам что-нибудь классное. Вроде того, что в раю есть океан. Понимаешь?

Я откидываюсь на спинку дивана, я рад, что больше рядом никого, кроме Джуд, нет. Когда мы остаемся вдвоем, я никогда не чувствую себя заложником.

– О да, там наверняка есть океан, но он фиолетовый, а песок голубой, а небо прям зеленое.

Она улыбается, ненадолго задумывается.

– А когда устанешь, забираешься в цветок и спишь в нем. И днем все разговаривают с помощью цветов, а не словами. И так тихо… – Она закрывает глаза и медленно продолжает: – Когда люди влюбляются, они начинают гореть. – Джуд влюблена в эту идею, как и бабушка. Мы играли в эту игру, когда были маленькими. «Заберите меня отсюда!» – говорила она, а иногда и: «Дети, заберите меня отсюда на фиг!»

Джуд открывает глаза, и вся магия исчезает с ее лица. Она вздыхает.

– Что такое? – спрашиваю я.

– Я в эту школу не пойду. Там одни инопланетяне учатся.

– Инопланетяне?

– Нуда, идиоты всякие. Ее так и называют – школа инопланетян Калифорнии.

О боже, боже, спасибо, бабушка. Папе придется сдаться. Я должен туда попасть. Инопланетяне, которые творят искусство! Я так счастлив, я как будто бы скачу на трамплине, внутри себя я кувыркаюсь от восхищения.

Но не Джуд. Она помрачнела. Я пытаюсь ее подбодрить:

– Может, бабушка увидела твоих летающих женщин и поэтому хочет, чтобы мы туда пошли. – Джуд лепила их из мокрого песка за три бухты от всех. И таких же она делает из картофельного пюре или из папиного крема для бритья, когда ей кажется, что никто не видит. А я наблюдал с утеса, как она работает над этими огромными песчаными фигурами, и я знаю, что она таким образом пытается сказать что-то бабушке. Я всегда в курсе, что у Джуд на уме. Ей понять, о чем думаю я, труднее, потому что у меня есть ставни, которые я закрываю, когда потребуется. Как, например, в последнее время.

(АВТОПОРТРЕТ: Мальчик прячется в мальчике, прячущемся в мальчике.)

– Это, по-моему, не искусство. Это… – она обрывает на полуслове. – Это из-за тебя, Ноа. И прекрати ходить за мной по пляжу. Если я там с кем-нибудь целоваться буду?

– С кем? – Я всего на два часа тридцать семь минут и тринадцать секунд младше сестры, но она всегда заставляет меня чувствовать себя младшим. И меня это бесит. – С кем бы ты могла целоваться? Ты уже целовалась?

– Я отвечу, если ты расскажешь, что произошло вчера. Я знаю, что было что-то, из-за чего мы сегодня не могли пойти в школу как обычно. – Я не хотел видеть Зефира или Фрая. Здание старшеклассников
Страница 5 из 21

рядом со зданием для средних классов. А я предпочел бы с ними вообще больше не встречаться. Джуд касается моей руки. – Если кто-то тебе что-то сделал или сказал, рассказывай.

Сестра пытается прочесть мои мысли, так что я закрываю ставни. Прямо быстро захлопываю, и она остается по другую сторону. Это уже не похоже на прошлые ужастики: на то, как она в прошлом году дала по морде ожившему валуну Майклу Стайну во время футбольного матча за то, что он обозвал меня отсталым, когда я засмотрелся на нереально крутой муравейник. Или когда меня подхватило отбойной волной и ей с папой пришлось вытаскивать меня из океана на глазах у целой кучи говносерфингистов. Нет, теперь все иначе. С этой тайной я все равно что постоянно хожу по углям босиком. Я встаю с дивана, чтобы избежать любой возможной телепатии, – и тут до нас доносится крик.

Очень громкий, дом вот-вот расколется надвое. Точно так же уже бывало недавно.

Я снова падаю на диван. Джуд смотрит на меня. Цвет ее глаз – как самый прозрачный светло-голубой ледник, я рисую их почти только белым. Обычно, если в них посмотреть, начинаешь парить, видеть пушистые облака и слышать арфы, но сейчас они попросту испуганны. А все остальное забыто.

(ПОРТРЕТ: Мама и папа со свистящими чайниками вместо голов.)

Джуд начинает говорить как маленькая, детским голоском, как с мишурой.

– Ты правда думаешь, что бабушка поэтому порекомендовала эту школу? Потому что видела моих летающих женщин из песка?

– Да, – лгу я. На самом деле я думаю, что она была права с самого начала. Что это из-за меня.

Джуд прыгает ко мне поближе, и мы сидим плечом к плечу. Вот такие мы. Наша любимая поза. Слепленные. Именно также мы лежим на фотографии с УЗИ еще в мамином животе, именно так было и на рисунке, который Фрай вчера разорвал. В отличие от почти всех других земных организмов, мы, начиная с образования самых первых клеточек, были вместе, появились на свет вместе. Поэтому мало кто замечает, что в основном за нас двоих говорит Джуд, поэтому мы можем играть на пианино только в четыре руки, а не по одному, поэтому не устраиваем войн – за все эти тринадцать лет мы друг с другом постоянно согласны. У нас всегда два камня, двое ножниц и две бумаги. Я рисую нас либо так, либо половинками.

От этого слияния меня захлестывает волна спокойствия. Она делает вдох, я вторю. Может, нам пора из этого вырасти, но зачем. Я хоть и смотрю строго вперед, вижу, что сестра улыбается. Мы вместе выдыхаем, вместе вдыхаем, выдыхаем, вдыхаем, выдыхаем, выдыхаем и вдыхаем до тех пор, пока даже деревья не забывают, что было вчера в лесу, пока родительские голоса не переходят из злобы в музыку, пока мы не становимся не просто одновозрастными, а вообще одним цельным человеком.

Неделю спустя все меняется.

Сегодня суббота, мама, Джуд и я в центре города, в кафе на крыше музея, потому что мама выиграла спор и мы оба уже в этом году будем подавать документы в ШИК.

Джуд сидит по другую сторону стола от нас с мамой, они разговаривают, и в это же время сестра шлет мне беззвучные угрозы меня убить, поскольку ей кажется, что у меня рисунок получился лучше, чем у нее. У нас конкурс. А судья – мама. Да, возможно, мне не следовало помогать Джуд – Она уверена, что я хотел испортить ее работы. Без комментариев.

Она тайком корчит мне рожу с закатыванием глаз. 6,3 по шкале Рихтера. Я думаю о том, не отдавить ли ей ногу под столом, но воздерживаюсь. Вместо этого я пью горячий шоколад и тайком подсматриваю за ребятами постарше слева. Что касается моего двух с половиной метрового конкретного долдона, все еще никаких последствий не было, за исключением моих фантазий (АВТОПОРТРЕТ: Мальчика скармливают по кусочкам огненным муравьям). Хотя, может, Зефир и действительно не собирается никому говорить.

У всех пацанов за соседним столиком пирсинг в ушах и в бровях, и они подкалывают друг друга, как выдры. Наверное, они учатся в ШИКе, мне так кажется, и у меня от этой мысли все тело начинает гудеть, как натянутая тетива. Один из них луноликий с голубыми глазами-блюдцами и лопающимися красными губами, как с картины Ренуара. Я обожаю такие губы. Я делаю быстрый набросок этого лица, а один палец лежит под столом на штанах, он вдруг замечает, как пристально я на него смотрю, и вместо того, чтобы окинуть меня злобным взглядом, чтобы я уткнулся, он мне подмигивает, медленно, нет возможности подумать, что показалось, а потом снова переводит внимание на своих друзей, а я из твердого состояния перехожу в жидкое.

Он мне подмигнул. Как будто бы он в курсе. Но от этого не было неприятно. Совершенно. Вообще-то, я даже не могу перестать улыбаться, а теперь – ой-ой – он снова на меня смотрит и тоже улыбается. У меня лицо начинает закипать.

Я пытаюсь сосредоточить внимание на маме и Джуд. Они обсуждают бабушкину библию с бредятиной. В который раз. Мама говорит, что это энциклопедия старых верований. Что бабушка собирала в разных местах и у разных людей все эти идеи, она даже оставляла ее открытой у себя в магазине на прилавке возле кассы, чтобы все покупатели могли туда и свою ахинею вписывать.

– На самой последней странице, – сообщает мама сестре, – написано, что в случае ее безвременной кончины она завещается тебе.

– Мне? – Сестра окидывает меня самым самодовольным взглядом, на какой только способна. – Исключительно мне? – Она уже вся сияет.

Ну и ладно. Можно подумать, мне нужна эта библия.

– Я цитирую: «Эта книга завещается моей внучке, Джуд Свитвайн, последней живущей носительнице Дара Свитвайнов», – говорит мама.

Я заблевываю весь стол салатовым.

Бабушка решила, что у Джуд есть «Дар интуиции Свитвайнов», когда увидела, что она может складывать язык цветочком. Нам тогда было по четыре года. После этого Джуд целыми днями сидела со мной возле зеркала, снова и снова нажимала мне на язык пальцем, пытаясь научить меня этому фокусу, чтобы и у меня был дар Свитвайнов. Но без толку. Язык гнулся любыми фигурами, только цветочком не складывался.

Я снова смотрю на столик с выдрами. Они собираются уходить. Луноликий мигун набрасывает рюкзак на плечо и говорит мне «пока» губами.

Я сглатываю, опускаю взгляд и вспыхиваю.

Затем принимаюсь рисовать его в уме по памяти.

Когда я через несколько минут снова начинаю слушать, мама обещает Джуд, что, в отличие от бабушки Свитвайн, ее дух будет являться к нам настойчиво и в красках, не то что какая-то беглая встреча в машине.

– Мое привидение будет лезть просто всюду, – звучит ее раскатистый смех, руки порхают в воздухе. – Мне совершенно необходимо все контролировать. Вы от меня не отделаетесь! Никогда! – гогочет мама.

Странно то, что вдруг начинает казаться, будто ее захватил ураган. Волосы развеваются, платье чуть-чуть приподнялось. Я смотрю под стол – вдруг там воздуховод или что-то типа того, но нет. Видите? У остальных матерей нет своей собственной погоды. Она так тепло нам улыбается, как щенкам, и у меня в груди начинает щемить.

Я закрываю ставни на весь их разговор, в особенности о том, каким мама станет привидением. Если мама умрет, солнце погаснет. И точка.

Вместо всего этого я думаю о сегодняшнем дне.

О том, как я ходил от картины к картине и просил каждую из них меня съесть, и они все соглашались.

Как все время кожа была мне впору, и ни
Страница 6 из 21

разу не собиралась складками в районе лодыжек, и не утягивала череп до размеров булавочной головки.

Мама барабанит по столу, и я возвращаюсь к реальности.

– Ну, посмотрим, что в альбомах, – воодушевленно говорит она.

Я сделал четыре рисунка пастелью из постоянной коллекции —

Шагал, Франц Марк и два Пикассо. Я выбрал их потому, что было ясно – эти картины смотрят на меня так же пристально, как и я на них. Она сказала что нет необходимости делать прямо точные копии. Я вообще не стал копировать. Я встряхнул оригиналы в своей голове и выдал их с сильным налетом себя.

– Я первый, – вызываюсь я, впихивая маме свой альбом. Джуд снова закатывает глаза, на этот раз 7,2 по шкале Рихтера, все здание шатается. Но мне плевать, я не могу ждать. Пока я сегодня рисовал, что-то произошло. Как будто глаза заменили на новые, получше. И я хочу, чтобы мама это заметила.

Она медленно перелистывает, потом надевает бабушкины очки, которые висят у нее на шее, и снова просматривает рисунки, а затем еще раз. В какой-то момент она смотрит на меня так, словно я превратился в звездоноса, а потом возвращается к альбому.

Все звуки кафе: голоса, жужжание кофемашины, звон и звяканье тарелок и стаканов смолкают, пока ее указательный палец парит над каждой частью страницы. Я смотрю ее глазами и вижу вот что: они хороши. У меня такое чувство, как перед запуском ракеты. Я точно попаду в ШИК! И у меня еще целый год впереди, чтобы точно это гарантировать. Я уже попросил мистера Грейди, нашего преподавателя по рисованию, научить меня после уроков смешивать масляные краски, и он согласился. Когда мне начинает казаться, что мама наконец закончила, она возвращается в начало. Она просто не может остановиться! Ее лицо кишит счастьем. Ах, и я весь закружился.

Пока на меня не начинается атака. Психический воздушный налет со стороны Джуд. (ПОРТРЕТ: Позеленела от зависти.) Кожа: лайм. Волосы: шартрез. Глаза: лес. Вся: зеленый, зеленый, зеленый. Она открывает пакетик сахара, просыпает немного на стол, а затем делает отпечаток пальца с кристаллами на обложке своего альбома. Бредовый совет из бабушкиной библии на удачу. Мои кишки словно наматывают на кулак. Мне бы надо уже вырвать у мамы альбом, но я не делаю этого. Не могу.

Когда бабушка С. гадала нам с Джуд по ладони, она всегда говорила, что в наших линиях столько зависти, что хватит нам по десять раз жизни перепортить. И я знаю, что тут она права. Когда я рисую нас с Джуд с прозрачной кожей, у нас в животах всегда гремучие змеи. У меня всего несколько. А у сестры последний раз было семнадцать.

Мама наконец-то закрывает мой альбом и отдает мне. И объявляет нам обоим.

– Конкурс – это глупо. Давайте посвятим субботы тому, чтобы смотреть на чужие работы и учиться самим. Согласны, дети?

Говорит это она, даже не открыв альбома Джуд.

Мама берет свою чашку с горячим шоколадом, но не пьет.

– Невероятно, – произносит она, медленно качая головой. Она о рисунках Джут вообще забыла? – Чувствительность Шагала с палитрой Гогена, но в то же время точка зрения строго твоя собственная. А ты еще так молод. Ноа, это потрясающе. Просто потрясающе.

(АВТОПОРТРЕТ: Мальчик ныряет в озеро света.)

– Правда? – шепчу я.

– Правда, – на полном серьезе отвечает она. – Я поражена.

У мамы что-то поменялось в лице – словно по центру немного разошлась занавеска. Я украдкой бросаю взгляд на Джуд. И вижу, что она зажалась в уголке у себя внутри, я тоже так делаю в экстренных случаях. У меня внутри есть такое место, куда можно заползти, и никто не достанет, как бы там ни было. Но я не знал, что и у нее такое есть.

Мама этого не замечает. Хотя обычно она видит все. Но сию минуту она не обращает внимания ни на что, словно ей прямо сейчас снится сон.

В какой-то момент она наконец приходит в себя, но уже слишком поздно.

– Джуд, милая, давай и твой альбом, мне не терпится увидеть, что получилось у тебя.

– Ни к чему, – отвечает сестра с показным блеском; ее альбом уже спрятан глубоко в рюкзак.

У нас с Джуд много игр. Ее любимая «Как бы ты хотел умереть» (Джуд: замерзнуть, я: сгореть). И «Утопленник». В «Утопленнике» задается такой вопрос: если бы мама и папа тонули, кого бы ты спас первым? (Я: маму, Джуд: по настроению.) Есть еще одна разновидность: если бы мы тонули оба, кого бы папа стал спасать первым? (Джуд.) Маму мы за тринадцать лет не разгадали. Мы понятия не имели, за кем она бросится в воду первым.

До настоящего момента.

Мы понимаем это оба, даже не перекинувшись взглядами.

История удачи. Джуд. 16 лет

Три года спустя

Вот она, я.

Стою рядом со своей скульптурой в студии ШИКа с четырехлистным клевером в кармане. Я все утро проползала на четвереньках на поляне с клевером возле школы, но безрезультатно – все оборвали. Но потом случилась эврика! Я прилепила четвертый листок к обычному клеверу суперклеем, завернула в полиэтилен и положила в карман свитшота вместе с луковицей.

Библия – мое оружие, и я, так сказать, воинствующая. У кого-то это библия Гедеона, у меня – бабушки Свитвайн. Вот примеры цитат оттуда.

Человек, обладающий четырехлистным клевером, не подвержен никакому дурному влиянию.

