Режим чтения
Скачать книгу

Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях читать онлайн - Анна Наринская

Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях

Анна Наринская

Книга журналиста Анны Наринской – это не только сборник ее лучших заметок о главных культурных событиях десятилетия. «Не зяблик» – своего рода критический дневник, в котором автор размышляет о времени и о себе, о том, может ли искусство что-то изменить в жизни общества, и задается вопросом, когда и почему это общество утратило способность к диалогу. Письмо Надежды Толоконниковой из колонии, «Благоволительницы» Джонатана Литтелла, дискуссии о диссидентстве и девяностых и многое другое – это то полотно, из которого соткан наш сегодняшний взгляд на мир. Автор безжалостно и точно анализирует этот взгляд и то, как он менялся.

В книгу вошли статьи, опубликованные издательским домом «Коммерсантъ», и тексты, которые печатаются впервые.

Анна Наринская

Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях

Елене Нусиновой, в память о наших разговорах

© А. Наринская, 2016

© И. Лунгин, иллюстрации, 2016

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2016

Издательство CORPUS ®

Предуведомление

Часть I

Письмо Надежды Толоконниковой из исправительной колонии № 14

27.09.2013

Письмо Надежды Толоконниковой из исправительной колонии № 14 – лучшее литературное произведение, которое я прочла за последнее время.

Осознала, почувствовала это я сразу же, как только его прочитала, но сначала мне с этим ощущением было как-то неуютно, что ли. Как будто признание этого текста литературой хоть немного принижает поступок его написавшей и реальные страдания, которые за ним стоят. Но это, разумеется, ложное чувство, чувство, рожденное несвободой, вечной теперешней оглядкой на то, «как тебя могут понять», чувство, уничтожающее возможность прямой речи.

А письмо Толоконниковой – это как раз триумф прямого высказывания. «Я не буду молчаливо сидеть, безропотно взирая на то, как от рабских условий жизни в колонии падают с ног люди. Я требую соблюдения закона в мордовском лагере. Я требую относиться к нам как к людям, а не как к рабам». Написанные там, где они написаны, эти слова – безусловный и настоящий подвиг. Написанные так, как они написаны, – это одно из самых художественно убедительных высказываний последнего времени.

Акция Pussy Riot в ХХС сделала то, что и должно сделать искусство – причем как раз искусство гуманистическое: она сделала окончательно проявленными и всем видными черты сегодняшней действительности. В этом случае – самые отвратительные черты. Можно было сколько угодно повторять, например, «смотрите: жестокость, самодовольство, любовь к деньгам и власти нам прикрывают распятым Христом», и этого почти никто не слышал. «Богородица, Путина прогони» услышали все.

У письма Толоконниковой из колонии есть то же качество, что и у панк-молебна: его услышали все. Одна из самых идиотских реакций на это письмо (и при этом довольно частая) – «Что это вы все так всполошились? Что, разве вы раньше не знали, что в колониях ужасные условия?». Сила слова мерится как раз его способностью всполошить. Сила слова писательского – тем более.

«Это письмо своей нравственной ценностью перевесит всю многотомную современную философию» – эти слова сказаны чуть более ста лет назад о письме другой русской девушки из другой русской тюрьмы, но – если вынести за скобки их намеренно преувеличенную восторженность – их вполне можно применить и здесь.

Подобную нравственную ценность русский религиозный философ Семен Франк, автор знаменитой книги «Душа человека», увидел в письме, написанном перед казнью двадцатилетней эсеркой-максималисткой Натальей Климовой (казнь вскоре была заменена на пожизненное заключение, и арестантке удалось бежать из тюрьмы – в царской России надзирать и наказывать умели куда хуже, чем в России последующей).

Климова не танцевала в неположенных местах – она участвовала в подготовке так называемого «взрыва на Аптекарском острове» (покушении на Столыпина, в котором было убито и покалечено более 100 человек). Ее письмо – это констатация того, что человеком можно остаться и перед лицом мучающего прошедшего и ужасающего будущего. Письмо Толоконниковой тоже констатация – что человеком можно остаться перед лицом мучающего и ужасающего настоящего. И в этом, безусловно, не меньше нравственной ценности.

Тут пора уже немного выдохнуть и отметить вещь менее возвышенную, но при этом важную: текст Толоконниковой, ко всему прочему, очень хорошо написан – в литературном смысле. «Я бросалась на машину с отверткой в руках в отчаянной надежде ее починить. Руки пробиты иглами и поцарапаны, кровь размазывается по столу, но ты все равно пытаешься шить. Потому что ты – часть конвейерного производства. А чертова машина ломается и ломается». Такого умения подбирать слова, такой энергии, выразительности у тех, кто здесь занимается писанием, я не встречала давно.

Корней Чуковский (в десятые годы двадцатого века он последовательно занимался литературной критикой) отнес письмо Натальи Климовой к «лучшим страницам русской литературы за 1908 год». Несколько страниц письма Надежды Толоконниковой – если честно делать такие обзоры, – безусловно, следует признать лучшими страницами русской литературы за год нынешний. И за предыдущий. Да что тут считать.

«Наталья Климова. Жизнь и борьба» Григория Кана

05.04.2013

В ночь на первое июля 1909 года из Московской губернской женской тюрьмы бежало 13 политических арестанток вместе с тюремной надзирательницей Тарасовой, которую они уговорили им помочь.

Побег этот кажется совершенно невероятным, и, например, кинофильм, в точности его воспроизводящий, наверняка обвинили бы в неправдоподобии. Предприятие было организовано так. В половине первого ночи жених одной из девушек (и соратник нескольких по партии эсеров), зайдя за церковную ограду напротив тюрьмы, громко мяукнул – это был знак, что снаружи все спокойно. Тогда Тарасова открыла дверь камеры, заключенные вышли в коридор, связали дежурных надзирательниц (в быстром и бесшумном связывании они несколько месяцев тренировались друг на дружке) и прошли в контору. Ровно в этот момент там зазвонил телефон. Звонил взволнованный чиновник охранного отделения, которому филеры донесли о возможности побега (в эсеровских кругах действовало множество осведомителей). Заспанный, как полагается в ночное время, женский голос ответил звонившему, что все спокойно. После этого беглянки беспрепятственно вышли из неохраняемой двери тюремной конторы на улицу.

