Режим чтения
Скачать книгу

Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки читать онлайн - Илья Ильф

Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки

Илья Ильф

Вечные спутники

В эту книгу вошло практически все, что написал Илья Ильф один, без участия своего соавтора и друга Евгения Петрова. Рассказы, очерки, фельетоны датируются 1923–1930 годами – периодом между приездом Ильфа из Одессы в Москву и тем временем, когда творческий тандем окончательно сформировался и две его равноправные половины перестали писать по отдельности. Сочинения расположены в книге в хронологическом порядке, и внимательный читатель увидит, как совершенствуется язык Ильфа, как оттачивается сатирическое перо, как в конце концов выкристаллизовывается выразительный, остроумный, лаконичный стиль. При этом даже в самых ранних фельетонах встречаются выражения, образы, фразы, которые позже, ограненные иным контекстом, пойдут в народ со страниц знаменитых романов Ильфа и Петрова.

Илья Ильф

Записки провинциала. Фельетоны, рассказы, очерки

Рыболов стеклянного батальона

– Посмотрел я на эту рыбу…

Человеку, который это говорил, было тридцать лет. А мы валялись по углам вагона и старались не слушать.

– После рыбы хорошо пить чай, – продолжал голос.

Мы – это первый взвод батальона. Никому не было известно, какого полка мы батальон. Числом мы тоже подходили: всего шестьдесят человек. Но нас называли батальоном.

– Стеклянный батальон! – сказал комендант Гранитной станции, когда нас увидел.

– Рвань! – добавил комендант. – Я думал, хороших ребят пришлют, а они все в очках!

Мы остались на охране Гранитной. Потом комендант переменил свое мнение, но кличка пошла в ход, и мы так и остались стеклянным батальоном.

– Посмотрел я на эту рыбу…

Никто даже не шевельнулся. От пылающего асфальтового перрона, шатаясь, брел ветер. Горячий воздух сыпался, как песок.

Это был девятнадцатый год.

Я поднялся и вышел. Лебедь пошел за мной. Это он рассказывал про рыбу. Он всегда говорил о ней. Далась ему эта рыба.

Я пошел на станцию. Лебедь двинулся в противоположную сторону, и я знал, куда он идет.

Было очень скучно и очень жарко. Охрана станции – дело простое, а газеты не приходили уже вторую неделю.

Разгоряченный асфальт обжигал подошвы, с неба, треща и всё разрушая, сыпалась жара.

У стенки, в тени, где стоял накрытый гимнастеркой пулемет, я обернулся. Лебедь был уже далеко. Виднелась только его плывущая в пшенице голова.

– Куда пошел? – закричал я.

Голова обернулась, что?то прокричала и унеслась дальше. Впрочем, я знал, куда пошел Лебедь.

Ему было идти версты полторы. До пруда. Там он удил рыбу, о которой говорил.

– Всё к ней ходит? – спросил пулеметчик, зевая.

– Ходит, – сказал я. – А что слышно?

– Да ничего. Мохна, говорят, у Татарки стоит. Врут. Чего ему сюда идти? Не его район! А насчет рыбы Лебедь, конечно, запарился. Мне стрелочник говорил. Никогда ее там не водилось.

Я ушел.

История рыбы такая. Видел ее в этом пруду один только Лебедь.

– Длинная и толстая. Вроде щуки.

Смеялись над ним сильно. Ну, откуда же в пересохшей луже рыба? Дела нет, скучно – и пошел смех, один раз вечером даже спектакль об этом устроили.

Первый акт. Сидит Лебедь и свою любовь к рыбе доказывает. Второй акт. Рыба свою любовь к Лебедю доказывает. Третий акт. Показывают ребенка грудного, который от этих доказательств произошел.

Совсем не остроумно. Ребенка у сторожихи одалживали. Очень скучно уж было и жарко.

Однако Лебедя этим довели до каления. Сидит и только об одном:

– Посмотрел я на эту рыбу…

Просто бред. Поклялся Лебедь, что эту рыбу поймает и все докажет.

Если человек захочет, то все сможет. Из всякой дряни Лебедь сколотил себе удочку и днем сидел над своей помойницейлужей.

Комендант и рыболовом его называл, и вообще крыл – не помогало. Дежурство кончит, о рыбке поговорит и сейчас же к ней на свидание. Удочку несет и винтовку. Без винтовки нам отходить от станции не позволяли.

Солнце в беспамятстве катилось к закату. Телеграфные провода выли и свистели. Швыряя белый дым, вылез из?за поворота паровоз и снова ушел за поворот. В пшенице кричала и плакала мелкая птичья сволочь. Солнце сжималось, становилось меньше и безостановочно падало. Луна пожелтела, и поднялся ветер.

Батальон вылез из темных углов, где прятался от жары. Семафор проснулся и открыл зеленый глаз.

Пришел долгожданный вечер. Лебедя все не было. Черные тени уцепились за станционные постройки и попадали на рельсы.

– Не рыбу он видел, а русалку! Сам же он говорил, что только хвост видел! Разве человек из?за рыбы станет, как головешка? Рыба, рыба… У ней только хвост рыбий.

Комендант вышел из телеграфа, засовывая в карманы узенькие ленточки телеграмм, и сейчас же пошел переполох. То, что казалось выдумкой днем, вечером сделалось правдой. В Татарке сидели банды.

Фонари шипя погасли. Гранитную захлопнуло темнотой. Первый взвод нахмурился и забросил за спину винтовки.

Первый взвод, мой взвод и взвод Лебедя, выступал в сторожевое охранение на версту в сторону Татарки.

– Где Лебедь? – кричал комендант. – Ну, я этому рыболову покажу! Никогда его на месте…

Комендант не кончил. Со стороны пруда грохнул и покатился выстрел. Потом еще два. Остальное сделалось вмиг.

Первый взвод никуда не пошел. Идти было уже некуда: шли к нам.

Пулемет затарахтел по перрону и пошел вбок. Я посмотрел в лицо залегшего со мной рядом. Оно было желтое от света желтой луны. И сейчас же ударил пулемет. Внезапная атака махновцам не удалась. Гранитная уже была предупреждена выстрелами с пруда.

Тишина пропала. Все наполнилось звоном, грохотом и гулом. В черное лакированное небо полетели белые, розовые и зеленые ракеты. Из цепи брызгали залпами. Луна носилась по небу, как собака на цепи. Тишина пропала. Атака пропала. Они не дошли даже на триста шагов. Вслед резал пулемет. Вслед в спину догоняли пули. Атака была отбита.

Атака была отбита, но на другой день мы хоронили Лебедя. – Я, товарищи, плохо такие речи говорю, – сказал комендант. – Что говорить? Не сиди он там у пруда вчера – еще неизвестно, что было бы! Может, их сила была бы! Могли взять врасплох!

А стеклянный батальон кидал землю на могилу рыболова. Но в тех рассказах, которые шли потом, его больше рыболовом не называли. А сторожиха плакала даже.

    1923

Стеклянная рота

Весна и война наступили сразу. Снежные валы разваливались. Светлая вода затопила тротуары. Собачки стали покушаться друг на друга. Газетчики что есть силы орали:

– Капитан Садуль французов надуль!

Были новости еще трескучей.

На Украину шли большевики. Была объявлена мобилизация и отменена тридцать седьмая статья расписания болезней, освобождающих от военной службы. Словом, был девятнадцатый год.

Колесников пошел прямо на сборный пункт. Там уже началось великое собрание белобилетчиков, и близорукие стояли толпами.

В толпах этих ломался и скрещивался солнечный блеск. Близорукие так сверкали двояковогнутыми стеклами своих очков и пенсне, что воинский начальник только жмурился, приговаривая каждый раз:

– Ну и ну! Таких еще не видел!

Над беднягами смеялись писаря:

– Стеклянная рота!

Близорукие испуганно ворошились и поблескивали. Множество косоглазых озирало небо и землю одновременно. В лицах астигматиков была сплошная кислота.
Страница 2 из 16

Надеяться было не на что.

Бельмо не спасало. Болезнь роговой оболочки не спасала. Даже катаракта не спасла бы на этот раз. К городу лезли большевики. Поэтому четырехглазых гнали в строй. Косые блямбы шли в строй.

Человек, у которого один вид винтовки вызывал рвоту, легендарный трус Сема Глазет, тоже попался. Его взяли в облаве.

Вечером стеклянной роте выдали твердые, дубовые сапоги и повели в казармы. В первой шеренге разнокалиберного воинства шел Колесников.

Во всей роте он один не носил очков, не дергал глазами, не стрелял ими вбок, не щурился и не моргал, как курица. Это было удивительно.

Ночью в небе шатались прожектора и быстро разворачивались розовые ракеты. Далеким и задушевным звуком дубасили пушки. Где?то трещали револьверами, словно работали на ундервуде, – ловили вора.

Рота спала тревожным сном. Семе Глазету снился генерал Куропаткин и мукденский бой.

Иногда в окно казармы влетал свет прожектора и пробегал по лицу Колесникова. Он спал, закрыв свои прекрасные глаза.

Утром начались скандалы.

Рядовому второго взвода раздавили очки. Усатый прапорщик из унтеров задышал гневом и табачищем, как Петр Великий.

– Фамилие твое как?

– Шопен! – ответил агонизирующий рядовой второго взвода.

– Дешевка ты, а не Шопен! Что теперь с тобой делать? Видишь что?нибудь?

– Ничего не вижу.

– А это видишь?

И рассерженный прапорщик поднес к самому носу рядового Шопена такую страшную дулю, что тот сейчас же замолчал, будто навеки.

Медали на груди прапорщика зловеще стучали. Вся рота, кроме Колесникова, была обругана. Больше всех потерпели косые.

– Куда смотришь? В начальство смотри! Чего у тебя глаз на чердак лезет? Разве господин Колесников так смотрит?

Все головы повернулись в сторону Колесникова.

Украшение роты стояло, отчаянно выпучив свои очи. Ярко- голубой правый глаз Колесникова блистал. Но левый глаз был еще лучше.

У человека не могло быть такого глаза. Он прыскал светом, как звезда. Он горел и переливался. В этом глазу сидело небо, солнце и тысячи электрических люстр. Сема пришел в восторг и чуть не зарыдал от зависти. Но начальство уже кричало и командовало. Очарование кончилось.

Ученье продолжалось еще неделю.

Звенели и разлетались брызгами разбиваемые очки. Косые палили исключительно друг в друга. Рядовой Шопен тыкался носом в шершавые стены и беспрерывно вызывал негодование прапорщика. Утром стеклянную роту должны были грузить в вагоны, на фронт.

Но уже вечером, когда косые, слепые и сам полубог Колесников спали, в море стали выходить пароходы, груженные штатской силой.

В черное, лакированное небо смятенно полезли прожектора. Земля задрожала под колесами проезжающей артиллерии. Полил горячий дождь.

Утром во дворе казармы раздались свистки. Весь город гремел от пальбы. Против казармы загудела и лопнула какая?то металлическая дрянь.

В свалке близоруких и ослепленных бельмами прапорщик искал единственную свою надежду, украшение роты, полубога Колесникова.

Полубог лежал на полу. Сердце прапорщика моталось, как маятник.

– Колесников, большевики!

Колесников привстал на колени. Правый глаз его потух. Левый был угрожающе закрыт.

– Что случилось? – закричал прапорщик.

Полубог разъяренно привстал с колен.

– Ничего не случилось! Случилось, что глаз потерял. Дураки ваши косоухие из рук вышибли, когда вставлял его, вот что случилось.

И он застонал:

– Лучший в мире искусственный глаз! Где я теперь такой достану? Фабрики Буассон в Париже!

Прапорщик кинулся прочь. Единственная подмога исчезла. Спасаться было не с кем и некуда. Оставалось возможно скорее схоронить погоны и медали.

Через пять минут прапорщик стоял перед Глазетом и, глядя на проходивших по улице черноморцев, говорил:

– Я же сам скрытый большевик!

Сема Глазет, сын буржуазных родителей, заревел от страха и упал на пол.

    1923

Каска и сковорода

Он был из Франш-Конте. Я узнал это, когда мы стали больше знакомы. Ту каску, которая сидела на его голове, я увидел вчера снова в павильоне Сельсоюза[1 - Речь идет о Всесоюзной сельскохозяйственной и кустарно-промышленной выставке 1923 года в Москве.]. Она лежит там недалеко от цветной капусты, напротив табачных пачек и рядом с железными сковородками.

С нее сняли воинственный гребень и выпуклое ядро с завитком пламени, которое помещалось впереди, как герб. На голове Форшамбо, французского солдата родом из Франш-Конте, она имела более гордый вид. Теперь осталось только железо, только то. что нужно. Сельсоюз делает свои маленькие сковородки из солдатских касок, брошенных на юге отступающими французскими отрядами.

Форшамбо подавился бы от негодования, если бы узнал, что на его каске будут жарить картошку. Впрочем, так он думал только в первые дни своего пребывания в оккупированной Одессе. Потом взгляды его на материал для изготовления кухонной посуды изменились.

Форшамбо всегда веселился и ничуть не желал умереть. Но он также не захотел переменить свои новые убеждения, а они стали такими, что военный суд не нашел ему наказания легче, чем смерть.

В морозное зимнее утро он яростно шагал взад и вперед, стараясь согреться. Холодный туман заслонял все. Я подошел ближе.

Солдат сплюнул и посмотрел в мою сторону:

– Чертовски холодно, а?

– Да, холодно! Когда вы прибыли?

– Вчера вечером. Разве вы не слышали стрельбы? Мы прогнали большевиков.

– Я слышал. Только это не большевики.

– Кто же?

– Это гайдамаки.

Он ничего не понял и захохотал:

– Все равно! Это большевики! Мы их уничтожим! Но у вас очень холодно.

Он затопал ногами и выругался. Его каска покрылась каплями влаги от оседавшего тумана. Стуча башмаками, пришел капрал в голубой шинели. Он сердито осмотрелся и, увидев меня, протяжно запел:

– Отойдите. Господа, отойдите! С часовым нельзя разговаривать.

Солдат сделал мне рукой. Я кивнул ему и отошел. На мостовую выехали пушки.

Торопливая беготня, марширующие команды, звон и трескотня создали в городе ту же свежесть, какая на выставке создается видом раскиданных досок, визгом пилы и запахом стружек. Это запах дела, запах работы, свежесть поля, где происходят генеральные маневры.

Оттого, увидев ржавую каску, я сразу вспомнил то время, когда Форшамбо и его товарищи выбросили из Одессы два расшатанных броневика доктора Луценко и его же гайдамаков.

Форшамбо все?таки узнал разницу между гайдамаками и большевиками. Он узнал даже разницу между большевиками и всякими другими.

Он погнался за дешевой любовью, а нашел социальную политику, и то что он услышал в кабаке «Открытые Дарданеллы», стало ему дороже любви.

Над входом, прямо на стене были нарисованы эти открытые Дарданеллы. Коричневые скалы и зеленые деревца, которые росли на небе и на море, потому что на скалах им расти не подобает, а для изображения земли художнику не хватило места.