    (В художке дурного влияния много. В особенности сегодня – это не только день разбора моей работы, у меня еще и встреча с художественным руководителем, и меня могут отчислить.)

Чтобы избежать серьезного заболевания, носи в кармане луковицу.

    (Сделано. Осторожность не помешает.)

Если мальчик угощает девочку апельсином, ее любовь к нему приумножится.

    (Пока не доказано. Меня мальчики апельсинами еще не угощали.)

Привидения никогда не касаются ногами земли.

    (Скоро увидим.)

Звенит звонок.

И входят они. Остальные ученики второго года обучения работе с глиной. И каждый из них готов придушить меня подушкой. Ой, я хотела сказать: они ошеломленно смотрят на мою скульптуру. Задали снова автопортрет. Я решила работать в стиле абстракционизм, то есть склеить из кусочков. У Дега были его танцовщицы, а у меня кусочки. Разбитые, склеенные. Это уже восьмая такая работа.

– Что тут удалось? – спрашивает Сэнди Эллис, керамист, наш преподаватель, и в то же время мой руководитель. Так он начинает все разборы.

Никто не говорит ни слова. Настоящий оценочный сэндвич в школе инопланетян Калифорнии начинается и оканчивается похвалой – а между этим все вываливают те гадости, которые думают на самом деле.

Я осматриваю весь класс, не двигая головой. Керамисты второго года обучения – репрезентативная выборка учеников ШИКа: высоко воспарившие от гордыни разносортные кричащие дебилы. А нормальные стандартные люди вроде меня – если не считать парочки незаметных бзиков, разумеется, но у кого вообще никаких отклонений нет? – здесь исключение.

Я знаю, что вы думаете. Что Ноа в этой школе место, а мне нет.

Сэнди тоже осматривает класс поверх круглых темных очков.

Обычно все сразу бросаются обсуждать, но сейчас в студии слышно лишь электрическое гудение флуоресцентных ламп. Я наблюдаю за временем на старых маминых часах – они были у нее на руке, когда два года назад ее машина сорвалась с обрыва. Смерть наступила мгновенно. И теперь они тикают у меня на запястье.

Дождь в декабре – к внезапным похоронам.

    (Он лил весь декабрь перед ее
Страница 7 из 21

смертью.)

– Ну, ребята, что вам нравится в работе «Я разбитая – кусочки № 8»? – Сэнди неторопливо поглаживает свою всклокоченную бородку. Если бы мы все превратились в своих животных из зеркала (Ноа постоянно заставлял меня играть в это в детстве), Сэнди оказался бы старым козлом. – Мы с вами говорили о точке зрения, – продолжает он, – давайте обсудим нашу Бедж с этой стороны?

В школе меня прозвали Бедж, сокращение от «Бедовая Джейн/Джуд», за невезучесть. Мои работы не просто растрескиваются в печи. В прошлом году в гончарной студии некоторые мои вазы ночью, когда никого не было, когда окна были закрыты, когда ближайшее землетрясение было зарегистрировано в Индонезии, якобы сами попрыгали с полок. Сторож, работавший в ту ночь, ничего не мог объяснить.

Никто тогда не понял правды, кроме меня.

Калеб Картрайт вскидывает обе руки в жесте, довершающем его образ мима: черная водолазка, черные обтягивающие джинсы, черная подводка, черная шляпа-котелок. Он в целом довольно секси в стиле кабаре и с претензией на тонкий художественный вкус, хотя я этого не вижу. Я бойкотирую пацанов. Они не допускаются в поле моего зрения, а на мне самой надет абсолютно надежный невидимый костюм.

Чтобы исчезнуть с чужих глаз, отрежьте метр своих светлых волос, а остальное уберите под черную обтягивающую шапочку. Татуировку чтобы тоже никто не видел. Носите только мешковатые худи, джинсы и кеды. И не высовывайтесь.

    (Иногда я дописываю в библию собственные идеи.)

Калеб обводит студию взглядом.

– Я за всех скажу, ладно? – Он делает паузу, старательно подбирает слова, чтобы меня опрокинуть. – Критиковать работы Бедж невозможно, потому что они всегда раскрошены и склеены. В конце концов, каждый раз перед нами реальный Шалтай-Болтай.

Я воображаю, будто очутилась на лужайке. Это мне порекомендовал школьный психолог на те случаи, когда начнет ехать крыша или, как говорила бабушка, оторвет несколько пуговиц.

Если кому интересно: самодельный четырехлистный клевер не обладает нужной силой.

– Да, но что работа говорит своим видом? О себе? – спрашивает Сэнди.

Рэндал «не в обиду будет сказано, но» Браун начинает свою скороговорку. Это такая звездная задница, уверенная, что может говорить любые гадости, если предвосхитит их словами «не в обиду будет сказано, но». Я бы с удовольствием метнула в него дротик с транквилизатором.

– Сэнди, работа говорила бы куда больше, если бы это было сделано нарочно. – Он смотрит на меня. Начинается. – То есть, Бедж, не в обиду будет сказано, но ты, похоже, беспредельно неаккуратна. Единственное рациональное объяснение тому, что у тебя все растрескивается при обжиге, таково, что ты недостаточно хорошо вымешиваешь глину либо не просушиваешь работу равномерно.

Пригвоздил. Одним ударом. По самое не хочу.

Не все объяснения рациональны.

Случаются и странные вещи. Если бы разрешалось говорить во время разбора собственной работы и если бы мне удалось получить официальное обещание, подписанное кем-нибудь свыше, например Богом, что меня не запрут до конца жизни, я бы сказала следующее: «Я что, одна такая, на кого умершая мать зла настолько, что восстает из могилы и портит работы?»

Тогда бы они поняли, с чем я живу.

– Рэндал дело говорит, – соглашается Сэнди. – А играет ли нарочитость роль в нашем восприятии и оценке произведения искусства? Если итоговая работа Бедж представлена осколками, имеет ли какое-то значение ее оригинальная концепция целостности? Иными словами, что важнее, само путешествие или место его назначения?

Весь класс жужжит довольным ульем, поскольку Сэнди предлагает теоретическую дискуссию на тему «играет ли художник вообще какую-то роль после того, как работа закончена».

А я лучше подумаю о соленых огурцах.

– И я тоже – огромные, кошерные, сочные. Ммм. Ммм. Ммм, – шепчет бабушка Свитвайн в моей голове. Она тоже умерла, но, в отличие от мамы, которая только и делает, что бьет мои работы, бабушку слышно, а иногда еще и видно. Она – мой добрый полицейский из мира духов, а мама – злой. Я стараюсь, чтобы эмоции не отражались на лице. – Ох, ах, какая растяпа. И вышло действительно совершенно некрасиво. К чему тут ходить вокруг да около? Почему не сказать сразу: «удачи в следующий раз» и не перейти к следующей жертве, например к тому парнишке, у которого из головы растут бананы?

– Ба, это дреды, – отвечаю я ей мысленно, стараясь не шевелить губами.

– Мое мнение, дорогая, беги-ка ты отсюда.

– Я согласна.

Этот мой незаметный бзик? Признаю, может, не такой уж и незаметный.

Но, к вашему сведению: двадцать два процента мирового населения видят привидений – а это более полутора миллиардов человек. (Родители, преподаватели. Дико хорошо провожу исследования.)

Пока продолжается теоретический бубнеж этих андроидов, я развлекаю себя игрой «Как бы ты хотел умереть?» Я в ней абсолютный чемпион. Она не такая простая, как кажется, потому что придумывание одинаково страшных вариантов смерти по обе стороны знака равенства требует огромного мастерства. Например: поедая битое стекло пригоршня за пригоршней или…

Ход моей мысли прерывается, когда, к моему удивлению, да и ко всеобщему, поднимает руку Рыба (без фамилии). Она такая же немая, как и я, так что это что-то.

– У Бедж хорошая техника, – говорит она, и пирсинг в языке сверкает, словно у нее во рту звездочка. – Мне кажется, ее работы разбивает привидение. – Все буа-га-га-гогочут, включая Сэнди.

Я сражена. Мне-то видно, что она не шутила. Рыба смотрит на меня, потом приподнимает руку и слегка встряхивает запястьем. У нее там крутой браслет с шармами в стиле панк, который идеально соответствует всему остальному ее образу: фиолетовые волосы, татуировки-рукава, кислотный взгляд на мир. И тут я разглядываю шармы: три красных бутылочных стекляшки из моря, два пластиковых четырехлистных клевера и стайка птичек из плоского морского ежа на дешевом шнурке из черной кожи. Ухты. Я и не осознавала, что отсыпала уже столько удачи в ее сумку и карманы толстовки. Просто она с этим своим страшноватым макияжем кажется такой печальной. Но как Рыба догадалась, что это я? А остальные тоже в курсе? Например, этот дерганый новенький? У него точно несколько пуговиц оторвало. Я ему кучу таких птичек подкинула.

Но рыбье точное заявление и браслет – единичные фанфары. До конца часа все остальные поносят мое «Я разбитая-кусочки № 8», и я все больше сосредотачиваюсь на своих руках, которые я сжала перед собой так, что костяшки уже побелели. Они зудят. Изо всех сил зудят. Я наконец их расцепляю и начинаю осторожно рассматривать. Следов укусов или сыпи не видно. Я пытаюсь отыскать красное пятно, которое служит признаком некротического фасциита, его обычно называют «болезнью пожираемой плоти» – я все об этом прочитала в одном из папиных медицинских журналов…

Так, ладно: «Как бы ты хотел умереть?» – поедая битое стекло пригоршня за пригоршней или от некротического фасциита?

Голос Фелисити Стайлз – возвещающий, что конец будет страшен – отвлекает меня от этой головоломки, когда у меня уже вскипели мозги и я начала склоняться к битому стеклу.

– Сэнди, можно я завершу? – спрашивает она, как всегда. У нее богоподобный напевный южнокаролинский акцент, которым
Страница 8 из 21

она пользуется, чтобы прочесть проповедь в конце каждого разбора. Она, как говорящий цветок – библейский нарцисс. Рыба тайком изображает, будто ее закололи кинжалом в сердце. Я улыбаюсь ей в ответ и собираюсь с духом. – Меня это попросту печалит, – говорит Фелисити и делает паузу, выжидая, когда все внимание сосредоточится на ней, что занимает не больше секунды, потому что она не только разговаривает, как нарцисс, но и выглядит и ведет себя соответствующе, и рядом с ней мы все исходим на вздохи. Она протягивает руку к моим осколкам. – В этой работе ощущается вся мировая скорбь. – Пока она протяжно выпевает эту всю мировую скорбь, весь этот мир делает полный оборот вокруг своей оси. – Ведь мы все сломанные. Ну разве нет? Я – да. И весь белый свет тоже. Мы стараемся держаться изо всех сил, но это повторяется снова и снова. Вот что я вижу в скульптуре Бедж, и меня это сильно-пресильно печалит. – Фелисити переводит взгляд на меня. – Бедж, я понимаю, что ты очень несчастна. Правда. – Глаза у нее огромные, заглатывающие. Боже, как я ненавижу художку. Она поднимает кулак, подносит к груди и три раза стучит по ней: – Я. Тебя. Понимаю.

Я не могу сдержаться. Я киваю ей в ответ, будто я такой же цветочек, как и она, и тут стол под «Я разбитая-кусочки № 8» не выдерживает, и мой автопортрет падает на пол и разлетается на осколки. Опять.

«Это было жестоко», – говорю я маме мысленно.

– Видите, – объявляет Рыба, – это привидение.

В этот раз никто не гогочет. Калеб качает головой:

– Не может быть.

– Чё за хрень? – спрашивает Рэндал. Вот и я хотела бы знать, земляк. В отличие от Каспера и бабушки С. мама у меня вовсе не дружелюбное привидение.

Сэнди залез под стол.

– Винт вывалился, – с недоверием констатирует он.

Я беру метлу, которая стоит у моего рабочего места как раз для подобных случаев, и сметаю свой битый автопортрет под всеобщее бормотание о том, какая я невезучая. Выбрасываю осколки в мусорное ведро. А за этими кусками себя и бесполезный самодельный клевер.

Я думаю, а вдруг Сэнди надо мной сжалится и отложит нашу большую встречу на после зимних каникул, которые начинаются уже завтра, но тут он говорит одними губами: «Ко мне в кабинет» и показывает на дверь. Я иду через студию.

Чтобы избежать беды, всегда начинай с правой ноги, потому что беда подбирается елевой стороны.

Я погружаюсь в гигантское мягкое кожаное кресло напротив Сэнди. Он извинился передо мной за вывалившийся винт и пошутил, что, может, Рыба и права насчет привидения, а, Бедж?

Вежливый смешок над абсурдной идеей.

Его пальцы прыгают по столу, как по клавишам пианино. Мы оба молчим. Меня это вполне устраивает.

Слева от него висит постер с Давидом Микеланджело в натуральную величину, в хрупком послеобеденном свете он совсем как живой, вот-вот расширится грудь, когда он попытается сделать свой первый вдох. Сэнди замечает, что я смотрю ему через плечо на этого восхитительного каменного мужчину.

– Офигенную биографию твоя мама написала, – говорит он, нарушая молчание. – Совершенно бесстрашно подошла к исследованию его сексуальности. Все похвалы в ее адрес за эту книгу абсолютно заслуженны. – Он снимает очки, кладет их на стол. – Бедж, поговори со мной.

Я бросаю взгляд в окно, на длинную полосу пляжа, погребенную в тумане.

– Скоро совсем ничего видно не будет, – предсказываю я. Одна из претензий города Лост-коув на славу – за то, как часто он исчезает. – Вы знаете, что некоторые коренные народности верят в то, что туман полон беспокойных духов умерших? – Это из бабушкиной библии.

– Правда? – Он гладит бородку, и с руки туда переселяются крошки глины. – Интересно, но сейчас нам надо поговорить о тебе. Ситуация очень серьезная.

Мне казалось, что я о себе как раз и говорила.

Снова повисает тишина… и я выбрала дробленое стекло. Ответ окончательный.

Сэнди вздыхает. Ему тяжело со мной? Людям со мной нелегко, я это заметила. Раньше такого не было.

– Послушай, Бедж, я понимаю, что тебе в последнее время ужасно трудно приходится… – Он внимательно изучает мое лицо своими козлиными глазками. Это невыносимо. – И в том году мы тебе считай вручили бесплатный билет, учитывая трагические обстоятельства. – У Сэнди такой взгляд, который говорит: «О бедная девочка, оставшаяся без мамы». Он так или иначе у всех взрослых проскальзывает, когда они со мной общаются, словно я обречена, выброшена из самолета без парашюта, потому что парашют – это мама. Я опускаю глаза, замечаю у него на руке смертельную меланому, его жизнь обрывается у меня на глазах, но потом я понимаю, что это всего лишь глиняная точка. – Но ШИК не может дать слабину, – уже более строго говорит он. – Несданная работа в студии – повод для отчисления, и мы решили назначить тебе испытательный срок. – Сэнди подается вперед. – Дело не в том, что твои работы трескались в печи. Такое бывает. Но с тобой такое происходит действительно постоянно, что заставляет усомниться в твоей технике, в твоей внимательности, но самое главное, что ты ушла в себя, и нас всех очень беспокоит, что ты явно даже не стараешься. Ты наверняка в курсе, что множество молодых художников со всей страны обивают наши пороги в надежде сюда попасть – на то самое место, которое занимаешь ты.

Я думаю о том, что Ноа всецело заслуживает быть на моем месте. Не это ли пытается сказать мне мама, разбивая все мои творения?

Сама знаю, что именно это.

Я вдыхаю и произношу эти слова:

– Отдайте им мое место. Они заслужили. А я нет. – Я поднимаю голову и смотрю в его полные изумления глаза. – Сэнди, мне здесь не место.

– Понимаю, – говорит он. – Возможно, ты так думаешь, но преподаватели ШИКа считают иначе. Я считаю иначе. – Сэнди берет очки и начинает протирать их своей замызганной глиной рубашкой, от чего они становятся только грязнее. – Твои женщины из песка были совершенно уникальны, те, которые были представлены в портфолио при поступлении.

Что?

Он закрывает глаза и словно прислушивается к какой-то музыке вдалеке.

– Такие радостные, такие причудливые. В них было столько движения, столько эмоций.

О чем это он?

