Режим чтения
Скачать книгу

Блаженство (сборник) читать онлайн - Дмитрий Быков

Блаженство (сборник)

Дмитрий Львович Быков

Золотая серия поэзии (Эксмо)

Ни с чем не спутать особую, напряженную неподдельность интонаций стихотворений Дмитрия Быкова, их порывистый, неудержимый ритм. Его стихи поражают точностью и остроумием строк, подлинностью и глубиной переживаний так, что становится ясно: перед нами – мастер. В поэтическом пространстве Дм. Быкова разворачивается целая эпоха, и, то споря, то соглашаясь с ней, то затевая лихорадочный танец, – тонкая и нервная жизнь отдельной личности. В новой книге лауреата премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга» представлены лучшие избранные, а также новые стихотворения поэта.

Дмитрий Львович Быков

Блаженство

© Быков Д. Л., 2014

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru (http://www.litres.ru/))

Вариации-1

1. «Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ…»

Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ.

Все наши фиоритуры не стоят наших затрат.

Умение строить куры, искусство уличных драк —

Все выше литературы. Я правда думаю так.

Покупка вина, картошки, авоська, рубли, безмен

Важнее спящих в обложке банальностей и подмен.

Уменье свободно плавать в пахучей густой возне

Важнее уменья плавить слова на бледном огне.

Жизнь выше любой удачи в познании ремесла,

Поскольку она богаче названия и числа.

Жизнь выше паскудной страсти ее загонять в строку,

Как целое больше части, кипящей в своем соку.

Искусство – род сухофрукта, ужатый вес и объем,

Потребный только тому, кто не видел фрукта живьем.

Страдальцу, увы, не внове забвенья искать в труде,

Но что до бессмертия в слове – бессмертия нет нигде.

И ежели в нашей братье найдется один из ста,

Который пошлет проклятье войне пера и листа

И выскочит вон из круга в размокнутый мир живой, —

Его обниму, как друга, к плечу припав головой.

Скорее туда, товарищ, где сплавлены рай и ад

В огне веселых пожарищ, а я побреду назад,

Где светит тепло и нежаще убогий настольный свет —

Единственное прибежище для всех, кому жизни нет.

2. «Жизнь не стоит того, чтоб жить, тем более умирать…»

Жизнь не стоит того, чтоб жить, тем более умирать.

Нечем особенно дорожить, нечего выбирать.

Месиво, крошево, тесто, печево, зелье, белье, сырье —

Пусть ее любят те, кому нечего делать, кроме нее.

Непонятна мне пастернакова дружба с его сестрой:

Здесь кончается одинаково все, несмотря на строй.

Что есть жизнь? Роенье бактерий, чавканье, блуд в поту.

Нам, по крайности, дан критерий, которого нет в быту.

Пусть ее любят отцы семейства, наместники теплых мест,

Все, кому в принципе здесь не место, но только они и есть.

Пусть ее любят пиявки, слизни, тюзовский худсовет —

Делай что-нибудь, кроме жизни, вот тебе мой завет.

Все, что хочешь. Броди по Денверу, Килю или Сен-Клу.

Растекайся мыслью по дереву, выпиливай по стеклу,

Изучай настойку на корках, заговор на крови,

Спи по часу, ходи в опорках, сдохни. Но не живи.

Рви с отжившим, не заморачиваясь: смылся и был таков.

Не ходи на слеты землячеств, встречи выпускников.

Пой свое, как глухарь, токующий в майском

ночном логу.

Бабу захочешь – найди такую же. Прочих отдай врагу.

Дрожь предчувствия, страх за шкуру, пресная болтовня,

Все, чему я молился сдуру, – отойди от меня.

Я запрусь от тебя, как в танке. Увидим, кому хужей.

Стой в сторонке, нюхай портянки, не тронь моих

чертежей.

«У меня насчет моего таланта иллюзий нет…»

У меня насчет моего таланта иллюзий нет.

В нашем деле и так избыток зазнаек.

Я поэт, но на фоне Блока я не поэт.

Я прозаик, но кто сейчас не прозаик?

Загоняв себя, как Макар телят,

И колпак шута заработав,

Я открыл в себе лишь один, но большой талант —

Я умею злить идиотов.

Вот сидят, допустим, – слова цивильны, глаза в тени,

Говорят чего-нибудь о морали…

Я еще не успел поздороваться, а они

Заорали.

И будь он космополит или патриот,

Элита или народ, красавец или урод,

Раскинься вокруг Кейптаун или Кейп-код,

Отчизна-мать или ненька ридна, —

Как только раскроет рот

Да как заорет, —

Становится сразу видно, что идиот.

А до того иногда не видно.

Иногда я что-нибудь проору в ответ,

Иногда с испугу в обморок брякнусь.

Я едва ли потребен Господу как поэт,

Но порой полезен ему как лакмус.

Может быть, фейс-контроль. А может, у них дресс-код.

Может быть, им просто не нравится мой подход

К их святому, напыщенному серьезу,

Я не знаю, чем посягаю на их оплот

И с чего представляю для них угрозу.

А писанье – продукт побочный, типа как мед.

Если каждый день на тебя орет идиот,

Поневоле начнешь писать стихи или прозу.

«В полосе от возраста Тома Сойера…»

В полосе от возраста Тома Сойера

До вступленья в брак

Я успел заметить, что все устроено,

Но не понял – как.

Примеряя нишу Аники-воина

И сердясь на чернь,

Я отчасти понял, как все устроено,

Но не знал – зачем.

К тридцати годам на губах оскомина.

Разогнав гарем,

Я догнал, зачем это все устроено,

Но не понял – кем.

До чего обычна моя история!

Самому смешно.

Наконец я знаю, кем все устроено,

Но не знаю – что.

Чуть завижу то, что сочту структурою, —

Отвлечется взгляд

На зеленый берег, на тучу хмурую,

На Нескучный сад.

Оценить как должно науку чинную

И красу систем

Мне мешал зазор меж любой причиною —

И вот этим всем.

Да и что причина? В дошкольном детстве я,

Говоря честней,

Оценил чрезмерность любого следствия

По сравненью с ней.

Наплясавшись вдоволь, как в песне Коэна,

Перейдя черту,

Я не стану думать, как все устроено,

А припомню ту

Панораму, что ни к чему не сводится,

Но блестит, —

И она, как рыцарю Богородица,

Мне простит.

Мост

И все поют стихи Булата

На этом береге высоком…

    Ю. Мориц

На одном берегу Окуджаву поют

И любуются вешним закатом,

На другом берегу подзатыльник дают

И охотно ругаются матом.

На одном берегу сочиняют стихи,

По заоблачным высям витают, —

На другом берегу совершают грехи

И совсем ничего не читают.

На другом берегу зашибают деньгу

И бахвалятся друг перед другом,

И поют, и кричат, а на том берегу

Наблюдают с брезгливым испугом.

Я стою, упираясь руками в бока,

В берега упираясь ногами,

Я стою. Берега разделяет река,

Я как мост меж ее берегами.

Я как мост меж двумя берегами врагов

И не знаю труда окаянней.

Я считаю, что нет никаких берегов,

А один островок в океане.

Так стою, невозможное соединя,

И во мне несовместное слито,

Потому что с рожденья пугали меня

Неприязненным словом «элита»,

Потому что я с детства боялся всего,

Потому что мне сил не хватало,

Потому что на том берегу большинство,

А на этом отчаянно мало.

Первый берег всегда от второго вдали,

И, увы – это факт непреложный.