Крикливые намазанные девки и дешевое вино были ужасны. Но здесь больше говорили о социальном бунте, чем любили женщин, и бросались не к вину, а к прокламациям.

Что бы то ни было, сказанные слова были услышаны, а прочитанное – понято.

Стоя на карауле у военного склада, Форшамбо больше не улыбался женщинам. Увидев меня, он не взял на караул, как шутливо делал всегда, не закричал обычное: «Как здоровье,
Страница 3 из 16

мсье?», а сделал мне знак подойти.

– До каких пор я буду носить на голове этот железный котел и охранять поганую спаржу?

Снежные кристаллы рассыпались по его каске, пламя взвивалось из ядра. Форшамбо, как видно, не прочь уже был сделать из своей каски сковородку. Он громко бранился, ставя рядом с именами своих командиров самые унизительные эпитеты.

– Идите, идите! – внезапно закричал он.

И протяжно запел:

– Отойдите, господа, отойдите! С часовым нельзя разговаривать! Часовой должен охранять спаржу!

– До свидания, – крикнул он мне вслед.

Я обернулся. Форшамбо сделал мне рукой приветливый знак. Я кивнул ему и ушел.

Его арестовали через два дня. То, что он говорил мне, он сказал и другим. На суде он высказал свои новые взгляды на армию и многое другое. Суд ужаснулся. Большевистскую заразу надо было вырвать с корнем, и легче наказания, чем смерть, ему не нашли. Форшамбо умер.

Но другие остались в живых и сковородки все?таки сделали.

Она лежит недалеко от цветной капусты, напротив табачных пачек, слева от игрушечной сыроварни, в павильоне из дерева и стекла, среди поля, которое было пустым до того дня, когда тысячи плотников бросились с топорами через Крымский мост для генерального маневра против старой жизни.

    1923

Страна, в которой не было Октября

Воспоминания об Украине

Действительно, на Украине его не было.

Медлили с самого начала.

Царь отрекся 2 марта, а Киев и Одесса, города энергичных мещан, медлили отпраздновать это событие. Они не торопились. Они выжидали.

Впрочем, вскоре обнаружилось, что ждать нечего. Царь отрекся и не существует. Тогда только по мокрым весенним улицам замаршировали поздно осведомленные войска и командующий генерал, волосатый служака, поднял свою саблю в честь революции и революционеров.

Так было в Одессе. Но история этого города – история почти всей Украины.

Радостные городовые с огромными, совершенно непостижимой величины красными бантами на груди тоже орали в честь революции и революционеров.

Обыватели, стоявшие шпалерами на кучах снега, восторженно попискивали, и «Марсельеза» вырывалась у них абсолютно неожиданно из уст.

Это был достойный подбор людей.

Школы прапорщиков бурно веселились, банковские дельцы целовались с кадетами, кадеты молниеносно, на ходу, превращались в партию конституционной свободы и лихо обнимались с молодыми людьми каторжной наружности и неизвестных профессий.

Молодые люди спешно хоронили по клозетам значки черносотенного союза Михаила Архангела и тоже клялись на верность и на преданность новой власти.

Будущее отливало всеми цветами радуги. Всё было хорошо. Всё было даже чудесно. Оставалось только разбить упрямо не поддающихся немцев и дать союзникам еще несколько сот тысяч пудов русского дешевого пушечного мяса.

Тогда наступит рай и всё остальное, что в раю полагается, – мирная жизнь на курорте и большие доходы с фабрики.

Но тут взгляд скороспелого революционера падал на рабочие окраины, на Пересыпь, где грозно дымились заводские трубы и грозно кричали гудки.

Взгляд падал на черные депо, на взволнованный порт, на гремящие, звенящие и стонущие железнодорожные мастерские.

И тут взгляд тускнел и туманился странным вопросом:

– А они? Они тоже будут довольны?

Да, «они», рабочие, были рады. Они были очень рады. Они тоже вышли на манифестацию.

Как же им было не радоваться?

Пал режим околоточного надзирателя на троне.

И они, рабочие, тоже пели «Марсельезу».

Они пели ее так, что многим «Марсельеза» казалась погребальным гимном. То, что из уст обывателя вылетало веселеньким вальсом, рабочие пели так, что дрожала земля и дрожал воздух.

У синих курток «Марсельеза» не была танцклассным мотивом.

Это был наводящий страх гимн освобождения, гимн-воспоминание о трудных днях, гимн-уверенность в будущем.

Синие ряды рабочих тяжело грохотали по главной улице. Тяжел был шаг, и оттого у радостного буржуа тускнел и туманился взгляд.

– Хватит ли им одного ликования? Может быть, они захотят большего? Фабрик? Заводов? Власти?

Да, они захотели власти. Немного позже других, но они ее захотели. И если в октябре 18?го года Украина молчала, то зато у нее был декабрь 17?го года и все месяцы в трех годах, которые пришли после.

Дрались в январе и феврале! В апреле! В ноябре! Двенадцать месяцев в году! И это были месяцы и годы восстаний, бунтов, драки за свободу, бои за власть, за власть рабочих и за власть крестьян.

Знаками этой борьбы полна вся страна, ибо не было места, где бы ни вставал украинский рабочий и крестьянин.

Во время немецкой оккупации тяжелый, похожий на комод немецкий офицер говорил старухе:

– Мы вам наведем порядок! – Он ломал язык и говорил: – Всюду будет порядок!

И он обвел рукой всё видимое пространство с запада на восток.

Старуха долго молчала, потом подняла живой, смеющийся глаз и ехидно сказала:

– Уйдете вы – и следа от ваших порядков не останется!

Кучка стоявших и слушавших разговоры после этих опасных слов немедленно расточилась – пропала. Но старуха только усмехнулась. Она была полна великой правды и ничего не хотела скрывать.

– Уйдете вы! – повторила она.

Офицер этого не понимал. Его большая голова была хорошо вымуштрована. Он не понял. Его власть, императорская и королевская, кайзерлихе унд кениглихе, не могла уйти.

Он посмотрел вниз на порт (это было в Одессе).

На рейде стоял, задрав кверху тринадцатидюймовые пушки, знаменитый «Гебен».

Немец поглядел на улицу. По ней шли отряды в стальных шлемах, отряды великолепной немецкой пехоты.

В синем небе ползли желтые «Таубе» с черными крестами. Город был битком набит грозной военной силой, пулеметами, пушками, броневиками.

Офицер улыбнулся от сознания силы.

– Кто же? – спросил он. – Кто же нас прогонит?

Старуха, кутаясь в шаль, внятно сказала:

– Наши!

– Кто ваши?

Офицер безнадежно махнул рукой и ушел.

Старуха и сама не знала, кто это наши. Но она знала одно:

– Не может быть так, как сейчас есть, и не будет!

Когда Петлюра ссорился с Деникиным, а Деникин с французами, это была вода на революционную мельницу.

И мельница работала. Пришлось перенести многое. Один за другим налетали враги, и один за другим они уходили и бежали, теряя мужество и брызгая кровью.

За немцами пришли французы, раздалась чужая речь, на этот раз опять иная, и появилась новая военная форма.

Вместо бескозырок замелькали голубые рогатые шапки пехотинцев, красные фески зуавов и черные негритянские физиономии.

Но порядок, режим остался прежним.

Французская контрразведка имела все навыки немецкой, и французские держиморды побивали заподозренных в большевизме с той же ловкостью, как это делали немецкие тяжеловесы.

Что было разницы в том, какая пушка была повернута дулом на рабочий городок? Сделанная на заводах Крезо была ничуть не лучше сработанной в Эссене.

Из той или из другой, но снаряд, из нее вылетевший, неизбежно должен был просвистать над рабочей головой.

Силу этой пушке противопоставить тогда было нельзя. Силы тогда не было. Тогда пущено было слово. Слово подготовило почву и уменьшило сопротивление рабочему удару.

На улице или в трактире солдат, которого империалистический кнут загнал усмирять большевиков, мог услышать и
Страница 4 из 16

всегда слышал это слово. Оно заставляло его задумываться о том деле, какое ему приказывали делать.

Неожиданно найденный в кармане голубой шинели номер подпольного «Коммуниста» на французском языке довершал политическое образование.

А номер этой страшной коммунистической газеты получить было легко.

Стоило только зайти в погребок «Открытые Дарданеллы».

Снаружи всё было мирно.

За этим мирным пейзажем, внизу в погребке, шла совсем не мирная работа.

Это была агитация – смелая, отважная, среди белого дня, на виду у всех, и, может быть, поэтому ее не замечали.

Слово иногда действует сильнее пули.

И напрасно высаживались новые десанты, напрасно приехало двадцать тысяч греков со своими бесчисленными осликами, которые тащили пулеметы, напрасно вперед на фронт пошло пять крошечных танков, и напрасно сеяли слух о фиолетовых лучах, приготовленных будто бы для того, чтобы ослеплять большевиков.

В рядах иностранных солдат уже было сознание неправого дела, и оккупационная армия стремительно деморализовалась.

Сморщенные листки приказов говорили о том, что Одесса отдана под покровительство Франции и никогда не будет отдана большевикам.

Но этому уже не верили. Верили только своим глазам. А глаза видели выброшенный на броненосцах красный флаг. Это было восстание Марти и Бадина – бунт французских матросов против войны.

Отступление! Его уже нельзя было скрыть. Оно было стремительным. Бегущая армия ужасна.

Три дня под мост, в порт, к пароходам сползали обозы, скакала негритянская артиллерия и топтались команды французов, греков, негров, индокитайцев и зуавов.

Но танки обратно уже не пришли. Танки были захвачены большевиками. И утром, апрельским розовым ветреным утром, они пришли.

Пришли наши. Не могли не прийти. Пришли во исполнение великой рабочей правды.

Никогда, ни в день победы, ни в день поражения, эта правда не теряла ни одной своей частички. Когда через пять месяцев с Дона на Украину снова влезло офицерство, эта правда стала еще крепче и суровей.

Она обошлась в еще многие тысячи рабочих жизней. От этого она стала еще дороже.

Сила опять удавила право.

Пушки гремели во весь дух. Сиял погон, и всех хотели уверить в том, что он будет сиять вечно.

По ночам коротко стучали залпы.

Это пулей убеждали рабочего поверить в святость и чистоту деникинщины.

Пробовали рабочего убеждать и веревкой.

Фонарный столб стал виселицей, и виселицей стало дерево.

Ничему это не помогло.

Уже где?то под Орлом и Воронежем поскользнулся Деникин. Уже фронт ломался, и утром на мостовой можно было найти сорванный осторожным офицером погон, тот самый погон, который должен был сиять вечно, как солнце.

Опять отступление!

По старой знакомой дороге к спасительному морю.

Отплывали еще раз, как уже не раз отплывали, отплывали теперь навсегда, зарезанные в корне, со смертельной раной в проломленной голове.

Январь, февраль и март 20?го года были последними месяцами борьбы за рабочую Украину.

Двадцатый год был первым годом украинского празднования Октября.

И этот первый Октябрь был последним месяцем для жизни белых. В этот месяц Врангель был выброшен из Крыма.

Этот месяц будет месяцем памяти о всех рабочих, погибших за революцию в стране, которая не имела Октября, потому что имела все месяцы в году и все месяцы в страшных годах:

– В тысяча девятьсот девятнадцатом, в тысяча девятьсот двадцатом и в тысяча девятьсот двадцать первом.

    1923

Куча «локшей»

На вольном и богатом языке темпераментного юга это называлось:

«Локш».

«Локш» – это фальшь, обман.

«Локш» – это значило:

– Не доверяйтесь, не верьте, смотрите на свет, ищите знаков.

Но напрасно подымали кверху руки и смотрели на свет – водяных знаков не было. Тогда мрачно качали головами и говорили:

– «Локш», «котлета»! Они скоро уйдут.

И они действительно уходили, оставляя после себя тюки ничего не стоящих денег. Фальшивомонетчики снова вооружались увеличительными стеклами и грустно принимались за подделку денег новой власти.

Но уже опять гремели пушки и раскалывали воздух винтовочные выстрелы. Это лезло следующее правительство. В свалке и смятении отменялись прежние законы и прежние деньги.

Лихой караул захватывал типографии. Из-под станка, который прежде печатал голубые ученические тетради, ураганом вылетали бумажные деньги.

Их печатали все.

Северо-Западный фронт и японская оккупация. Город Елисаветград и магазин Петра Николаевича Смидова во Владивостоке. Томск, Владикавказская железная дорога, Архангельск, Учредительное собрание и Житомир имели собственные денежные системы.

Лавры Житомира не давали спать Могилеву. Могилев сделал умнее и покрылся неувядаемой славой. На розовых картонках он напечатал свой ужасающий герб, и это стали могилевские деньги.

Они были похожи на свадебные билеты, и над ними смеялись даже фальшивомонетчики. Их так презирали, что даже не подделывали. Вследствие этого денежных знаков стало не хватать, наступил денежный кризис, и финансовое величие Могилева постепенно угасло.

Колчак печатал свои деньги в Америке, Скоропадский в Лейпциге. Это аристократия денег белых правительств. Они сделаны из толстой, сверкающей бумаги, и на них изображены разные красивые вещи: греческие храмы, дамы с пышным бюстом и полосатые арбузы.

Донской казак Платов, худые тоскливые орлы и бабы черносотенной наружности были нарисованы на деньгах Деникина.

Но при всей разнице в политических взглядах, достоинств бумаги и рисунка все эти деньги помечены однообразной ложью:

– Обеспечивается всем достоянием государства.

Обеспечение государства Могилев равнялось обеспечению правительства Северо-Западного фронта:

– Ни-че-го!

В сундуках белой казны не было ничего. Иногда не было даже сундуков. Иногда не было самого правительства.

Власть галицийского генерала Секиры-Яхонтова, давшего Одессе гордую прокламацию о своей силе, держалась лишь шесть часов. В 12 часов ночи прокламацию клеили на стены домов, а утром победоносный генерал уже бежал из города под восторженное шипение газетчиков.

Было много американского динамиту, пушек из Франции, английских сапог, кораблей, украденных в России, и целых веников бумажных денег, но обеспечения не было. Был огромный по величине «локш».

Правительству Житомира не удалось триумфально вступить в Москву. Владикавказская железная дорога не стала хозяином России.

Их деньги нашли свою стоимость. Это та цена, которую история придала всем вещам, относящимся к революции.

Белые правительства никогда не могли прийти к согласию между собой. Весьма возможно, что комитет Учредительного собрания возражал против самостоятельности Северо-Западного фронта. Нет сомнения в том, что блеск архангельского дензнака мучил хвастливую Одессу.

Но теперь спорить уже не о чем. Напрасно в свое время делили медвежью шкуру. Медведь остался жив, и деньги белых правительств соединились в мирный исторический букет.

И о чем тут спорить, если в витрине напротив, под стеклом, веселый, толстый и не нуждающийся ни в каком обеспечении сияет золотой советский червонец.