– Сэнди, в портфолио были платья. Скульптуры из песка лишь описывались в эссе.

– Да, я помню твое эссе. И помню платья. Красивые. Жаль, что мы не специализируемся на моде. Но сидишь ты здесь сейчас благодаря фотографиям тех чудных скульптур.

Не существует фотографий тех скульптур.

Так, ладно, у меня уже кружится голова, как в какой-нибудь серии «Сумеречной зоны».

Их никто никогда не видел. Я за этим внимательно следила, всегда уходила подальше, в такую бухту, где никого нет, а потом их съедал прибой… только вот один раз, точнее два, Ноа мне говорил, что ходил за мной и смотрел, как я их делаю. Но неужели еще и фотографировал? И отправил их в ШИК? Крайне маловероятно.

Узнав, что меня взяли, а его нет, он уничтожил все свои творения. Все до последней каракули. И с тех пор не брался ни за карандаш, ни за пастель, ни за уголь, ни за кисть.

Я поднимаю взгляд на Сэнди, который стучит по столу костяшками пальцев. Погодите, он сказал, что они чудесны? Кажется, да.

Увидев, что я снова обратила на него внимание, он перестает стучать и продолжает:

– Я понимаю, что вас в первые два года заваливали теорией, но давай мы с тобой
Страница 9 из 21

вернемся в начало. Один простой вопрос, Бедж. Ты больше не хочешь творить? Ты для твоего возраста уже через многое прошла. Тебе ничего не хочется сказать миру? Может, тебе нужно что-то сказать? – Он очень посерьезнел и напрягся. – В этом же вся суть. И ни в чем больше. Мы, художники, выражаем желание руками, такова наша особенность.

От этих его слов у меня внутри что-то развязывается. И мне это не нравится.

– Подумай об этом, – продолжает он уже мягче. – Я еще раз повторю свой вопрос. Возможно, в этом мире не хватает чего-то такого, что могут создать лишь твои руки?

Грудь пронзает обжигающая боль.

– Бедж, есть же? – настойчиво повторяет Сэнди.

Да. Но я не смогу. Представляю себе ту лужайку.

– Нет, – отвечаю я.

– Не верю, – говорит он, скривив лицо.

– Мне нечего сказать. – Я как можно сильнее сжимаю руки. – Nada[2 - Ничего (исп.).]. Рот на замке.

Сэнди разочарованно качает головой:

– Ну, тогда ладно.

Я смотрю на Давида…

– Бедж, где ты?

– Я здесь, извините. – Я снова возвращаюсь к нему.

Преподаватель явно расстроен. Почему? Почему ему вообще не все равно? Он же сам сказал, что куча молодых талантов по всей стране умереть готовы за мое место.

– Надо будет поговорить с твоим отцом, – продолжает он. – Ты отказываешься от такой возможности, какая дается раз в жизни. Ты действительно этого хочешь?

Мой взгляд снова возвращается к Давиду. Он словно сделан из света. Чего я хочу? Лишь одного…

И тут вдруг Давид как будто спрыгивает со стены, обхватывает меня своими огромными каменными ручищами и шепчет мне на ухо.

Он напоминает, что Микеланджело создал его более пятисот лет назад.

– Ты правда хочешь уйти?

– Нет! – Мой страстный вскрик удивляет нас обоих. – Мне надо работать с камнем. – Я показываю на Давида. Внутри меня взрывается идея. – Мне надо кое-что сделать, – говорю я. Я так взбудоражена, словно меня лишили дыхания, и теперь я хватаю ртом воздух. – Очень надо. – Я мечтала об этом с самого поступления, но я бы не выдержала, если бы мама и это сломала. Просто не пережила бы.

– Вот это меня бесконечно радует, – говорит Сэнди, всплескивая руками.

– Но только не из глины. И без обжига в печи. А из камня.

– Камень куда прочнее, – с улыбкой отвечает он. Понимает. Ну, частично.

– Вот именно, – соглашаюсь я. Это она так просто не разобьет! И что самое главное – и не захочет. Я ее ослеплю. Я обращусь к ней. Только так. «Джуд, прости, – прошепчет она мне на ухо. – Я даже не знала, что в тебе такой дар».

И потом, быть может, она меня простит.

Я все это время даже не осознавала, что Сэнди о чем-то говорит, не замечая нарастающей музыки, возможного примирения между матерью и дочерью, которое разыгрывается у меня в голове. Я пытаюсь сосредоточиться.

– Проблема в том, что Иван на весь год уехал в Италию, а больше в отделении нет никого, кто мог бы тебе помочь. Если хочешь, можно работать с глиной, а потом отлить в бронзе, я могу…

– Нет, только камень, и чем тверже, тем лучше, даже, например, гранит – это блестяще.

Он смеется и снова превращается в добродушного козла, щиплющего травку на лугу.

– Гм, может… ты не будешь против, если тебе назначат преподавателя не из нашей школы?

– Конечно. – Да что за вопрос? Это же бонус.

Сэнди поглаживает бороду, размышляет.

И размышляет.

– Что такое? – спрашиваю я.

– Есть кое-кто… – Он вскидывает бровь. – Настоящий мастер.

Возможно, последний из живущих. Но я боюсь, что это невозможно… – Он словно отмахивается от этой мысли рукой. – Он больше не преподает. И не выставляется. С ним что-то случилось. Никто не знает, в чем дело, но даже и до этого он был не совсе… как бы это сказать? – Сэнди смотрит на потолок, подыскивая нужное слово там, – человеком. – Он смеется и начинает рыться в лежащих на столе журналах. – Выдающийся скульптор, давал офигенные лекции. Я их слышал, когда сам еще учился, это было потрясающе, он…

– Если он не человек, то кто? – заинтригованно перебиваю я.

– По сути, – улыбается Сэнди, – кажется, лучше всех это высказала твоя мать.

– Моя мать? – Я даже без дара Свитвайнов догадалась бы, что это знак.

– Да, она публиковала статью о нем в журнале «Искусство завтра». Забавно. Я как раз вчера его перелистывал. – Он просматривает несколько выпусков издания, для которого писала мама, но не находит. – Ну ладно. – Сэнди сдается и откидывается на спинку кресла. – Дай-ка вспомню… как она там сказала? А, вот, да: «Когда этот человек входит в комнату, падают все стены».

Когда этот человек входит в комнату, падают все стены?

– А как его зовут? – спрашиваю я, едва дыша.

Сэнди смотрит на меня, поджав губы, и как будто принимает решение.

– Я сначала позвоню. Если да, съездишь к нему после зимних каникул. – Он записывает имя и адрес на бумажке, отдает ее мне. – Только не говори, что тебя не предупреждали… – Сэнди улыбается.

Мы с бабушкой Свитвайн, в полном забвении, в густом тумане, не видя ничего вокруг, пробираемся через севшее на землю облако по Дэй-стрит, улице в районе многоэтажек в глубине Лосткоув, где находится студия Гильермо Гарсии. Это имя скульптора с бумажки, которую дал мне Сэнди. Я не хочу ждать, скажет ли он да, я решаю пойти сама.

Перед выходом из школы я проконсультировалась с «оракулом», т. е. Гуглом. Поисковики лучше кофейной гущи и колоды Таро. Вводишь вопрос: «Я плохой человек? Голова болит из-за того, что у меня неоперабельный рак мозга? Почему дух моей матери со мной не разговаривает? Что делать с Ноа?» А затем просматриваешь результаты и выбираешь ответ свыше.

Я спросила: «Попроситься ли в ученики к Гильермо Гарсии?», и мне выдали обложку журнала «Интервью». Я нажала. На фото оказался темный внушительного вида мужчина с радиоактивными зелеными глазами, замахнувшийся бейсбольной битой на трогательную романтическую скульптуру Родена «Поцелуй». И подпись: «Гильермо Гарсия: рок-звезда в мире скульптуры». И это на обложке «Интервью»! Я на этом остановилась, потому что у меня чуть не разорвалось сердце.

– Ты в этом наряде похожа на гангстера, – говорит бабушка Свитвайн, которая летит рядом со мной сантиметрах в тридцати над землей, крутя в руках парасоль цвета фуксии невзирая на ужасную погоду. Она сама, как всегда, одета безупречно – в ярком развевающемся платье, в котором она похожа на солнечный закат с переливами, и в огромных очках с черепаховой оправой, как у кинозвезды. И босая. Если можешь парить над землей, туфли почти не нужны. И с ногами ей повезло.

У некоторых гостей из того мира ноги смотрят в обратную сторону.

    (Более чем ужасно. Слава богу, у бабушки все нормально.)

– Ты похожа на этого, как его там, Скиттлс.

– Эминем? – с улыбкой подсказываю я. Туман настолько густой, что идти приходится, вытянув перед собой руки, чтобы не наткнуться на почтовый ящик, столб или дерево.

– Да! – Она стучит по тротуару зонтиком. – Я же помню, что какое-то драже. Он. – Теперь она показывает зонтиком на меня. – А у тебя столько отличных платьев в шкафу томится. Это бурлескно, – говорит она и сопровождает свои слова рекордно длинным вздохом, это в ее стиле. – Джуд, а как же поклонники?

– Ба, у меня нет поклонников.

– Вот и я об этом, милая моя, – хихикает она, довольная своей остротой.

Мимо проходит женщина с двумя
Страница 10 из 21

детьми в шлейках, иными словами, на поводках, которыми у нас в городе пользуются многие родители во время такого тумана.

Я осматриваю свой невидимый костюм. Бабушка все так и не понимает этого. Я объясняю:

– Для меня встречаться с парнями опаснее, чем убить кузнечика или чем если в дом залетит птица. – Это серьезный предвестник смерти. – Ты же знаешь.

– Чушь. Что я знаю, так это то, что у тебя завидная линия любви, как и у брата, но даже судьбе надо бывает дать пинка под зад. Переставай-ка ты одеваться как рыночная баба. И волосы уже отрасти как следует, ради всего святого.

– Бабушка, ты такая поверхностная.

Она фыркает.

Я тоже фыркаю и перехожу в атаку:

– Я не хочу тебя тревожить, но мне кажется, что у тебя ноги поворачиваются в обратную сторону. А знаешь, как говорят? Ничто так не портит наряд, как ноги, развернувшиеся к жопе.

Она ахает и смотрит вниз:

– Да ты же сейчас старую мертвую женщину до сердечного приступа доведешь!

Когда мы доходим до Дэй-стрит, я уже вся промокла и продрогла. В конце улицы я замечаю небольшую церквушку, отличное место, чтобы отдохнуть и обсохнуть, а заодно и обдумать план, как убедить Гильермо Гарсию взять меня в ученицы.

– Я подожду снаружи, – говорит бабушка. – Но ты не торопись, пожалуйста. И не переживай, что оставляешь меня одну в мокром холодном тумане. – Она крутит босыми ногами. – Без обуви, без денег, да еще и мертвую.

– Тонкий ход, – отвечаю я, направляясь к церкви.

– Кларку Гейблу привет, – кричит она мне вслед, когда я уже берусь за дверное кольцо. Такое прозвище бабушка дала Господу Богу. Я делаю шаг внутрь, и меня охватывает порыв тепла и света. Мама обожала ходить по церквам и всегда таскала нас с Ноа, но только когда там не было службы. По ее словам, ей просто нравилось сидеть в святых местах. Я теперь тоже это полюбила.

Когда требуется Господня помощь, зайди в святилище, открой банку, а перед выходом закрой.

    (Мама рассказывала, что иногда она пряталась от проблем с приемными родителями в соседних церквах. Мне кажется, что ей одной банки было мало, но она о том периоде своей жизни рассказывать наотрез отказывалась.)

Тут очень красиво, как в корабле из темного дерева с яркими витражами, на которых, похоже, Ноев ковчег, ага, вот Ной его строит, вот приветствует садящихся в него животных… Ной, Ной, Ной. Я вздыхаю.

В каждой паре близнецов один ангел, а второй черт.

Я сажусь во втором ряду. Яростно тру руки, чтобы согреться, и думаю о том, что скажу Гильермо Гарсии. Как «я разломанная» могу обратиться к «рок-звезде мира скульптуры»? К человеку, про которого говорят, что, когда он входит в комнату, падают все стены? Как я ему объясню, насколько мне важно у него учиться? Что эта скульптура…

От какого-то громкого звука я подскакиваю с места, чуть не выпрыгнув из кожи и рассыпав все свои мысли.

– Черт, как вы меня напугали! – шепчет глубокий голос с британским акцентом. Он принадлежит парню, который склонился у алтаря, чтобы поднять уроненный канделябр. – Боже! Неужели я сказал «черт» в церкви! Господи Иисусе! – Он встает, ставит канделябр на стол, а потом улыбается мне – и такую кривую улыбку я вижу впервые в жизни, словно ее нарисовал Пикассо. – Я, наверное, проклят. – Левую щеку зигзагом разрезает шрам, а еще один идет от носа до губы. – Ну да и ладно, – продолжает он театральным шепотом. – Я все равно никогда не сомневался, что в раю паршиво. Нелепые напыщенные облака. И отупляющая белизна. Все тамошние самодовольные добродетельные святоши, не видящие оттенков серого. – Эта улыбка и сопутствующее искривление лица делают его совершенно невозможным. Его улыбка со сломанными зубами полна нетерпения, бесшабашности, и лицо нестандартное, асимметричное. Видок у него совершенно безумный, соблазнительный, призывающий нарушать правила, хотя я этого всего не вижу.

Особое лицо у человека выдает такой же особый характер.

    (Хм.)

И откуда он взялся? Похоже, что из Англии, но не телепортировался же он сюда прямо на середине своего монолога?

– Извини, – шепчет он, осматривая меня. Тут я понимаю, что так и стою, застыв, прижав к груди руку и с открытым от удивления ртом. Я быстренько собираюсь. – Не хотел напугать, – сообщает он. – Думал, что тут никого больше нет. Здесь никогда никого не бывает. – Он часто ходит в эту церковь? Наверное, кается в грехах. Выглядит он как грешник, причем с такими страшными и жирными грехами. Парень показывает на дверь за алтарем: – Я тут лазил, фотографировал. – Он смолкает, склонив голову, и смотрит на меня с любопытством. Я замечаю, что у него из-под воротника торчит синяя татуировка. – Вообще тебе бы прикрыть варежку. Такой болтун, человеку и слова вставить не даешь.

На мое лицо пробирается улыбка, но я стараюсь не дать ей ходу согласно условиям бойкота. Он очарователен, хотя я этого тоже не вижу. Очаровательность – дурная примета. Я также не замечаю, что этот грешник, похоже, умен и высок, что спутавшиеся каштановые волосы прикрывают один глаз, что на нем черная мотоциклетная куртка, просто безупречно потертая и до смешного классная. А еще у него на плече висит сумка с учебниками – учится в колледже? Возможно, но даже если еще школьник, то точно старше меня. А на шее у него фотоаппарат, в данный момент направленный на меня.

– Нет! – вскрикиваю я настолько громко, что крыша чуть не вылетает, и ныряю за скамью. Я, наверное, похожа на замерзшего мокрого хорька. А я не хочу, чтобы у него было мое фото, где я похожа на замерзшего мокрого хорька. Дело даже не в тщеславии:

Каждый снимок уменьшает дух и сокращает жизнь.

– Ну ладно, – шепчет он, – ты, похоже, из тех, кто боится, что камера украдет душу или типа того. – Я пристально смотрю на него. Он в этом разбирается? – Но потише, мы все-таки в церкви. – Незнакомец опять своеобразно ухмыляется, направляет объектив в потолок, щелкает. Есть кое-что еще, чего я не замечаю: ощущение, что мы с ним уже знакомы, как будто я его уже видела, хотя представления не имею, где и когда.

Я снимаю шапку и начинаю расчесывать пальцами свои упрямые, густые и запущенные волосы… Совсем не похоже на девчонку, которая бойкотирует пацанов! О чем я только думаю? Я напоминаю себе, что он не вечен, как и любое другое живое существо. Напоминаю, что я разломанная, и вооруженная библией, и склонная к ипохондрии и что мой единственный друг – возможно, плод моего воображения. Извини, бабушка. Я также напоминаю себе, что, возможно, он еще более страшный предвестник беды, чем все черные кошки мира и битые зеркала, вместе взятые. И что некоторые девочки заслужили быть одинокими.