Первый берег корят за отрыв от земли —

Той, заречной, противоположной.

И когда меня вовсе уверили в том

Страница 2 из 11

теперь понимаю, что лгали) —

Я шагнул через реку убогим мостом

И застыл над ее берегами.

И все дальше и дальше мои берега,

И стоять мне недолго, пожалуй,

И во мне непредвиденно видят врага

Те, что пели со мной Окуджаву.

Одного я и вовсе понять не могу

И со страху в лице изменяюсь:

Что с презреньем глядят на чужом берегу,

Как шатаюсь я, как наклоняюсь,

Как руками машу, и сгибаюсь в дугу,

И держусь на последнем пределе, —

А когда я стоял на своем берегу,

Так почти с уваженьем глядели.

Брат

У рядового Таракуцы Пети

Не так уж много радостей на свете.

В их спектре, небогатом и простом, —

Солдатский юмор, грубый и здоровый,

Добавка, перепавшая в столовой,

Или письмо – но о письме потом.

Сперва о Пете. Петя безграничен.

Для многих рост его уже привычен,

Но необычен богатырский вес —

И даже тем, что близко с ним знакомы,

Его неимоверные объемы

Внушают восхищенный интерес.

По службе он далек от совершенства,

Но в том находит высшее блаженство,

Чтоб делать замечанья всем подряд,

И к этому уже трудней привыкнуть,

Но замолкает, ежели прикрикнуть,

И это означает: трусоват.

Зато в столовой страх ему неведом.

Всегда не наедаясь за обедом,

Он доедает прямо из котла;

Он следует начальственным заветам —

Но несколько лениво, и при этом

Хитер упрямой хитростью хохла.

Теперь – письмо. Солдаты службы срочной

Всегда надежды связывают с почтой,

Любые разъясненья ни к чему,

И сразу, избежав длиннот напрасных,

Я говорю: у Пети нынче праздник.

Пришло письмо от девушки ему.

Он говорит: «Гы-гы! Вложила фотку!»

Там, приложив платочек к подбородку

И так отставив ножку, чтоб слегка

Видна была обтянутая ляжка,

Девица, завитая под барашка,

Мечтательно глядит на облака.

Все получилось точно как в журнале,

И Петя хочет, чтобы все узнали,

Какие в нас-де дамы влюблены.

Кругом слезами зависти зальются,

Увидевши, что Петя Таракуца

Всех обогнал и с этой стороны!

И он вовсю показывает фото,

И с ужина вернувшаяся рота

Разглядывает лаковый квадрат,

Посмеиваясь: «Надо ж! Эка штука!»,

И Петя нежно повторяет: «Су-ука!»

Как минимум, пятнадцать раз подряд.

…Усталые, замотанные люди

Сидят и смотрят фильм о Робин Гуде.

Дежурный лейтенант сегодня мил,

По нашей роте он один из лучших, —

И на экране долговязый лучник

Прицелился в шерифовских громил.

Я думаю о том, что все мы братья,

И все равны, и всех хочу принять я —

Ведь где-то там, среди надзвездных стуж,

Превыше облаков, густых и серых,

В сверкающих высотах, в горних сферах

Витает сонм бессмертных наших душ!

Отважный рыцарь лука и колчана

Пускает стрелы. Рота замолчала:

Ужель его сегодня окружат?

Играет ветер занавесью куцей,

И я сижу в соседстве с Таракуцей

И думаю о том, что он мой брат.

Отсрочка

Елене Шубиной

…И чувство, блин, такое (кроме двух-трех недель), как если бы всю жизнь прождал в казенном доме решения своей судьбы.

Мой век тянулся коридором, где сейфы с кипами бумаг, где каждый стул скрипел с укором за то, что я сидел не так. Линолеум под цвет паркета, убогий стенд для стенгазет, жужжащих ламп дневного света неумолимый мертвый свет…

В поту, в смятенье, на пределе – кого я жду, чего хочу? К кому на очередь? К судье ли, к менту, к зубному ли врачу? Сижу, вытягивая шею: машинка, шорохи, возня… Но к двери сунуться не смею, пока не вызовут меня. Из прежней жизни уворован без оправданий, без причин, занумерован, замурован, от остальных неотличим, часами шорохам внимаю, часами скрипа двери жду – и все яснее понимаю: все то же будет и в аду. Ладони потны, ноги ватны, за дверью ходят и стучат… Все буду ждать: куда мне – в ад ли?

И не пойму, что вот он, ад.

Жужжанье. Полдень. Три. Четыре. В желудке ледянистый ком. Курю в заплеванном сортире с каким-то тихим мужиком, в дрожащей, непонятной спешке глотаю дым, тушу бычки – и вижу по его усмешке, что я уже почти, почти, почти как он! Еще немного – и я уже достоин глаз того, невидимого Бога, не различающего нас.

Но Боже! Как душа дышала, как пела, бедная, когда мне секретарша разрешала отсрочку страшного суда! Когда майор военкоматский – с угрюмым лбом и жестким ртом – уже у края бездны адской мне говорил: придешь потом!

Мой век учтен, прошит, прострочен, мой ужас сбылся наяву, конец из милости отсрочен – в отсрочке, в паузе живу. Но в первый миг, когда, бывало, отпустят на день или два – как все цвело, и оживало, и как кружилась голова, когда, благодаря за милость, взмывая к небу по прямой, душа смеялась, и молилась, и ликовала, Боже мой.

«Никто уже не станет резать вены…»

Никто уже не станет резать вены —

И слава тебе, Господи! – из-за

Моей предполагаемой измены

И за мои красивые глаза.

Не жаждут ни ответа, ни привета,

Взаимности ни в дружбе, ни в любви,

Никто уже не требует поэта

К священной жертве – Бог с тобой, живи

И радуйся! Тебе не уготован

Высокий жребий, бешеный распыл:

Как будто мир во мне разочарован.

Он отпустил меня – и отступил.

Сначала он, естественно, пугает,

Пытает на разрыв, кидает в дрожь,

Но в глубине души предполагает,

Что ты его в ответ перевернешь.

Однако, не найдя в тебе амбиций

Стального сотрясателя миров,

Бойца, титана, гения, убийцы, —

Презрительно кидает: «Будь здоров».

Бывало, хочешь дать пинка дворняге —

Но, передумав делать ей бо-бо,

В ее глазах, в их сумеречной влаге,

Читаешь не «спасибо», а «слабо».

Ах, Господи! Как славно было прежде —

Все ловишь на себе какой-то взгляд:

Эпоха на тебя глядит в надежде…

Но ты не волк, а семеро козлят.

Я так хотел, чтоб мир со мной носился, —

А он с другими носится давно.

Так, женщина подспудно ждет насилья,

А ты, дурак, ведешь ее в кино.

Отчизна раскусила, прожевала

И плюнула. Должно быть, ей пора

Терпеть меня на праве приживала,

Не требуя ни худа, ни добра.

Никто уже не ждет от переростка

Ни ярости, ни доблести. Прости.

А я-то жду, и в этом вся загвоздка.

Но это я могу перенести.

«Старуха-мать с ребенком-идиотом…»

Старуха-мать с ребенком-идиотом —

Слюнявым, длинноруки, большеротым, —

Идут гулять в ближайший лесопарк

И будут там смотреть на листопад.

Он не ребенок. Но назвать мужчиной

Его, что так невинен и убог,

С улыбкой безнадежно-беспричинной

И с головою, вывернутой вбок?