«Заспанный» женский голос в телефоне принадлежал двадцатичетырехлетней Наталье Климовой, находившейся в тюрьме в ожидании высылки на бессрочную каторгу, которой ей заменили смертную казнь, – она была одним из организаторов «Взрыва на Аптекарском острове» (покушения на Столыпина, в котором сам вновь назначенный премьер-министр практически не пострадал, но было убито и покалечено более 100 человек).

Климова к этому времени была уже знаменитостью – причем более даже литературной, чем революционной. В августе 1908 года в петербургском журнале «Образование» без ведома
Страница 2 из 8

арестантки было напечатано ее прощальное письмо к близким, датированное 11 декабря 1906 года – тогда она еще ждала казни.

Философ-идеалист Семен Франк откликнулся на этот текст статьей «Преодоление трагедии», в которой сравнивал его с De profundis Оскара Уайльда: «Эти шесть страниц своей нравственной ценностью перевесят всю многотомную современную философию и поэзию трагизма».

Письмо Климовой, действительно, наполнено особым – надломленным и противоречивым каким-то – трагизмом. Декларативно принимающее смерть («я начинаю с трепетным интересом, жгучим любопытством ждать смерти»), оно на самом деле являет собою концентрированный гимн жизни. Заканчивается оно так: «Знаете ли вы, что значит видеть жизнь как на ладони? Видеть отчетливо и ясно все выпуклости и рельефы, которые казались непостижимо громадными… Все мелочи и детали, которые казались слишком микроскопическими для глаз?.. Переживать все это, видеть это так близко… И в то же время чувствовать, что все это так неизмеримо далеко. Знаете ли вы, что значит с нежной внимательностью любоваться этой громадой, трепетно и страстно любить каждое движение, каждое биение пульса молодой, только что развернувшейся жизни?.. И знать, что ни одна секунда не властна над тобой, что одним словом, без страха, без сожаления ты можешь прервать ее, навеки покончив с сознанием…» Это, безусловно, производит впечатление – и немудрено, что молодой литературный критик Корней Чуковский в одном из своих обзоров отнес «Письмо перед казнью» к «лучшим страницам русской литературы за 1908 год».

Климовой вообще свойственно (настоящее время здесь – намеренность, а не ошибка) производить впечатление. Написанная в 1966 году – 48 лет спустя после ее смерти – документальная повесть «Золотая медаль» никогда не встречавшегося с ней Варлама Шаламова полна восторженного чувства. («Влюбиться в Наталью Климову немудрено», – пишет Шаламов, тоже выбирая настоящее время.)

Примерно такого же чувства полна работа Григория Кана «Наталья Климова. Жизнь и борьба», вышедшая в петербургском Издательстве имени Н. И. Новикова. Несмотря на название, отдающее советской биографической серией «Жизнь пламенных революционеров» (его отчасти можно оправдать тем, что Климова и вправду была пламенной революционеркой), это очень хорошая книжка. Во многом именно из-за такого восторженного отношения автора к своей героине, иногда доходящего до совершенной наивности, до каких-то прямо обид за Климову на давно уже умерших людей. Например, про Мережковского с Гиппиус, которым Климова, встретившаяся им в Париже в 1910 году, не понравилась, он пишет, что «они оказались слепы, пройдя мимо яркого, глубокого и талантливого человека».

Такое отношение автора к героине делает книгу Кана подлинным романом, а не просто биографическим исследованием. Хотя даже сухого изложения фактов ее биографии достаточно для того, чтобы захватило дыхание.

Она родилась в 1885 году в Рязани в семье присяжного поверенного, впоследствии видного члена партии октябристов, члена Госсовета. В 1903-м – уехала в Петербург на курсы. В 1906-м – вступила в Боевую организацию максималистов, участвовала в организации нападения на Госсовет, где заседал ее отец (которого она никогда не переставала любить и которому впоследствии писала из тюрьмы нежнейшие письма). Когда императорским указом работа Совета была приостановлена, максималисты решили устроить взрыв на служебной даче Столыпина. Одну из бомб, которыми были нагружены террористы-смертники, Климова привезла на конспиративную квартиру на извозчике.

Короткое время своей революционной деятельности Климова всегда считала лучшим в жизни. «То была жизнь полная, яркая. Были брани, печать борьбы», – писала она впоследствии. Дело было не только в «бранях», но и в любви – у нее завязался роман с руководителем (и основателем) Боевой организации Михаилом Соколовым.

Климова любила Соколова без памяти и много лет спустя именно его, а не мужа, вспоминала на смертном одре. При этом в ее страсти можно усмотреть некоторую тенденцию того времени. «Союз Климовой и Соколова заставляет вспомнить о романе Софьи Перовской и Андрея Желябова – двух ключевых фигур в „Народной воле“. Причем совпадает многое: обе девушки – Климова и Перовская – происходили из дворянских семей, их отцы занимали видные государственные должности, для обеих вспыхнувшее чувство было первым в жизни, их возлюбленные являлись лидерами боевых групп и имели мужицкое, крестьянское происхождение, наконец, в обоих случаях любовь развивалась почти буквально у подножия эшафота и влюбленные заранее обрекали себя на скорую гибель».

И даже точно так же, как Перовская после задержания Желябова, Климова после ареста Соколова (он был взят через несколько месяцев после покушения и очень быстро казнен) пытается организовать цареубийство. Она курсирует между конспиративными квартирами, запасается взрывчаткой и не замечает слежки. 30 ноября 1906-го она была схвачена агентами охранного отделения.

Через месяц после своего невероятного побега Климовой удалось под чужим именем отправиться на поезде в Сибирь, а оттуда в Китай. Вместе с геологической экспедицией она пересекла пустыню Гоби, добралась до Токио и там села на пароход, направлявшийся в Европу.