Прежде чем я успеваю надеть свою лыжную шапочку, парень опять начинает говорить – уже обычным голосом, довольно глубоким, бархатистым, хотя я этого не слышу.

– Может, передумаешь? Пожалуйста. Я буду настаивать, – просит он и снова целится в меня фотоаппаратом.

Я качаю головой, показывая, что не передумаю ни за что. Надеваю шапку, натягиваю как можно ниже, почти закрывая глаза, но потом подношу палец к губам и говорю «тсс», что человек со стороны мог бы принять за флирт, но, к счастью, нас никто не видит. Я просто не могу сдержаться. И все равно вряд ли я его еще хоть раз увижу.

– Точно, забылся, – с улыбкой отвечает незнакомец, снова
Страница 11 из 21

переходя на шепот. Он долго на меня смотрит, мне волнительно. Я словно оказываюсь в свете прожектора. Я вообще даже не уверена, законно ли так смотреть. В груди начинает гудеть. – Очень жаль, что не фотографируешься, – продолжает он. – Надеюсь, мои слова тебя не обидят, но ты сейчас похожа на ангела. – Он сжимает губы, словно задумываясь. – Но на переодетого, как будто ты только что упала и отобрала одежду у какого-то парня.

Что на это ответить? Особенно теперь, когда в груди словно отбойный молоток стучит.

– Но я все равно тебя не виню в том, что ты не захотела остаться среди ангелов. – Он снова улыбается, а у меня уже кружится голова. – Наверное, среди нас, испорченных смертных, прикольнее, я это уже говорил. – Трепаться он точно талантлив. Я раньше тоже умела, хотя сейчас по мне уже и не скажешь. Чувак, наверное, думает, что у меня челюсти вообще запаяны намертво.

О боже. Он снова на меня так смотрит, словно пытается разглядеть что-то под кожей.

– Позволь, – говорит он, положив руку на объектив. Звучит это скорее как приказ, нежели просьба. – Хоть одну. – Есть что-то в его голосе, во взгляде, во всем его существе что-то голодное и настойчивое, и мои границы расплываются.

Я киваю. Я сама поверить в это не могу, но я киваю. И к черту мое тщеславие, мой дух и мою старость.

– Ладно, – хриплым незнакомым голосом отвечаю я. – Но всего одну. – Возможно, он ввел меня в транс. Такое бывает. Гипнотизеры существуют. В библии написано.

Парень садится на корточки перед скамьей первого ряда и, глядя в камеру, крутит объектив.

– О боже, – говорит он. – Да. Идеально. Офигенски идеально.

Я знаю, что он фотографирует сто раз, но мне уже все равно.

Я вся разгорячилась и вздрагиваю от каждого щелчка, а он приговаривает:

– Да, спасибо, блин, просто супер, да, да, адский ад, ты бы себя видела, о боже мой.

Мы как будто целуемся, только это куда больше чем поцелуи. Я даже не представляю, как сейчас выглядит мое лицо.

– Ты – она, – наконец говорит он, закрывая объектив. – Я уверен.

– Кто? – спрашиваю я.

Но он не отвечает, а вместо этого идет ко мне, длинноногий, ленивой походочкой, которая навевает мысли о лете. Незнакомец совершенно расслабился, сбросил обороты до нуля, когда закрыл объектив. Когда он подходит ближе, я замечаю, что у него один глаз зеленый, а другой карий, как будто там два человека в одном, и оба очень яркие.

– Ну, – говорит он, оказавшись рядом. Потом ждет, как будто собираясь сказать что-то еще, как я надеюсь, объяснить, что значило это «ты – она», но вместо этого он добавляет: – Оставлю вас, – и показывает вверх, на Кларка Гейбла.

Когда я смотрю с такого близкого расстояния, я понимаю, что точно не в первый раз вижу это невероятное существо.

Ладно, блин, я его заметила.

Я воображаю, что он пожмет мне руку, коснется плеча или что-то типа того, но незнакомец проходит дальше. Я оборачиваюсь и смотрю ему вслед, а он идет вразвалочку, и кажется, что у него должна быть соломинка во рту. Он берет штатив, которого я даже не заметила, когда входила, кладет его на плечо. Дойдя до двери, он не оборачивается, но вскидывает руку и легонько машет, словно знает, что я на него смотрю.

И он прав.

* * *

Через несколько минут я выхожу из церкви, мне уже не так холодно и мокро, и я едва избежала беды. Бабушки Свитвайн нигде не видно.

Я иду по улице, высматривая дом, в котором находится та студия.

Чтобы было ясно, для таких людей, как я, такие парни, как он, – как криптонит для супермена, хотя я таких парней раньше не встречала, таких, с которыми кажется, что он тебя целует, или даже нет, просто пожирает с другого конца комнаты. И он как будто не заметил отделяющего меня от всех красного каната. Но это так и должно остаться. Нельзя сбавлять бдительность. Мама все же была права. Я не хочу быть такой. Не могу.

То, что кто-либо скажет тебе перед смертью, исполнится.

    (Я собиралась на вечеринку, она сказала мне: «ты действительно хочешь быть такой?» – и указала на мое отражение в зеркале. Это было в тот вечер, после которого ее не стало.)

И она уже не в первый раз это говорила. Джуд, ты действительно хочешь быть такой?

И да, я этого хотела, потому что такая привлекала внимание. Такая привлекала всех.

В особенности внимание ребят постарше, вроде Майкла Рейвенса или Зефира – всякий раз, когда он со мной заговаривал, у меня начинала кружиться голова, как и всякий раз, когда он позволял мне поймать волну, и когда писал по ночам, когда небрежно касался меня в ходе разговора… и в особенности когда подцепил пальцем колечко на трусах моего купальника, притянул к себе и прошептал на ухо: «Идем со мной».

И я пошла.

«Ты можешь отказаться», – предупредил Зефир.

Дышал он неровно, гладя меня своими огромными руками, запуская в меня свои пальцы, песок тогда жег мне спину, а на животе горела свеженькая татуировка с херувимами. В небе полыхало солнце. «Джуд, ты имеешь полное право отказаться». Так он сказал, но казалось, что имел он в виду полную противоположность. Казалось, что его вес равен весу океана, что он уже стянул мои трусики, что меня понесла волна, от которой ты все надеешься укрыться, но которая уносит глубоко, лишает тебя дыхания, лишает рассудка, всецело дезориентирует и которая уже не вернет тебя на поверхность. «Можешь сказать „нет“». Эти слова с грохотом упали между нами. Почему же я этого не сделала? Казалось, что рот забило песком. А потом им оказался засыпан и весь мир. И я так ничего и не сказала. По крайней мере, вслух.

Все произошло очень быстро. Мы были через несколько бухт ото всех остальных и скрыты от пляжной суеты камнями. За несколько минут до этого мы говорили о серфинге, о его друге, который набил мне татуировку, о вечеринке, на которую мы ходили накануне, на которой я сидела у него на коленях и впервые в жизни попробовала пиво. Мне только исполнилось четырнадцать. А Зефир был почти на четыре года старше меня.

А затем мы перестали разговаривать и поцеловались. Наш первый поцелуй.

Я тоже целовала его. Губы у него были солеными на вкус. А пах он кокосовым лосьоном для загара. Между поцелуями Зефир начал повторять мое имя, словно оно жгло ему язык. Затем развел чашечки моего желтого бикини в стороны и громко сглотнул, глядя прямо на меня. Я вернула их на место, но не потому, что не хотела, чтобы он так на меня смотрел, – наоборот, хотела, и мне от этого стало неловко. Меня впервые парень увидел без лифчика, так что загорелись щеки. Он улыбнулся. Зрачки у него были огромные и черные, глаза темные, и он уложил меня на спину на песок и снова медленно раздвинул ткань лифчика. На этот раз я не сопротивлялась. Я позволила ему на меня посмотреть. Позволила щекам гореть. Я ощущала его дыхание на своем теле. Он начал целовать мои груди. Я как-то сомневалась, нравится ли мне это. Затем он так впился в мои губы, что я едва не задохнулась. И в этот момент его глаза перестали видеть, и его руки, и руки, и руки стали везде одновременно. Тут он начал мне говорить, что я могу отказаться, а я не отказалась. Потом он всем телом начал вдавливать меня в горячий песок, закапывая меня в него. Я все думала: ладно, справлюсь. Я могу. Все нормально, нормально, нормально. Но нормально не было, и я не справилась.

Я даже не знала, что человека может похоронить его
Страница 12 из 21

собственное молчание.

А потом все закончилось.

А потом все.

То есть на этом не все, но я не буду вдаваться в подробности. Но знайте: я отрезала почти метр светлых волос и поклялась, что больше никаких пацанов, потому что после этого случая с Зефиром умерла моя мать. Прямо сразу. Это я. Навлекла на нас беду.

Бойкот – это не прихоть. Для меня парни больше не пахнут мылом, шампунем, потом после тренировки, лосьоном для загара или океаном после многочасового катания на волнах, они пахнут смертью.

Я выдыхаю, резким пинком выталкиваю все эти мысли за дверь своего сознания, затем набираю полные легкие влажного пульсирующего воздуха и принимаюсь искать студию Гильермо Гарсии. Мне надо думать о маме и об этой скульптуре. Я буду выражать свое желание руками. Буду очень стараться.

Уже через несколько секунд я стою перед большим кирпичным складом: Дэй-стрит, 225.

Туман за это время почти не поднялся, и мир сейчас очень негромкий – в этой тишине только я.

Звонка возле двери нет, может, был, но сняли, или сожрал какой дикий зверь – только истерзанные проводки торчат. Как гостеприимно. Сэнди не шутил. Я скрещиваю пальцы на левой руке наудачу, а правой стучу в дверь.

Нет ответа.

Я оглядываюсь в поисках бабушки – ей бы распечатать и предоставить мне свое расписание – и пробую еще раз.

Потом я стучу в третий раз, но уже совсем робко, все-таки, может, это не очень хорошая идея. По словам Сэнди, этот скульптор не человек, но что он имел под этим в виду? А что значит высказывание моей мамы насчет стен? Это же как будто небезопасно, а? Чего я вообще так просто поперлась? Прежде чем Сэнди позвонит ему и проверит, в своем ли он уме. Да еще и в таком тумане – здесь страх, холод и дурные предзнаменования. Я осматриваюсь, спрыгиваю на ступеньку вниз, готовясь скакнуть в туман и исчезнуть, и тут вдруг со скрипом открывается дверь.

С таким скрипом, как из фильма ужасов.

И в дверном проеме возникает крупный мужчина, который спал последние несколько веков. Игорь, думаю я, если у него/этого существа есть имя, то оно наверняка «Игорь». Волосы расползлись по всей голове и в итоге слились в черной жесткой бороде, из которой торчат во всех возможных направлениях.

Изобилие волос на лице указывает на человека неуправляемого.

    (Тут вопросов нет.)

Ладони у него почти синие от грубых мозолей, как будто он всю жизнь ходит на руках.

Это точно не мужик с фотографий. Не Гильермо Гарсия: «рок-звезда мира скульптуры».

– Извините, – поспешно говорю я, – не хотела вас побеспокоить. – Надо валить отсюда. Кто бы это ни был, но у меня, не в обиду будет сказано, сложилось ощущение, что он питается щеночками.

Когда этот человек убирает волосы с глаз, из них просто хлещет цвет – светло-зеленый, практически флуоресцентный, как на фотках. Все же это он. И хотя все указывает на то, что мне надо развернуться и бежать, я почему-то не могу отвести от него взгляда. И, наверное, как и того англичанина, Игоря никто не учил, что пялиться на людей невежливо, так что мы оказываемся в замке – наши взгляды словно приклеило друг к другу, – пока он не спотыкается буквально на ровном месте и чуть не падает, хватаясь за дверь, чтобы устоять. Он пьян? Я делаю глубокий вдох, да, есть легкий резко-сладкий запах алкоголя.

«С ним что-то случилось, – сказал мне Сэнди. – Но никто не знает, в чем дело».

– Вы в порядке? – спрашиваю я едва слышно. Он как будто выпал из времени.

– Нет, – с испанским акцентом твердо отвечает он.

Удивившись такому ответу, я начинаю думать: «Вот и я тоже, я совершенно не в порядке, и уже целую вечность как», и почему-то мне хочется сказать это вслух – вот этому безумцу. Может, и я с ним на пару выпала из времени?

Он осматривает меня так, словно составляет список всех моих характеристик. Сэнди с мамой были правы. Этот чувак ненормальный. Он снова смотрит мне прямо в глаза – и меня словно бьет током, прямо в самое нутро.

– Уходи, – с напором заявляет он на весь квартал. – Неважно, кто ты и чего тебе надо, не возвращайся. – Потом он шатко разворачивается, держась за ручку, и закрывает дверь.

Я стою на месте долго-долго, позволяя туману стирать меня кусочек за кусочком.

А потом снова стучу. Сильно. Я не уйду. Я не могу. Мне надо сделать эту скульптуру.

– Правильно, – говорит бабушка в голове. – Так держать.

Но на этот раз дверь открывает уже не Игорь, а англичанин из церкви.

Вот ни фига себе.

Когда он меня узнает, его разные глаза вспыхивают удивлением. Из студии доносится грохот, звон, что-то бьется, как будто там какие-то супермены соревнуются в швырянии мебелью.

– Сейчас неподходящий момент, – говорит он. Тут Игорь взрывается на испанском, и швыряет при этом через всю комнату машину – судя по звуку. Англичанин оборачивается, потом снова смотрит на меня, и его и так несимметричное лицо дополнительно перекашивает от волнения. Вся его дерзость, веселость и кокетливость сошли на нет. – Очень прошу извинить, – говорит он, словно английский дворецкий в кино, а потом, ничего больше не добавив, закрывает дверь у меня перед лицом.

Полчаса спустя мы с бабушкой сидим, спрятавшись в кустах над пляжем, готовясь, если потребуется, спасать Ноа. Пока я шла домой от Пьяного Игоря, уже планируя новый визит, Хезер, моя доносчица, прислала мне предупредительную эсэмэску: «Ноа на Дьяволе, 15 мин».

Когда мой брат направляется к океану, рисковать нельзя.

Последний раз я заходила в воду как раз для того, чтобы его оттуда вытащить. Два года назад, через пару недель после маминой смерти, он спрыгнул с этого самого утеса, попал в отбойное течение и едва не утонул. Когда я наконец дотащила его тело – по размеру вдвое больше моего, грудь неподвижная, словно камень, глаза закатились – до берега и его пришлось откачивать, я была так на него зла, что едва не бросила обратно в воду.

Когда близнецов разлучают, их души выбегают из тела, чтобы отыскать друг друга.

Здесь туман уже почти сошел. Лост-коув с трех сторон окружен водой, а с четвертой – лесом, так что это последняя точка, которая попадется вам на пути, прежде чем вы свалитесь через край света. Я осматриваю отвесный берег в поисках красного дома, нашей развалюхи, среди многих домишек, что цепляются за край материка. Раньше мне нравилось, что мы живем в окружении обрывов – я столько плавала и каталась на доске, что, даже когда выходила из воды, мне все казалось, что земля под ногами волнуется, словно я стою в пришвартованной лодке.

Я снова проверяю обрыв. Ноа пока так и нет.

Бабушка смотрит на меня поверх солнечных очков.

– Ну и парочка эти иностранцы. У старшего вообще, похоже, пуговиц не осталось.

– И не говори, – соглашаюсь я, зарывая пальцы в холодный песок. И как мне убедить этого волосатого пьяницу Игоря, страшного, мерзкого и склонного швыряться мебелью, взять меня в ученицы? А если это удастся – как держать дистанцию с этим невзрачным непривлекательным и глупым англичанином, из-за которого я вместо своего бойкота вся растаяла в говно всего за несколько минут – да еще и прямо в церкви!

К волноломам полетела стайка чаек с криками и распростертыми крыльями.

А еще мне по какой-то причине жаль, что я не сказала Пьяному Игорю, что и у меня тоже не все в порядке.

Бабушка отпускает зонтик. Я поднимаю взгляд и
Страница 13 из 21

вижу розовый диск, крутящийся на фоне стального неба. Красота. Ноа такое рисовал, когда рисовал.