Они идут, ссутулившись. Ни звука —

Лишь он мычит, растягивая рот.

Он – крест ее, пожизненная мука.

Что, если он ее переживет?

Он не поймет обрушившейся кары

И в интернате, карцеру сродни,

Все будет звать ее, и санитары

Его забьют за считаные дни.

О, если впрямь подобье высшей воли

Исторгло их из хаоса и тьмы

На этот свет – скажи, не для того ли,

Чтоб осторожней жаловались мы?

А я-то числю всякую безделку

За якобы несомый мною крест

И на судьбу ропщу, как на сиделку

Ворчит больной. Ей скоро надоест.

Но нет. Не может быть, чтоб только ради

Наглядной кары, метки нулевой,

Явился он – в пальто, протертом сзади,

И с вытянутой длинной головой.

Что ловит он своим косящим глазом?

Что ищет здесь его скользящий зрак?

Какую правду, большую, чем разум,

Он ведает, чтоб улыбаться так?

Какому внемлет ангельскому хору,

Какое смотрит горнее кино?

Как нюх – слепцу, орлиный взор – глухому,

Взамен рассудка что
Страница 3 из 11

ему дано?

Что наша речь ему? – древесный шелест.

Что наше небо? – глина и свинец.

Что, если он непонятый пришелец,

Грядущего довременный гонец?

Что, ежели стрела попала мимо

И к нам непоправимо занесен

Блаженный житель будущего мира,

Где каждый улыбается, как он?

Что, ежели, трудов и хворей между,

Он послан в утешенье и надежду —

Из тех времен, из будущей Москвы,

В которой все мы будем таковы?

«Эгоизм болезни: носись со мной…»

Эгоизм болезни: носись со мной,

Неотступно бодрствуй у изголовья,

Поправляй подушки, томись виной

За свое здоровье.

Эгоизм здоровья: не тронь, не тронь,

Избегай напомнить судьбой своею

Про людскую бренность, тоску и вонь:

Я и сам успею.

Эгоизм несчастных: терпи мои

Вспышки гнева, исповеди по пьяни,

Оттащи за шкирку от полыньи,

Удержи на грани.

Эгоизм счастливых: уйди-уйди,

Не тяни к огню ледяные руки,

У меня, глядишь, еще впереди

Не такие муки.

Дай побыть счастливым – хоть день, хоть час,

Хоть куда укрыться от вечной дрожи,

Убежать от жизни, забыть, что нас

Ожидает то же.

О, боязнь касаться чужих вещей!

Хорошо, толпа хоть в метро проносит

Мимо грязных тряпок, живых мощей,

Что монету просят.

О, боязнь заразы сквозь жар стыда:

Отойдите, нищие и калеки! —

И злорадство горя: иди сюда,

Заражу навеки!

Так мечусь суденышком на волне

Торжества и страха, любви и блуда,

То взываю к ближним: «Иди ко мне!»,

То «Пошел отсюда!».

Как мне быть с тобой, эгоизм любви,

Как мне быть с тобой, эгоизм печали —

Пара бесов, с коими визави

Я сижу ночами?

А вверху, в немыслимой высоте,

Где в закатном мареве солнце тает, —

Презирая бездны и те, и те,

Альтруизм витает.

Над моей измученной головой,

Над счастливой парой и над увечной,

Он парит – безжалостный, неживой,

Безнадежный, хладный, бесчеловечный.

«Ты непременно сдохнешь, клянусь богами…»

Ты непременно сдохнешь, клянусь богами.

Так говорю, отбросив последний стыд.

Все платежи на свете красны долгами.

Я тебе должен, но мне не придется мстить.

Мне наплевать, что время тебя состарит,

Прежде чем сможет выпихнуть в мир иной:

Ты непременно сдохнешь. И это станет

Платой за то, что сделали вы со мной.

Ты непременно сдохнешь, пускай нескоро,

Дергаясь от удушья, пустив мочу,

Сдохнешь и ты, посмевший – но нет, ни слова.

Сдохнешь и ты, добивший – но нет, молчу.

Общая казнь, которую не отменишь,

Общая месть за весь этот сад земной.

Впрочем, и сам я сдохну. Но это мелочь

После того, что сделали вы со мной.

«Кто обидит меня – тому ни часа…»

«Кто обидит меня – тому ни часа,

Ни минуты уже не знать покоя.

Бог отметил меня и обещался

За меня воздавать любому втрое.

Сто громов на обидчика обрушит,

Все надежды и радости отнимет,

Скорбью высушит, ужасом задушит,

Ввергнет в ад и раскаянья не примет.

Так что лучше тебе меня не трогать,

Право, лучше тебе меня не трогать».

Так он стонет, простертый на дороге,

Изувеченный, жалкий, малорослый,

Так кричит о своем разящем Боге,

Весь покрытый кровавою коростой;

Как змея, перерубленная плугом,

Извивается, мечется, ярится,

И спешат проходящие с испугом —

Не дыша, отворачивая лица.

Так что лучше тебе его не трогать,

Право, лучше тебе его не трогать.

Так-то въяве и выглядит все это —

Язвы, струпья, лохмотья и каменья,

Знак избранья, особая примета,

Страшный след Твоего прикосновенья.

Знать, пригодна зачем-то эта ветошь,

Ни на что не годящаяся с виду:

Так и выглядят все, кого отметишь —

Чтоб уже никому не дать в обиду.

Так что лучше Тебе меня не трогать,

Право, лучше Тебе меня не трогать.

«Какой-нибудь великий грешник…»

Какой-нибудь великий грешник,

Любитель резать, жечь и гнуть,

Карманник, шкурник, кагэбэшник,

Секир-башка какой-нибудь,

Который после ночи блудной

Доцедит сто последних грамм

И с головой, от хмеля трудной,

Пройдет сторонкой в Божий храм,

Поверит милости Господней

И отречется от ворья, —

Тебе не то чтобы угодней,

Но интереснее, чем я.

Емелькой, Стенькой, Кудеяром

Он волен грабить по ночам

Москву, спаленную пожаром,

На радость местным рифмачам;

Стрелять несчастных по темницам,

Стоять на вышках лагерей,

Похабно скалиться девицам,

Терзать детей и матерей,

Но вот на плахе, на Голгофе,

В кругу семьи, за чашкой кофе

Признает истину твою —

И будет нынче же в раю.

Бог созиданья, Бог поступка,

Водитель орд, меситель масс,

Извечный враг всего, что хрупко,

Помилуй, что тебе до нас?

Нас, не тянувшихся к оружью,

Игравших в тихую игру,

Почти без вылазок наружу

Сидевших в собственном углу?

Ваятель, весь в ошметках глины,

Погонщик мулов и слонов,

Делящий мир на половины

Без никаких полутонов,

Вершитель, вешатель, насильник,

Создатель, зиждитель, мастак,

С ладонью жесткой, как напильник,

И лаской грубой, как наждак,

Бог не сомнений, но деяний,

Кующий сталь, пасущий скот,

На что мне блеск твоих сияний,

К чему простор твоих пустот,

Роенье матовых жемчужин,

Мерцанье раковин на дне?

И я тебе такой не нужен,

И ты такой не нужен мне.