С 1910 года Климова жила во Франции, общалась в основном с оказавшимися там эсерами (некоторое время близко дружила с Савинковым), вышла замуж за одного из них, Ивана Столярова, родила трех дочек (старшая девушкой уехала в Советский Союз, восемь лет провела в лагерях, а позже стала секретарем Ильи Эренбурга). Наталья воспитывала их, вела хозяйство и ненавидела все это до последней степени. В одном письме она писала: «Дочка криком дергает меня целый день, и я теряю голову… Отупела до последней степени… Ей-ей, с сожалением вспоминаю о тюрьме – там не было внутреннего стыда, там хоть человеком себя чувствовала, а теперь, кроме отвращения к себе, ничего не испытываешь…» А в другом: «Заграницу я не люблю. Не понимаю и не хочу понимать самой основы, души ее, и поэтому она навсегда останется чужой. Я удивляюсь ее культуре, ее электричеству, дорогам, богатству и чистоте. И больше всего удивляюсь трудолюбию ее жителей. Здесь все и всегда работают, как крепостные, без праздников и отдыха… Я восхищаюсь ими и чувствую себя бесконечно чужой им… Я знаю, что я имею что-то, чего нет у них, что-то очень большое и важное, что мне дала ленивая и пьяная Россия, и что это что-то есть самое большое и важное на свете».

В августе 1918-го Климова внезапно решила уехать с детьми в революционную Россию (муж ее отправился туда еще до этого, но отъезд семьи не планировался). Она добралась до Парижа, добилась места на пароходе и слегла от испанки, страшного гриппа, от которого за год погибло в несколько раз больше людей, чем на полях Первой мировой войны. 26 октября она умерла. Ей было 33 года.

Короткая жизнь Климовой поражает не только своей поразительной насыщенностью, но и удивительной созвучностью времени, в котором она жила.

Климова была поклонницей одновременно (!) Толстого и Ницше, писала стихи в стиле Бальмонта и занималась тригонометрией. Она страдала от отсутствия справедливости и сочувствовала обездоленным («Постоянный
Страница 3 из 8

глубокий разлад между понятиями „истина“, „справедливость“, „должное“ и общественными нравами, экономическими и государственными принципами российской действительности. Он всюду и везде… В виде голодных босяков, истощенных рабочих на улице города и в виде разряженных, упитанных, тупо-самодовольных питерских автомобилистов… и в виде голодного, вырождающегося мужика… и в виде либеральствующего барина, „конституционалиста“… и в виде стонущей и вялой интеллигенции»). И относилась к этим беднякам чуть ли не с презрением («Я поразилась убожеством бедных людей. Чем они живут! Сонные, тусклые, бесцветные. Томятся тоской и ничего не могут сделать. Они не смеют дерзать, боятся делать то, что подсказывает им совесть, разум. Они целиком ушли в свои копеечные расчеты»).

До прихода простейшего из лозунгов «Грабь награбленное!» русская революционность была явлением сложным, и Климова эту сложность как будто персонифицирует.

При этом никак нельзя отнестись к этой фигуре только как к слепку одной, хоть и знаменательной эпохи. Многое в ней резонирует с русской жизнью всегда и с русской жизнью сегодня.

Романтическая, хоть и вполне убийственная деятельность эсеров и максималистов была во многом деятельностью «хороших девочек». В сносках к книге о Климовой подробно приводятся биографии множества этих дочек приличных родителей, отказавшихся от всего и ушедших в смертельно опасную жизнь. Их бунт был более окончательным, чем мужской, – он требовал полного отречения не только от касты, но и от предписанного и запрограммированного другими «женского».

Среди фотографий, помещенных в книге Григория Кана, есть одна, где Климова снята с перековавшейся в революционерки надзирательницей Александрой Тарасовой и эсеркой Вильгельминой Гельмс (всем им на тот момент не больше 25). Молодые женщины с некоторым вызовом смотрят в камеру, и современного зрителя даже оторопь берет – настолько они похожи на девушек из Pussy Riot. То есть сначала вздрагиваешь, а потом говоришь себе: ничего удивительного – этот тип вечен. «Судьба Натальи Климовой касается великой трагедии русской интеллигенции», – писал Шаламов. Это уже звучит довольно высокопарно, но этого недостаточно. Ее судьба касается русской трагедии вообще.

Экранизация «Джейн Эйр» с Мией Васиковской и Майклом Фассбендером

09.09.2011

Месту, которое занимает «Джейн Эйр» в современном западном каноне, на русском просто нет названия. Речь идет не о литературных достоинствах, а о том, что это – вполне официально – один из главных «женских» текстов. Общепризнанно важное свидетельство развития женского самосознания и самопознания. И нет такой программы women studies (как и нет уважающего себя университета, в котором такая программа бы отсутствовала), где бы этот текст не изучался всесторонне.

И действительно, книгу Бронте вполне можно представить как один из работающих ответов на классический вопрос, сформулированный Симоной де Бовуар: «Что значит быть женщиной?» Причем один из самых ярких ответов на него – именно на материале романа Бронте – был дан задолго до того, как он был задан: «Прежде всего это означает оставаться гувернанткой и влюбленной в мире, где большинство людей не гувернантки и не влюблены».

Эта фраза из эссе Вирджинии Вулф о романах сестер Бронте идеально формулирует суть мироощущения Джейн Эйр (она гневно осознает свою неподходящесть мужскому миру, куда она никогда не сможет войти на своих условиях) и женское мироощущение вообще – если принять «гувернантку» (то есть принципиально неравноправную) и «влюбленную» (то есть принципиально ранимую) как понятия не конкретные, а экзистенциальные.

Говоря совсем просто и даже плоско, но при этом не то чтобы неверно, каждая из нас хоть когда-то ощущала себя Джейн Эйр. Эта неумирающая актуальность – причина того, что роман Бронте был экранизирован десятки раз. И ровно она же – причина того, что большинство этих фильмов следует признать неудачными: самопознание Джейн Эйр кинематографу практически не поддается. Теперешняя попытка американца Кэри Фукунаги исключения не представляет.

Одно достоинство все-таки у этого фильма, несомненно, есть – такое же, впрочем, как у провала Франко Дзеффирелли 1996 года. Здесь главную героиню играет Миа Васиковска, там – Шарлотта Генсбур. По меркам XIX века обе, действительно, были бы дурнушками, но современному глазу смотреть на них приятно (в отличие от героини транслировавшегося по нашему телевидению сериала Би-би-си 1983 года с Тимоти Далтоном – ее честная некрасивость многих раздражала). Но и при таком изобретательном кастинге Фукунага скатывается в такую же полубессмысленность, как и большинство его предшественников.