– Тебе надо с ним что-то делать, – говорит она. – Ты и сама это знаешь. Он же должен был стать новым Шагалом, а не очередным пустым местом. Милочка, тебе следует присматривать за братом.

Одна из ее присказок. Она мне теперь вместо совести, что ли. По крайней мере, школьный психолог считает, что призраки мамы и бабушки играют именно эту роль, что прозвучало, соглашусь, довольно проницательно, с учетом того, что я ей почти ничего не рассказывала.

Один раз она погрузила меня в специальную медитацию, по сюжету которой мне пришлось представить, как я иду по лесу, и рассказывать ей, что я вижу. Я видела лес. Но потом появился дом, только в него никак нельзя было попасть. Без окон, без дверей. Полнейшая страшилка. А она сказала, что этот дом – это я. И что чувство вины становится тюрьмой. И я перестала к ней ходить.

Только заметив характерный бабушкин взгляд, я понимаю, что опять принялась рассматривать ладони в поисках ползущих высыпаний – повреждений на коже, которые называются синдромом «блуждающей личинки». От того, как она закатывает глаза, кружится голова. Я уверена, что я от нее это унаследовала.

– Анкилостома, – робко говорю я.

– Сделай всем одолжение, о ужасная, – возмущается бабушка, – держись подальше от отцовских медицинских журналов.

И хотя со смерти бабушки прошло уже больше трех лет, являться мне она начала только два года назад. Всего через несколько дней после маминой гибели я вытащила из шкафа старый «Зингер», бабушкину швейную машинку, и как только я ее подключила и в комнате зазвучало знакомое сердцебиение колибри, она оказалась на стуле рядом со мной, с булавками во рту, как и раньше, и сказала: «Строчка зигзагом – последний писк моды. Кромка будет просто гламурная. Вот погоди, сама увидишь».

Мы шили вместе. И вместе охотились за удачей: искали четырехлистный клевер, птичек из морского ежа, красные отполированные морем стекляшки, облака в форме сердечек, первые весенние нарциссы, божьих коровок, дам в шляпах не по размеру. «Лучше ставить на всех лошадей сразу», – говорила она. «Загадывай желание, быстро», – говорила она. И я ставила. Я загадывала. Я была ее ученицей. И это до сих пор так.

– Вон они, – говорю я бабушке, и сердце начинает колотиться в груди в предвкушении прыжка.

Ноа и Хезер стоят на краю обрыва, смотрят на пенистые волны. Он в плавках, она в длинном синем плаще. Хезер отличный доносчик, потому что она постоянно находится неподалеку от моего брата. Она ему как животное-хранитель, ласковое странноватое существо не от мира сего, и я не сомневаюсь, что у нее где-то есть целый сундук с пыльцой фей. Мы с ней уже довольно давно вступили в тайный сговор, сверхзадача которого – не дать Ноа утопиться. Единственная проблема в том, что Хезер сама в спасатели не годится. Она вообще не заходит в воду.

Уже миг спустя Ноа летит вниз раскинув руки, словно распятый. Я испытываю прилив адреналина.

А потом, как всегда, он замедляется. Не могу этого объяснить, но мой брат почему-то долетает до воды лишь целую вечность спустя. Я успеваю несколько раз моргнуть, пока он висит в воздухе, словно на канате. Я уже стала думать, что у него либо особые отношения с гравитацией, либо у меня самой реально кучи пуговиц не хватает. Хотя один раз я читала, что переживания могут сильно искажать восприятие пространственно-временного континуума.

Обычно Ноа прыгает лицом к горизонту, а не спиной, так что раньше я никогда не видела, как он выглядит во время этого своего полета в воздухе спереди, с головы до пят. Шея у него изогнута дугой, грудь тоже выпирает вперед, и даже издалека видно, что лицо открытое, как и раньше, и в этот раз он тянется руками вверх, словно пытается удержать кончиками пальцев все это жалкое небо.

– Только посмотри, – говорит бабушка, и в ее голосе звучит изумление. – Вот он. Наш мальчик вернулся. Он в небе.

– Он как будто с собственного же рисунка, – шепчу я.

Значит, Ноа ради этого постоянно прыгает? Чтобы хоть на миг стать тем человеком, каким он был раньше? С ним случилось самое страшное, что могло произойти, – он стал нормальным. Все пуговицы на месте.

За исключением вот этого пункта. Прыжки с Дьявола стали для Ноа идеей-фикс.

Наконец он ударяется о воду – совершенно без брызг, словно он вообще не набрал скорости, словно его аккуратно опустил на поверхность какой-то добрый великан. А потом брат уходит под воду. И я говорю ему: «Заходи», но наша близнецовая телепатия давно закончилась. Когда умерла мама, он от меня закрылся. А теперь, после всего случившегося, мы друг друга избегаем – даже хуже, отталкиваем.

Ноа один раз взмахивает руками. Ему плохо? Вода, наверное, ледяная. И он не в тех плавках, в которые я вшила травы-обереги. Так, теперь он плывет изо всех сил, прорываясь сквозь хаотические течения, окружающие утесы… и вот он выбирается из опасной зоны. Я громко выдыхаю, я даже не заметила, что до этого сидела затаив дыхание.

Я наблюдаю за тем, как Ноа выкарабкивается на пляж, а потом на утес, опустив голову, подняв плечи, думая лишь Кларк Гейбл знает о чем. И во всем его существе не осталось и следа того, что я только что видела у него на лице. Душа опять закопалась куда-то поглубже.

Вот чего я хочу: схватить брата за руку и убежать обратно сквозь время, и чтобы годы, словно ненужные куртки, свалились с наших плеч.

А все постоянно выходит не так, как думаешь.

Чтобы обернуть судьбу вспять, надо встать в поле с ножом, направленным по ветру.

Невидимый музей. Ноа. 13,5 года

Я перевожу отцовский бинокль от леса и улицы перед нашим домом на утес и океан за ним и отмечаю, что вероятность районных террористических атак падает. Я сижу на крыше, тут самый лучший наблюдательный пункт, а Фрай с Зефиром гребут по волнам на досках. Видно, что это они, потому что у них над головами мигают таблички: «Больные придурочные пучеглазые и бородавчатые сраные человеконенавистники». Хорошо. Мне через час надо быть в художке, и теперь в кои-то веки можно будет пройтись по улицам, а не красться по лесу, прячась от Фрая. Зефир по какой-то причине (Джуд? Конкретный долдон?) пока оставил меня в покое, но, куда бы я ни пошел, меня преследует Фрай, бежит за мной, как обезумевший кобель за мясом. Самая важная его мечта на это лето – сбросить меня с обрыва.

Я мысленно отправляю в их адрес стаю голодных больших белых акул, потом отыскиваю на пляже сестру, увеличиваю. Вокруг нее все те же девчонки, с которыми она тусовалась всю весну и до настоящего момента лета – вместо меня. Это миловидные осы в ярких бикини, и загар их сверкает так, что видно за несколько километров. Я об осах знаю все: если одна из них подает сигнал бедствия, то весь улей готов нападать. Для человека вроде меня это может оказаться смертельно.

Мама говорит, что нынешнее поведение Джуд обусловлено гормонами, но я знаю, что она просто меня ненавидит. Сестра уже давно перестала ходить с нами по музеям, что, наверное, и хорошо, потому что до этого ее тень постоянно пыталась придушить мою. Я видел это и на стенах, и на полу. А в последнее время я иногда по ночам застаю ее тень возле моей кровати, она пытается утащить сны из моей головы. Но я прекрасно представляю, чем
Страница 14 из 21

Джуд занимается вместо музеев. Я уже три раза замечал у нее засосы на шее. Она уверяла, что это укусы насекомых. Конечно. Я, пока шпионил, слышал, что они с Кортни Баррет ездят по выходным на центральную набережную на великах и там соревнуются в том, кто больше мальчиков поцелует.

(ПОРТРЕТ: Джуд вплетает мальчиков одного за одним себе в косы.)

Правда: Джуд не обязательно посылать за мной свою тень. Она ведь может повести маму на пляж и показать ей одну из своих летающих женщин из песка, пока их не смоет прибой. И после этого все изменится. Хотя я этого не хочу.

Совершенно.

Я на днях опять наблюдал с утеса, как она работает. На обычном месте, через три бухты от всех. Это была большая округлая женщина, барельеф, как всегда, только в этот раз она наполовину превратилась в птицу – и получилось настолько невероятно, что у меня в голове завибрировало. Я щелкнул ее на папин фотоаппарат, но потом на меня нашло нечто ужасное и червивое, и как только Джуд ушла настолько, что не могла меня ни видеть, ни слышать, я съехал по обрыву до самого низа, пробежал по песку и, крича словно обезьяна-ревун – а она просто небывалый звук издает, – всем телом влетел в эту офигительную женщину-птицу, кувыркаясь и колотя по ней ногами, пока не разрушил в ноль. В этот раз я даже не смог дождаться, чтобы ее смыл прибой. Песок забился всюду: в глаза, в уши, в горло. Я даже несколько дней спустя находил его на себе, в постели, в одежде, под ногтями. Но это надо было сделать. Она оказалась слишком хороша.

А если бы мама пошла гулять и увидела ее?

А если настоящий талант у Джуд? Разве это исключено? Она может оседлать волну высотой с дом, спрыгнуть откуда хочешь. Ей кожа впору, и у нее есть друзья, папа, дар Свитвайнов, а помимо ног и легких – плавники и жабры.

Она излучает свет. А я – тьму.

(ПОРТРЕТ, АВТОПОРТРЕТ: Близнецы: Луч света и луч тьмы.)

От таких мыслей у меня скручивает все тело, как полотенце, когда его выжимают.

И со всего спиралью сходит свет.

Я перевожу бинокль обратно по обесцвеченной горе к обесцвеченному фургону для переездов, который припаркован у обесцвеченной двери в двух домах от нас…

– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф? – кричит соседский попугай-Провидец.

– Не знаю, дружище. И никто, похоже, не в курсе, – тихонько говорю я, разглядывая грузчиков, их двое, те же, что и вчера – они не обесцветились, о бог мой, совсем не обесцветились – они просто жеребцы, оба, я уже определил, что один гнедой, а второй пегий. Они затаскивают в дом черное пианино. Я приближаю настолько, что становится видна каждая капля пота на их раскрасневшихся лбах, он стекает вниз, по шее, оставляя белые прозрачные пятна на белых футболках, и они липнут к телу, словно кожа… Какой крутой бинокль! Каждый раз, когда гнедой поднимает руки, показывается загорелая полоска его лоснящегося живота. Он даже более мускулистый, чем Давид. Я сажусь, кладу локти на колени, смотрю и смотрю, и меня охватывает головокружение и жажда. Вот они понесли по лестнице диван…

А потом я роняю бинокль, потому что на крыше того дома, за которым я наблюдаю, сидит пацан с телескопом и смотрит прямо на меня. И давно он там? Я изучаю его тайком, прикрывшись волосами. На нем какая-то странная шляпа, как в старых фильмах про гангстеров, а из-под нее во все стороны торчат светлые волосы, выгоревшие и спутавшиеся, как у серфингистов. Отлично, еще один дебил из этих. Я даже без бинокля вижу его ухмылку. Он что, смеется надо мной? Уже? Он что, думает, что?.. Наверняка, наверняка. Я весь напрягаюсь, ужас сдавливает глотку. Но, может, и нет. Может, его улыбка означает что-то вроде «привет, я тут новенький»? Может, он подумал, что я пианино заинтересовался? К тому же у дебилов обычно не бывает телескопов, да? А эта шляпа?

Я встаю, а он вынимает что-то из кармана, замахивается и швыряет что там у него было. Ого. Я вытягиваю руку, раскрыв ладонь, и что-то с силой ударяет прямо в центр. Мне кажется, эта штука прожгла мне в руке дыру и сломала запястье, но я не морщусь.

– Ловко поймал! – орет он.

Ха! Мне такое впервые в жизни говорят. Жалко, папа не слышал. Жалко, не слышал репортер из местной газеты. Вообще у меня аллергия на всякие игры, где надо бросать, ловить, бить ногами и вообще хоть что-то делать с мячом. Ноа у нас не командный игрок. Ну, блин. Да, революционеры не командные игроки.

Я осматриваю оказавшийся в моей руке плоский черный камушек. Размером примерно с четвертак, весь в трещинах. И что мне с этим делать? Я снова смотрю на того пацана. Он крутит телескоп, направляя его вверх. Не могу понять, что он за животное. С такими волосами, может, белый бенгальский тигр? А на что он смотрит? Я вообще никогда не задумывался о том, что звезды-то остаются на своем месте даже днем, когда мы их не видим. Он ко мне больше не поворачивается. Я кладу камушек в карман.

– Черт, где Ральф? – снова слышу я, поспешно спускаясь по лестнице с крыши. Может, он и есть Ральф. Наконец-то. Вот было бы в тему.

Я в итоге все же бросаюсь через дорогу, решив бежать в ШИК через лес, очень застеснявшись нового соседа. К тому же цвет везде уже вернулся на места, так что среди деревьев просто нереально круто.

Люди думают, что люди главное, но на самом деле нет; это деревья.

Я начинаю бежать, превращаться в воздух и синий уклон неба, оно кренится в мою сторону, а я погружаюсь в зеленый, в его разные-преразные оттенки, они смешиваются и переходят в желтый, офигенно желтый, а затем лобовое столкновение с фиолетовым, как ирокез, люпинов: они всюду. И я всасываю это все, все в себя, вовнутрь …(АВТОПОРТРЕТ: Мальчик взрывает гранату крутоты.), и я теперь стал счастлив, я задыхаюсь, хватаю ртом воздух, отчего кажется, что в твою никчемную жизнь втиснута тысяча жизней, и, даже не заметив как, я оказываюсь в ШИКе.

Две недели назад у нас кончились уроки, и я начал бегать на разведку сюда и подглядывать в окна студий, когда никого нет. Я хотел посмотреть на работы учеников, выяснить, лучше ли они, чем мои, мне надо было понять, реально ли у меня есть шанс. Последние полгода я почти ежедневно после школы рисовал маслом с мистером Грейди. По-моему, он хочет, чтобы я попал в ШИК не меньше нас с мамой.

Но работы, наверное, хранятся в каких-то специальных местах, потому что, сколько я ни шпионю, ни одной картины еще не увидел. Правда, случайно стал свидетелем того, как проводится занятие по рисованию с натуры в одном из корпусов, которые находятся в стороне от основного кампуса – одним боком он стоит среди старых-престарых деревьев. Убийственное чудо. Разве что-то может помешать мне посещать эти занятия? Тайно, ясное дело, устроившись возле открытого окна.

Так что вот я тут. До сих пор на обоих уроках на подиуме сидела настоящая живая голая девчонка с сиськами-бомбами. Мы делаем наброски на скорость, по три минуты на каждый. Это совершенно обалденно, даже с учетом того, что мне приходится вставать на цыпочки, чтобы посмотреть, а потом пригибаться и рисовать. Ну и что? Самое главное, что я слышу учителя и уже обучился новому способу держать уголь, и получается, как будто я рисую с двигателем.

Сегодня я прихожу раньше всех и жду начала урока, прижавшись спиной к теплой стене, солнце душит меня через просвет в деревьях. Я достаю из кармана черный камень. Почему тот пацан с крыши кинул мне его? И
Страница 15 из 21

почему он мне так улыбался? Злости я в этом не увидел, правда, показалось скорее… тут в мои мысли врывается звук, точно издаваемый человеком: хрустят ветки, кто-то идет.

Я уже был готов рвануть обратно в лес, но тут краем глаза заметил какое-то движение с другой стороны здания, а потом снова услышал хруст – шаги удалились. И там, где до этого ничего не было, теперь на земле лежит коричневая сумка. Странно. Я немного жду, потом крадусь на ту сторону, выглядываю из-за угла: никого. Я возвращаюсь к сумке, мечтая о рентгеновском зрении, затем сажусь и встряхиваю ее одной рукой. Там оказывается бутылка. Я достаю ее: в ней джин «Сапфир», бутылка наполовину полная. Чья-то заначка. Я быстренько засовываю бутылку обратно в сумку, ставлю ее на землю и возвращаюсь на свою сторону. Да вы что? Я не хочу, чтобы меня с этим поймали и занесли в список тех, кто никогда не попадет в ШИК.