Одиннадцатая заповедь

Опережай в игре на четверть хода,

На полный ход, на шаг, на полшага,

В мороз укройся рубищем юрода,

Роскошной жертвой превзойди врага,

Грозят тюрьмой – просись на гильотину,

Грозят изгнаньем – загодя беги,

Дай два рубля просящему полтину

И скинь ему вдогонку сапоги,

Превысь предел, спасись от ливня в море,

От вшей – в окопе. Гонят за Можай —

В Норильск езжай. В мучении, в позоре,

В безумии – во всем опережай.

Я не просил бы многого. Всего-то —

За час до немоты окончить речь,

Разрушить дом за сутки до налета,

За миг до наводнения – поджечь,

Проститься с девкой, прежде чем изменит,

Поскольку девка – то же, что страна,

И раньше, чем страна меня оценит,

Понять, что я не лучше, чем она;

Расквасить нос, покуда враг не тронет,

Раздать запас, покуда не крадут,

Из всех гостей уйти, пока не гонят,

И умереть, когда за мной придут.

Август

1. «Сиятельный август, тончайший наркоз…»

Сиятельный август, тончайший наркоз.

В саду изваянье

Грустит, но сверкает. Ни жалоб, ни слез —

Сплошное сиянье.

Во всем уже гибель, распад языка,

Рванина, лавина, —

Но белые в синем плывут облака

И смотрят невинно.

Сквозь них августовское солнце палит,

Хотя догорает.

Вот так и душа у меня не болит —

Она умирает.

2. «Осень пахнет сильной переменой…»

Осень пахнет сильной переменой —

И вовне, и хуже, что во мне.

Школьникам эпохи безвременной

Хочется погибнуть на войне.

Мечется душа моя, как будто

Стыдно ей привычного жилья.

Жаль, что не дотягивать до бунта

Не умеем Родина и я.

Надо бы меняться по полшага,

Чтобы не обваливаться враз.

Всякий раз взрывается полшара,

Как терпенье кончится у нас.

Все молчит в оцепененье чудном.

Кастор с братом дремлют на посту.

Гастарбайтер с гаденьким прищуром

Выметает ломкую листву.

Августейший воздух загустевший

Разгоняет пришлая метла,

Разметая в жизни опустевшей

Место, чтобы сжечь ее дотла.

Будет все, как водится при взрыве —

Зов сирены, паника родни,

Зимние, голодные и злые,

Оловом окрашенные дни.

Но зато рассвета багряница,

Оторопь сучья и дурачья,

Сладость
Страница 4 из 11

боя, свежесть пограничья —

Нищая земля, еще ничья!

Все, что было, рухнет в одночасье.

Новый свет ударит по глазам.

Будет это счастье иль несчастье?

Рай в аду, вот так бы я сказал.

И от этих праздников и боен

Все сильней душа моя болит,

Как страна, в которую не встроен

Механизм ротации элит.

«Оставь меня с собой на пять минут…»

Оставь меня с собой на пять минут —

Вот тут,

Где шмель жужжит и старец рыбу удит,

Где пруд и сквер,

А не в какой-нибудь из адских сфер,

Где прочих собеседников не будет.

Оставь меня с собой на пять минут.

Сойдут

Потоки страхов, сетований, жалоб —

И ты услышишь истинную речь.

«Дать стечь» —

Молоховец сказала б.

У Петрушевской, помню, есть рассказ —

Как раз

О том, как одинокий паралитик

Встречает всех угрюмым «мать-мать-мать»,

И надо ждать,

Покуда жалкий гнев его не вытек.

Потом

Он мог бы поделиться опытом

Зажизненным, который в нем клокочет, —

Минут пятнадцать надо переждать.

Пусть пять.

Но ждать никто не хочет.

…Сначала, как всегда, смятенье чувств.

Я замечусь,

Как брошенная в комнате левретка.

Мне трудно вспомнить собственный язык.

Отвык.

Ты знаешь сам, как это стало редко.

Так первая пройдет. А на второй

Слетится рой

Воспоминаний стыдных и постылых.

Пока они бессмысленно язвят,

Придется ждать, чтоб тот же самый взгляд

Размыл их.

На третьей я смирю слепую дрожь.

Хорош.

В проем окна войдет истома лета.

Я медленно начну искать слова:

Сперва —

Все о себе. Но вытерпи и это.

И на четвертой я заговорю

К царю

Небесному, смотрящему с небес, но —

Ему не надо моего нытья.

Он больше знает о себе, чем я.

Неинтересно.

И вот тогда, на пятой, наконец —

Творец,

Отчаявшись услышать то, что надо, —

Получит то, зачем творил певца.

С его лица

Исчезнут скука и досада.

Блаженный лепет летнего листа.

Проста

Просодия – ни пыла, ни надрыва.

О чем – сказать не в силах, видит Бог.

Когда бы мог,

Мне б и пяти минут не надо было.

На пять минут с собой меня оставь.

Пусть явь

Расступится – не вечно же довлеть ей.

Побудь со мной. Мне будет что сказать.

Дай пять!

Но ты опять соскучишься на третьей.

«Ведь прощаем мы этот Содом…»

Ведь прощаем мы этот Содом

Словоблудья, раденья, разврата —

Ибо знаем, какая потом

За него наступила расплата.

Им Отчизна без нас воздает.

Заигравшихся, нам ли карать их —

Гимназистов, глотающих йод

И читающих «Пол и характер»,

Гимназисток, курсисток, мегер,

Фам фаталь – воплощенье порока,

Неразборчивый русский модерн

Пополам с рококо и барокко.

Ведь прощаем же мы моветон

В их пророчествах глада и труса, —

Ибо то, что случилось потом,

Оказалось за рамками вкуса.

Ведь прощаем же мы Кузмину

И его недалекому другу

Ту невинную, в общем, вину,

Что сегодня бы стала в заслугу.

Бурно краток, избыточно щедр,

Бедный век, ученик чародея

Вызвал ад из удушливых недр

И глядит на него, холодея.

И гляжу неизвестно куда,

Размышляя в готическом стиле —

Какова ж это будет беда,

За которую нас бы простили.

«Смерть не любит смертолюбов…»

Смерть не любит смертолюбов,

Призывателей конца.

Любит зодчих, лесорубов,

Горца, ратника, бойца.

Глядь, иной из некрофилов,

С виду сущее гнилье,

Тянет век мафусаилов —

Не докличется ее.

Жизнь не любит жизнелюбов,

Ей претит умильный вой,

Пухлость щек и блеск раструбов

Их команды духовой.

Несмотря на всю науку,

Пресмыкаясь на полу,

Все губами ловят руку,

Шлейф, каблук, подол, полу.

Вот и я виюсь во прахе,

О подачке хлопоча:

О кивке, ресничном взмахе,

О платке с ее плеча.

Дай хоть цветик запоздалый

Мне по милости своей —

Не от щедрости, пожалуй,

От брезгливости скорей.

Ах, цветочек мой прекрасный!

Чуя смертную межу,

В день тревожный, день ненастный

Ты дрожишь – и я дрожу,

Как наследник нелюбимый

В неприветливом дому

У хозяйки нелюдимой,

Чуждой сердцу моему.

«Со временем я бы прижился и тут…»

Со временем я бы прижился и тут,

Где гордые пальмы и вправду растут —

Столпы поредевшей дружины, —

Пятнают короткою тенью пески,

Но тем и горды, что не столь высоки,

Сколь пыльны, жестки и двужильны.

Восток жестковыйный! Терпенье и злость,

Топорная лесть и широкая кость,

И зверства, не видные вчуже,

И страсти его – от нужды до вражды —

Мне так образцово, всецело чужды,

Что даже прекрасны снаружи.