Тут не стоит даже перечислять многое, достаточно одного. Этот фильм не проходит основного джейнэйровского теста: из него неясно главное – почему, узнав о наличии безумной жены, Джейн Эйр покидает своего возлюбленного. Она ведь не то чтобы истово религиозна (подтверждение этого – знаменитый диалог с директором ловудской школы – аккуратно приводится в каждом фильме: «Ты знаешь, куда плохие люди попадают после смерти?» – «Они попадают в ад». – «А что такое ад?» – «Яма, полная огня». – «Что тебе следует сделать, чтобы не попасть туда?» – «Я должна быть очень здоровой и не умереть»). И уж точно не может разделять изуверских взглядов, приковывающих человека навечно к супругу, даже если тот буйнопомешанный. Но, выходит, она примыкает к лицемерным общественным устоям, которые по другим поводам – будь то устройство школ или положение гувернанток – она не устает обличать.

В большинстве фильмов, чтобы хоть как-нибудь объяснить эту ситуацию, в страстный разговор Джейн и Рочестера вставляется какая-нибудь гордая женская фраза. Фильм Фукунаги здесь не исключение. В ответ на предложение уехать с ним на виллу на берегу Средиземного моря, где их никто не будет знать (вполне реалистический вариант – в Италию, например, за год до выхода «Джейн Эйр» бежали, спасаясь от гнева родителей невесты, знаменитые поэты-викторианцы Роберт и Элизабет Браунинг), Джейн-Васиковска шепчет что-то вроде: «Нет, иначе я потеряю самоуважение».

В принципе, эту фразу даже нельзя назвать неверной – она действительно представляет собой результат приведенных в книге раздумий Джейн на эту тему. Но вопрос, почему она в таком случае это самоуважение потеряет, так и остается неотвеченным и неразъясненным.

При этом зрителей он занимает – и неизменно возникает в комментариях к выложенным на YouTube джейнэйровским фильмам. Большинство – вполне в духе голливудской нравоучительности – склоняется к тому, что Джейн не может простить Рочестеру его обмана, что скажи он ей все сразу начистоту, она бы как миленькая осталась бы. Некоторые все же осмеливаются вякнуть что-то про грех. Но в общем явно, что ситуация для всех смутная.

Хотя она вполне ясная. Джейн не хочет играть никаких навязанных ей женских ролей. Она хочет выбирать сама. «Я свободное человеческое существо, с независимой волей». Эта фраза вроде бы присутствует во всех экранизациях, но звучит скорее как лозунг, а не как главный мотив всего, что происходит в романе. «Джейн Эйр» – одно из
Страница 4 из 8

первых повествований, написанных от лица женщины, которая хочет жить так, как она хочет, а не как ей предлагают. Причем ее поступки далеко выходят за рамки деклараций, свойственных литературному романтизму. Джейн согласна быть женой («Кстати, ведь это ты сделала мне предложение!» – говорит мистер Рочестер. «Разумеется, я», – отвечает Джейн), но не согласна быть любовницей. Она согласна быть гувернанткой, но не согласна – содержанкой. И главное для нее здесь – не объективное «хорошо/плохо», а вполне субъективное «хочу/не хочу».

Все это, повторюсь, трудно поддается освоению кинематографом. Поэтому лучшими экранизациями романа оказываются те, где выбрана только одна линия – романтическая, разумеется.

Олдос Хаксли – не последний, в общем-то, человек в смысле литературных навыков – именно так написал сценарий для фильма 1944 года с Орсоном Уэллсом и Джоан Фонтейн: он выпустил оттуда все, кроме нескольких детских эпизодов (кстати, в роли школьной лучшей подружки Джейн в первый раз снялась в кино Элизабет Тейлор) и собственно истории любви. И можно сколько угодно потешаться над приклеенным носом Уэллса и над тем, как Джоан Фонтейн жалуется, что недостаточно красива, но это одна из редких работающих киноверсий этой книги.

Примерно так же устроен британский мини-сериал 2006 года с Рут Уилсон и Тоби Стивенсом, являющий собой зрелище вполне захватывающее. Там, в отличие от версии Хаксли, представлены все эпизоды романа – но при этом абсолютно все подчинено истории даже не любви, а какого-то головокружительного влечения героев друг к другу. И хоть их бесконечные объятия и поцелуи могут показаться излишне знойными, вопроса «про что это все?» тут не возникает. Равно как и того самого вопроса о побеге Джейн. Ведь страсть не подлежит логическим объяснениям. Как и реалистическим описаниям.

Здесь следует притормозить – потому что еще одна, и, может быть, самая главная, проблема добротных экранизаций романа Бронте именно в этом. В этой самой добротности. В том, что этот сюжет предлагается как подробно реалистический, пусть и украшенный романтическим флером. А он таковым не является.

О романе сестры Шарлотты Бронте Эмили «Грозовой перевал» Жорж Батай написал, что это – описание мира, где «роятся призраки», фантомы подсознания. О «Джейн Эйр» такого нельзя сказать в полной мере – слишком много там реалистического, иногда даже бытописательского, – но отчасти, конечно, нужно.

Разве это не книга о том, что жена любимого человека – всегда страшное чудовище? (Кстати, ни в одном из фильмов ее не осмелились показать такой ужасающей, как описана у Бронте: «Был ли это зверь или человек, решить с первого взгляда оказалось невозможным. Двигалось оно словно бы на четырех конечностях, лязгало зубами и рычало, точно какой-то чудовищный волк. Грива спутанных темных с проседью волос скрывала его голову вместе с мордой… или лицом».) Разве это не книга о том, что лучшее, что с этим «чудовищем» можно сделать, – это сжечь?

«Путеводитель переговорщика. Майор Измайлов, verbatim»

14.03.2011

Этот текст можно использовать как лекарство – он способствует укреплению веры в человечество, причем действует даже в случаях ее сильнейшего износа. И, как любое правильное лекарство, он не содержит никаких малоизвестных, неясных, сложных и потому сомнительных ингредиентов. Майор Измайлов отнюдь не скрывавшийся доселе герой, а, наоборот, личность весьма прославленная, многажды показанная по телевизору. Идея издателя Олега Никифорова записать, причем практически дословно, его устные рассказы, хотя сам майор – пишущий журналист, – шаг осознанный, намеренное отшелушивание любой литературности, любого призвука выдуманности. В итоге два этих очевидных элемента – заведомо вызывающий интерес и восхищение герой и заведомо вызывающий доверие метод, – соединившись, дают куда больше, чем один плюс один.