Я заглядываю в окно и вижу, что все уже собрались. Учитель с белой бородой и надутым, как воздушный шар, животом, который ему приходится придерживать руками, стоит возле двери с кем-то из учеников. А остальные устанавливают альбомы на мольберты. И я снова оказался прав. В школе даже не приходится включать верхний свет. У всех учеников светящаяся кровь. Все они революционеры. Полный класс Пузырей. Тут ни одного гаденыша, ни одного говносерфингиста, ни одной осы.

Открывается занавеска, и из раздевалки выходит модель, высокий парень в голубом халате. Парень. Он снимает халат, вешает его на крючок и голый идет на подиум, вспрыгивает на ступеньку, едва не упав, как-то шутит, что все смеются. Но я его не слышу, настолько громко колотится в моей груди сердце. Он совершенно голый, девчонки настолько не раздевались. И в отличие от девчонок, которые сидели, прикрываясь ладошками, этот парень встает на платформе и кладет руки на бедра в вызывающей позе. Боже. У меня дыхание остановилось. Тут кто-то что-то говорит, я снова не слышу, но модель улыбается, и при этом все черты его лица хаотично смещаются, и оно приходит в такой беспорядок, равного которому я ни разу не видел. Оно словно отражается в разбитом зеркале. Ух ты.

Я ставлю альбом к стене, придерживая его правой рукой и коленкой. Когда левая рука наконец прекращает дрожать, я начинаю рисовать. Я не свожу с него глаз, не смотрю на то, что делаю. Я прорабатываю его тело, стараясь почувствовать каждую линию и изгиб, каждую мышцу и кость, и все его тело проделывает путь от моих глаз до моих пальцев. Голос учителя напоминает плеск волн о берег. Я ничего не слышу… пока не раздается голос модели. Я даже не понимаю, сколько времени прошло, десять минут или час. «Может, перерывчик?» – предлагает он. Я обращаю внимание на английский акцент. Он встряхивает рукой, затем ногами. И я тоже, поняв, что все затекло, что правую руку я уже не чувствую, а от того, что я сидел на одном колене, другое, которое упиралось в стену, уже болит и отваливается. Я наблюдаю за тем, как он уходит в раздевалку, слегка пошатываясь, и тут до меня доходит, что та коричневая сумка – его.

Минуту спустя этот парень, надев халат, лениво проходит через весь класс к двери – двигается он, как клей. Он, наверное, учится где-то тут неподалеку в колледже, учитель говорил такое о позировавшей девочке. Но он выглядит моложе, чем она. Я не сомневался, что он идет к сумке, даже прежде чем почуял запах сигаретного дыма и услышал шаги. Я думаю о том, чтобы удрать в лес, но не могу двинуться с места.

Он заходит за угол и тут же опускается на землю, съезжая спиной по стене. Меня, сидящего всего в нескольких метрах, он не замечает. Его синий халат сверкает на солнце, как у короля. Парень тушит сигарету об землю, а потом хватается руками за голову – погодите-ка, что-что? И тут я вижу. Вот это его настоящая поза, голова, обхваченная руками, и от него ко мне огромными прыжками скачет печаль.

(ПОРТРЕТ: Мальчик превращается в пыль.)

Он тянет руку к сумке, берет бутылку, снимает крышку, а потом начинает глотать с закрытыми глазами. Алкоголь однозначно не пьют так, словно это апельсиновый сок. Я понимаю, что мне не следует на это смотреть, понимаю, что сюда посторонним вход воспрещен. Но я совершенно не двигаюсь, мне страшно, что он меня учует и поймет, что его видели. Парень прижимает бутылку к лицу, словно компресс, проходит несколько секунд, он все еще сидит с закрытыми глазами, а солнце освещает его так, словно он избранный. Он делает очередной глоток, после чего открывает глаза и поворачивается в мою сторону.

Мои руки взлетают, чтобы закрыть меня от его взгляда, а он сам удивленно подскакивает:

– Блин! Откуда ты тут взялся?

Я никак не нахожу слов.

А он быстренько собирается.

– Блин, дружище, ты насмерть меня перепугал. – Тут он одновременно смеется и икает. Парень переводит взгляд с меня на стоящий у стены альбом, в котором находится его набросок. И закрывает бутылку крышкой. – Тебе что, язык кошка отгрызла? Хотя погоди… вы, американцы, вообще так говорите?

Я киваю.

– Ну хорошо. Буду знать. А то я тут всего несколько месяцев. – Он встает, держась за стену. – Дай посмотрю. – Он неровной походкой направляется ко мне. Вытаскивает сигарету из пачки, лежавшей в кармане халата, мнет. Печаль как будто вмиг вся испарилась. Тут я замечаю нечто особенное.

– У тебя разные глаза, – вырывается у меня. – Как у сибирской лайки!

– Офигеть! Он все же говорящий! – Парень опять улыбается так, что на его лице нарушается весь порядок. Закуривает, глубоко затягивается, а потом выпускает дым через нос, словно дракон. – Гетерохромия, – добавляет он, указывая на глаза, – боюсь, что в свое время меня за такое могли сжечь на костре с ведьмами. – Мне хочется ответить, что это сверхъестественно круто, но я, разумеется, молчу. Сейчас я могу думать лишь о том, что я видел его голым, я видел его. Щеки страшно горят, я изо всех сил надеюсь, что на вид они не настолько красные. Он кивком указывает на мой альбом: – Можно?

Я не уверен, что хочу ему показывать, волнуюсь.

– Давай, – говорит он, делая взмах рукой. Он говорит, как поет. Подавая ему альбом, я хочу объяснить, что рисовал в позе осьминога, потому что у меня нет с собой мольберта, что, делая набросок, не смотрел на лист и что я вообще ничего не умею. Что кровь у меня вовсе не светится. Но я все это проглатываю и молчу. – Ты молодец, – с энтузиазмом говорит парень. – Реально молодец! – Он как будто искренен. – На летний курс, значит, денег не хватило?

– Я тут не учусь.

– А надо бы, – отвечает он, отчего мои и без того разгоряченные щеки вспыхивают еще ярче. Он тушит сигарету о стену, извергая фонтан красных искр. Он явно не отсюда. Сейчас сезон огня. Все только и ждет повода вспыхнуть.

– Может, вытащу тебе мольберт на следующем перерыве. – Он придавливает свою сумку камнем. А потом поднимает руку и направляет на меня указательный палец. – Ты молчишь про меня, я молчу про тебя, – говорит он, как будто мы теперь союзники. Я киваю и улыбаюсь. Англичане совершенно не козлы! Я туда перееду. Уильям Блейк был англичанином. Фрэнсис самый-крутейший-блин-художник Бэкон тоже. Я смотрю ему вслед, и он удаляется с такой ленцой, что на это уходит целая вечность, мне хочется сказать ему что-нибудь еще, но не знаю что. Я успеваю кое-что придумать, прежде чем он сворачивает за
Страница 16 из 21

угол.

– А ты художник?

– Я просто худо, – отвечает он, держась за стену, чтобы не упасть. – Сраное худо. А художник ты, дружище. – И исчезает.

Я беру альбом и смотрю, как я его нарисовал, широкие плечи, тонкая талия, длинные ноги, полоска волос, спускающаяся от пупка все ниже, и ниже, и ниже. «Я сраное худо», – повторяю я вслух с его клокочущим акцентом, и у меня идет кругом голова. «Я сраный художник, дружище. Сраное худо». Я повторяю это еще несколько раз, все громче и громче, входя во вкус, потом вдруг понимаю, что разговариваю с английским акцентом с деревьями, и возвращаюсь на свое место.

Впоследствии он пару раз смотрит прямо на меня и подмигивает, потому что мы теперь сообщники! И на следующем перерыве он действительно вытаскивает мне мольберт плюс скамеечку для ног, чтобы мне было видно как следует. Я все это расставляю – и получается идеально. А потом прислоняюсь к стене рядом с ним, пока он пьет из своей бутылки и курит. Я ощущаю себя таким крутым, словно на мне солнечные очки, хотя на самом деле их нет. Мы приятели, нет, дружищи, только на этот раз он мне ничего не говорит, вообще ничего, а глаза затуманились и померкли. И кажется, что он тает, превращаясь в лужу.

– Ты в порядке? – спрашиваю я.

– Нет, – отвечает он. – Далеко не в порядке. – Потом бросает горящий окурок в сухую траву, встает и на заплетающихся ногах уходит, даже не обернувшись и не попрощавшись. Я топчу зажженный им пожар, пока все не затухает, и мне теперь настолько же мрачно, насколько раньше было восхитительно.

Со скамеечки я вижу все, даже ноги, так что дальнейшее я засвидетельствовал во всех подробностях. Учитель встречает модель возле двери и жестом велит ему выйти в коридор. Возвращается англичанин с опущенной головой. Он проходит через весь класс в раздевалку, а потом выходит, одетый и еще больше потерянный и далекий, чем на последнем перерыве. Выходя, он ни разу не смотрит ни на учеников, ни на меня.

Учитель объясняет, что этот парень был нетрезв и больше не будет работать в ШИКе моделью, что ШИК такого совершенно не потерпит, и так далее, и тому подобное. Нам он говорит дорисовывать по памяти. Я немного жду, на случай если англичанин вернется, хотя бы за своей бутылкой. Не дождавшись, прячу мольберт и скамеечку до следующего раза в кустах и направляюсь через лес домой.

Пройдя несколько шагов, я вижу пацана с крыши, он стоит у дерева и все так же улыбается и крутит на руке все ту же темно-зеленую шляпу. Его волосы – как костер белого света.

Я моргаю, потому что иногда мне мерещится всякое.

И еще моргаю. Но тут он заговаривает со мной, чтобы подтвердить свое существование.

– Как урок? – интересуется он, словно ничего особо странного в том, что он тут оказался, нет, как и ничего странного в том, что я рисую не в школе, а за ее стенами, а также ничего странного в том, что мы с ним даже не знаем друг друга, а улыбается он так, словно мы уже знакомы, и, что самое главное, ничего странного в том, что он за мной следил – ведь никакого другого объяснения тому, как он оказался тут, передо мной, нет. И он продолжает, словно прочитав мои мысли: – Да, чувак, я за тобой пошел, хотел посмотреть на лес, но я тут своими делами занимался. – Он показывает на чемодан с камнями. Он их коллекционирует? И носит с собой в чемодане? – Рюкзак с метеоритами еще не разбирал, – говорит он, и я киваю, словно это хоть что-то объясняет. Метеоры что, на земле, а не в небе? Я рассматриваю его поближе. Он чуть постарше меня, то есть как минимум выше и крупнее. Я вдруг понимаю, что не имею представления, каким цветом рисовать его глаза. Абсолютно. Сегодня определенно день людей с просто отличнейшими глазами. У него они настолько светлого карего оттенка, почти желтого, или, может, медного, и все испещрены зелеными точками. Но цвет виден только коротенькими вспышками, потому что он всегда щурится, на лице это смотрится классно. Может, все же не бенгальский тигр…

– Ты всегда так пялишься? – спрашивает он.

Я смущенно опускаю взгляд, я настоящий китовый долдон, шея у меня раскалилась и покалывает. Я начинаю собирать носком сосновые иголки в пирамидку.

– Хотя, наверное, ты просто так долго пялился на этого пьяного, что уже остановиться не можешь.

Я снова перевожу взгляд на него. Он что, все это время за мной следил? Пацан с любопытством смотрит на мой альбом.

– Он был голый? – На этих словах он так вдыхает, что у меня душа в пятки уходит. Я пытаюсь сохранить невозмутимое лицо. Он же видел, как я наблюдал за грузчиками, а потом пошел за мной досюда. Новый сосед бросает еще один взгляд на альбом. Что, хочет увидеть мои наброски голого англичанина? Думаю, да. Мне и самому этого хочется. Ужасно. Меня снова бросает в жар, и куда больше, чем раньше. Я нисколько не сомневаюсь, что меня угнали и что я сам собой больше не управляю. Это все его причудливый медный прищур. Он гипнотизирует меня взглядом. Тут сосед улыбается, но только половиной рта, и я замечаю у него щель между зубами, на его лице это смотрится невероятно круто. – Слушай, чувак, я просто не знаю, как добраться до дома, – говорит он со смехом. – Я пытался, но в итоге снова вышел сюда. И стал ждать, когда ты меня отведешь. – Он надевает шляпу.

Я показываю направление и заставляю свое угнанное тело шагать в нужную сторону. Новый сосед защелкивает свой чемодан с камнями, хватает его за ручку и идет за мной. По дороге я стараюсь не смотреть на него. Я хочу от него отделаться. Я думаю. Я смотрю строго на деревья. Деревья не страшные.

И молчат.

И не хотят, чтобы я показывал им обнаженные эскизы из своего альбома!

Дорога долгая и в основном в гору, и с каждой минутой из леса вытекает все больше дневного света. Пацан идет рядом со мной вприпрыжку, как будто у него в ногах пружины, даже несмотря на полный камней чемодан, который наверняка тяжелый, судя по тому, что он постоянно перекладывает его из одной руки в другую.

Какое-то время спустя деревья помогают мне вернуться в свою кожу.

Или, может, это он.

Потому что идти с ним даже не ужасно.

Возможно, вокруг него образовалась какая-то сфера спокойствия – или, может, он ее своим пальцем излучает – да, я уже расслабился, даже как-то сверхъестественно, как масло, которое не убрали в холодильник. Это предельно странно.

Парень время от времени останавливается, поднимает камни, осматривает их, а потом либо выбрасывает, либо кладет в карман толстовки, который уже начал провисать от тяжести. Когда он этим занимается, я стою рядом, хочу спросить, что он ищет. И почему он за мной шел. И про телескоп, и видны ли звезды днем. И откуда он, как его зовут, занимается ли он серфингом, сколько ему лет и в какую школу пойдет с осени. Я несколько раз пытаюсь сформулировать вопрос, чтобы прозвучало естественно, но всякий раз слова застревают где-то в горле и так и не выходят. В итоге я сдаюсь, достаю свои невидимые кисти и начинаю рисовать в уме. И тут до меня доходит, что камни, наверное, притягивают его к земле, и поэтому он и не поднимается в воздух…

Мы бесконечно долго идем по серым пепельным сумеркам, лес начинает засыпать: деревья укладываются рядом друг с дружкой, ручьи останавливаются, растения уходят обратно под землю, животные меняются местами с собственными тенями, а потом и мы тоже.

Когда мы выходим из
Страница 17 из 21

леса на улицу, он резко разворачивается.

– Вот блин! Я впервые в жизни столько прошел молча. Реально! Это как затаить дыхание! Я сам с собой соревновался. Ты всегда такой?

– Какой? – хрипло спрашиваю я.

– Чувак! – восклицает он. – Ты понимаешь, что это первое, что ты сказал? – Я не понимал. – Блин. Да ты как будда или типа того. У меня мама буддистка. Ездит на всякие практики молчания. Ей бы вместо этого с тобой походить. Да, это, конечно, не считая «Я сраный художник, я сраное худо, дружище». Эти последние слова он произносит с сильным английским акцентом, а потом начинает ржать.

Он слышал! Как я разговаривал с деревьями! У меня к голове прилило столько крови, что ее сейчас оторвет. Сосед неистово бурлит после нашего молчаливого путешествия, видно, что он много смеется, судя по тому, как легко это из него льется, он целиком начинает светиться, и хотя он ржет надо мной, мне от этого становится хорошо, я чувствую, что меня принимают, и у меня в голове тоже начинают подниматься пузырьки смеха. Ну, ведь было до жути потешно, когда я нес эту чушь как бы на английском сам с собой наедине, и тут он повторяет это снова с ужаснейшим акцентом: «Я сраный художник», а я продолжаю: «А я сраное худо, дружище», и тут что-то прорывается, и я начинаю открыто хохотать, он говорит это еще раз, и я тоже, и мы оба ржем, крючась от хохота, и проходит сто лет, прежде чем мы успокаиваемся, поскольку стоит одному немного отойти, второй говорит: «Я сраное худо, дружище», и все начинается заново.