    1923

Галифе Фени-Локш

Вся Косарка давилась от смеха. Феня-Локш притащила с Привоза колониста и торговала ему
Страница 5 из 16

галифе на ребенка.

Фенька крутилась возле немца, а галифе держали ее женихи – три бугая, несто`ящие люди. Женя из угрозыска им хуже, чем компот из хрена. Дешевые ворюги.

Феня вцепилась немцу в груди:

– Сколько же вы даете, чтоб купить?

– Надо примерить! – отвечает немец.

Женихи заржали. Как же их примерить, когда немец высокий, как башня, а галифе на ребенка. Феня обозлилась.

– Жлобы! – говорит она. – Что это вам, танцкласс? Гражданин из колонии хочет примерить.

И Феня берет немца за пульс.

– Чтоб я так дыхала, если это вам не подойдет. Садитесь и мерьте.

Немец, голубоглазая дубина, мнется. Ему стыдно.

– Прямо на улице?

А женихи уже подыхают.

– Не стесняйтесь, никто не увидит! – продолжает наша знаменитая Феня-Локш. – Молодые люди вас заслонють. Пожалуйста, молодые люди.

Колонист, псих с молочной мордой, сел на голый камень и взялся за подтяжки.

– Отвернитесь, мадам! – визжат Фене женихи. – Гражданин немец уже снимает брюки.

Феня отходит на два шага и смеется в окно Старому Семке. – Эта застенчивая дуля уже сняла штаны?

– Феня, что это за коники?

– Простой блат, Семочка, заработок! Он продал сегодня на базаре миллион продуктов за наличные деньги. Ну?

– Феничка, он не может всунуть ногу в галифе.

Феня волнуется:

– Где его штаны?

Семка начинает понимать, в чем дело, трясется от удовольствия и кладет живот на вазон с олеандром, чтобы лучше видеть. – Их держат твои хулиганы! – ликует Семка. – Твои хулиганы их держат!

И тут наша Феня моментально поправляет прическу, загоняет два пальца в рот, свистит, как мужчина, и несется по улице всеми четырьмя ногами. А за ней скачут и ржут ее женихи с немецкими штанами, в которых лежат наличные за миллион продуктов.

А еще дальше бежит неприличный немец, голый на пятьдесят процентов. Вся Косарка давилась от смеха.

– У вас всегда такие грязные ноги? – в восторге спрашивает Старый Семка, когда молочная морда бежит мимо него.

Вся Косарка давилась от смеха, но что с этого? Кто делает такие вещи в три часа дня, когда Женя из угрозыска с целой бандой прыщей на лице идет домой на обед?

Он взял всех, как новорожденных, и повел прямо на протокол. Впереди шла Феня-Локш, за ней женихи, которые крутились от досады, потом Женя с немцем, а позади всех топал Старый Семка со своей смешливой истерикой, которая в тот день была у всей Косарки.

    1923

Антон «Половина-на-Половину»

Миша Безбрежный встал и выложил свою простую, как собачья нога, речь:

– Кто первый боец на скотобойне?

Мы все любили Мишу мозгами, кровью и сердцем. Он был профессор своего дела. Когда Миша вынимал из футляра свой голубой нож, бык мог пожалеть, что не написал духовного завещания раньше.

Ибо Миша не какой?нибудь лентяй, который ранит бедную тварь так долго, что она за это время свободно может посчитать, сколько раз ей пихали горячее клеймо в бок и почем был пуд сена в девятнадцатом году на Старом базаре.

Нет!

С Мишей расчет был короткий.

Пар вылетал из быка прежде, чем он успевал крикнуть «до свиданья».

У Миши была старушка-мама. Он ее держал на одном молочном воспитании, и это было в то время, когда кварта молока шла дороже, чем солдатские штаны.

Итак, Миша был боец первого ранга и первоклассный сын. И когда он сказал свою скромную речь, мы все ответили хором:

– Первый боец на скотобойне – Миша Безбрежный!

Миша достойно улыбается. Он любит почет и доволен.

Все это было в обед. Миша кладет лапку на свой футляр из бычачьего уда и садится на колбасные шкурки, раскиданные по зеленой траве, как на трон.

Мы все с любовью смотрим на своего вождя, и один только Антон «Половина-на-Половину», первая завидуля на все Черное море, молчит и играет на зубах марш для тромбона.

– Что ты молчишь, музыкант? – спрашивает Миша. – Почему я не вижу уважения от дорогого товарища «Половина-на-Половину»?

У музыканта физиономия мрачнее, чем вывеска похоронной конторы. Он вынимает руку из пасти и визжит:

– Чтоб я так дыхал, если я тебе дорогой товарищ!

– Ого! – говорит Миша. – Ты мне лучше скажи. Кто первый боец на бойне?

Миша подымается с колбасного трона и смотрит подлецу в морду.

– Первый боец на бойне – я! – заявляет наглец. – Первый боец – Антон «Половина-на-Половину».

Ленька-Гец-Зозуля и Мальчик-Босой подпрыгивают.

– Что он сказал? Миша, мы из него сделаем пепельницу для твоей курящей мамы!

– Не надо! – удерживает Миша. – Ты? – обращается Миша к негодяю Антону. – Ты первый боец? Ты на своих кривых ногах? Дорогой товарищ, у вас губы, как калоши, и уши похожи на отлив под умывальным краном. Посмотри лучше на свои кривые ноги, на свой живот. Это помойница. Ты первый боец? Да у тебя же руки, тонкие, как кишки. Ты лучше вспомни, что тридцатифунтовый баран порвал тебе задницу на куски. Об этом еще писали акт. Дешевая ты лягушка

Миша смотрит на нас и смеется. Мы смотрим на Мишу и давимся.

– Иди, – кончает Миша, – иди к своей жене и скажи ей, что ее муж идиот.

«Половина-на-Половину» дрейфит отвечать и уходит с позором. На прощанье он брешет:

– Я вас всех еще куплю и продам.

– Сволочь! – кричим мы ему вдогонку. – Локш на канатиках. Толчочная рвань.

Хорошо. Через две получки Ленька-Гец-Зозуля орет:

– Скидайте грязные робы! Ведите себя, как благородные девицы. Сейчас будет деликатное собрание, чтоб не ругаться по матушке.

Оказывается, приехал из города какой?то тип, главный воротила насчет сквернословия.

Мы посидали на места, а Ленька-Гец увивался возле пустой кафедры, пока на нас не вылезла городская лоханка, кошмарный юноша.

Это насекомое болтало воду в стакане, крутило, выкручивало и докрутилось до того, что через два часа так?таки кончило.

Потом насекомое уехало, и ту начинается самое главное – на пьедестал вылезает Антон «Половина-на-Половину» и вопит, словно его укололи в спину целым булавочным заводом.

– Тут, – говорит Антуан, – только что была городская халява и рассказывала анекдоты. В чем дело? Пока насекомое говорило, я шесть раз заругался и именно по матушке! Но что же это такое, дорогие бойцы? Разве мы свиньи, которых режут ножами? Разве это городское насекомое не говорило всю правду? Разве нет?

Ленька-Гец-Зозуля подскакивает на своем месте и воет:

– Замечательно! Замечательно!

Антуан подбодрился и кончает:

– Я решительно выставляю, кто будет еще ругаться по матушке, тому набить полную морду.

Ленька-Гец-Зозуля моментально задрал в небо свою волосатую лапу.

Миша подумал, но из деликатности, что «Половина-на-Половину» ему врет, тоже поднял руку. И мы поголовно дали свое знаменитое, скотобойческое слово биться до тех пор, пока не выбьем все такие слова.

– Что?то мне дорогой товарищ «Половина-на-Половину» не нравится все?таки! – бурчит Безбрежный после задирки рук.

– Он раскаялся! – заступается Гец.

– Ну хорошо! – кладет Миша. – Посмотрим, посмотрим.

Хорошо. На другое утро Антон «Половина-на-Половину» подходит к нашему Мише и, не говоря худого слова, ругается прямо ему в рот.

Чтобы Безбрежный не сдержал своего слова, этого еще никто не говорил.

Миша подымает свой ручной механизм и ляпает подлого Антуана так, что у того трескается щека. Подлый Антуан падает, к колоссальному несчастью, прямо на нос Мишке-Маленькому, который
Страница 6 из 16

заругался, и представьте, именно по матушке.

Случайно!

Но чтобы бойцы не держали своего слова, этого еще никто не говорил. Немедленно Колечка-Наперекор гахнул по Мишке. Мишка залепил Леньке-Гец-Зозуле. Ленька плюнул, и сказал плохое слово, и влез по шею в драку. Тут Миша бешено заругался и полез казнить Геца.

Никто не скажет, чтобы бойцы не держали свое слово. С печалью на сердце и проклятиями во рту мы ринулись на нашего любимого вождя.

Это было замечательно.

Целый день стоял такой шухер, что никто не резал скотину, и все отчаянно бились за свое знаменитое слово, и все, представьте себе, в пылу драки ругались, и именно по матушке.

А под всеми лежал ужасный Антуан «Половина-на-Половину» и поддавал огня разными шарлатанскими словами.

Так он нас купил и продал, потому что хотел закопать нас перед городскими насекомыми.

Но когда насекомые приехали на извозчиках и начали допросы с разговорами, и на разговорах все выяснилось, как оно было, и не нас выкинули со скотобойни, а мы его выкинули, и не половина-на-половину, а полностью, в окончательный расчет.

    1923

Зубной гармидер

Милая Одесса! Здравствуйте, здравствуйте, молодой человек, всегда рады вас видеть! Ну, как у вас? Как на Бугаевской, на Пересыпи? А помните, лежала в 22-м году палая лошадь на Степовой? Убрали уже?

– Убрали! – угрюмо сказал одессит. – Только не в том дело! Дорздрав…

– Ну, зачем про дорздрав! Вы лучше про кокос что?нибудь! —

– Дорздрав! – повторил одессит. По лицу его ясно можно увидеть, что сидел этот дорздрав у него в печенке и ни о чем другом он говорить не будет.

– Вы же знаете нашу Одессу! – продолжал он. – Что я вам скажу. Подражанский стал тачечником, и ему выбили два зуба – левый коренной и переднюю лопату. Дорздрав наш, вот действительно хороший гроб на нашу голову. Второй врачебный участок – целый фунт лиха.

Болит у вас зуб. Вы решаете:

– Надо выдрать!

Так когда вы уже сидите в кабинете, когда перед вами стоят два врача, один – мужчина, а другой – дама, когда вы уже закрыли глаз и навеки простились с семейством, вот тогда вам говорят:

– Подождите чуточку, мы вам ничего драть не можем. Больных мало.

И вы говорите:

– Что же вы меньше как сразу целой голоте не рвете? Что, вам надо всю Молдаванку собрать в кабинет? Хоробы на вас нет, дерите, потому что из меня уже пар идет.

– А кто будет кресло держать?

И тут вы оглядываетесь и видите, что вы сидите не на зубном кресле, а на каком?то деревянном катафалке: обыкновенный кусок дерева, стул, а не зубное кресло.

Тут нужен специальный больной, чтоб держал стул за спинку.

И вы сидите и ждете. Ну, тут пришел один, а пломба у него, слава богу, вывалилась, и ему сказали, чтоб он схватился за стул и держал его со всей силы. А я открыл рот и кричу:

– Дергайте!

И что же?

– Еще чуточку. Вы тут не хаюйте, это вам не Привоз! Еще один больной нужен!

– Зачем? – спрашиваете вы. – Зачем вы меня мучите? Мне даже каламитно смотреть на такое лечение! Что вы делаете с человеком, у которого вместо зуба – целый пожар!

И они говорят вам:

– Чтоб мы так жили, как мы виноваты. Нужен еще один человек, чтобы держать лампу, делать вам во рту освещение. Что мы можем сделать, если у нас нет правильного зубного кресла?

Наконец приходит еще один зубной жлоб, и тут начинается настоящий гармидер. Вам держуть, вам светють, вам дерють, —

вам дерють, и вы кричите, и врач мучается, а парень с пломбой пыхтит и держится за стул, как утопленник.

Вот вы уже знаете, что такое горздрав. Это – хороший гроб на нашу голову.

    1923

Железная дорога

1

Один мой знакомый американец сказал мне так:

– Когда я заставился на ваш почтамт, то у меня волосы поставились на голове.

И американец рассказал мне, что такое очередь за марками.

Я не так наивен, как мой знакомый американец. Меня трудно запугать очередью. И все?таки, когда я пришел на вокзал, волосы мои немедленно полезли вверх.

Это была чертовски длинная очередь. Черт знает что такое. Сначала она шла по прямой, потом заворачивала в полкруга, изгибалась восьмеркой и в противоположной от билетной кассы стороне запутывалась в невыносимый гордиев узел. Черт знает что такое.

Поезд уходил в 10 часов. Часы показывали 9. Дама впереди меня спокойно сияла молочными и перламутровыми прыщами. Она была сто тридцать шестая. Я был сто тридцать седьмой. А времени было только час.

Я поднял глаза и ужаснулся. На стене висел плакат, а на плакате было написано:

ДОЛОЙ ВЗЯТКИ

Под этим местный художник карандашом пририсовал красивый наган. А под наганом мрачно чернела надпись:

СМЕРТЬ ДАЮЩИМ, ГИБЕЛЬ БЕРУЩИМ

А времени было только час, и мне надо было непременно уехать. Я отделился от очереди и начал осматриваться.

Берущие стояли тут же. На них были холщовые передники и медные номерные бляхи. Они улыбались и подвигались ко мне.

Честное слово, я этого не хотел. Я отбивался:

– Не надо.

Но тот, у которого на сердце висел № 32, вкрадчиво назвал цифру. Это была очень большая цифра. Много денег. Гораздо больше, чем билет стоил в кассе.

Честное слово, я не хотел. Но этот носильщик была сирена. Он ворковал, как голубок. Был просто безобразно убедителен. А я должен был уехать. Одним словом, я стал зайцем.

– Значит, гибель.

– Гибель.

– Смерть.

– Смерть.

Я не хотел умирать. Я схватил билет и убежал. Наган на плакате оглушительно выпалил. Или мне это показалось. Может быть, это смеялись носильщики.

Во всяком случае, я влетел на перрон, как будто за мной гналась компания динамитчиков. Дома шарахнулись, речка бросилась под ноги, поезд застонал и удалился. Искры летели назад, туда, где умирали те, которые давали, и гибли те, которые брали.

2

Меня не схватили. Я успел удрать. Я избежал карающей руки правосудия.

У меня имелось точное воображение о жизни в вагоне.

Мне дадут аршин колбасы и версту коридора. И скажут: «Вот по этому ходи, а этим питайся, пока не приедешь».

На деле все было иначе.

Я лежал на верхней полке.

Сердце мое хрипело и волновалось. Подо мной содрогались мосты и звенел рельс. Я уснул и видел тонкий, горящий сон.

Во сне плавали рыбы и задевали меня железными хвостами. Самую толстую рыбу звали Иван, и она так колотилась о мое плечо, что я проснулся.