Получился продукт предельно документальный, но раскрывающийся многими пластами и планами, как произведение художественное. Рассказ о чеченской войне конкретно – и о войне в принципе. О людях, развращенных сначала советской ложью, а потом постсоветской безнаказанностью, – и о людях вообще. О том, что было тогда, – и о том, что есть сейчас.

Все это сложное – результат простоты. Абсолютная неозабоченность Измайлова тем, как он будет выглядеть на страницах книги, и его дар смотреть на вещи прямым, не замутненным сторонними соображениями взглядом обеспечивают почти физически ощущаемый «момент присутствия». Дают читателю возможность почувствовать себя в той системе координат, где добро и зло – это не отстраненные понятия, а почти предметная данность.

Майор Вячеслав Измайлов – если кто вдруг не знает – ветеран Афганистана, автор «Новой газеты», в девяностые годы взявший на себя миссию по освобождению военнопленных и просто похищенных ради выкупа людей (с 1996 по 2001 год он освободил более 170 заложников).

При этом статус Измайлова был, по его собственным словам, «не определен абсолютно», он практически действовал от своего лица – тем более что в девяносто шестом, после откровенного интервью майора радио «Свобода», командующий войсками Северо-Кавказского военного округа Анатолий Квашнин выступил с заявлением, что «такой майор нам не нужен».

Именно в качестве частного лица Измайлов освободил множество людей и с той, и с другой стороны. Его успех определялся не декларированной, а искренней уверенностью, «что мы одинаковые – что боевики, что российские солдаты. Одинаковые… И чувства одинаковые, и эмоции, и так далее, и так далее», и абсолютным нежеланием судить и ужасаться («Тот же Салман Радуев, он был не таким, как телевизионный облик „Салман Радуев“. Ну абсолютно он был не таким, не таким крутым! Как относились к нему подчиненные – некоторые его посылали просто»). У майора была одна и очень простая цель – освобождать.

В своем стремлении к этой цели он выглядит иногда даже механистичным: «Это был своеобразный конвейер – освободил и забыл, освободил и забыл». Но именно «техническое» отношение к делу позволяло продуктивно переговариваться с представителями Ичкерии, для которой «похищения, среди разрухи, были едва ли не „бюджетообразующим“, поддерживающим социально-экономические отношения, так сказать, бизнесом».

Эта трезвость Измайлова оказывается противопоставлена какой-то особенной, изощренной вывернутости федеральных мозгов, свидетельства которой – практически единственное, что заставляет майора терять бесстрастность столько лет спустя. «Построили мне 20 человек, 20 заложников там было, и каждый глазами говорил: „Выбери меня!“ И там находились и офицеры, там находились и гражданские лица, и я, как Бог, должен выбрать одного. Какое я имею право! Но сейчас, если я не выберу одного, то вообще мне никого из них не дадут. И меня спас именно солдатик, который еле-еле шел. Это был Сережа Худяков – он был больной. Вот я взял Сережу Худякова, привез в Москву и с ним пошел в эту президентскую комиссию по розыску без вести пропавших. И зампредседателя этой комиссии мне говорит: „Почему ты взял солдата, а не офицера?“ – И что я ему мог ответить? А потом мы дальнейшую судьбу Сережи Худякова должны были решить в Центральной комендатуре в
Страница 5 из 8

Москве. И вот прокурор ему грозно говорит: „Мы еще должны посмотреть, как ты попал в плен“. И Сережа Худяков, который не плакал, находясь у боевиков в Чечне, Сережа Худяков закрыл глаза руками и горько заплакал, этот восемнадцатилетний мальчик».

Если бы майора Измайлова не существовало, его следовало бы выдумать – просто для того, чтобы у нас имелся такой персонаж, вернее, такой герой. Но, судя по нашим «чеченским» произведениям, например по всячески премированному «Асану» Владимира Маканина, выдумать что-нибудь хотя бы соотносимое с рассказом майора отечественная литература не в силах. «Путеводителю переговорщика» этот разочаровывающий вообще-то факт придает дополнительную ценность.

Часть II

«Благоволительницы» Джонатана Литтелла

25.09.2009

В «Благоволительницах» почти тысяча страниц. И Джонатан Литтелл волоком протаскивает нас сквозь эту толщу нарочито избыточного, а иногда и отвратительного текста. Не давая возможности остановиться, перевести дух и тогда уж почти наверняка забросить это мучительное и часто разочаровывающее повествование.

Главное из таких разочарований настигает почти уже в конце. Центральному герою книги (от лица которого и ведется это циклопическое повествование) оберштурмбаннфюреру СС Максимилиану Ауэ удается выехать из окруженного русскими Берлина и добраться до пустующего дома своей сестры Уны в Померании. Затворившись там, он опустошает винный погреб и ведет длинные воображаемые беседы с отсутствующей сестрой. Эта сестра-близнец к тому же – любовь всей его жизни. Идеал, к которому Максимилиан вечно стремится, так что даже свой гомосексуализм он объясняет тем, что хотел испытывать те же ощущения, что и она.

И вот эта воображаемая и потому даже еще более желанная и еще более светлая (в противоположность даже не темному, а скорее мутному Максимилиану) Уна заявляет, что она знает настоящую причину, из-за которой убивали евреев. Убивая евреев, утверждает она, мы, немцы, хотели убить самих себя, убить еврея в себе, убить в себе то, что соответствует нашей идее еврея. Убить в себе толстопузого буржуа, пересчитывающего свои гроши, мечтающего о признании и власти, которую он понимает как власть Наполеона III или власть банкира. Убить буржуазную мораль, убить практичность, убить покорность, уживающуюся с жаждой доминирования, – убить все эти замечательные немецкие достоинства. Потому что все эти качества – они наши, подлинно немецкие, перенятые евреями потому, что они мечтали быть на нас похожими. А мы, продолжает Уна, мы, в свою очередь, мечтали быть похожими на евреев с их ничем не замутненной верностью Закону. Но мы все ошибались – и евреи, и немцы. Потому что сегодня быть евреем – это значит быть Другим. Быть «не таким» – наперекор всему.

Далеко не всякое произведение может вынести подобный набор клише, предлагаемый в качестве апогея, в качестве точки, где сходятся многие идеологические линии, где объясняется необъяснимое. (Такая «слитность» евреев и немцев, к примеру, – ключ к странной галлюцинации, посещающей Максимилиана, присутствующего на публичном выступлении Гитлера, – фюрер вдруг предстает ему покрытым бело-голубым раввинским талесом.) Но роман Литтелла с этим справляется, как он справляется еще много с чем, утрамбовывая чрезмерности, высокопарности и сентиментальности в чернозем текста.