Когда наконец мы приходим в себя, я понимаю, что даже не представляю, что произошло. Со мной такое впервые. Такое чувство, будто я только что летал или что-то вроде того.

Он показывает на альбом.

– Я так полагаю, ты только таким образом разговариваешь, да?

– Почти, – признаю я. Мы стоим под фонарем, и я пытаюсь не пялиться на нового знакомого, но это трудно. Мне бы хотелось, чтобы мир встал, как часы, и я мог бы смотреть на него, сколько захочу. Сейчас на его лице что-то происходит, что-то очень яркое силится выйти на поверхность – это как будто бы дамба пытается удержать стену света. Его душа, наверное, солнце. Я человека с солнцем на месте души вижу впервые.

Мне хочется сказать что-нибудь еще, чтобы он не ушел. Мне так хорошо, хорошо, блин.

– Я рисую в голове, – говорю я. – Всю дорогу этим занимался. – Раньше я об этом никому не рассказывал, даже Джуд, так что и не знаю, почему делюсь этим с ним. Прежде я никого в невидимый музей не впускал.

– И что ты рисовал?

– Тебя.

Удивление широко распахивает ему глаза. Зря я это сказал. Но я и не собирался, само вырвалось. Воздух захрустел, улыбка у него пропала. Всего в нескольких метрах стоит мой дом-маяк. И даже не осознав импульса, я рванул через дорогу с противным чувством в животе, как будто я все испортил – этот последний штрих, который всегда уродует картину. Наверное, завтра он вместе с Фраем попробует скинуть меня с обрыва. Возьмет эти свои камни и…

Долетев до ступенек, я слышу:

– И как я получился? – В голосе любопытство и ни капли гад кости.

Я разворачиваюсь. Он вышел из света. Я вижу лишь тень-силуэт на дороге. Вот как он получился: взлетел высоко в воздух над спящим лесом, а зеленая шляпа зависла в нескольких десятках сантиметров над головой. В руке открытый чемодан, из которого насыпало целое небо звезд.

Но рассказать этого я ему не могу – как? – так что я опять разворачиваюсь, вспрыгиваю по лестнице, открываю дверь и вхожу в дом, больше не оглядываясь.

На следующее утро Джуд из коридора выкрикивает мое имя, и это означает, что через миг она ворвется в мою комнату. Я переворачиваю страницу альбома, не хочу, чтобы она видела, над чем я работаю: это третья версия нашего нового соседа с медными глазами, который коллекционирует камни, смотрит на звезды, бесконтрольно хохочет и летает в небе в зеленой шляпе и с чемоданом, полным звезд. Мне наконец удалось подобрать идеальный цвет для глаз и нарисовать верный прищур. Я так обрадовался, когда попал в точку, что мне пришлось ходить вокруг стула минут пятьдесят, прежде чем я смог успокоиться.

Я беру пастель и делаю вид, что работаю над портретом голого англичанина, который закончил еще вчера вечером. Я сделал его в стиле кубизм, чтобы лицо стало еще больше похоже на отражение в расколотом зеркале. Джуд входит неровной походкой – она на высоких каблуках и в крошечном голубом платьице. Они с мамой теперь постоянно ссорятся из-за того, что она на себя надевает – почти ничего. Волосы вьются, как змеи, и покачиваются. Когда они такие мокрые, обычно с нее слетает пушистость и сказочность, и она кажется более обычной, более похожей на остальных, но не сегодня. На лице у нее много косметики. На эту тему они тоже ругаются. Как и из-за того, что она возвращается позже означенного времени, огрызается, хлопает дверьми, переписывается с мальчиками, которые учатся не в нашей школе, катается на досках с говносерфингистами старше ее, прыгает с Обрыва мертвеца – самого высокого и страшного на нашей горе, практически каждую ночь отпрашивается ночевать к какой-нибудь из ос, тратит деньги на какую-то помаду с названием «Точка кипения», сбегает из дома через окно. В общем, из-за всего. Моего мнения никто не спрашивает, но мне кажется, что сестра превратилась в ВельзеДжуд и хочет целоваться со всеми пацанами Лост-коува потому, что мама в тот день, когда мы первый раз пошли в музей, забыла посмотреть ее альбом.

И потому, что мы ее оставили. На выставке Джексона Поллока. Мы с мамой целую вечность простояли перед картиной «Один: номер 31» – потому что ну блин! – и когда вышли из музея, на нас еще светилась паутина краски Поллока, как и на всех прохожих, и на зданиях, и в нашем бесконечном обсуждении его техники в машине, так что только на середине моста мы заметили, что Джуд с нами нет.

«О боже, о боже, о боже», – повторяла мама, пока мы на всех парах летели обратно. У меня все органы из тела повылетали. Когда мы с визгом затормозили у музея, Джуд сидела на бордюре, уткнувшись головой в коленки. Выглядела она, как смятый кусок бумаги.

Правда, по-моему, мы с мамой просто перестали ее замечать, когда ходили куда-то втроем.

Она принесла с собой коробку и поставила ее на кровать, а я сидел за столом. Джуд остановилась у меня за спиной и стала смотреть через плечо. Мне на шею падает мокрая веревка волос. Я смахиваю.

С листа на нас пристально смотрит голый англичанин. Я хотел поймать его взбудораженный шизофренический вид, пока он не сменился страданием, поэтому рисунок получился более абстрактным, чем обычно. Он, возможно, сам себя не узнал бы, но вышло что надо.

– Кто это? – интересуется сестра.

– Никто.

– Нет, правда, кто? – не сдается она.

– Да я его выдумал, – я смахиваю с себя очередной мокрый беличий хвост ее волос.

– Не-а. Он настоящий. Я же вижу, что ты врешь.

– Не вру, Джуд. Клянусь. – Я не хочу ей говорить. Не хочу, чтобы она что-нибудь подумала. А что, если она тоже начнет тайком бегать учиться в ШИКе?

Она заходит сбоку, наклоняется, чтобы рассмотреть получше.

– Жаль, что ненастоящий. Он та-а-ак круто смотрится. Такой… Не знаю… Есть в нем что-то… – Это удивительно. Она последнее время больше так на мои работы не реагирует. Теперь у Джуд обычно такое лицо, будто у нее какашка во
Страница 18 из 21

рту. Она складывает руки на груди, на которой выросли огромные сиськи, и это напоминает столкновение титанов. – Можно мне его взять?

Это меня вообще шокирует. Сестра впервые попросила у меня рисунок. А я не большой любитель их отдавать.

– За солнце, звезды, океаны и все деревья я готов подумать, – отвечаю я, будучи уверен, что она ни за что не согласится. Джуд знает, как сильно я хочу солнце с деревьями. Мы с ней делим мир с пяти лет. И я сейчас круто ее уделываю – я впервые близок к мировому господству.

– Ты шутишь? – говорит она, распрямляясь. Меня бесит, что она так растет. Словно ее вытягивают по ночам. – Ноа, у меня же тогда ничего, кроме цветов, не останется.

Ну и ладно, думаю я. Она никогда не согласится. Все решено, но нет.

Джуд протягивает руку, берет альбом и смотрит на портрет, словно ждет, что англичанин с ней заговорит.

– Ладно, – говорит она. – Деревья, звезды, океаны. Пусть.

– Джуд, и солнце.

– Ладно. – Она меня совершенно удивляет. – Я отдам тебе солнце.

– У меня же теперь почти все! – отвечаю я. – Ты спятила!

– Зато у меня есть он. – Она аккуратно вырывает лист из альбома, к счастью, не замечая, что под ним, уходит с ним к кровати и садится.

– А ты нового соседа видел? – интересуется Джуд. – Он совсем звезданутый.

Я опускаю взгляд в альбом, из которого этот звезданутый рвется в комнату буйством красок.

– Он носит зеленую шляпу с пером. Какой отстой, – говорит она и мерзко жужжаще смеется, недавно так начала, – ага, он даже страннее тебя. – На этом она смолкает. Я жду, когда она из этой осы опять превратится в мою сестру, в такую, какой была раньше. – Ну, ладно, наверное, не страннее тебя.

Я разворачиваюсь. У нее на лбу взад-вперед качаются антенны. Она сейчас зажалит меня до смерти.

– Страннее тебя не бывает.

Я видел в одной передаче, что малазийские муравьи, почуяв угрозу, самовозгораются. Они выжидают, когда враг (например, оса) подберется достаточно близко, и взрываются ядовитой бомбой.

– Ноа, ну я не знаю. Бззз. Бззз. Бззз.

Вот разошлась. Я начинаю обратный отсчет, чтобы взорваться. Десять, девять, восемь, семь…

– Тебе вот обязательно, бззз, бззз, бззз, быть таким — все время? Это… – Она не заканчивает.

– Что? – уточняю я, ломая пастель напополам, словно чью-то шею.

Сестра вскидывает руки:

– Мне за тебя неловко, ясно?

– Я хотя бы не изменил себе.

– И что это означает? – Она еще больше уходит в оборону. – Со мной все нормально. Ничего плохого нет в том, чтобы завести друзей. Помимо тебя.

– У меня тоже есть другие друзья, – отвечаю я, глядя в альбом.

– Да, и кто же? С кем ты дружишь? Воображаемые не в счет. И нарисованные.

Шесть, пять, четыре… чего я не знаю, так это умирают ли малазийские муравьи сами в процессе уничтожения врагов.

– Ну, например с новым соседом, – говорю я, засовываю руку в карман и сжимаю в пальцах его камень. – И он нормальный! – Хотя нет, конечно. У него полон чемодан камней.

– С ним? Ну конечно, – отвечает сестра. – И как его зовут, этого твоего друга?

С этим проблемка.

– Так я и думала, – бросает Джуд.

Я ее не выношу. У меня на нее аллергия. Я смотрю на висящую на стене передо мной репродукцию Шагала и пытаюсь занырнуть в этот завихряющийся сон. А реальная жизнь отстой. У меня аллергия и на нее тоже. Когда мы хохотали с новым соседом, на реальную жизнь это не было похоже. Нисколечко. Раньше общение с Джуд реальную жизнь тоже не напоминало. А теперь это все равно что тебя душат и заставляют пить из сортира. Секунду спустя она снова начинает резким напряженным голосом: – А чего ты ждал? Мне надо было новых друзей заводить. А ты зарылся в нору и рисуешь свою ерунду, и бредишь с мамой этой идиотской школой.

Рисую ерунду?

Ну, ладно. Три, два, один: я взрываюсь единственным имеющимся у меня вариантом.

– Джуд, ты просто завидуешь. Ты теперь просто постоянно завидуешь.

Я резким движением перелистываю страницу альбома, беру карандаш и начинаю (ПОРТРЕТ: Сестра-оса.), нет (ПОРТРЕТ: Сестра-паучиха.), да, так-то лучше, ядовитая и бегающая в темноте на восьми волосатых ножках.

Когда тишина почти сломала мне уши, я поворачиваюсь к ней. Ее огромные голубые глаза смотрят на меня, сверкая. Вся осиность из нее вылетела. И паука в ней нет.

Я кладу карандаш.

И она говорит настолько тихо, что я едва разбираю слова.

– Она моя мама тоже. Ты что, не можешь поделиться?

Вина, как удар с ноги в живот. Я снова поворачиваюсь к Шагалу и умоляю его засосать меня, ну пожалуйста, и тут в дверном проеме появляется папа. Полотенце на шее, голая загорелая грудь. Волосы у него тоже мокрые – наверное, они с Джуд плавали вместе. Они теперь всё вместе делают.

Он вопросительно склоняет голову, словно видит, что по комнате разбросаны конечности и кишки насекомых.

– Ребята, у вас тут все нормально?

Мы оба киваем. Папа упирается руками в проем, занимая его весь, заполняя все континентальные штаты Америки. Как так выходит, что я одновременно его ненавижу и хочу быть таким же?

Хотя я не всегда мечтал о том, чтобы на него рухнул дом. В детстве мы с Джуд сидели на пляже, как два утенка, как два его утенка, и ждали, и ждали, когда он наплавается и выйдет из белой пены, словно Посейдон. И папа наконец представал перед нами, колосс, затмевающий солнце, и встряхивал головой, и капли океана падали на нас соленым дождем. Сначала он протягивал руки ко мне, сажал на плечо, а потом вздымал на другое Джуд. И нес нас так вверх на гору, и все остальные детишки на пляже со своими крошечными папашами теряли рассудок от зависти.

Но это было до того, как он понял, какой я. Это случилось в тот день, когда он развернулся на 180 градусов и, вместо того чтобы отправиться наверх, усадил нас обоих на плечи и пошел обратно в океан. Он оказался злым, с барашками, волны били нас, налетая со всех сторон, а мы заходили все глубже и глубже. Папа надежно обхватывал меня рукой, и я за нее держался, ощущая себя в безопасности, поскольку он же большой и сильный, и именно этой рукой каждое утро поднимал солнце вверх, а по вечерам опускал вниз.

Он велел нам прыгать.

Я сначала подумал, что ослышался, но Джуд с радостным воплем взлетела с полки его плеча в воздух, всю дорогу улыбаясь, как полоумная, пока ее не поглотил океан, и она все так же улыбалась, когда вынырнула на поверхность, как счастливое яблочко, бултыхая ногами, помня все, чему нас учили на уроках плавания, а я, почувствовав, как папина рука меня отпустила, стал цепляться за его голову, волосы, ухо, хватался за его скользкую спину, но никак не мог удержаться.

– Ноа, этот мир таков, что ты в нем либо выплываешь, либо идешь ко дну, – очень серьезно сказал папа, после чего его рука, которая до того была мне ремнем безопасности, стала резинкой рогатки, швырнувшей меня в воду.

И я пошел ко дну.

Прямо.

До.

Самого.

Низа.

(АВТОПОРТРЕТ: Ноа и морские огурцы.)

Тем же вечером состоялся первый разговор про сломанный зонтик. Даже когда страшно, надо быть смелым, так полагается мужчине. За ним последовали и другие: надо держаться молодцом, сидеть с прямой спиной, твердо стоять на ногах, драться во всю мочь, играть в мяч, смотреть мне в глаза, думать, прежде чем говорить. Если бы вы с Джуд не были близнецами, я бы подумал, что ты появился в результате этого, как его там. Если бы не Джуд, тебя бы
Страница 19 из 21

перемололи в фарш на футбольном поле. Если бы не Джуд. Если бы не Джуд. Тебе не стыдно, что тебя защищает девочка? Тебе не стыдно, что тебя никто не хочет брать в команду? Не стыдно, Ноа? Нет? Нет?

Хватит уже. Заткнись! Стыдно.

Тебе обязательно все время быть таким, Ноа?

Они теперь команда, а не я с Джуд. Это ужасно. Почему я тогда должен мамой делиться?

– Сегодня после обеда обязательно, – говорит Джуд папе. Он улыбается ей так, словно видит радугу, а потом шагает в мою сторону, фи фай фо фам, и нежно треплет меня по голове, от чего у меня случается сотрясение мозга.

На улице орет Провидец.

– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф?

Папа изображает, как придушил бы его голыми руками, а потом обращается ко мне:

– Что у тебя за стрижка? Ты как прерафаэлит с этими темными длинными локонами.

Мама настолько заразительна, что даже папа, хоть и гад, но довольно много знает об искусстве, по крайней мере достаточно, чтобы меня унижать.

– Я люблю прерафаэлитов, – бормочу я.

– Любить стиль – это одно, а становиться для него моделью – другое, не думаешь, шеф? – Он снова проводит рукой по моей голове, и у меня снова сотрясение.

Когда он уходит, вступается Джуд.

– А мне нравится, что у тебя волосы длинные. – И почему-то после этого по всем нашим разборкам и моим злым тараканьим мыслям как пылесосом прошли. А она робко, но радостно предлагает: – Хочешь поиграть?

Я поворачиваюсь, вспоминая, что нас с ней сделали вместе, клеточка к клеточке. Мы были вместе, даже когда у нас не выросло еще ни глаз, ни рук. Даже до того, как к нам пришла душа.

– Во что?

– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф? – снова встревоженно и требовательно спрашивает попугай.

Джуд высовывается из окна, возле которого стоит кровать, и орет:

– Извини, Провидец, но никому это не ведомо! – А я и не знал, что сестра с ним тоже разговаривает. Я улыбаюсь. – Я нашла в бабушкиной комнате «говорящую доску», – продолжает она. – Мы с ней играли один раз. Ей можно задавать вопросы, а она передаст ответы.