Текучие знаки ползут по строке,

Тягучие сласти текут на лотке,

Темнеет внезапно и рано,

И море с пустыней соседствует так,

Как нега полдневных собак и зевак —

С безводной твердыней Корана.

Я знаю ритмический этот прибой:

Как если бы глас, говорящий с тобой

Безжалостным слогом запрета,

Не веря, что слышат, долбя и долбя,

Упрямым повтором являя себя,

Не ждал ни любви, ни ответа.

И Бог мне порою понятней чужой,

Завесивший лучший свой дар паранджой

Да байей по самые пятки,

Палящий, как зной над резной белизной, —

Чем собственный, лиственный, зыбкий, сквозной,

Со мною играющий в прятки.

С чужой не мешает ни робость, ни стыд.

Как дивно, как звездно, как грозно блестит

Узорчатый плат над пустыней!

Как сладко чужого не знать языка

И слышать безумный, как зов вожака,

Пронзительный крик муэдзиний!

И если Восток – почему не Восток?

Чем чуже чужбина, тем чище восторг,

Тем звонче напев басурманский,

Где, берег песчаный собой просолив,

Лежит мусульманский зеленый залив

И месяц висит мусульманский.

Вариации-2

1. До

Ясно помню большой кинозал,

Где собрали нас, бледных и вялых, —

О, как часто я после бывал

По работе в таких кинозалах!

И ведущий с лицом как пятно,

Говорил – как в застойные годы

Представлял бы в музее кино

«Амаркорд» или «Призрак свободы».

Вот, сказал он, смотрите. (В дыму

Шли солдаты по белому полю,

После били куранты…) «Кому

Не понравится – я не неволю».

Что там было еще? Не совру,

Не припомню. Какие-то залпы,

Пары, споры на скудном пиру…

Я не знаю, что сам показал бы,

Пробегаясь по нынешним дням

С чувством нежности и отвращенья,

Представляя безликим теням

Предстоящее им воплощенье.

Что я им показал бы? Бои?

Толпы беженцев? Толпы повстанцев?

Или лучшие миги свои —

Тайных встреч и опять-таки танцев,

Или нищих в московском метро,

Иль вояку с куском арматуры,

Или школьников, пьющих ситро

Летним вечером в парке культуры?

Помню смутную душу свою,

Что, вселяясь в орущего кроху,

В метерлинковском детском раю

По себе выбирала эпоху,

И уверенность в бурной судьбе,

И еще пятерых или боле,

Этот век приглядевших себе

По охоте, что пуще неволи.

И поэтому, раз уж тогда

Мы, помявшись, сменили квартиру

И сказали дрожащее «Да»

Невозможному этому миру, —

Я считаю, что надо и впредь,

Бесполезные слезы размазав,

Выбирать и упрямо терпеть

Без побегов, обид и отказов.

Быть – не быть? Разумеется, быть,

Проклиная окрестную пустошь.

Полюбить-отпустить? Полюбить,

Даже зная, что после отпустишь,

Потому что мы молвили «да»

Всем грядущим обидам и ранам,

Покидая уже навсегда

Темный зал с мельтешащим экраном,

Где фигуры без лиц и имен —

Полутени, получеловеки —

Ждут каких-нибудь лучших времен

И, боюсь, не дождутся вовеки.

2. После

Так и вижу
Страница 5 из 11

подобье класса,

Форму несколько не по мне,

Холодок рассветного часа,

Облетающий клен в окне,

Потому что сентябрь на старте

(Что поделаешь, я готов).

Сплошь букеты на каждой парте —

Где набрали столько цветов?

Примечаю, справиться силясь

С тайной ревностью дохляка:

Изменились, поизносились,

Хоть и вытянулись слегка.

Вид примерных сынков и дочек —

Кто с косичкой, кто на пробор.

На доске – учительский почерк:

Сочиненье «Как я провел

Лето».

Что мне сказать про лето?

Оглянусь – и передо мной

Океан зеленого цвета,

Хрусткий, лиственный, травяной,

Дух крапивы, чертополоха,

Город, душный от тополей…

Что ж, неплохо провел, неплохо.

Но они, видать, веселей.

Вон Петров какой загорелый —

На Канары летал, пострел.

Вон Чернов какой обгорелый —

Не иначе, в танке горел.

А чего я видал такого

И о чем теперь расскажу —

Кроме Крыма, да Чепелева,

Да соседки по этажу?

И спросить бы, в порядке бреда,

Так ли я его проводил,

Не учителя, так соседа —

Да сижу, как всегда, один.

Все, что было, забыл у входа,

Ничего не припас в горсти…

Это странное время года

Трудно правильно провести.

Впрочем, стану еще жалеть я!

У меня еще есть слова.

Были усики и соцветья,

Корни, стебли, вода, трава,

Горечь хмеля и медуницы,

Костяника, лесной орех,

Свадьбы, похороны, больницы —

Все как надо. Все как у всех.

Дважды спасся от пистолета.

Занимал чужие дома.

Значит, все это было лето.

Даже, значит, когда зима.

Значит, дальше – сплошная глина,

Вместо целого – град дробей,

Безысходная дисциплина —

Все безличнее, все грубей.

А заснешь – и тебе приснится,

Осязаема и близка,

Менделеевская таблица

Камня, грунта, воды, песка.

«Под бременем всякой утраты…»

Под бременем всякой утраты,

Под тяжестью всякой вины

Мне видятся южные штаты —

Еще до Гражданской войны.

Люблю нерушимость порядка,

Чепцы и шкатулки старух,

Молитвенник, пахнущий сладко,

Вечерние чтения вслух.

Мне нравятся эти южанки,

Кумиры друзей и врагов,

Пожизненные каторжанки

Старинных своих очагов.

Все эти О’Хары из Тары, —

И кажется бунту сродни

Покорность, с которой удары

Судьбы принимают они.

Мне ведома эта повадка —

Терпение, честь, прямота, —

И эта ехидная складка

Решительно сжатого рта.

Я тоже из этой породы,

Мне дороги утварь и снедь,

Я тоже не знаю свободы,

Помимо свободы терпеть.

Когда твоя рать полукружьем

Мне застила весь окоем,

Я только твоим же оружьем

Сражался на поле твоем.

И буду стареть понемногу,

И, может быть, скоро пойму,

Что только в покорности Богу

И кроется вызов ему.

Свежесть

Бабах! из логова германских гадов

Слышны разрывы рвущих их снарядов,

И свист ужасный воздух наполняет,

Куски кровавых гуннов в нем летают.

    Эдвард Стритер (пер. И. Л.)

Люблю тебя, военная диорама,

Сокровище приморского городка,

Чей порт – давно уже свалка стального хлама,

Из гордости не списанного пока.

Мундир пригнан, усы скобкой, и все лица

Красны от храбрости и счастья, как от вина.

На горизонте восходит солнце Аустерлица,

На правом фланге видны флеши Бородина.

Люблю воинственную живость, точней – свежесть.

Развернутый строй, люблю твой строгий, стройный вид.

Швед, русский, немец – колет, рубит, скрежет,

И даже жид чего-то такое норовит.

Гудит барабан, и флейта в ответ свистит и дразнится.

Исход батальи висит на нитке ее свистка.

– Скажи, сестра, я буду жить? – Какая разница,

Зато взгляни, какой пейзаж! – говорит сестра.

Пейзаж – праздник: круглы, упруги дымки пушек.

Кого-то режет бодрый медик Пирогов.