Проще говоря, Литтелл умеет так энергично составлять слова и мысли, что вот так просто отмахнуться от его книги и от его соображений не получается. Хотя вообще-то всегда хочется отмахнуться от любых предложений как-то по-новому, иначе, нетривиально взглянуть на события Второй мировой войны, на фашизм и, главное, на Холокост.

В этом смысле самой непосредственной, самой человеческой реакцией на «Благоволительниц» можно счесть статью рецензента The New York Times, где присужденная роману Гонкуровская премия объявлялась свидетельством «не только извращенности французского вкуса, но и того, как изменилось отношение литературы к Холокосту за последние пару десятков лет», а сам Литтелл обвинялся в том, что он заставил нас слушать «монстра, который монструозно долго повествует о своих монструозных поступках».

И правда, вопрос «Почему мы должны слушать этого человека?» возникает уже на первых страницах романа, когда главный герой и рассказчик – ставший после службы в СС благополучным директором кружевной фабрики на севере Франции – делится следующим соображением: «Разница между брошенным в газовую камеру или расстрелянным еврейским ребенком и немецким ребенком, погибшим под зажигательными бомбами, только в средствах, которыми они уничтожены; две эти смерти одинаково напрасны, ни одна из двух не сократила войну даже на секунду, но в обоих случаях человек или люди, убившие этих детей, верили, что это справедливо и нужно; если они ошиблись, кого винить?»*[1 - Цитаты, помеченные звездочкой, даны в переводе А. Лешневской и И. Мельниковой, остальные в моем. – А. Н.]

Но читательское отторжение растворяется (не до конца, а ровно до той степени, когда раздражение становится приятным пощипыванием) в гипнотической многословности рассказчика и его барочном внимании к деталям, а невозможность ему сочувствовать хотя бы отчасти искупается тем фактом, что он сочувствия и не ищет. Если он и ищет чего-то, так это справедливости. Вернее, равноправия – даже если это равноправие палача и жертвы. Он хочет, чтобы мы признали: «Человек, стоящий с ружьем у расстрельного рва, в большинстве случаев оказался там столь же случайно, как и тот, что умер – или умирает – на дне этого самого рва»*.

Герой Литтелла не раз стоял у такого рва, обычно в качестве наблюдателя. Но однажды и в качестве участника – тогда он «стрелял направо и налево и не мог остановиться – рука как бы отделилась от тела и не слушалась своего хозяина», она нажимала на курок сама по себе, целясь в головы лежавших во рву – и они «лопались, как фрукты». Происходило это во время Gross Aktion, устроенной зондеркомандой под командованием штандартенфюрера Пауля Блобеля 29 сентября 1941 года близ Нового еврейского кладбища в Киеве, на пустыре, известном как Бабий Яр.

Соответственно – Максимилиан Ауэ был там. А вот нас – читателей там не было. И не потому, что мы заслужили там не быть. Так распорядился рок. По Литтеллу, те, кто – вот просто так, волей судьбы, оказавшись в другом месте, родившись в другое время, – не был в сентябре 1941-го в Бабьем Яру, не должны, не могут судить тех, кто – по воле рока – там находился. И в каком-то смысле даже не важно – во рве или у рва.

Рок вообще играет центральную роль в «Благоволительницах». И заглавную тоже – имя Благоволительниц-Эвменид получили после очищения Ореста усмиренные богини мести Эринии, терзавшие героя за убийство его матери Клитемнестры. Личная история Максимилиана во многом повторяет миф об Оресте и всячески отсылает к его литературным изложениям от эсхиловской «Орестеи» до сартровских «Мух». У Максимилиана – в параллель Оресту – имеются пропавший без вести (а возможно, убитый) отец-военный, быстро обзаведшаяся новым мужем мать, близкие отношения с сестрой и преданный друг. И точно так же, как Орест не мог противиться року, не может противиться ему и Максимилиан –
Страница 6 из 8

не только в таком мелком деле, как убийство матери и ее любовника (которое, конечно, неизбежно случается), но и принимая участие в том, что до сих пор считается главным вообще убийством на свете.

Начав войну с Советским Союзом как гауптштурмфюрер СД (спецподразделения СС, предназначенного в первую очередь для решения еврейского вопроса), Ауэ оказывается сперва на Кавказе (решая все тот же вопрос), потом в окруженном Сталинграде (где, правда, оказывается уже не до вопросов). Получив ранение и повышение до оберштурмбаннфюрера, он попадает на работу в министерство внутренних дел, руководимое Гиммлером. Там ему поручают заняться оптимизацией работы фабрик и мастерских при концлагерях.

Эта служба Ауэ связана в основном с составлением докладных записок. Он редко покидает свой кабинет, за исключением одной командировки «на местность» – для освидетельствования лагерей Аушвиц и Собибор. Вернувшись, он предоставляет начальству дельный и конструктивный отчет. Тут уже нет никакого запаха крови, а тем более «голов, лопающихся, как фрукты». Даже дым крематориев сюда не доходит, не говоря уже о том, что задача самого Ауэ здесь состоит как раз в том, чтобы заставить лагерное начальство отбирать работоспособных заключенных и отправлять их не в крематорий, а на работы, где даже они смогут быть полезными рейху.

Вполне в духе Ханны Арендт зло предстает рационально устроенной, аккуратно и технично работающей машиной, сотрудники которой должны заниматься лишь обеспечением ее бесперебойного функционирования и не пачкают пальцы ничем, кроме чернил. При прочих равных они оказались бы абсолютно нормальными людьми – не хуже и не лучше нас с вами.

Конечно, Литтелл не предлагает этих людей обелить или даже «пересмотреть» оценку фашизма, фашистов и Холокоста. Он говорит о возможности пересмотра нашей оценки нас самих, а вернее – нашей самодовольной уверенности в том, что мы бы уж точно никогда, ни при каких обстоятельствах не стояли бы «с ружьем у расстрельного рва». Несколько раз на протяжении этой страшно длинной книги читатель с болезненным чувством осознает, что эта уверенность, да, колеблется.