Я увидел рыжие усы, фуражку с кантами над усами и скрещенные топоры на фуражке.

Потом я узнал, что это был ревизор движения. Но когда я проснулся, я еще ничего не знал. Я еще не знал, что я уже обречен, продан и взвешен.

Усы зашевелились. Под ними обнаружился рот, рот открылся, и изо рта выпало непонятное для меня слово:

– Три.

Я сделал большой глаз. Усы продолжали:

– Рубля.

Я молчал. Усы добавили:

– Золотом.

Он был страшен, этот человек. Член научной организации бандитизма или чего?нибудь в этом роде. Мне стало печально и очень захотелось, чтобы он ушел.

Он это сделал. Но предварительно он произвел маленький подсчет.

Золотые рубли перевел в червонные, червонные в дензнаки, а дензнаки забрал у меня.

Поля поворачивались вправо и влево. Станционные лампы опрокидывались в темноту и летели к черту. Скосясь и надсаживаясь, поезд взбирался наверх, к Москве, к тому месту, где на двух берегах реки стоят тысяча башен и сто тысяч домов.

– Три, – сказал неприятный голос в темноте.

И сейчас же блеснул
Страница 7 из 16

желтый фонарь. Я снова увидел проклятые рыжие усы. Он покачивал надо мной фонарем и грозно ждал.

«Еще два часа такой оргии, – подумал я, – и у меня не останется ни копейки».

Фонарь безнадежно висел над моим животом. Над моим животом колебались страшные усы.

– Сжальтесь, – пискнул я. Он сжалился. Он сказал мне все. И я все понял.

Я безумец. Не на верхней полке надо было быть, а на нижней. Безумец. Не лежать, а сидеть. И если я этого не сделаю, то меня будут штрафовать, штрафовать, штрафовать, пока не кончится путь или пока я не умру.

Потом он взял положенное число золотых рублей и потащил свои усы дальше. А я свалился на свое место и внимательно принялся изучать свой билет.

Ничему это не помогло. Штрафы сыпались, как полновесные пощечины.

За раскрытую дверь я уплатил.

За окурок, брошенный на пол, я уплатил.

Кроме того:

Я уплатил за плевок, не попавший в плевательницу, и за громкий разговор, который приравняли к пению, а петь в вагоне нельзя.

– Три да три – шесть. Шесть раз шесть – тридцать шесть. Придет страшный рыжий с топором и усами.

Начинался бред.

Пепел я ссыпал в башмак, скорлупу от орехов хранил за щекой, а дышал соседке в ухо.

В Брянске я умолял меня не бальзамировать и отправить багажом.

Рыжий отказался. Тогда я положил свою просьбу к ногам одного блондина. Но блондин адски захохотал, подпрыгнул, ударился об пол и разлетелся в дым.

Это был бред. Я вернулся к своему месту и покорно повалился. Все это время с меня брали деньги.

Вокруг меня организовалась канцелярия, артельщики подсчитывали взимаемые с меня штрафы, касса хлопала форточкой, служащих набирали помимо биржи труда, биржа протестовала, секретарь изворачивался, и Надя все?таки осталась на службе.

Я приносил большой доход. Связь с американскими концессионерами налаживалась. Кто?то уже украл много денег, и над адской канцелярией витал призрак ГПУ.

Пейзаж менялся, лес превращался в дым, дым в брань, провода летели вверх, и вверх в беспамятстве и головокружении летела страшная канцелярия.

3

Брянский вокзал в Москве сделан из железа и стали. Дорога кончилась.

Я сделан из костей и невкусного мяса. Поэтому я радовался и смеялся. Дорога кончилась.

Теперь я буду осторожен. Я не знал, что есть страшное слово:

– Три.

Я не знал, что есть рыжий с тонкими усами. Он приходит ночью с фонарем и берет штраф. Днем он приходит без фонаря, но тоже берет штраф. Его можно узнать по топорам и лопатам, которые теснятся по околышу его фуражки.

Это ревизор движения.

Теперь я буду опасаться.

Я буду сидеть только на своем месте и делать только то, что разрешается железными законами железной дороги.

В вагоне я буду вести жизнь индийского йога.

Все?таки я ничего не знаю.

Может быть, меня оштрафуют.

    1923

Мармеладная история

1

По Москве шел барабанный дождь и циркулировала вечная музыка. За Москвой толпилась весна.

Развертывалась явная дребедень. При мне был лишь карманный портрет любимой и оранжевая копейка. Оконное стекло не опускалось – испортился механизм. Купе могло предложить мне только жару и голод.

Но я поехал. Меня притягивала карамельная юбка.

Верно то, что путешествие было омерзительно. Теперь я этого не думаю. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Девиз, написанный на знаменах дивизий, бравших Крым, мармеладной канителью повторен в сиятельной кондитерской на башне из сладкого теста.

Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А плохих воспоминаний нет.

Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами. Все было в порядке.

Поезд задрожал и сдвинулся.

Я лег.

2

Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня.

Когда я умер, он украл письма и стал читать их, сев на мои мертвые ноги.

Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк. Я уже прочел свое имя. Чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза.

Я открыл их. В купе было жарко. Я видел мерзкий сон.

Четыре моих спутника говорили о мебели.

Их было хорошо слушать.

Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками.

Ножки столов разрастались львиными лапами. Под каждым столом сидел добрый, библейский лев, и красный лев лежал на стене Машиной комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь выбрасывался из печки.

Комната была в центре всего мира, а в комнате, на стене, дрожащий лев.

Я молча глядел на него. С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала.

Я проснулся во второй раз.

Стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к забрызганному огнями Малоярославцу.

Я свесил голову и заглянул вниз.

Мебельщики рвали курицу.

Весь путь я молчал.

Мебельщики сатирически осмотрели меня и неожиданно перешли с русского языка на жаргон.

Но я уже не слушал.

Поезд валился к югу. От паровоза звездным знаменем летел дым. От жары в купе стоял легкий треск.

Во всем, конечно, виновата жара. Они одурели от нее.

– Гепеу, – сказал один из мебельщиков. – По морде видно. Не бойтесь, он не поймет. Он не знает языка.

3

Они ошиблись.

Жаргон я понимал.

Я был солдатом и видел бунтовщицкие деревни. Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки и картофельный снег, падавший на Архангельский переулок. Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма за деньги.

Но для мебельщиков мир был полон духоты. Догадка немедленно стала уверенностью.

Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели. Внизу шел громкий разговор обо мне.

Через полчаса к делу припутались факты.

Я услышал, что расстрелял тысячу человек. Я был беспощаден.

Ореховые лакированные буфеты разлетались в щенки от выстрелов моего револьвера.

– Он погубил не одну девушку!

Я рвал на них платья синего шелка, который теперь нигде нельзя достать. Шелк был расшит желтыми пчелами с черными кольцами на животах.

На поезд напала гроза. Само убийство гналось за нами. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром.

Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.

У меня была только одна оранжевая копейка. Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги:

– Евреи.

Я ликовал и говорил хриплым голосом:

– Евреи, кажется, пойдет дождь.

Небо треснуло по всем швам. Всему настал конец.

Свои слова я сказал на жаргоне.

4

Дни мебельщиков почернели, и жизнь стала им, как соль и перец.

На меня было столько наклепано, что никакое извинение не могло быть достаточно. Мебельщики были в моих голодных лапах.

Началось счастье.

Я съел курицу, а потом все остальное, вплоть до кислых яблок.

– Кушайте, – сказал один из мебельщиков, – вам станет прохладно и кисло.

Это была бессильная ирония побежденного.

Впрочем, я немедленно его наказал.

– Мне скучно, – сказал я. – Расскажите что?нибудь веселое. О сотворении мира и вообще всю Библию.

Бедный старик начал, и я узнал, в какой день на небе затряслась первая звезда и в какой была сотворена рыба-скумбрия.

В Крутах я пил вино, а Сарра сидела под зеленым деревом, и старик сообщал мне краткое содержание разговора, который она вела с тремя молодыми
Страница 8 из 16

ангелами.

Я ел, как свинья, а старик все время рассказывал для моего развлечения.

Над ямой стояли львы и смотрели на Даниила зелеными глазами. Даниил валялся с засыпанным землей ртом и жаловался.

Львы слушали и молча уходили. На их место приходили другие и лупили зеленые буркалы.

В окне на мгновенье задерживалось зеленое цветенье семафоров и молча уносилось назад.

Колеса били по стыкам, и пока поезд шел на юг, пока паровоз кидал белый дым и проводники размахивали желтыми квадратными фонарями, там, куда я ехал, еще ничего не знали.

Там еще не знали, что писем, падающих в большой чугунный ящик у почтамта, оказалось мало, что телеграммы показались мне недостаточно быстрыми.

Там еще ничего не знали, а я уже скатывался к югу, огонь в семафоре сделался огромным-огромным, и влетевшие в него вагоны запылали.

Зеленый, горящий одеколон навалился на меня сразу, и, задыхаясь, я прорвался сквозь сон.

В вагоне никого не было.

Я приехал.

5

Я увидел серые и голубые глаза и карамельную юбку.

Мы сидели на холодном, как серебро, подоконнике и молчали.

На пароходах разбивались склянки, собачьи стада задавленно и хрипло кричали «ура».

Небо облилось лимонным соком. Пришло утро.

– Папа приехал в тот самый день, когда ты! – сказала Маша. – Тебе надо с ним стать знакомым. Но не сегодня. Он не спал всю дорогу.

– Почему же он не спал? – рассеянно спросил я.

– К нему пристал какой?то негодяй и заставил всю дорогу рассказывать Библию. Пойдем завтра вместе?

– Завтра? – я пошел в угол комнаты. – Нет, завтра я занят и не смогу.

Я не пошел к нему. Но мне придется пойти. Я думаю, что все обойдется. Ведь слова, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром.

    1923

Повелитель евреев

1

В Брянске шел дождь, за Брянском толпилась весна. Я заметил ее только у Нежина. Причиной этому послужили четыре мебельщика, которые ехали в одном купе со мной.

Толстую даму – моего пятого спутника – я тоже не забуду. Я ненавидел ее все время, которое необходимо скорому пассажирскому поезду, чтобы пройти расстояние от Москвы до Казатина. В Казатине она собрала свои вещи и ушла. Только тогда я смог опустить оконную раму.

– У меня тридцать восемь градусов, – сказала толстая мануфактурщица на Брянском вокзале, – я могу простудиться, если этот ветер будет продолжаться.

Раму подняли, и до Казатина воздух, разгорячаясь все больше, быть может, послужил поводом к тем событиям, о которых мне надо здесь сказать.

Это главная цель моего рассказа. На протяжении полутора тысяч верст я был повелителем четырех мебельщиков. Мне воздавали почести. Я имел подданных, которых держал в страхе. Четыре моих спутника лежали на моей ладони, как воробьи, выпавшие из гнезда.

Сахар стал для них солью, а дни их почернели. Мое маленькое княжество образовалось в одном из купе поезда № 7, который от Москвы валился на юг, продираясь сквозь кустарники со скоростью сорок верст в час, а иногда и меньшей. Мануфактурщицу я мог уничтожить, но не сделал этого.

– Иля, – сказал мне пятнадцать лет назад один мой приятель с расстегнутыми спереди, как и у меня тогда, штанами. – Иля, будем ухаживать за девочками. В «Детях капитана Гранта» я читал, что нет большего счастья, чем это!

Я сентиментален и простодушен. С тех пор разговор с женщиной я считал за счастье. Потом я увидел, что не всегда это так. Маленькие девочки превращались иногда в несносных дам. Но уважение к женщине у меня осталось навсегда, и поэтому я терпел своенравие мануфактурщицы.

Все?таки если мне придется на моей жизни еще раз встретиться с ней, я буду этому рад. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Я понял это, когда увидел башню из сладкого теста в магазине Моссельпрома. Девиз, написанный на знаменах дивизий, был повторен сахарной цепью на сладком тесте.

Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А воспоминания приятны, и уже теперь мне кажется, что мануфактурщица была прелестной дамой.

Когда я вошел в купе, эта прелесть лежала на нижней полке. Против нее сидело двое мужчин. Моя полка находилась над ними. Еще двое, от которых я видел только спины, перевесились за окно и быстро кричали прощальные слова.

Мне не с кем было прощаться. Серые и голубые глаза и полосатую карамельную юбку я мог увидеть только там, куда ехал. Остальное не было важно для меня.

– Можно мне опустить полку?

Двое сидевших подняли головы. Двое прощавшихся обернулись. Поезд задрожал и сдвинулся.

Я лег, чтобы думать о том, для чего ехал.

2

Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня. Когда я умер, он вынул из кармана моей рубашки письма и стал их читать, сев на мои мертвые ноги. Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк и начал осторожно поворачивать голову, чтобы в последний раз прочесть то, что мне писала Валя. Я уже прочел свое имя. Для того чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза, и, раскрыв их, я проснулся. В купе было жарко. Я видел плохой сон.

Тело мануфактурщицы было неподвижно. Зато остальные четыре моих спутника говорили о мебели.

Они говорили о ней на русском языке, и когда им казалось, что слова их недостаточно убедительны, то они немедленно переводили их на жаргон. На жаргоне они объяснялись прекрасно. Эпитеты их были энергичны, фразы коротки, и мебель, которой они торговали, описывалась ими с большей силой, чем это удалось сделать Гомеру в описании дворца Приама.

Их было приятно слушать. Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками. Ножки столов разрастались львиными лапами, под каждым столом сидел добрый библейский лев, и красный лев лежал на стене Валиной комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь вылезал из?под кучи спекшегося в печке угля.

Тяжелый, как поезд, на повороте кричал трамвайный вагон, тяжелый вагон бежал по кругу, в центре которого была комната. А в комнате на стене – дрожащий лев. Я молча глядел на него, с плеча катилось дыхание Вали, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с тонким, незабываемым звоном стеклянного бокала.

Когда я во второй раз проснулся, стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к брызгающему огнями Малоярославцу.

Свесив голову, я заглянул вниз. Мануфактурщица, стеная, пила чай, а мебельщики копошились над курицей.

Я был набит добрым чувством к мебельщикам. Они мне нравились. Я еще не знал, что через час смогу распоряжаться ими, как захочу. Я относился к ним как равный и если не выступал в их беседу, то только потому, что мне нравилось любить их молча.

Мое молчание принесло неожиданный плод. Оно встревожило мебельщиков. Обгладывание курицы и разговор на русском языке прекратились. В действии остался один только жаргон.

Но я уже не слушал. Поезд валился к югу, от паровоза звездным пламенем летел дым, голова поворачивалась вправо и влево, и от жары в купе стоял легкий треск.

Жара делает людей резкими на суждения и опрометчивыми в поступках. Во всем, конечно, была виновата мануфактурщица. Я уверен, что, если бы рама была опущена, не произошло бы того, что случилось, и слова, которые так меня изумили, ворвавшись в мой слух, не были бы сказаны.