Он призывает послать врагу свинцовых плюшек

И начиненных горючей смесью пирогов.

На правом фланге стоит Суворов дефис Нахимов,

Сквозь зубы Жуков дефис Кутузов ему грубит,

По центру кадра стоит де Толли и, плащ накинув,

О чем-то спорит с Багратионом, но тот убит.

Гремит гулко, орет браво, трещит сухо.

Японцы в шоке. Отряд китайцев бежит вспять.

Бабах слева! бабах справа! Хлестнул ухо

Выстрел, и тут же ему в ответ хлестнули пять.

На первом плане мы видим подвиг вахмистра Добченко:

Фуражка сбита, грудь открыта, в крови рот.

В чем заключался подвиг – забыто, и это, в общем-то,

Не умаляет заслуг героя. Наоборот.

На среднем плане мы видим прорыв батареи Тушина,

Тушин сидит, пушки забыв, фляжку открыв.

Поскольку турецкая оборона и так разрушена,

Он отказался их добивать, и это прорыв.

На заднем плане легко видеть сестру Тату —

Правее флешей Бородина, левей скирд.

Она под вражеским огнем дает солдату:

Один считает, что наркоз, другой – что спирт.

Вдали – море, лазурь зыби, песок пляжей,

Фрегат «Страшный» идет в гавань: пробит ют.

Эсминец «Наш» таранит бок миноносцу «Вражий»,

А крейсер «Грек» идет ко дну, и все поют.

Свежесть сражения! Праздник войны! Азарт свободы!

Какой блеск, какой густой голубой цвет!

Курортники делают ставки, пьют воды.

Правее вы можете видеть бар «Корвет».

Там к вашим услугам охра, лазурь, белила,

Кровь с молоком, текила, кола, квас,

Гибель Помпеи, взятие Зимнего, штурм Берлина,

Битва за Рим: в конечном итоге все для вас.

Вот так, бывало, зимой, утром, пока молод,

Выходишь из дома возлюбленной налегке —

И свежесть смерти, стерильный стальной холод

Пройдет, как бритва, по шее и по щеке.

«Пинь-пинь-тарарах!» – звучит на ветке. Где твое жало,

Где твоя строгость, строгая госпожа?

Все уже было, а этого не бывало.

Жизнь – духота. Смерть будет нам свежа.

Счастья не будет

Олененок гордо ощутил

Между двух ушей два бугорка,

А лисенок притащил в нору

Мышь, которую он сам поймал.

    Г. Демыкина

Музыка, складывай ноты, захлопывай папку,

Прячь свою скрипку, в прихожей отыскивай шляпку.

Ветер по лужам бежит и апрельскую крутит

Пыль по асфальту подсохшему. Счастья не будет.

Счастья не будет. Винить никого не пристало.

Влажная глина застыла и формою стала,

Стебель твердеет, стволом становясь лучевидным.

Нам ли с тобой ужасаться вещам очевидным?

Будет тревожно, восторженно, сладко, свободно,

Будет томительно, радостно – все, что угодно:

Счастья не будет. Оставь ожиданья подросткам.

Нынешний возраст подобен гаданию с воском:

Жаркий, в воде застывает, и плачет гадалка.

Миг между жизнью и смертью – умрешь,

и не жалко —

Больше не будет единственным нашим соблазном.

Сделался разум стоглазым. Беда несогласным:

Будут метаться, за грань порываться без толку —

Жизнь наша будет подглядывать в каждую щелку.

Воск затвердел, не давая прямого ответа.

Счастья не будет. Да, может, и к лучшему это.

Вольному воля. Один предается восторгам

Эроса; кто-то политикой, кто-то Востоком

Тщится заполнить пустоты. Никто не осудит.

Мы-то с тобой уже знаем, что счастья не будет.

Век наш вошел в колею, равнодушный к расчетам.

Мы-то не станем просить послаблений, – а что там

Бьется, трепещет, не зная, не видя предела, —

Страх ли, надежда ли, – наше интимное дело.

Щебень щебечет, и чавкает грязь под стопою.

Чет или нечет – не нам обижаться с тобою.

Желтый трамвай дребезжанием улицу будит.

Пахнет весной, мое солнышко. Счастья не будет.

Времена года

1. Подражание Пастернаку

Чуть ночь, они топили печь.

Шел август. Ночи были
Страница 6 из 11

влажны.

Сначала клали, чтоб разжечь,

Щепу, лучину, хлам бумажный.

Жарка, уютна, горяча,

Среди густеющего мрака

Она горела, как свеча

Из «Зимней ночи» Пастернака.

Отдавшись первому теплу

И запахам дымка и прели,

Они сидели на полу

И, взявшись за руки, смотрели.

Чуть ночь, они топили печь.

Дрова не сразу занимались,

И долго, перед тем как лечь,

Они растопкой занимались.

Дрова успели отсыреть

В мешке у входа на террасу,

Их нежелание гореть

Рождало затруднений массу,

Но через несколько минут

Огонь уже крепчал, помедлив,

И еле слышный ровный гуд

Рождался в багроватых недрах.

Дым очертания менял

И из трубы клубился книзу,

Дождь припускал по временам,

Стучал по крыше, по карнизу,

Не уставал листву листать

Своим касанием бесплотным,

И вдвое слаще было спать

В струистом шелесте дремотном.

Чуть ночь, они топили печь,

Плясали тени по обоям,

Огня лепечущая речь

Была понятна им обоим.

Помешивали кочергой

Печное пышущее чрево,

И не был там никто другой —

Леса направо и налево,

Лишь дождь, как полуночный ткач,

Прошил по странному наитью

Глухую тишь окрестных дач

Своею шелестящей нитью.

Казалось, осень началась.

В июле дачники бежали

И в эти дни, дождя боясь,

Сюда почти не наезжали.

Весь мир, помимо их жилья,

Был как бы вынесен за скобку, —

Но прогорали уголья,

И он вставал закрыть заслонку.

Чуть ночь, они топили печь,

И в отблесках ее свеченья

Плясали тени рук и плеч,

Как некогда – судьбы скрещенья.

Волна пахучего тепла,

Что веяла дымком и прелью,

Чуть колебалась и плыла

Над полом, креслом, над постелью,

Над старой вазочкой цветной,

В которой флоксы доживали,

И над оплывшею свечой,

Которую не зажигали.

2. Преждевременная автоэпитафия

Весенний первый дождь. Вечерний сладкий час,

Когда еще светло, но потемнеет скоро.

По мокрой мостовой течет зеленый глаз

Приветствующего троллейбус светофора,

Лиловый полумрак прозрачен, но уже

Горит одно окно на пятом этаже.

Горит одно окно, и теплый желтый свет,

Лимонно-золотой, стоит в квадрате рамы.

Вот дождь усилился – ему и дела нет:

Горит! Там девочка разучивает гаммы

В уютной комнате, и нотная тетрадь

Стоит развернута. Сыграет, и опять

Сначала… Дождь в стекло. Потеки на стекле —

Забылись с осени… И в каждом из потеков

Дробится светофор. Под лампой, на столе

Лежит пенал и расписание уроков,

А нынче музыка. Заданье. За дверьми —

Тишь уважения. И снова до-ре-ми.

Она играет. Дождь. Сиреневая тьма

Все гуще. Окна загораются, и вот их

Все больше. Теплый свет ложится на тома

На полке, за стеклом, в старинных переплетах,

На руки, клавиши и, кажется, на звук,

Что ровно и легко струится из-под рук.