«Критика из подполья» Рене Жирара

23.11.2012

В издательстве «Новое литературное обозрение» вышел сборник эссе о литературе французского философа Рене Жирара. Дашевский (он перевел на русский язык важные труды Жирара) ни за что не хотел писать рецензию. Тогда я решила заставить его рассказать о ней другим способом – взять у него интервью.

Анна Наринская: До того как начать говорить про эссе Рене Жирара о Достоевском, хочу задать более общий вопрос. Жирар – он про что? Скажем, про Бодрийяра можно сказать, про что он. А про Жирара?

Григорий Дашевский: Про Жирара еще легче сказать, «про что он», чем про Бодрийяра: он очень последовательный, ясный автор, почти мономаньяк. Его путь имеет совершенно четкие этапы. Первый его этап – с начала шестидесятых до начала семидесятых. Тогда самым важным для него было понимание: желание не автономно. Вот человек, например, хочет яблоко и думает, что он хочет его сам по себе, – а на самом деле это его отец, или друг, или герой в кино захотели яблоко, и он им подражает. Главный тезис Жирара первого этапа – желание не автономно, оно подражательно, оно, как Жирар говорит, миметично. В шестидесятые годы, когда желание считалось чуть ли не единственной вещью, выражающей самость человека, когда сложился настоящий культ желания, приведший в конце концов к шестьдесят восьмому году, утверждать такое – значило по-настоящему пойти против течения.

Первую свою большую работу Жирар написал в шестьдесят первом. Она называется «Ложь романтизма и правда романа» – в самом названии уже сформулировано то, о чем мы сейчас говорим. Романтизм – это тот период в европейской культуре, в европейском сознании, когда все оказывается сосредоточенным на этой мнимой автономности человека в выборе желаний, целей и так далее. Романтизм делает из этого будто бы автономного «я» божество и знаменует окончательный переход от традиционного религиозного общества, где божество – это Бог, находящийся над людьми, к тому, чтобы обожествлять свое «я». И главный тезис Жирара в том, что романтизм лжет – потому что, обожествляя себя, люди на самом деле обожествляют другого. Автономия – это мнимость. Она всегда оказывается зависимостью, подражанием, рабством – и об этом как раз говорится в великих романах. Поэтому книжка так и называется: «Ложь романтизма и правда романа».

А. Н. Так, это первый этап. А потом?

Г. Д. Второй этап – это открытие во всех культурах мира следствий, к которым привело это подражательное отношение к другому, а именно – к войне всех против всех. Об этом он говорит в книге «Насилие и священное», которая переведена на русский десять лет назад. Третий этап, выраженный в книге «Козел отпущения», – это исследование того, как христианство вскрыло все эти механизмы и поселило нас в том мире, где мы живем сейчас.

А. Н. Эссе «Достоевский. От двойника к единству» написано в шестьдесят третьем. То есть это одна из книг его первого этапа. Достоевский как-то особенно важен для понимания миметической сущности желания?

Г. Д. Для Жирара Достоевский – высший пункт развития европейского романа. А именно в развитии европейского романа выходит на свет мнимость автономии, та самая зависимость от чужого желания.

Европейский роман – это общепризнано – начинается с «Дон-Кихота». А там – и это очень важный для Жирара пункт – пример для подражания, рыцарь Амадис Гальский, находится в другом мире. То есть в каком-то смысле «Дон Кихот» принадлежит еще религиозному обществу, где с теми, кому надо подражать, невозможно столкнуться в реальности. И, значит, невозможно превратиться в соперников, дерущихся за один и тот же объект. А в конце этого начинающегося «Дон-Кихотом» пути стоит Достоевский, у которого люди впадают в зависимость уже просто от первого встречного и начинают ему подражать, хотеть того же, что и он. Там все эти ситуации максимально обострены – потому что у Достоевского сам человек и его образец часто оказываются сближенными до какого-то критического расстояния.

А. Н. А вот Набоков, например, именно это «критическое расстояние», грубо говоря, именно эту истерику считает у Достоевского признаком даже не просто дурного вкуса, а некоторой глубинной неправды искусства.

Г. Д. С Набоковым просто. Его отношение к Достоевскому во многом строится именно по жираровской схеме: он сам с очевидностью сильно от него зависим – и именно поэтому его отталкивает.

Сложнее, или, вернее, интереснее, другое. Эта книга Жирара идет против течения даже теперь, когда пик «культуры желания» позади и она даже считается отчасти скомпрометированной. Все равно эта книга оказывается идущей против течения – против наших собственных культурных привычек.

Образованные люди приучены к тому, что эстетические объекты, в том числе книги, имеют свою отдельную логику, свой мир. Что вот так прямо говорить читателю о том знании, которое они читателю сообщают, – это дурной тон, отсталость и примитивизм. А для Жирара это как раз важный пункт – то знание, которым обладают именно
Страница 7 из 8

великие писатели. И слово «великие» тоже звучит как вызов. Ведь уже более ста лет отделять великих писателей от невеликих в науке считается дурным тоном. Считается, что если мы занимаемся делом, а не оханьем, то для нас одинаково важны, с одной стороны, неизвестный графоман и Пушкин, а с другой – ранний неудачный пушкинский стишок и «Моцарт и Сальери». А Жирар, идя против существовавшего вокруг него научного, структуралистского отношения к литературе, говорит: великие авторы потому и великие, что они дошли до какого-то знания. Он утверждает, что гениальность – это не природный феномен. Гениальность – это способность осознать те иллюзии, с которых ты неизбежно начинаешь. Каждая последующая книга великого автора, считает Жирар, показывает его ранние книги в более верном свете.

А. Н. А еще он позволяет себе спорить с писателем. Говорить, что вот здесь, в ранних произведениях, он еще не понимает, но зато в поздних…

Г. Д. Его отношение к литературе напоминает мне то, как подходят к делу историки науки. Когда, например, современный астроном изучает античную астрономию, он знает и современную карту звездного неба, и то, что они видели тогда. Он знает, с какой истиной можно сравнивать то, о чем они говорили. Поэтому он не относится к тому, что они говорят, как к выдумкам, но и не принимает их тексты целиком на веру. У него есть свое знание того, о чем говорят античные трактаты, а у Жирара есть свое знание того, о чем говорят великие романы. Именно эта способность быть не вивисектором, но и не страстным поклонником, делает место Жирара уникальным.