3

Они ошиблись. Жаргон я понимал, а чекистом никогда не
Страница 9 из 16

был.

Я испробовал много профессий и узнал стоимость многих вещей на земле. Я узнал страх смерти, и мне стало страшно жить.

Я был солдатом и штурмовал бунтовщицкие деревни. Разве я когда?нибудь забуду блестящий рельс, через который перепрыгнул, и огромного человека, ждавшего меня внизу под откосом? Штык его винтовки провалился, когда я выстрелил, и этого забыть нельзя.

Я узнал любовь, и разве я когда?нибудь забуду картофельный снег, падавший на Архангельский переулок, в котором я топал по ночам, потому что там лучше всего вспоминались худые, вызывающие нежность руки?

Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма для кухарок всего дома, в котором жил, но чекистом никогда не был.

Однако мебельщики поселились в воображаемом мире, мир был полон духоты, догадка в нем немедленно становилась уверенностью, и я был для них чекистом, человеком, который может отнять дубовые стулья и комоды из сосны, сделанной под красное дерево.

Поля почернели, тучи были спущены с цепей, и ветер заматывался в спираль. Громкий разговор о моих преступлениях продолжался в горячечной духоте.

Я узнал, что расстрелял тысячу и больше человек. Все эти люди были добрыми семьянинами и имели хороших детей. Но я не щадил даже детей. Я душил их двумя пальцами правой руки. А левой рукой я стрелял из револьвера, и пули, выпущенные мною, попадали в буфеты, сделанные из дорогого лакированного ореха, и вырывали из них щепки.

Мебельщики называли даты и города, где я все это проделывал. Они были возбуждены, и единодушие их раскалывалось только иногда и только в мелочах.

Я насиловал женщин. Это установила мануфактурщица. Да, я погубил не одну девушку. Предварительно я разрывал на них платья из синего шелка, которого теперь нигде нельзя достать. На синем шелку были вышиты желтые пчелы с черными кольцами на животах. Я много порвал такого шелку и многим девушкам показал жизнь той стороной, где были не пчелы, а только боль пчелиных укусов.

На поезд напала гроза, за поездом гналось убийство. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром. Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.

Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги вниз.

– Евреи!

Я ликовал и говорил хриплым голосом:

– Евреи, кажется, сейчас пойдет дождь!

Ни одна тронная речь не была так незначительна, как моя. Однако ценность вещи зависит от того, кто ею владеет. Слова приобретают значение в зависимости от места, где их произносят, и языка, на котором говорят.

Я сказал их по?еврейски.

4

Дни мебельщиков почернели, и жизнь их стала им как соль и перец. Я думаю, что они тоже не заметили весны, толпившейся за Брянском.

От Брянска и до низкорослого вокзала в Одессе они лежали передо мной животом на полу. Я обнаружил свое знание жаргона, но не сказал больше ничего. Меня продолжали считать чекистом.

Меня боялись и готовы были дать мне удовлетворение в том виде, в каком я захотел бы его взять.

Я узнал, чем славна каждая станция. Их деньги стали моими деньгами, а мое желание было их действительностью.

Моя полка возвышалась Синайской горой, и так как гроза еще продолжалась, то мои приказы я давал через гром и при свете суетливых молний.

Но если десять скрижальных заповедей тянули первобытный народ к небу, то мои заповеди притягивали его к земле. Путешествие вызывает голод и жажду. В Одессу я приехал набитый пищей.

В Сухиничах я ел кислые яблоки.

– Кушайте, – сказал мне один из мебельщиков, – вам станет прохладно и кисло. – В его словах я услышал иронию. Этот долгоносый старик с длинными глазами был немедленно наказан.

Я приказал ему рассказывать вслух Ветхий Завет, который я плохо знаю. И пока поезд катился мимо облитых белым цветом деревьев и, как искра, проскакивал полустанки, я узнал, в какой день на небе затряслась первая звезда и в какой была сотворена щука.

В Кролевце я пил вино. Когда я пил вино, Сарра сидела под зеленым дубом, и мебельщик передавал мне разговор, который она имела с тремя молодыми ангелами.

Я узнал славу каждой станции. Мне приносили кирпичики из масла и белое молоко в шершавых глиняных банках. В Нежине моим трофеем был маленький бочонок и сто едва посоленных огурцов, которые лежали в бочонке.

Я довольствовался немногим, хотя мог получить все. Но в одном я был требователен и беспощаден. Долгоносый мебельщик не имел права прерывать рассказы из Ветхого Завета.

Ко второй ночи его длинные глаза покрылись красной сеткой, и голос его колебался, когда он дошел до описания ямы, в которой лежал Даниил.

Над ямой стояли львы и смотрели на Даниила зелеными глазами. А Даниил валялся с засыпанным землей ртом и жаловался львам на негодяев-военачальников Вавилона. Львы слушали и молча уходили, а на их место приходили другие, и на пророка снова глядели зеленые глаза, и Даниил опять кричал и плакал. Во рту его были земля и песок, и песок и земля были во рту мебельщика, когда, крича и плача, он рассказывал мне про несчастья Даниила.

В окне на мгновение останавливалось зеленое цветенье светофоров и молча уносилось назад.

Колеса били по стыкам, и пока поезд падал на юг, пока паровоз кидал белый дым и проводники, размахивая желтыми квадратными фонарями, ходили по темным вагонам, там, куда я ехал, еще ничего не знали.

Там еще ничего не знали, а я уже скатывался к югу, колеса уже били по стыкам, зеленый огонь в светофоре, приближаясь, сделался огромным, и влетевшие в него вагоны запылали.

Зеленый горящий одеколон навалился на меня сразу, и, задыхаясь, я прорвался через сон.

В вагоне уже не было никого. Мои подданные удрали первыми. Я был на вокзале в Одессе. Путешествие мое окончилось.

5

Я увидел серые и голубые глаза и, когда увидел, забыл все, что случилось в поезде № 7, на который в Брянске напала гроза. Я забыл молнии, произведенные этой грозой, и власть, которую имел над четырьмя торговцами мебелью.

Мы сидели на подоконнике, и я говорил:

– Сколько раз ночью я шел под высоко подвязанными фонарями, переходил каток и выходил в Архангельский переулок. На виду золотой завитушки масонской церкви и желтых граненых фонарей было лучше всего вспоминать о тебе.

Я знал голод и страх смерти. Я ел колючий хлеб и никогда не наедался. Разве я когда?нибудь забуду сны, которые я видел в то время. Я видел только муку. Она стояла мешками, и, когда я подходил к ней, сон, треща, разваливался. И я просыпался в невыносимом свете прожектора, который обливал комнату.

В то время была война, и из?за нее я узнал страх смерти. Разве я когда?нибудь забуду битое стекло, сыпавшееся из расстрелянных окон поезда, убегавшего из?под обстрела. От пяти часов вечера и до шести я знал страх смерти. Потом я узнал его еще много раз и уже не помню, как я могу забыть поле, разорванное кавалерией, и звон сыплющегося стекла.

Я также узнал любовь, которая стала мне тяжелее, чем голод и страх смерти. Это моя любовь к тебе. Я написал ее кровью. Но больше так писать не хочу. Поэтому я бросил астраханские башни Кремля и приехал к тебе, чтобы на этом подоконнике мы сидели вместе.

На пароходах разбивали склянки, и бродившие на окраинах собачьи стада задавленно и хрипло кричали «ура».

Когда зеленый коралл, стоявший против окна, от утреннего света
Страница 10 из 16

снова стал деревом, Валя сказала:

– В тот день, когда ты приехал, возвратился домой мой папа. Если ты хочешь, мы можем сегодня пойти к нему. Он будет очень рад видеть тебя, хотя очень утомлен дорогой. Всю дорогу он не спал.

– Почему же он не спал? – рассеянно спросил я.

– К нему пристал какой?то чекист и для своей забавы заставил его всю дорогу читать Библию.

– Сегодня? – Я пошел в угол комнаты. – Сегодня? Нет, сегодня я занят и не смогу.

Я так и не пошел к нему. Но мне придется пойти, и я выжидаю своего времени. Я думаю, что меня встретят хорошо, ибо слова, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром.

    1923

Многие частные люди и пассажиры…

Многие частные люди и пассажиры легкомысленно жалуются, что железнодорожные кондукторы грубы.

А что эти частные люди знают про разные кошмарные эпизоды, которые играют на кондукторских нервах, как на балалайке?

Такой пассажир увидит кровоподтек левого кондукторского глаза и сразу решит:

– Пьяница и драчун!

А кровоподтек вовсе справедливый. Кровоподтек правильный.

И хоть вся бригада носит на лице вышеуказанные знаки, но знаки эти не в позор, а во славу.

Позвольте мне как поседелому кондуктору все рассказать.

Давно уже среди нашей братии замечалось колебание насчет ругательных слов. Некоторые эти просоленные разговоры очень даже надоели.

А я прямо встал на общем собрании и безбоязненно спрашиваю:

– Что мы, свиньи?

– Ничего подобного! – кричит собрание. – Таких здесь нету.

– Почему же – говорю я с восторгом на сердце – почему же мы позволяем себе эти, так сказать, матерные выражения? Долой такие слова!

Собрание охватила ужасная радость.

– Совершенно верно!

Один Петька Клин сидит смутный. Я же спешу кончить:

– Но предлагаю, чтоб честно. Дал слово, держись. А то, извините, за отступление от правила накладём. Просто побьем. Это хотя не совсем великосветский манер, зато крепко будет.

Собрание враз голосует и дает свою культурно-просветительную клятву биться без пощады, пока безобразные слова не переведутся.

– Минутку! – кричит Петька Клин. – Если вы запрещаете эти слова, то как же я с женой разговаривать буду?

– Ты, – говорю, – старый ругатель. Мы тебя отучим. Мы с тобой биться будем. А нет – из союза выкинем.

Петька озлился.

– Посмотрим, – говорит, – кто кого выкинет. Увидим.

И пошел прочь.

Абсолютно несознательная единица – этот Петька.

Хорошо. На другой день, в 12 часов, нашу конуру, где мы отдыхаем, должны были осмотреть товарищи из союзного центра, которые приехали.

И за полчаса до двенадцати подходит ко мне Петька Клин и, не говоря худого слова, ругается самой ужасной бранью.

– Петька, – говорю я, – мы клятву дали биться против плохого слова.

– А мне, тра-та-та, – отвечает Петька, – на вас, трата-та, наплевать!

Тут меня взорвало.

– Ты так! Против всех идешь! Ну, держись!

Он удара не вынес. Упал.

И упал прямо на нос Василию Петровичу – кондуктору. А тот от неожиданности заругался. И именно нехорошими словами. Случайно.

Но клятву держать надо. Мы за такие выражения поклялись наказывать.

Немедленно Василий получил по щеке от ближайшего кондуктора и сам дал сдачи. Близлежащий кондуктор не стерпел боли и выразился. И именно гадким словом.

Сейчас же на них накинулись трое наших. А с полу поднялся Петька и опять же ко мне с ругней.

Пожалейте меня, старика, но я обругался. Ну, невозможно же было от этого подлеца стерпеть. Поругался и полез в драку.

Тут пошли лупцевать и меня.

Я не возражаю. Надо же клятву держать. И все мы бились за нашу культурно-просветительную клятву, и все, в пылу драки, ругались, и, представьте себе, именно по матушке.

А пока мы все катались в свалке по полу, приспели товарищи из союзного центра и увидели нас, когда мы деремся и ругаемся, как самые последние бессознательные.

Тут Петька развернулся.

– Примерные товарищи, – орет он, – вы же сами видите, что за такое поведение всех их надо повыкидать из союза.

И все?таки его рука не вышла.

Целую неделю дело разбиралось, и все?таки докопались, что виноват. Не Петька нас выкинул, а мы его.

А кровоподтек что? Кровоподтек этот справедливый и честный. Мы его как медаль носим. Зато клятву сдержали, и из кондукторов никто ни-ни, безобразных слов не говорит, ура!

    1923

А все-таки он для граждан

Товарищ Неустрашимый уезжал из Москвы.

– Извозчик, на вокзал!

– Пять рубликов! – бодро ответил извозчик.

Неустрашимый возмутился:

– И это называется «транспорт для граждан»!

Но извозчик попался какой?то нецивилизованный в задачах дня и цены не сбивал.

В общем, поехали.

У самого вокзала, на мешках и чемоданах, заседали пассажиры явно обоего пола.

Тут же тыкались мордочками в мостовую пассажирские дети.

«Какая необразованность! – горько подумал Неустрашимый. – Какая необразованность! К услугам граждан весь транспорт, прекрасные вокзальные помещения, а они все?таки сидят снаружи».

Но сказать мрачным личностям речь о вреде сидения голыми штанами на земле товарищ Неустрашимый не успел.

К нему подскочил носильщик:

– Прикажете снести?

Впрочем, спрашивал он только из вежливости, ибо был он не человек, а ураган с медной бляхой на груди.

Неустрашимый еле поспевал за своей корзиной.

– Сколько?

– Рупь! – стыдливо рявкнул ураган.

– А такса? По таксе – двугривенный! Где у вас вывешена такса?

Оказалось, что в другом зале.

– Идем! – решительно заявил Неустрашимый. – Я добьюсь справедливости. Транспорт для граждан, а не граждане для транспорта.

– Ишь! – удовлетворенно заметил носильщик. – Сорвали!

Надежда на справедливость была утрачена.

Носильщик-ураган вместе рубля взял два и, хихикая, удалился.

Неустрашимый обиженно огляделся по сторонам.

Зал ожидания был полон.

На прекрасном кафельном полу сидели пассажиры.

– Седайте и вы, молодой человек! – раздалось оттуда.

– Зачем же я сяду на пол? – закипел Неустрашимый. – Зачем, если к моим услугам весь транспорт и я, если будет охота, сяду на скамью.

– Попробуйте! – ехидно сказали с полу.

– Что же это такое? – завопил, вглядевшись, Неустрашимый.

На скамьях не было ни одного свободного вершка. Его не было даже на подоконниках. Там тоже сидели зеленолицые пассажиры.

– Что же это такое? Транспорт для меня или я для…

– Бросьте! – сказали снизу. – Бросьте и садитесь вот здесь, слева, а то там кто?то заплевал.

– Нет! – жалко улыбнулся Неустрашимый. – Лучше я пойду к тем, кто на мостовой. Там хоть не накурено.

Но надо еще было взять билет, и он побежал к кассе.

Ближе чем на двадцать пять шагов он подойти к ней не смог и сказал все, что мог сказать:

– Мама!

У кассы стояла очередь.

Какая это была изумительная штука!

Она имела шесть хвостов, сто пятьдесят человек и такой грозный вид, что все становилось понятно.

– Не транспорт для граждан, а граждане для стояния у кассы.

Неустрашимый быстро подсчитал:

– Поезд отходит через час. Если даже будет продаваться по билету в минуту, то останется девяносто человек. Я буду девяносто первый оставшийся.

И, придя к такому заключению, Неустрашимый плюнул.