И снова соль-ля си… Соседнее окно —

Как рано все-таки смеркается в апреле! —

Доселе темное, теперь освещено:

Горит! Там мальчик клеит сборные модели:

Могучий самолет, раскинувший крыла,

Почти законченный, стоит среди стола.

Лишь гаммы за стеной – но к ним привычен слух —

Дождем перевиты, струятся монотонно.

Свет лампы. На столе – отряд любимых слуг:

Напильник, ножницы, флакончик ацетона,

Распространяющий столь резкий аромат,

Что сборную модель родители бранят.

А за окном темно. Уже идет к шести.

Работа кончена. Как бы готовый к старту —

Картинку на крыло теперь перевести —

Пластмассовый гигант воздвигнут на подставку

И чуть качается, еще не веря сам,

Что этакий титан взлетает к небесам.

Дождливый переплеск, и капель перепляс —

Апрельский ксилофон по стеклам, по карнизу,

И мальчик слушает. Он ходит в третий класс

И держит девочку за врушку и подлизу,

Которой вредничать – единственная цель,

А может быть, влюблен и носит ей портфель.

Внутри тепло, уют… Но и снаружи – плеск

Дождя, дрожанье луж, ночного ксилофона

Негромкий перестук, текучий мокрый блеск

Фар, первых фонарей, миганье светофора,

Роенье тайных сил, разбуженных весной:

Так дышит выздоравливающий больной.

Спи! Минул перелом; означен поворот

К выздоровлению, и выступает мелко

На коже лба и щек уже прохладный пот —

Пот не горячечный. Усни и ты, сиделка:

Дыхание его спокойно, он живет,

Он дышит, как земля, когда растает лед.

…О тишь апрельская, обманчивая тишь!

Работа тайных сил неслышна и незрима,

Но скоро тополя окутает, глядишь,

Волна зеленого, пленительного дыма,

И высохнет асфальт, и посреди двора

По первым классикам заскачет детвора.

А следом будет ночь, а следом будет день,

И жизнь, дарующая все, что обещала,

Прекрасная, как дождь, как тополь, как сирень,

А следом будет… нет! о нет! начни сначала!

Ведь разве этот рай – не самый верный знак,

Что все окончиться не может просто так?

Я знаю, что и я когда-нибудь умру,

И если, как в одном рассказике Катерли,

Мы, обнесенные на грустном сем пиру,

Там получаем все, чего бы здесь хотели,

И все исполнится, чего ни пожелай, —

Хочу, чтобы со мной остался этот рай:

Весенний первый дождь, вечерний сладкий час,

Когда еще светло, но потемнеет скоро,

Сиреневая тьма, зеленый влажный глаз

Приветствующего троллейбус светофора,

И нотная тетрадь, и книги, и портфель,

И гаммы за стеной, и сборная модель.

3. Октябрь

Подобен клетчатой торпеде

Вареный рыночный початок,

И мальчик на велосипеде

Уже не ездит без перчаток.

Ночной туман, дыханье с паром,

Поля пусты, леса пестры,

И листопад глядит распадом,

Разладом веток и листвы.

Октябрь, тревожное томленье,

Конец тепла, остаток бедный,

Включившееся отопленье,

Холодный руль велосипедный,

Привычный мир зыбуч и шаток

И сам себя не узнает:

Круженье листьев, курток, шапок,

Разрыв, распад, разбег, разлет.

Октябрь, разрыв причин и следствий,

Непрочность в том и зыбкость в этом,

Пугающие, словно в детстве,

Когда не сходится с ответом,

Все кувырком, и ум не сладит,

Отступит там, споткнется тут…

Разбеги пар, крушенья свадеб,

И листья жгут, и снега ждут.

Сухими листьями лопочет,

Нагими прутьями лепечет,

И ничего уже не хочет,

И сам себе противоречит —

Мир перепуган и тревожен,

Разбит, раздерган вкривь и вкось —

И все-таки не безнадежен,

Поскольку мы еще не врозь.

4

Никите Елисееву

Теплый вечер холодного дня.

Ветер, оттепель, пенье сирены.

Не дразни меня, хватит с меня,

Мы видали твои перемены!

Не смущай меня, оттепель.

Не обольщай поворотами к лету.

Я родился в холодной стране.

Мало чести – оставь мне хоть эту.

Только трус не любил никогда

Этой пасмурной, брезжущей хмури,

Голых веток и голого льда,

Голой правды о собственной шкуре.

Я сбегу в этот холод. Зане

От соблазнов, грозящих устоям,

Мы укроемся в русской зиме:

Здесь мы стоим того, чего стоим.

Вот пространство, где всякий живой,

Словно в пику пустому простору,

Обрастает тройной кожурой,

Обращается в малую спору.

Ненавижу осеннюю дрожь

На границе надежды и стужи:

Не буди меня больше. Не трожь.

Сделай так, чтобы не было хуже.

Там, где вой на дворе в январе,

Лед по улицам, шапки по крышам,

Там мы выживем, в тесной норе,

И тепла себе сами надышим.

Как берлогу, поземку, пургу

Не любить нашей северной музе?

Дети любят играть на снегу,

Ибо детство со смертью в союзе.

Здравствуй, Родина! В дали
Страница 7 из 11

твоей

Лучше сгинуть как можно бесследней.

Приюти меня здесь. Обогрей

Стужей гибельной, правдой последней.

Ненавистник когдатошний твой,

Сын отверженный, враг благодарный, —

Только этому верю: родной

Тьме египетской, ночи полярной.

«Снова таянье, маянье, шорох…»

Снова таянье, маянье, шорох,

Лень и слабость начала весны:

Словно право в пустых разговорах

Нечувствительно день провести.

Хладноблещущий мрамор имперский,

Оплывая, линяя, гния,

Превратится в тупой, богомерзкий,

Но живительный пир бытия.

На свинцовые эти белила,

На холодные эти меха

Поднимается равная сила

(Для которой я тоже блоха).

В этом есть сладострастие мести —

Наблюдать за исходами драк,

И подпрыгивать с визгом на месте,

И подзуживать: так его, так!

На Фонтанке, на Волге и Каме,

Где чернеют в снегу полыньи,

Воздается чужими руками

За промерзшие кости мои.

Право, нам ли не ведать, какая

Разольется вселенская грязь,

Как зачавкает дерн, размокая,

Снежно-талою влагой давясь?

Это пир пауков многоногих,

Бенефис комаров и червей.

Справедливость – словцо для убогих.

Равновесие – это верней.

Это оттепель, ростепель, сводня,

Сор и хлам на речной быстрине,

Это страшная сила Господня,

Что на нашей пока стороне.

«Он так ее мучит, как будто растит жену…»

Он так ее мучит, как будто растит жену.

Он ладит ее под себя: под свои пороки,

Привычки, страхи, веснушчатость, рыжину.

Муштрует, мытарит, холит, дает уроки.

И вот она приручается – тем верней,

Что мы не можем спокойно смотреть и ропщем;

Она же видит во всем заботу о ней.

Точнее, об их грядущем – понятно, общем.

Он так ее мучит, жучит, костит, честит,

Он так ее мучит – прицельно, умно, пристрастно, —

Он так ее мучит, как будто жену растит.

Но он не из тех, кто женится: это ясно.

Выходит, все это даром: «Анкор, анкор,

Ко мне, ко мне!» – переливчатый вопль тарзаний,

Скандалы, слезы, истерики, весь декор,

Приходы, уходы и прочий мильон терзаний.