А. Н. Один абзац в этом эссе показался мне исключительно актуальным. «Достоевский ни к чему не присоединяется надолго. И надо понимать, что все его „присоединения“ имеют отрицательную направленность. Он русский, но это против Запада; он бедный, но это против богатых; он виновен, но это против невиновных». Это прямо-таки описание теперешних политических переживаний многих из нас. Мы готовы объединиться с чем-нибудь только против чего-то.

Г. Д. Для Жирара это простое выражение зависимости. Достоевский говорит, что любит Россию, Россия – это то самое яблоко, которое он любит и хочет. А на самом деле он просто хочет отделиться от западников. Он обратно зависим от них. Он хочет быть не таким, как ненавистный ему Тургенев. Он любит Россию в пику Тургеневу. Он любит – до какого-то момента – православие в пику нигилистам. В политике, точнее в интеллигентском отношении к политике, такой вид обратной зависимости, действительно, очень заметен. Жирар постоянно говорит о том, как человек зачарован другим. В случае Достоевского – чаще всего именно тем, кого он ненавидит. Чем сильнее этот другой его обижает (или не замечает – и обижает этим незамечанием), тем более центральное место он начинает занимать в его мире. Скажем, в «Записках из подполья» офицер-обидчик занимает центральное место во вселенной автора и тот ему все время хочет что-то доказать. В теперешнем мире интеллигентского сознания – та же зачарованность врагом: зачарованность властью и воплощающим эту власть человеком – Путиным. Это особенно заметно сейчас, когда интернет превращает эти отношения во всем видный театр, где либеральная интеллигенция зачарована Путиным, а охранители и левые зачарованы либералами. Все сами про себя считают, что думают о России, а на самом деле думают друг о друге. Это ведь тот же самый механизм – люди о Путине думают гораздо больше, чем о проблемах, которые их как ответственных граждан вроде бы должны занимать. С объекта – с России, с яблока – внимание смещается на твоего, как ты думаешь, врага, а на самом деле – на твое божество.

Биография Андрея Вознесенского в серии ЖЗЛ

24.07.2015

Андрей Андреевич Вознесенский умер 1 июня 2010 года в возрасте семидесяти семи лет. Он прожил невероятно яркую, разнообразную жизнь, был знаком и даже дружен с многими, кого можно сейчас назвать «символами» XX века в принципе (от Пикассо до Жаклин Кеннеди) и русской культуры отдельно (от Солоухина до Гребенщикова). Да и сам он, безусловно, был и остается таким «символом» – уж во всяком случае, символом важнейшей для нашей истории эпохи шестидесятых. Дух тех лет нашел практически идеальное выражение в его стихах, которые, по формулировке Григория Дашевского, «бесшабашно соединяли несоединимое – научно-техническую революцию, лоллобриджид, Ленина, первую недолгую самоуверенность шестидесятников: „Нас будут слушать, потому что наши мозги нужны“ и их послеоттепельную растерянность: „О чем, мой серый, на ветру // Ты плачешь белому Владимиру? // Я этих нот не подберу. // Я деградирую“».

При этом поэзия и собственно фигура Андрея Вознесенского всегда находились в зоне спорности, несоглашенности. Его выступления собирали толпы, его сборники разлетались мгновенно, песни на его стихи неизменно выделялись из общего эстрадного потока, но интеллектуалы и того, и последующих времен к его стихам относились с высокомерием и даже неприятием, как чему-то массовому, спекулятивному и, главное, поверхностному: «Вознесенский был наследником футуризма – но без его силы, без его жестокости, без его трагизма». И ровно так же те, кто советскую власть не принимал вовсе (и, соответственно, те, чье мнение впоследствии стало «весомым»), считали Вознесенского, практически не вылезавшего из тогдашнего телевизора, бесконечно ездившего за границу и даже получившего в конце застойных семидесятых Госпремию – несмотря на то, что он никогда не воспевал впрямую советскую власть, – соглашательским, официальным и вообще советским.

Существует не один способ написать о таком человеке, о такой «фигуре несогласия» – так что в связи с этим можно даже устроить игру в вопросы и ответы, практически викторину. Вопрос: что самое худшее можно сделать по отношению к этому герою, к его поэзии, к литературе и памяти вообще? Ответ: сделать судьбу и творчество этого человека, этого поэта, этого мужчины площадкой для выяснения собственных отношений с теперешними идеологическим противниками, причем не давая себе труда подняться уровнем выше, чем читательские комментарии к колонкам на каком-нибудь сайте средней руки. Ну вот, к примеру (только не будем – хотя это непросто – ахать и охать по поводу смысла сказанного, отметим лишь стиль и метод): «…советским танкам в Праге отвели мистическую роль самого знакового события эпохи. С точки зрения сухой статистики – в 1968 году были события кровожаднее и лицемернее. Спустя каких-нибудь полвека в Киеве – кто мог подумать о таком в 1968-м! – военизированные революцьонеры (орфография авторская. – А. Н.) перебьют и покалечат много больше народу, чем тогда „оккупанты“ в Чехословакии».

Хотя вообще-то нет. Это еще не самое худшее, что можно себе представить. Самое худшее – это когда соображения такого рода высказываются языком жеманным, нарочито приподнятым, захлебывающимся, как бы приспосабливающимся к поэтическому языку героя, но на выходе просто слащавым. («Звуки-мумуки слетали с губ малыша лепестками», «О эти видения предпубертатного периода!», «Легкий штрих – и космос смысла», «Беременный томительной тоской XX век несся за чудом веселым титаником», «В крепдешиновом небе Кипра чайки распахивались,
Страница 8 из 8

как декольте».) Так вот – это ровно то, что предлагает нам Игорь Вирабов в своем жизнеописании Андрея Вознесенского.

Забавно, конечно, как слова (даже так бездарно подобранные, как у Вирабова) мстят тому, кто пытается ими манипулировать. На 337-й странице (всего их почти 700) своей книги автор пишет: «Понять происходившее в те годы невозможно без контекста». При этом если есть в его труде какое-то главное свойство, то это как раз полное и именно что дезинформирующее читателя отсутствие контекста.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/anna-narinskaya/ne-zyablik-rasskaz-o-sebe-v-zametkah-i-dopolneniyah/?lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

Цитаты, помеченные звездочкой, даны в переводе А. Лешневской и И. Мельниковой, остальные в моем. – А. Н.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.