– Вы? – деловито спросил моментально выросший из?под полу чин.

– Я, – сказал Неустрашимый.

– С вас рупь! Нельзя плевать.
Страница 11 из 16

Транспорт для граждан, а не для свиней.

Больше я ничего не расскажу.

Из слов монументального чинуши каждый может на деле убедиться, что транспорт в самом деле для граждан. Раз он сказал, значит, так оно и есть.

    1923

Москва, Страстной бульвар,

7 ноября

В час дня

По Тверской летят грузовики, набитые розовыми детскими мордочками.

– У-р-р-а!

Мордочки и бумажные флажки улетают к Красной площади. Дети празднуют Октябрь. Дети тоже участвуют в параде.

За ними, фыркая и пуская тоненький дым, грохочет зеленый паровоз МББ ж.д.

Прошли железнодорожники – идут школы.

Школы прошли – опять надвигаются рабочие.

– Долой фашистов!

Через Страстную площадь проходят тысячи и десятки тысяч.

Тысяча красных бантов.

Тысячи красных сердец.

Тысячи красных женских платочков.

Манифестации, растянувшиеся по Страстному бульвару, терпеливо ждут своей очереди.

Десять часов. Одиннадцать. Двенадцать.

Но от Ходынки, от Триумфальных ворот всё валит и валит. Вся Москва пошла по Тверской. Так зимой идет снег, не прерываясь, не переставая.

И, в ожидании, колонны рабочих на бульваре развлекаются, чем могут.

Усердно и деловито раскрывая рты, как ящики, весело подмигивая, поют молодые трактористы, старые агрономы, китайцы из Восточного университета и застрявшие прохожие. Поют все:

– Задувайте горны, дуйте смело…

Кончив петь, молодежь играет в чехарду.

Кончив играть, становятся в кружок и весело, молодые всегда веселы, громко, на весь мир кричат:

– Да здрав-ству-ет гер-ман-ска-я ре-волю-ци-я!

Смотрят на итальянцев, стоящих поближе к Петровке, смотрят на их знамя, читают надпись:

– Аморте ла боржезиа мондиале!

– Буржуазия! – догадывается тракторист.

– А мондиале что такое?

Итальянец в мягкой шляпе улыбается, все его тридцать два зуба вылезают на улицу, и он говорит:

– Аморте! – и трясет кулаком.

– Аморте – смерть! Ла боржезиа мондиале – мировая буржуазия! Смерть мировой буржуазии! Аморте ла боржезиа мондиале!

Итальянец радостно хохочет и снова подымает кулак. Кулак большой.

– Фунтов пять в кулаке?то, а?

Трактористы хохочут.

А по Тверской всё идут.

– Мы, молодая гвардия!..

– Это есть наш…

Детский, тонкий голос:

– У-р-а!

И серьезные, большие голоса отвечают:

– Ура, дети! У-р-р-а!

Остальное теряется в ударах барабана.

Это, поворачивая с Петровки на бульвар, возвращается с парада конница.

Колеблются и наклоняются пики. На пиках трепещут и взволнованно бьются красные и синие треугольные флажки.

По три в ряд, всадники проходят мимо жадных глаз.

– Первая конная!

– Да здравствует Первая конная!

– Качать!

Десяток рук подымается и протягивается к первому кавалеристу.

– Не надо, товарищи! Товарищи, неудобно ведь! Нас там позади много. Задержка будет!

Но он уже схвачен. Его стаскивают с седла. Он уже не отбивается. Он счастливо улыбается, неловко переворачивается в воздухе и кричит:

– Лошадь придержите, лошадь!

Опять взлет, еще раз, еще раз.

Кавалерист радостно что?то орет, качающие тоже страшно довольны.

Наконец кавалериста отпускают. Еще не отдышавшись, он торопливо садится на лошадь и, уже отъезжая, кричит:

– Спасибо, товарищи!

Конница топочет и быстро скачет под дружеские крики.

– Ура. Красная конница! – кричат в толпе.

– Ура, рабочие! – несется с высоты седел.

– Качать! – решает толпа.

И, придерживая сабли, кавалеристы снова летят вверх.

Их окружают, им не дают дороги.

– Возьми, братишка!

Дают папиросы – всё, что есть.

Работа кипит.

Покачали, дали папиросы, дальше.

И, слегка ошеломленные этим неожиданным нападением, кавалеристы козыряют и исчезают.

Конная артиллерия проносится по рысям. Пушки подпрыгивают и гремят на каменной мостовой. Ее тяжелый бег ничем не удержать.

Но замыкающего отряд с флажком все?таки качают.

Напоследок качают особенно энергично. Бедняга летит, как пуля.

Между тем дорога освобождается.

– На места! На ме-ста!

Кавалерист догоняет свой отряд, колонны строятся, оркестры бьют.

– Ни бог, ни царь и ни герой.

Колонны идут на Красную площадь, чтобы в шестую годовщину Октября повторить в тысячный раз:

– Дело, начатое в октябре семнадцатого года, будет продолжено, и мы его продолжим.

    1923

На Ходынке стало тесно

Под низким небом, под облаками, бегущими с одного конца аэродрома в другой, идет веселая трескотня пропеллеров, пальба приведенных в действие моторов, и слышен тяжелый звон приближающихся оркестров.

11 ноября на Ходынке стало тесно.

Аэропланы, переваливаясь, как большие звери, выползают из ангаров. Бегут сигнальщики с флажками. Стараются авиачасти, и быстро плывут знамена рабочих организаций.

Парад строится квадратом.

Большим, прямым углом расположены боевые эскадрильи, целые стаи злых, зеленых, белых и красных птиц.

Там всё уже приведено в порядок. Моторы проверены, проверены тяги, команды стоят у своих аппаратов.

Против аэропланных колонн стоят делегации профсоюзов, городов и республик, передающих сегодня Главвоздухфлоту девять самолетов – пролетарский ответ дворянскому ультиматуму Керзона.

Здесь тоже всё в порядке.

Стоит прочесть надписи на знаменах, стоит услышать летящие по воздуху песни.

Здесь всё в порядке относительно отпора нападениям с черного Запада.

Четвертая сторона квадрата

На четвертую сторону квадрата смотрят все глаза.

Там, соединяя сторону рабочих с шеренгами воздушного флота, стоят самолеты – подарки рабочих.

– Раз, два, три… Зелено-голубые, с желтой полосой на верхнем крыле… Вон наш стоит… Четвертый, это наш… «Железнодорожник».

Он четвертый в ряду, но подойдите поближе, и вы увидите, какой он по времени постройки.

На закругленном хвосте «Железнодорожника» большая, белая цифра: 1.

Наш был первый. В эскадрилье «Ультиматум» наш полетит в голове.

Железнодорожники всегда шли в голове революционного движения, и, когда воздушному флоту понадобилась помощь, железнодорожники не изменили себе.

Дадим самолет

С Восточных, с Западных, с Южных и Северных посыпались трудовые копейки.

Мурманская, Кавказская, Крайний Север и Крайний Юг соединились в одном усилии:

– Помочь дать самолет, сделать!

Помогали и делали.

Где не было денег, там били трудом, разгружали вагоны, удлиняли свой рабочий день, зарабатывали деньги.

– На самолет!

Курская, Уральская, Казанская, Златоустинская, Самарская!

Участвовал Дон, помогала Сибирь, спешили все дороги, все дороги гнали вовсю.

Подбодряли одних, давали пример другим и с честью вышли из испытания.

– В голове эскадрильи московских, нижегородских, серпуховских, бакинских и абхазских «ультиматумов» полетит «Ультиматум» железнодорожный.

«Железнодорожник» – аэроплан для наблюдения, это воздушный миноносец-разведчик, он вмещает только двух человек.

Зато он вмещает в себя волю восьмисот тысяч транспортников, глаза этих восьмисот тысяч, и всеми своими глазами транспортный пролетариат будет наблюдать за действиями белогвардейской оравы.

– Когда наступит час отпора, отпор будет дан.

Для мира, а не для войны

Парад принят т. Рыковым.

Квадрат-каре сдвигается ближе к трибуне, стоящей посреди аэродрома.

Говорит т. Рыков, говорит т. Кушнарев от союза железнодорожников, говорят Новгород,
Страница 12 из 16

Серпухов, Москва, Абхазия и Азербайджан.

И все говорят об одном и том же. Ничего другого не может быть.

– Мы строили эти самолеты для мира, а не для войны.

– Но мир мы будем иметь только тогда, когда будем сильны. – Если в ответ на ультиматум мы покажем свои «Ультиматумы», нас никто не посмеет тронуть.

– Мир нам даст только наша сила, а сильны мы будем, ибо наша армия – это все наши рабочие.

Тов. Керженцев от лица ОДВФ СССР передает эскадрилье знамя.

Полотнище свивается и развивается, ветер хватает слова т. Герасимова, отвечающего от отряда «Ультиматум», и пригоршнями кидает их в толпу рабочих.

– Клянемся верно защищать мирный труд рабочих и крестьян.

И тот же ветер несет в ряды летчиков ответ рабочих:

Ура, рукоплескания и «Интернационал».

Эскадрилья «ультиматум» входит в строй

Сцепившись руками по три человека, команды поворачивают пропеллеры.

– Раз, два, три…

Пропеллер делает полкруга и, откинувшись, начинает вращаться. После третьего круга пропеллер исчезает – остается только сверкающее, бешено вертящееся колесо.

Один за другим начинают работать аппараты, и воздух наполняется разнообразным гулом, звоном и треском.

Несколько десятков разноцветных птиц дрожат от нетерпения.

Треск увеличивается, становится огромным, наполняет весь мир. Из ряда «Ультиматумов» выбегает аэроплан и, резко отбросив землю, лезет в небо.

Через четверть минуты – другой.

Еще и еще.

В воздухе аппараты строятся журавлиным клином и, мягко грохоча, делают эволюции.

Дело сделано.

Усилие принесло результат.

Эскадрилья «Ультиматум» во главе с «Железнодорожником» вошла в строй советского воздушного флота.

    1923

Иверские мальчики

Письмо из Москвы

Вчера днем у Иверских ворот, среди торгующих бутербродами, перламутровыми пуговицами и раздвижными моделями человеческого тела, возник некоторый переполох.

Обычно только красноголовый милиционер может спугнуть бродячее государство иверских лоточников.

Этого хватает ненадолго.

Милиционер стремится назад, к своему перекрестку, где беспризорные моторы и извозчики успели образовать полный затор. Тогда отбежавшие было на сажень бутербродные фирмы занимают старые места, и гам продолжается.

– Яблоки коричневые!

– Оригинальный подарок детям! Предупреждение беременности! Последняя новость! Двадцать копеек!

Пролетает ревучий автобус-тяжеловес, реставрированные Бетонстроем Иверские ворота слепят глаза белой штукатуркой, крик от копеечной торговли поднимается к облачным, лепным небесам.

Веселое место! Милое место!

Но сейчас, хотя черная шинель милиционера и сигает в толпе, никто из лоточников не пытается спастись бегством.

Они забыли об этом. Им слишком смешно.

Вся толпа, все девчонки, торгующие булками с черной, словно нафабренной икрой, все продающиеся книги за «двадцать копеек вместо рубля» и даже сам загадочный продавец «оригинального подарка детям» – все они сбились в кучу и кричат:

– Конкуренция Моссельпрому! Конкуренция Моссельпрому!

«Конкуренция» снует тут же.

А за «конкуренцией» с совершенно потрясенным лицом бегает милиционер.

Это мальчик, почти голозадый, в зеленой рубашке. На груди у него висит закрытый продолговатый ящичек.

Из-за этого ящика – всё дело.

– Беспатентная ж торговля! – растерянно бормочет милиционер, устремляясь за голозадым.

Кончилось представление обычно. Милиционер, запыхавшись, убежал к своему посту, а торжествующая «конкуренция Моссельпрому» занял место у кирпичной стены и заорал:

– Граждане, автомат работает! Подходите, граждане!

Граждане, заливаясь смехом, стеклись в большом числе и удивленно рассматривали висящий на мальчике ящик.

Вверху ящика большими, выведенными химическим карандашом буквами-колесами красовалась надпись: «Ав?то-мат». Над узкой щелью внизу была другая надпись: «Брось 1 копейку».

– Ну и брошу! А что будет?

– Папироса выпадет!

– А если двухкопеечную монету положу?

– Две выскочат!

Две копейки тихо скользнули в щель. Толпа напряглась.

Следующее мгновение было для мальчика триумфальным.

Две папиросы «Крем» (20 штук – семь копеек), одна за другой, выкатились из ящичка.

Продавец «оригинального подарка» страшно захохотал:

– Молодчина! Полная конкуренция Моссельпрому!

Между тем конкурент моссельпромских автоматов деловито и охотно давал объяснения своему дивному прибору.

Черная старуха проходила мимо и полюбопытствовала узнать, что случилось.

– А ты посмотри, бабушка! – вежливо заметил бородач с раздвижной моделью мужского тела. – Чего здесь увидишь, того на том свете за красненькую не покажут.

И прямо перед ее глазами раздвинул свою модель так, что старушка увидела брюхо, наполненное желтыми и красными кишками.

Старуха отпрянула сразу шагов на десять, толпа шарахнулась от пролетавшей машины, а юный «автомат», завидев подходящего «мильтона», быстро перекочевал в более безопасное место.

Как заправский изобретатель он переносил гонения покорно. Он уже знал, что все изобретатели были гонимы.

Другой, однотипный с нашим изобретателем мальчик ходит по редакциям московских газет. Это поэт.

На голове он носит котелок. Кто?то подарил.

Стихи он пишет презабавные.

По ним видно, что наибольшее впечатление на него оказало стихотворение:

Я пришел к тебе с приветом

Рассказать, что солнце встало…

Все его стихи (он плодовит и пишет каждый день) подражательные цитированному.

Этот мальчик – настоящий поэт, заправский. Он читает свои стихи всем желающим слушать его. За это он просит разрешения напечатать их на машинке.

Как настоящий поэт он хочет видеть свои произведения в печати, хотя бы и машинной.

Печатает он сам.

Оба эти мальчика, несомненно, будут интереснейшими людьми. До всего они дошли сами. Их никто не учил.

    1923

Вечер в милиции

В отделении милиции часы бьют шесть. Камеру предварительного заключения уже украшают собою трое преждевременно упившихся граждан, но самое главное – еще впереди.

Пока дежурный возится с двумя необычайно печальными китайцами. Вчера они приехали в Москву из Семиреченской области и сразу заблудились. Дежурный пытается узнать, где они остановились, но китайцы от печали не могут выговорить ни слова; кстати, они не знают русского языка, а дежурный не знает китайского. Положение безвыходное, и китайцы уходят.

На смену им появляется буфетчик из управления гостиницами.

– Ровно девять лет живу у вас, – гудит он, – и никогда ни одного подобного случая.

– В чем дело?