– От кого? – интересуюсь я, хотя, кажется, я видел эту игру как-то в кино.

– Ну, от духов, – улыбается Джуд и преувеличенно делает бровями вверх-вниз, вверх-вниз. Мои губы искривляются в улыбке. Я до жути хочу снова попасть с Джуд в одну команду! Хочу, чтобы все у нас стало, как раньше.

– Ладно, – соглашаюсь я.

Ее лицо начинает светиться.

– Пойдем.

И как будто всех наших ужасных глупых неприятных разговоров и не было, словно мы и не ссорились. Как все так быстро меняется?

Джуд объясняет мне, что делать, как легонько придерживать стрелку, чтобы ее могла водить рука духа, указывая на буквы или на «да» и «нет».

– Я сейчас задам вопрос, – объявляет она, закрывая глаза, и разводит руки, словно ее сейчас распнут на кресте.

Я смеюсь:

– И я еще звезданутый, да?

Джуд открывает глаза:

– Но так надо, честно. Меня бабушка научила, – и опять закрывает. – Ладно, духи, вот вам мой вопрос: М меня любит?

– М – это кто? – спрашиваю я.

– Кое-кто.

– Майкл Стайн?

– Фу, нет, конечно!

– Но только не Макс Фракер!

– Боже, нет, конечно!

– Так кто же?

– Ноа, духи не придут, если будешь перебивать. Я не скажу, кто это.

– Ладно.

Она разводит руки и снова обращается к духам с вопросом, а потом кладет ладони на стрелку.

Я тоже. Стрелка прямой наводкой едет к «нет». И я нисколько не сомневаюсь, что это я ее туда толкнул.

– Ты жульничаешь! – вскрикивает сестра.

В следующий раз я не жульничаю, но все равно она ползет туда же.

Джуд страшно обескуражена.

– Давай еще раз попробуем.

На этот раз я уже не сомневаюсь, что это она ведет стрелку к «да».

– Теперь ты жульничаешь, – говорю я.

– Ладно, еще раз.

Показывает «нет».

– Последняя попытка, – не сдается сестра.

Показывает «нет».

Джуд вздыхает.

– Ладно, твой вопрос.

Я закрываю глаза и спрашиваю про себя: Примут ли меня в ШИК?

– Вслух, – недовольно командует она.

– Почему?

– Потому что духи мысли не читают.

– А ты откуда знаешь?

– Знаю. Давай. И про руки не забудь.

– Хорошо. – Я развожу руки, словно на кресте теперь я, и спрашиваю: – Примут ли меня в ШИК?

– Зря только время тратить на такой вопрос. Конечно, примут.

– Я хочу знать наверняка.

Я задаю свой вопрос десять раз. И каждый раз стрелка идет на «нет». В итоге Джуд переворачивает доску.

– Глупость какая, – говорит сестра, но я знаю, что она сама в это не верит. М ее не любит, а я не попаду в ШИК.

– Давай спросим, возьмут ли тебя, – предлагаю я.

– Это тупость. Точно нет. Вообще фиг знает, буду ли я пробовать? Я хочу в Рузвельт со всеми. У них там бассейн.

– Давай, – настаиваю я.

И доска говорит «да».

И еще раз.

И еще.

И еще.

Проснувшись, я не могу пролежать больше ни минуты и, наскоро одевшись, лезу на крышу посмотреть, там ли новый сосед. Его нет, что не особо-то удивительно, поскольку нет даже шести утра, едва рассвело, но пока я крутился в кровати, как рыба на берегу, я все время думал о том, что он тоже не спит, вышел на крышу и мечет пальцами электрические разряды, которые через потолок проникают в меня, и у меня из-за этого бессонница. Но я ошибаюсь. Тут только я и тускнеющая глупая луна да крикливые чайки, слетевшиеся в Лост-коув со всех краев, чтобы дать на рассвете концерт. Я впервые так рано вышел на улицу, раньше я и не знал, что они такие громкие. Тут так страшно, думаю я, осматривая собравшихся в кучу серых стариков, притворяющихся деревьями.

Я сажусь, открываю чистый лист в альбоме и начинаю рисовать, но не могу сосредоточиться, даже линию не удается нормально провести. Это все из-за этой игры с предсказаниями. А если Джуд правда возьмут в ШИК, а меня нет? И мне придется идти в Рузвельт с тремя тысячами клонами отстойного Франклина Фрая? Что, если я паршиво рисую? А мама с мистером Грейди просто меня жалеют? Потому что им за меня неловко, как говорит Джуд? И как считает папа. Я роняю голову на руки, ощущая на ладонях жар от щек, и заново переживаю случившееся прошлой зимой в лесу с Фраем и Зефиром.

(АВТОПОРТРЕТ, СЕРИЯ: Сломанный зонтик № 88.)

Я поднимаю голову и проверяю, не появился ли сосед на крыше. А что, если он догадается, какой я? Сквозь меня дует холодный ветер, как будто я пустая комната, и я вдруг точно знаю, что все будет ужасно и я обречен; и не только я, весь этот мрачный червивый серый мир – тоже.

Я ложусь на спину, вытягиваю руки как можно шире и шепчу: «Помогите».

Через какое-то время меня будит звук открывающегося гаража. Я поднимаюсь на локтях. Небо стало голубым – небесно-голубым, океан голубее – лазоревый, деревья – завихрения всевозможнейших земных зеленых оттенков, и все полито ярким и густым яично-желтым. Потрясающе. Судный день однозначно отменили.

(ПЕЙЗАЖ: Когда Господь выходит за контуры.)

Я сажусь и замечаю, какой открылся гараж – его.

Через несколько секунд, которые для меня растягиваются на несколько лет, он курсирует по подъездной дорожке. На груди у него висит черный типа рюкзачок. С метеоритами? У него рюкзак метеоритов. И он носит с собой куски галактики. Бог ты мой! Я хочу, чтобы лопнул поднимающий меня в воздух шарик, убеждая себя, что не надо так радоваться парню, с которым познакомился только вчера. Даже если у него при себе галактика!

(АВТОПОРТРЕТ: Последний взгляд на мальчика с шариком, которого уносит
Страница 20 из 21

через Тихий океан на запад.)

Сосед переходит через дорогу и останавливается в том месте, где у нас вчера случился приступ смеха, и после короткой паузы разворачивается и смотрит прямо на меня, словно всю дорогу знал, что я тут, и знает, что я жду его с самого рассвета. Наши глаза встречаются, по моему позвоночнику вверх бежит ток. Я почти уверен, что он телепатирует мне идти за ним. Через минуту после такого мысленного слияния, какое у меня до этого бывало только с Джуд, он поворачивается к роще.

Я хотел бы пойти за ним. Очень, реально хотел бы, просто ужасно, но я не могу – ноги приклеились к крыше. Почему? Что тут такого? Он же вчера со мной до самого ШИКа дошел! Люди знакомятся. Все дружат. И я тоже могу. То есть мы же уже подружились – мы хохотали с ним, как гиены. Хорошо. Я пойду. Бросаю альбом в рюкзак, спускаюсь по лестнице и бегу в сторону тропинки.

Но его на ней не оказывается. Я прислушиваюсь к звуку шагов, но ничего не слышу, только сердце молотом стучит в ушах. Я иду дальше, и после первого поворота вижу, что он стоит на коленях, склонившись над землей. При этом держит что-то в руке и рассматривает через лупу. Как будто в сортир окунается. Я не знаю, что ему сказать. Не знаю, что делать с руками. Мне надо вернуться домой. Немедленно. Я начинаю потихоньку пятиться, и тут сосед поворачивается и смотрит на меня.

– А, привет, – говорит он небрежно, встает и бросает то, что держал, на землю. В большинстве случаев во время следующей встречи люди выглядят не так, какими ты их запомнил. Но не он. Он светится точно так же, как и в моем воображении. Он просто праздник света. И он идет ко мне.

– Я леса не знаю. Может… – Он не договаривает, легонько улыбается. Этот пацан просто не поганец. – Как, кстати, тебя зовут? – Он стоит так близко, что можно дотронуться, можно пересчитать веснушки. У меня проблема с руками. Как так выходит, что все остальные, кроме меня, знают, что с ними делать? Карманы, с облегчением вспоминаю я, карманы, обожаю карманы! Я прячу руки, избегая смотреть ему в глаза. Они у него такие! Если на что-то обязательно смотреть, пусть это будет рот.

А он не сводит с меня взгляда. Я это знаю даже при том, что все свое внимание сосредоточил на его губах. Он меня о чем-то спросил? Кажется, да. Мой ай-кью резко пошел вниз.

– Я, пожалуй, и сам угадаю, – говорит он. – Наверное, Ван, хотя нет, точно, Майлз, да, ты выглядишь совершенно как Майлз.

– Ноа, – выпаливаю я, как будто эта информация только что поступила мне в голову. – Я Ноа. Ноа Свитвайн. – О господи. Боже. Долдон.

– Точно?

– Ага, однозначно, – отвечаю я весело и звездануто. Руки мои теперь в настоящей западне. Карманы – это тюрьмы для рук. Я их высвобождаю и хлопаю ими, как цимбалами. Блин. – А тебя как? – обращаюсь я к его губам, вспоминая, что и у него наверняка тоже есть имя, хотя мои умственные способности уже приравниваются к овощным.

– Брайен, – говорит он просто, потому что он-то не сломанный.

Смотреть на его губы тоже оказалось плохой идеей, особенно когда он говорит. Его язык вновь и вновь возвращается в это пространство между передними зубами. Лучше переведу взгляд вон на то дерево.

– Сколько тебе лет? – спрашиваю я у дерева.

– Четырнадцать. А тебе?

– Тоже, – говорю я. Ой-ой.

Брайен кивает, он мне поверил, ну разумеется, с чего бы мне лгать? Да я понятия не имею!

– Я в пансионе учусь, – говорит он. – Следующий год у меня последний. – Наверное, он заметил, с каким недоумением я смотрю на дерево, так что добавил: – Я подготовительный класс пропустил.

– А я хожу в Школу искусств Калифорнии. – Эти слова просто рвутся изо рта без моего одобрения.

Я тайком бросаю взгляд на него. У Брайена бровь ползет вверх, и тут я вспоминаю – там, блин, почти на каждом углу написано: «Школа искусств Калифорнии». А он видел меня за окном здания, а не в нем самом. И наверняка слышал, как я признался англичанину, что не учусь там.

У меня два варианта: либо бежать домой и потом два месяца не выходить из дома, пока он не уедет в свой пансион, либо…

– На самом деле я там не учусь, – признаюсь я дереву, мне уже всерьез страшно смотреть на Брайена. – Пока, по крайней мере. Но я хочу поступить. Ужасно. Я только об этом и думаю, и мне еще тринадцать. Почти четырнадцать. Ну, через пять месяцев будет. Двадцать первого ноября. В этот день родился художник Магритт. Это он нарисовал картину, на которой мужик с яблоком перед лицом. Ты наверняка видел. А на другой у него птичья клетка вместо тела. Он нереально крутой и своеобразный. А… а на одной еще летит птица, и облака внутри нее, а не снаружи. Просто потрясно… – Я останавливаюсь – тпру-у!.. – а то я могу продолжать бесконечно. Внезапно я даже не могу вспомнить ни одной такой картины, которую мне не хотелось бы описать этому дубу в мельчайших подробностях.

Я потихонечку поворачиваюсь к Брайену, а он уставился на меня, сощурившись, и ничего не говорит. Почему он молчит? Может, все слова израсходовал? Может, он сильно взбесился, что я наврал, а потом отоврал назад, а потом начал эту психопатическую лекцию об истории искусств? И чего я на крыше не остался? Мне надо присесть. Дружить чудовищно непросто. Я сглатываю раз сто.

В итоге он просто пожимает плечами.

– Круто. – И его губы выгибаются в полуулыбке. – Ты, блин, сраное худо, чувак, – добавляет он с английским акцентом.

– Да не говори.

Потом мы встречаемся глазами и одновременно взрываемся, словно состоим из одного воздуха.

Потом и лес, который до этого держался в сторонке, к нам присоединяется. Я глубоко вдыхаю сосны и эвкалипты, слышу пересмешников и чаек и шум прибоя вдалеке. Всего в паре метров от Брайена, который сидит и роется в своей сумке с метеоритами, я вижу трех оленей, которые щиплют травку.

– Тут водятся горные львы, – сообщаю я. – Они спят на деревьях.

– Круто, – говорит он, – ты видел?

– Нет, но видел рысь. Два раза.

– А я медведя, – негромко бормочет он в рюкзак. Что он там ищет?

– Медведя! Ого. Я их люблю. Черного или бурого?

– Черного, – отвечает он. – Это была медведица с двумя медвежатами. В Йосемити.

Мне хочется знать об этом все, и я готов забросать его вопросами, мне интересно, любит ли он животных, как и я, но он как будто нашел, что искал. Брайен держит в руках обычный на вид камень. Выражение лица у него такое, словно он показывает мне плащеносную ящерицу или морского конька-тряпичника, а не обычный невзрачный кусок не пойми чего.

– Смотри, – говорит Брайен и кладет его мне в руку. Камень такой тяжелый, что у меня ладонь провисает в запястье. Приходится подставить вторую, чтобы не уронить. – Вот это точно он. Намагниченный никель – взорвавшаяся звезда. – Он показывает на мой рюкзак, из которого торчит альбом. – Можешь нарисовать.

Я смотрю на черную глыбу, лежащую на ладони, – это звезда? Мне кажется, что я и придумать не могу более скучного объекта для рисования, но все же говорю:

– Ага, конечно.

– Отлично. – Он снова отворачивается. А я стою со звездой в руке, не зная, что с ней делать, пока он не поворачивается ко мне обратно и не спрашивает: – Ты идешь или как? Я для тебя специально еще одну лупу взял.

У меня почва уходит из-под ног. Брайен знал, что я с ним пойду, даже до того, как вышел из дома. Знал. И я знал. Мы оба знали.

(АВТОПОРТРЕТ: Я стою на
Страница 21 из 21

собственной голове!) Он достает из заднего кармана вторую лупу и протягивает мне.

– Супер, – говорю я, догоняю его и берусь за ручку.

– Ты в альбоме можешь и классификацию вести, – продолжает он. – Или рисовать, что найдем. Это будет прямо вселенски.

– А что мы ищем? – спрашиваю я.

– Космический мусор, – отвечает он так, будто это очевидно. – Небо постоянно на нас осыпается. Постоянно. Вот увидишь. А люди и не представляют.

Да, люди не представляют, потому что они не такие революционеры, как мы.

Тем не менее за несколько часов мы не нашли ни одного метеорита, ни единого куска космического мусора, но мне совершенно на это плевать. Вместо классификации, что бы под ней ни подразумевалось, я почти все утро проползал на брюхе, разглядывая через лупу слизняков и жуков, а Брайен тем временем забивал мою голову своей межгалактической тарабарщиной, крутясь рядом и прочищая весь лес своими магнитными граблями – да-да, магнитными граблями, которые он изготовил сам. Самый крутой чувак на свете.

И он явно не отсюда, тут сомнений нет. Не из другой реальности, как мама, но, наверное, с какой-нибудь экзопланеты (я это слово только что выучил) с шестью солнцами. Это все объясняет: и телескоп, и неистовый поиск осколков родины, и эйнштейновы речи про красных гигантов и белых и желтых карликов (!!!) – их я сразу же принялся рисовать; я молчу про его гипнотический взгляд и как он заставляет меня смеяться, словно я из тех, кому кожа по размеру, у кого куча друзей и кто точно знает, куда вставлять слова типа «чувак» и «бро». Также: Сфера спокойствия реальная. Рядом с ним отдыхают колибри. Фрукты падают с деревьев прямо в его открытые ладони. Уж не говоря про то, как перед ним склоняются калифорнийские мамонтовые деревья, думаю я, задрав голову. И я тоже. Я раньше никогда в жизни не был так расслаблен. Я постоянно забываю о собственном теле, и приходится за ним возвращаться.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=21605612&lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

Цитируется в переводе Сергея Сухарева.

2

Ничего (исп.).

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.