– Прошу вас, любезный товарищ начальник, снять штраф. – А вы дебоша не устраивайте в пивной…

А этом месте беседы за дверьми раздается великолепный рев, и дворники вносят здоровенного детину. Он пьян настолько, что может только плакать. Горько рыдающего, его водворяют в камеру, а отобранным на ночь вещам составляют опись.

– Денег 4 р. 6 к. Цепочка желтого металла. Старый кожаный черный бумажник. Больше ничего.

Утром, когда пьяный проспится, ему отдают его вещи. Оставлять при нем опасно – товарищи по камере очистят.

– А ты чего сидишь?

Беспризорный, засевший на подоконнике, мрачно отвечает:

– Со всех парадных гонят. Мне холодно.

– Ну, и здесь тоже нельзя.

Беспризорный угрюмо
Страница 13 из 16

помалкивает.

Привели шинкаря. Он неохотно вытаскивает из кармана полбутылки хлебного вина.

– Еще вынимай!

Ставит на стол еще бутылку.

– Этот продавал, – говорит постовой, – а вот этот покупал. Два с полтиной бутылка.

Пишется протокол. Утренних пьяных после протрезвления выпускают. Они страшно кряхтят.

– Вязали меня? – спрашивает один из них.

– Вязали!

– Так я и знал! – горестно отмечает пьяный. – Удавить меня надо!

    1923

Судьба Аполлончика

Лирическая песнь о милиционере

Настоящая его фамилия – Танькин.

Кровь в нем перемешана с молоком.

Со щек Танькина никогда не слезали розы.

Этот чертовский милиционер был так красив, что у дешевых гетер с Цветного бульвара перехватывало дыхание, и от радости они громко, прекрасно и нецензурно ругались.

– Аполлончик! Настоящий Аполлончик!

Светло-зеленая парусиновая рубашка, зеленые канты на шапке и зверских галифе делали Аполлончика похожим на только что распустившееся дерево.

Только что распустившееся дерево величественно шлепало маленьких босячков, вежливо писало протоколы о безобразниках и элегантно сдирало штрафы с лиц и лошадей, переступивших закон.

Кровь и молоко кипели в Аполлончике, рука его не уставала махать и писать.

И все это кончилось в один сиятельный весенний день.

– Тебе новый пост! – сказали Аполлончику в отделении. – В Текстильном переулке.

Это было явное оскорбление.

По Текстильному не ходил трамвай!

В Текстильном не было ни одной пивной!

В Текстильном жили только застарелые, похожие на черные цветы, дамы.

Текстильный – это богадельня!

Там на посту инвалиду стоять!

Что будет делать там кровь и молоко, сам закон в зеленой куртке?

– Будешь против посольства стоять. Ты смотри, не подгадь.

Аполлончик печально цокнул сапогами и пошел на новое место.

Крохотное посольство крохотного государства вело жизнь загадочную и скучную.

То есть —

носило белые штаны,

каждый день брилось,

играло в теннис,

вылетало со двора на рыжем, дорогом автомобиле,

и боль-ше

ни-че-го!

Розы погасли на щеке Танькина.

О драках и штрафах не могло быть речи.

Когда вставало солнце и когда вставала луна, они находили на лице Аполлончика одну и ту же черту невыносимой тоски.

Проклятые иностранцы вели себя, как ангелы в тюрьме, как испорченный примус.

Не гудели, не нарушали, ничего не переступали, были скучны и по горло набиты отвратительной добропорядочностью.

Рука, бессмертная рука в зеленых кантах, рука, не устававшая писать и махать, бессильно повисла у кушака.

Погода была самая благоприятная для скандалов, для езды с недозволенной быстротой, для пылкого, наконец, слишком громкого пения, которое на худой конец тоже можно оштрафовать, но они даже не пели.

Долгие, вдохновенные ночи оглашались воплями.

Но то были вопли в соседних переулках.

Эти вопли усмирял не Танькин. Нет, их усмиряли другие.

Аполлончик засыхал.

Волнующие картины буйственной Трубы толкались и плавали у него перед глазами.

Рука поднялась, но снова упала.

Нет, это был только тихий, семейный Текстильный.

Безусловно, где?то очень близко затеялась прекрасная вертящаяся драка.

Аполлончик сделал несколько шагов.

Вперед него, задыхаясь, пробежали любопытные.

Аполлончик придвинулся к концу своего переулка (дальше уйти было нельзя) и вытянул шею.

Голоногие ребята разносили свежие новости.

– В тупике! Стекла бьеть!

Летели и мели юбками бабы.

– Мамы мои, пьяный-распьяный! Два милицейских справиться не могут!

Сердце Аполлончика спирало и колобродило.

Из тупика донесся свисток о помощи.

Пьяный ужасно заорал.

Аполлончик оглянулся на посольство. Там тускло и скучно горели огни.

– А пропади вы!

И полный нечеловеческого восторга Аполлончик ринулся на крик, на шум и сладостные свистки.

Так под напором европейского капитализма пал Аполлончик Танькин, милиционер города Москвы.

За непозволительный уход с поста, с поста у европейской державы, его выгнали.

Но он не горюет:

– Черт с ним, с капитализмом! Это же такая скука!

    1923

Два раза направо…

Нечесаная морда мелькает в узком коридоре, хватая замороченных сотрудников за штаны:

– Где здесь цека?

Схваченный и перебитый в пути сотрудник сердится:

– Здесь 52 цека!

– Цека Всеработземлеса!

– Дальше! Два раза направо, два раза налево и один раз вообще! Отчего вы меня не выпускаете?

– Я хотел еще узнать… – лепечет нечесаное существо.

Замороченный сотрудник проваливается в первую дверь и рычит:

– Остальное спросите в комендатуре. Это два раза напра… два раза нале… И один раз во…

Нечесаный работник земли и леса тоскливо плывет в полумрак.

Остальное делается в три разделения.

Величавое цека перебрасывает деятеля земли и леса в губотдел. Там молодого человека оглушают невежливый звон пишущих машинок и секретарь, опасный, как неразорвавшийся снаряд.

Секретарь посылает молодого деятеля на биржу труда, а биржа, не теряя времени, говорит:

– Два раза направо, два раза налево и один раз вообще.

– Два раза направо! – бормочет молодой человек, сворачивая направо. – Два раза налево! – говорит он, делая это самое.

– И один раз вообще!

И тут молодой человек выходит как раз на улицу.

Глупый молодой человек думает, что попал не туда и возвращается обратно.

– Нет, – говорит справедливая биржа, – правильно. Два – сюда, два – туда и один поворот – так себе.

– Но там улица!

Потому что биржа этот нечесаный орех давно уже раскусила и биографию ореха знает наизусть.

Не работник, ни земли и ни леса!

Кроме того, молодой человек вчера только ворвался в Москву. Для биржи он значит столько же, сколько воздух с лентами, то есть ничего.

Работы он не получит.

Пресеченный справедливо биржей в самом начале своей карьеры, молодой человек совершает свой неприятный путь – два раза направо, два раза налево и, сделав поворот один раз вообще, выходит на улицу.

На улице дым и пыль. Автомобили давятся, воздух черный, телеграфные провода пищат, за толстыми стеклами лежит сто пятьдесят тысяч вкусных вещей, и земляной деятель стоит посреди всего этого, как хорошее дерево того леса, из?за которого он провалился.

Трамваи поворачивают на стрелках, и молодому человеку кажется, что они поворачивают два раза напра… два раза нале… и один раз воо…

В родном городке было лучше.

Во-первых, только одна улица и не надо никуда сворачивать.

Второе, улица такая тесная, что вообще повернуться негде.

Красный милицейский жезл описывает полукруг.

– Проходите, гражданин!

Лесной юноша загорается диким огнем. В сердце его и так наложены обиды.

– Два раза направо, два налево и один вообще? – угрожающе спрашивает он. – А если я больше не желаю два напра… два нале… и один воо…

– Проходите! – вертит своим рыжим копьем милицейский. – Сойдите с мостовой!

    1923/24

«Маленький негодяй»

Все удалось скрыть, кроме цены на арбузы. Цена эта, выросшая за неделю впятеро, внесла некоторый испуг. Потом стало еще хуже. Арбузы исчезли вовсе.

Крошечная арбузная гавань, тесно заставленная барками, гавань, которая из?за плававших в ней арбузных корок походила на чудесный персидский нежно-зеленый и светло-розовый ковер, эта гавань в несколько дней
Страница 14 из 16

опустела, стала геометрически пустой и пугающе правильной.

Парусники ушли и обратно с арбузами больше не возвращались.

Газеты выходили исправно и каждое утро накачивали читателей брехней о светлом будущем.

Те, кто понимал, почем фунт лиха, не верили и пили. Они уже поняли, что Трифоновка (место, откуда возили арбузы) занята большевиками.

Те, которые верили газетным клятвам, тоже пили. Чтобы поверить, надо было пить.

Стенька Митрофанов газет не читал и ничего не пил. Вода не в счет. Но о том, что должно было случиться, он знал хорошо.

У него был длинный, мальчишеский, мокрый язык, и поэтому он навсегда потерял для себя теплый мусорный ящик, где блаженно спал во все зимние ночи.

– Холера тебе в бок! – орал управляющий тем домом, где находилась пышная Стенькина спальня. – Я тебе покажу большевиков! Во-н! У тебя, хулиганская морда, вырастет борода до колена, прежде чем они сюда придут.

И в этот оглушительный, гудящий весенний день случились три очень важных для Стеньки события.

Я уже рассказал, что он потерял свой ночлег. Кроме того, он еще покрылся неувядаемой славой. Это главное, но об этом потом. И еще – он отомстил управляющему. Я не хочу порочить Стеньку, он мне даже друг, но он украл петуха. Конечно, это был петух управляющего.

Петух кричал, как роженица, и бешено крутил глазом. Стенька мчался по мокрому, светлому от воды асфальту и удушливо хохотал.

Так, смеющиеся, орущие и растрепанные, оба они очутились перед желтым дворцом главнокомандующего.

Для караула, стоявшего у гигантских арочных ворот, появление возмутительного оборванца и воющей птицы было почти смертельным оскорблением и невыносимым нарушением порядка.

Раздался короткий свисток.

Стенька опасливо осмотрелся. Приготовился к отлету и крепче прижал к себе петуха. Петух не выдержал адского объятия и душераздирающе запел отходную.

Расстроенная куча австрийских жандармов устремилась на Стеньку, желая немедленно и дотла искоренить очаг воплей и суматохи. Стенька оцепенел, считая здоровеннейшие кулачища, которые неслись на него, и предчувствуя бесславные побои.

В ту же минуту голубое небо жутко загудело и лопнуло. Воздушный вал навалился на Стеньку, земля дернулась, выскочила из?под ног, и Стенька обрушился. Кругом все рвалось и тряслось от страшного бомбового разрыва.

Ослепленная и задушенная кучка развалилась. Стенька, погребенный под пятипудовыми животами, трепетал.

Сверкнуло еще раз, стало непереносимо тихо, и все, что могло еще ходить, ринулось в дворцовый подъезд, увлекая с собой ошеломленного Стеньку и агонизирующего петуха. С крыши по налетевшему аэроплану задребезжали пулеметы.

В подъезде Стеньку прижали к огромной красивой двери. Стенька никогда еще не видел такой. Но, нахлыстываемый страхом, он не стал разбирать и поскакал по лестнице вверх, захватывая ногами по три ступеньки сразу.

На втором пролете он опомнился и остановился. Сверху катились бледные лица и стучали сабли. Все это сбегало вниз, не замечая Стеньки и не обращая на него внимания.

Петух недовольно забормотал, и это вывело Стеньку из оцепенения. Решив, что жандармы внизу опаснее бомб сверху, он сделал чудовищный прыжок, влетел в огромную залу и, завопив от неожиданности, с размаху остановился.

Зала не имела конца. Стен залы не было видно. Огромные паркетные площади уходили вдаль, вперед, вправо, влево и терялись в стальном дыму. И все это колоссальное пространство было битком набито голодранцами и петухами. Сто тысяч голодранцев и сто тысяч петухов.

Стенька ахнул и опустился на пол. Петух вырвался, побежал по паркету, поскользнулся и смешно упал на бок. Сто тысяч голодранцев тоже присели, и сто тысяч петухов сразу упали. Стенька радостно захохотал, поднял руки и сказал:

– Дураки!

Голодранцы разом раскрыли рты и подняли руки.

– Как на митинге! – сказал Стенька. – Опустите руки, сволочи!

И сам опустил. Все руки разом упали. Это была зеркальная зала, и все Стеньки были один Стенька. Зала была пустая.

Стенька подобрал петуха и подошел к окну.

Я не могу и никто не сможет точно описать того, что случилось со Стенькой. Он прыгал под потолок, и петух летел туда вместе с ним, проклиная тот позорный час, в который Стенька его украл.

Причину Стенькиной радости можно было увидеть из окна.

Внизу, в порту, по Приморской улице, поминутно останавливаясь и прячась за выступы домов, перебегали три солдата. Земля задрожала, и впереди солдат выскочил пышущий, полный треска броневик. Красный флаг метнулся и пропал за высоким зданием. С моря, с большого рейда, палили окаменевшие громады броненосцев. Испуганное небо хоронилось под черным дымом. Это была знаменитая атака красных с суши и с моря 11 апреля.

В пустой зале грохотали восторженные крики Стеньки:

– В будку! Долой кайзерликов! Амба австриякам и…

Стенька поспешно обернулся на треск паркета. Прямо на него, к выходной двери, ломая паркет тяжестью своего тела, шел венгерский офицер.

Он шел в несчастную минуту, в то время, когда через края Стенькиного сердца переливалась отвага, когда этот «маленький негодяй» воображал, что именно он из своего высокого окна руководит атакой города.

Но венгерец видел только малыша и торопливо шел к двери. Сверкая всем лицом и любезно, по?детски улыбаясь, Стенька ждал.

Офицер приближался, хрустальная люстра нервно шевелила своими цацками и звенела. Сенька ждал и не сходил с дороги.

Офицер недоуменно и высокомерно покосился, но не свернул.

Давид ждал своего Голиафа. Голиаф самоуверенно стремился к гибели. Как только расшитый рукав венгерской куртки поравнялся со Стенькиным носом, разразилась катастрофа. В ту же минуту Стенька покрылся неувядаемой славой.

Через час куча красноармейцев, появившаяся в широких и высоких дверях зеркальной залы, изумленно созерцала весьма странный пейзаж.

В самом конце залы на полу сидел венгерский офицер. Вместо лица у него было одно негодование и обида.

В пятнадцати шагах от него, держа в руке крошечный, сиявший, как серебряное солнце, браунинг, стоял Стенька.

– Сиди, сиди, – шептал Стенька. – А то стрелять буду!

Между Стенькой и венгерцем расхаживал петух, лишенный главного своего атрибута – разноцветного хвоста. Сердце же петуха было разбито. Он уныло рассматривал себя в зеркалах и горько причитал о своей тяжкой потере.

Из всех трех доволен был только Стенька. Сзади раздалось хихиканье. Стенька посмотрел вперед в зеркала и увидел стоявших в дверях красноармейцев. Он угрожающе махнул браунингом в сторону офицера и кинулся к дверям.

Там, хохоча и плача, он бешено врал о своих подвигах. Его перебили:

– Как же ты такого слона взял?

Стенька горделиво завертелся вокруг себя, как смерч, и ляпнул:

– Ой! Он идет на меня, а я подножку раз, он встал, я вторую, а потом петухом, петухом по морде, по морде. Так он с перепугу даже браунинг потерял. А петух без хвоста. Сильно бил.

В зеркалах четыреста тысяч красноармейцев приседали от смеху и тормошили «маленького негодяя» и маленького героя Стеньку.

    1924

Октябрь платит

Семь лет – приличнейший срок. Можно и образумиться. Октябрь опомнился. Нет, он больше не будет испытывать терпение уважаемой Франции, уважаемой Англии и совершенно уважаемой Америки.

Пора.
Страница 15 из 16

Полированные джентльмены (фраки заляпаны орденскими звездами, цилиндры блестят, как мокрые крыши) ждали и так слишком долго.

Время, время! За всё будет уплачено до копейки. Октябрю даже стыдно. Джентльмены просчитались. Мало просят.

В сияющих канцеляриях огромнейшими перьями пишется счет. Но Октябрю стыдно за джентльменов.

– Умнейшие головы, а главное забыли!

Разве в походе на советский Архангельск в цепенеющих от жара топках британских боевых судов не были сожжены горы дорогого кардиффского угля? Разве выпущенные по этому городу шестидюймовые снаряды не стоили денег?

Другие бы записали:

– За снаряды, истраченные во время бомбардировки, имевшей целью уничтожение вашего уважаемого города Архангельска, причитается с вас рублей столько?то, копеек столько?то.

Но они, как видно, забыли, и Октябрь напоминает:

– Всё пишите. За всё будет уплачено.

За доставку Деникину миллиона зеленых штанов и курток пехотного образца. За танки, за длинноносую артиллерию, за бомбы, патроны и пулеметы.

Не забудьте деньги, потраченные на Колчака. Юденич у вас кое?что призанял, не забудьте вставить. Врангель опять?таки. Пишите так:

– Рублей – такое?то число, копеек – такое?то число. Не стесняйтесь. Октябрь за всё это заплатит.

Еще – джентльмены держали и кормили в своих тюрьмах порядочно советских граждан.

За то, что потратились, Октябрь уплатит. Октябрю стыдно.

Мало просят. Им следует больше. Им следует стоимость пуль, которыми расстреливали, и стоимость веревки, на которой они вешали. Припишите к счету. Заплачено будет сразу за всё

    1924

Гудковская работа

День в день пищат электрические моторы, день в день ротационные машины досыта обжираются руловой бумагой, и каждое утро сотни тысяч свежих до сырости «Гудков» крапчатыми птицами разлетаются по всем железным дорогам.

И день в день, как старый хозяин голубятни, редакция провожает глазами улетающий «Гудок».

Как сделает свою работу? Расшевелит ли профработу? Ударит ли беспощадным громом над заспанной головой администратора-растеряхи?

Вагоны катятся по рельсам, на стрелках тормозят до свиста, и белый тюк валится на станционную платформу.

И скребет спину пойманный в халатности начальник, швыряет в сторону прочитанный «Гудок», но спать уже больше не будет. Уже гонит начальник вагоны в Бельский тупик Белорусско-Балтийской, уже перевозит лежащие там с 14?го года 1300 кубов дров. Уже звонко бьет молот и скрежещет пила – работается на Сычевском тупике мост, сделано уже полотно на 8 верст, и новый рельсовый путь сверкает на целую версту. Чешись, начальник, рви на своей голове волосы, оттого что смеется над твоим пробуждением рабочий, оттого что на четвертой странице «Гудка» изображен ты в смешном и противном виде. И не будет больше начальник храпеть во все носовые приспособления, а, подталкиваемый «Гудком», будет работать.

И день в день в редакцию, в замену улетающих «Гудков», приходят письма.

Письмо первое

…С десяти фунтов олеонафту на нашей Мценск Курской водокачке много не накачаешь, и спасибо за «Черную смазку» в № 1059, по два пуда стали привозить, а раньше говорили, что больше нету, и наше учтепео с вашей за? метки в № 115 тоже поправилось, стали в лавку посту? пать товары, и даже из Москвы их целый вагон идет…

Письмо второе

…В паровозном депо Тула Курской отделение исправлено, а в столярной, где его не было, поставлена в добавление печь.

Повести из писем – четвертого, пятого, сотого

Вагоны катятся, газета валится, и раз за разом «Гудок» идет на помощь дороге и железнодорожникам.

ГИБЕЛЬ ГРАФА

Никаких картин с графьями в кинематографе Вознесенска Юза больше не показывают, а кстати, не видно и заведующего кино, который исчез вместе с этим нэповским шарлатанством, разоблаченным в № 1009.

РАСПУТАННАЯ

ПИСЬМОВОДИТЕЛЬНИЦА

И ПОВЫШЕННАЯ

СТОРОЖИХА

После гудковских заметок письмоводительницу станции Невинномысская Скопс, которая запутала дела до невозможности, распутали и уволили вовсе.

Также РКК предложила платить сторожихе Ореховой не по 3?й категории, а по четвертой.

    1924

Записки провинциала

Здравствуй, милый, хороший город Москва! Я разобью тебя на квадраты и буду искать. При системе комнату найти легко.

Совершенно непредвиденный случай! Один квадрат разбил мне морду. Било меня человек восемьсот. Главным бойцом было какое?то туловище с женским голосом.

– Я, – говорит туловище, – не допущаю, чтоб крали примуса.

– Это не ваш! – пищу я. – И потом – это «оптимус». Мне жена дала в дорогу.

Короче говоря, она стучала по моей голове своими медными ладонями. Квадрат тоже положил на мою голову порядочную охулку.

Примус они забрали.

От квадратной системы надо отказаться. Очередной квадрат весьма неожиданно кончился большой собакой, у которой, поверьте слову, было во рту 8000 зубов, поверьте слову!

Нашел приятелей. Одолжил на ночь один квадратный аршин на полу.

– Больше, – говорят, – не можем. У нас ячейка.

– Неужели, – спрашиваю, – коммунистическая? Что?то я за вами не слыхал никакого марксизма!

Смеются.

– Пчелиный улей, – говорят, – это дивный пример сочетания множества живых тварей на микроскопической площади. Не без помощи плотника и мы соорудили соты. Комнатушка… того, величиной с клозет, а вот посмотрите – 27 человек живет, и каждый имеет собственную шестигранную ячейку. Гостей только принимать нельзя. Но пчелы тоже ведь званых вечеров не устраивают.

По-ра-зи-тель-ные, эти мои парни!

Вчера ко мне подошел обсыпанный оружием парнюга и сказал:

– Пошел вон!

– Дорогой товарищ! – начал я хорошо обдуманную речь.

– Пошел вон! – повторил парнюга с оружейной перхотью на всем теле.

Этот склад оружия, безусловно, не получил никакого воспитания. Я снял с Лобного места (чудная жилая площадь, с часами напротив) свой чайник и ушел.

Арсенал продолжал хамить мне в спину.

Прощай, милый город Москва! Последние два дня я жил в собственном ботинке. Галки кидали мне на голову что?то белое, пахнущее весной. Пойду себе пешком на родину. Прощай, город, милый, хороший!

    1924

Катя-Китти-Кет

За 24?й год в Москве осело 200 000 жителей.

    Из газет

Имей понятие – и не осядешь.

Я, например, термолитового домика не возводил, строительной кооперации деньгами не помогал, кирпичом о кирпич, так сказать, не ударил, а вот есть же у меня комната.

Имей понятие! По приезде в пышную столицу опочил я на полу у приятеля-благодетеля. Но тут стали расцветать лопухи, пришла весна, благодетель мой задумал жениться и меня вышиб.

– Погибаешь на моих глазах! – заметил я ему. – А зовут ее как?

– Катя! Китти! Кет!

Что эта Катя-Китти наделала, невозможно передать. Три дня я страдал на сундуке своей тети. Потом не вытерпел.

– Тетя, – сказал я, – до свиданья. Спасибо за сундук, прелестный сундук, но мне предоставили в Кремле всю Грановитую палату. До свиданья, тетя.

Ночью околачивался на бульварной траве, к утру уже родился отважный план, и ноги сами понесли меня на квартиру благодетеля-приятеля.

Дверь открыла особа, заведомая Катя.

– Язва дома? – спрашиваю.

Катя-Китти-Кет не соображает.

– Дома, – спрашиваю, – язва – Николай?

– Что-о-о?

– Мадамочка, вы не беспокойтесь, я свой.

– Вам,
Страница 16 из 16

наверно, Николай Константитича?

– Пусть Константитича.

– Нету его!

– Жалко, жалко! Коля?то на сколько лет ушел? Неужели, – говорю, – попался и даже амнистию не применили?

Юбка в три названия похолодела.

– Вы чего хотите? Он на службу ушел. Что случилось?

Тут я сжалился.

– Пустите меня, мадамочка, в халупу вашу. Боюсь, что вы, моя симпатичная, влопались.

Вел себя, как демон.

– Не знаю, про какую вы говорите такую службу? Какая может быть служба, если у вашего Коли отпечатки пальцев в Мууре лежат!

Катя хлебает слезы.

– Так он что? Вор?

– Ошибаетесь! Марвихер!

Заревела Катя. Вынимает Катя-Китти-Кет платком слезы из глаза. А я план провожу.

– Как старый знакомый вашего супруга рекомендую осторожность.

– Что же мне делать? Я его вовсе не люблю. Это он меня любит, а я его любить не могу, если он на седьмом этаже живет. У меня на такой этаж сердце лопается. И еще марвихер!

Вот поросенок дамский! Седьмой этаж ей не нравится! Убедил пока молчать и обещал прийти еще раз в отсутствие мифического ворюги-язвы Николая.

Дура девчонка страшная.

– Катя, – говорю я в третье свиданье, – где живет ваша мама? В Брянске? Очень хорошо! Деньги у нее, Китти, есть? Ну, так обручальное продадите, все равно его ваш Колюша сопрет. И поезжайте?ка домой, пока все не раскрылось. А то и его посадят, и вам не поверят. Вы, скажут, пособница! Вы, скажут, Кет, а он – кот. Хорошо вам будет?

– А как же брак, – плачет Катя. – Он не захочет.

– Еще бы захотел. Он даже знать не должен. Заочно разведитесь. Это в Брянске два рубля стоит.

И вы-про-во?дил я ее в два дня. Чистейшая работа.

Дивная работа. Когда от моего благодетеля сбежала жена, я ринулся его утешать.

Пока он плакал, я живо занял старое место в углу и начал:

– Коля, ты это брось. Они все такие. Поиграют нами, а потом кидают. Брось, Коля, это слабосильное сословие, ходи лучше на службу аккуратно.

Коля поднял к потолку мокрую переносицу и застонал:

– Что ж, старый друг, переезжай ко мне обратно. Переедешь, а? Не покинешь Колю?

– Ну как, – говорю, – ты мог подумать? Я уже здесь и завтра пропишусь.

Вот. Термолитового дома не строил. А комната есть. Они, эти 200 000 разве строили? Они тоже хитрые.

    1924

Весна

Не то огромного масштаба примус гудит, не то падает дождь, но, одним словом, полный весенний переполох. Воробьи в жмурки играют, а в одном магазинчике уже написано:

«ВСТРЕЧАЙТЕ ВЕСНУ В БРЮКАХ И. ЛАПИДУСА»

Вошел и написанное потребовал. А в магазине что?то крутят. – Вам, – спрашивают, – какие? Штучные?

– Вы мне не крутите, – отвечаю. – Не штучные, а брючные!

– Как хотите, – говорят. – Мы только поинтересовались, потому что штучными называются те, которые в полоску.

Показали. Но у меня в голове весна колесом ходит, и я отверг, дерюга! Мне поинтеллигентнее!

Показали.

– Дерюга! – говорю.

Они обижаются:

– Простите, но у нас – на полное подобие «Мюр-Мерилиза», а вы такие шарлатанские слова.

А я от воздуху прямо демон стал.

– Подлизу вижу, а Муура на него не хватает.

Заварилась крутая каша. Уже подплывает милицейский тип и по просьбе Муур-Подлизы берет меня за руку.

– Стыдно, – говорю я ему в восторге, – сами вы еще поросенок, а смушковый берет на голове носите! Почему, морда, не встречаешь весну в штанах И. Лапидуса?

Тип только пуговицами заблескотал и сразу сделался официальный.

– Нам, – говорит, – такого приказа не вышло. Вы за это пострадаете и весну не в штанах встретите, а в строжайшей изоляции. Извозчик, в 146?е отделение!

– Позвольте, – умоляю, – сделать заявление. Я, может быть, от одного воздуха пьяный!

– Смотря где дышали, – смеется тип в пуговицах.

Вот и все. Небеса на дыбах ходят, тротуары блестят, как сапоги, воробьи кричат «дыр-ды-ра», а меня везут в 146?е отделение на верный протокол.

До чего человеку опасно весной по улице ходить!

    1924

Беспризорные

Ветер кроет с трех сторон. Сугробы лежат крепостным валом. Метель рвет и крутит снежным пухом и прахом. Улица мертвеет.

Мимо окаменевших извозчиков бредет закутанная в невообразимое барахло (семь дыр с заплатками) маленькая фигурка.

Днем фигурка бегала и отчаянно защищала свою крошечную жизнь – выпрашивала копейки у прохожих, забегала отогреваться в полные чудесной хлебной духоты булочные, жадно вгрызалась глазами в туманные витрины, где напиханы великолепные и недостижимые вещи – штаны и колбаса, хлеб и теплые шарфы.

Но теперь поздно. День доеден до последней крошки. 12 часов. Ветер и снег. Магазины закрыты, прохожих нет, надо искать ночевку.

Тысячи живущих в Москве не знают, что такое ночлег беспризорного. Мусорный ящик, беспримерно вонючий, но теплый, это блаженство. Но в мусорный ящик попасть трудно, дворники зорко стерегут это сокровище. Парадная лестница тоже прекрасный и тоже трудно находимый ночлег.

Беспризорному долго выбирать не приходится. Мороз тычет в щеки и хватает за ноги.

Если найдется асфальтовый чан, беспризорный спит в чану. Спят в яме, если отыщется яма. Но приходится спать и на снегу, укрывшись сорванной со стены театральной афишей, подложив под голову одеревенелый кулачок. Спят где попало и как попало. Это в городе. А есть еще вся Россия, бесчисленные населенные пункты, станции и вокзалы. Какой транспортник не видел на своей станции таких же картин?

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/ilya-ilf/zapiski-provinciala-feletony-rasskazy-ocherki/?lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

1

Речь идет о Всесоюзной сельскохозяйственной и кустарно-промышленной выставке 1923 года в Москве.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.