Так учат кутить обреченных на нищету.

Так учат наследного принца сидеть на троне —

И знают, что завтра трон разнесут в щепу,

Сперва разобравшись с особами царской крови.

Добро бы на нем не клином сошелся свет

И все пригодилось с другим, на него похожим, —

Но в том-то вся и беда, что похожих нет,

И он ее мучит, а мы ничего не можем.

Но что, если вся дрессура идет к тому,

Чтоб после позора, рева, срыва, разрыва

Она взбунтовалась – и стала равна ему,

А значит, непобедима, неуязвима?

И все для того, чтоб, отринув соблазн родства,

Давясь слезами, пройдя километры лезвий,

Она до него доросла – и переросла,

И перешагнула, и дальше пошла железной?

А он останется – сброшенная броня,

Пустой сосуд, перевернутая страница.

Не так ли и Бог испытывает меня,

Чтоб сделать себе подобным – и устраниться,

Да все не выходит?

Черная речка

Теперь, когда, скорее всего,

Господь уже не пошлет

Рыжеволосое существо,

Заглядывающее в рот

Мне, читающему стихи,

Которые напишу,

И отпускающее грехи,

Прежде чем согрешу,

Хотя я буду верен как пес,

Лопни мои глаза;

Курносое столь, сколь я горбонос,

И гибкое, как лоза;

Когда уже ясно, что век живи,

В любую дудку свисти —

Запас невостребованной любви

Будет во мне расти,

Сначала нежить, а после жечь,

Пока не выбродит весь

В перекись нежности – нежить, желчь,

Похоть, кислую спесь;

Теперь, когда я не жду щедрот,

И будь я стократ речист —

Если мне кто и заглянет в рот,

То разве только дантист;

Когда затея исправить свет,

Начавши с одной шестой,

И даже идея оставить след

Кажется мне пустой,

Когда я со сцены, ценя уют,

Переместился в зал,

А все, чего мне здесь не дают, —

Я бы и сам не взял,

Когда прибита былая прыть,

Как пыль плетями дождя, —

Вопрос заключается в том, чтоб жить,

Из этого исходя.

Из колодцев ушла вода,

И помутнел кристалл,

И счастье кончилось, когда

Я ждать его перестал.

Я сделал несколько добрых дел,

Не стоивших мне труда,

И преждевременно догорел,

Как и моя звезда.

Теперь меня легко укротить,

Вычислить, втиснуть в ряд,

И если мне дадут докоптить

Небо – я буду рад.

Мне остается, забыв мольбы,

Гнев, отчаянье, страсть,

В Черное море общей судьбы

Черною речкой впасть.

«И вот американские стихи…»

И вот американские стихи.

Друг издает студенческий журнал —

Совместный: предпоследняя надежда

Не прогореть. Печатает поэзы

И размышления о мире в мире.

Студентка (фотографии не видел,

Но представляю: волосы до плеч

Немытые, щербатая улыбка,

Приятное открытое лицо,

Бахромчатые джинсы – и босая)

Прислала некий текст. Перевожу.

Естественно, верлибр: перечисленья

Всего, на чем задерживался взгляд

Восторженный: что вижу, то пою.

Безмерная, щенячья радость жизни,

Захлеб номинативный: пляж, песком

Присыпанные доски, мотороллер

Любимого, банановый напиток —

С подробнейшею сноской, что такое

Банановый напиток; благодарен

За то, что хлеб иль, скажем, сигарета —

Пока без примечаний.

В разны годы

Я это слышал! «Я бреду одна

По берегу и слышу крики чаек.

А утром солнце будит сонный дом,

Заглядывая в радужные окна.

Сойду во двор – цветы блестят росою.

Тогда я понимаю: мир во мне!»

Где хочешь оборви – иль продолжай

До бесконечности: какая бездна

Вещей еще не названа! Салат

Из крабов; сами крабы под водой,

Еще не знающие о салате;

Соломенная шляпа, полосатый

Купальник и раздвинутый шезлонг…

Помилуйте! Я тоже так умею!

И – как кипит завистливая желчь! —

Все это на компьютере; с бумагой

Опять же ноу проблемс, и в печать

Подписано не глядя (верный способ

Поехать в гости к автору)! Меж тем

Мои друзья сидят по коммуналкам

И пишут гениальные стихи

В конторских книгах! А потом стучат

Угрюмо на раздолбанных машинках,

И пьют кефир, и курят «Беломор»,

И этим самым получают право

Писать об ужасе существованья

И о трагизме экзистенциальном!

Да что они там знают, эти дети,

Сосущие банановый напиток!

Когда бы грек увидел наши игры!

Да, жалок тот, в ком совесть нечиста,

Кто говорит цитатами, боясь

Разговориться о себе самом,

Привыкши прятать свой дрожащий ужас

За черною иронией, которой

Не будешь сыт! Что знают эти там,

Где продается в каждом магазине

Загадочный для русского предмет:

Футляр для установки для подачи

Какао непосредственно в постель

С переключателем температуры!

Но может быть… О страшная догадка!

Быть может, только там они и знают

О жизни? Не о сломанном бачке,

Не о метро – последнем, что еще

Напоминает автору о шпротах, —

О нет: о бытии как таковом!

Как рассудить? Быть может, там видней,

Что, Боже мой, трагедия не в давке,

Не в недостатке хлеба и жилья,

Но в том, что каждый миг невозвратим,

Что жизнь кратка, что тайная преграда

Нам не дает излиться до конца?

А все, что пишем мы на эти темы,

Безвыходно пропахло колбасой —

Столь чаемой, что чуть не матерьяльной?!

А нам нельзя верлибром – потому,

Что эмпиричны наши эмпиреи.

Неразбериху, хаос, кутерьму

Мы втискиваем в ямбы и хореи.

Последнее, что нам еще дано

Иллюзией законченности четкой, —

Размер и рифма. Забрано окно

Строфою – кристаллической решеткой.

Зарифмовать и распихать
Страница 8 из 11

бардак

По клеткам ученических тетрадок —

Единственное средство кое-как

В порядок привести миропорядок

И прозревать восход (или исход)

В бездонной тьме языческой, в которой

Четверостишье держит небосвод

Последней нерасшатанной опорой.

«Намечтал же себе Пастернак…»

Намечтал же себе Пастернак

Эту смерть на подножке трамвая!

Признак женщины – гибельный знак —

Обгоняя и вновь отставая,

Задохнуться с последним толчком

Остановки, простоя, разрыва,

Без сознания рухнуть ничком —

Это все-таки, вчуже, красиво.

Это лучше рыдания вдов,

Материнской тоски и дочерней:

Лучше ранних любых поездов

Этот смертный трамвай предвечерний.

До того, как придется сводить

Полюса в безнадежной попытке,

До попытки себя убедить —

Самолюбия жалкой подпитки, —

Хорошо без греха умирать,

Не гадая: пора, не пора ли…

Бедный врач не любил выбирать,

За него в небесах выбирали.

Вне игры! От урывков, заплат,

Ожиданья постыдной расплаты…

Перед тем, кто кругом виноват,

Сразу сделались все виноваты.

Умирать – не в холодном поту,

Не на дне, не измучась виною,

Покупая себе правоту

Хоть такой, и не худшей ценою,

Не в тюрьме, не своею рукой,

Заготовив оружье украдкой…

Позавидуешь смерти такой —

Где тут жизни завидовать сладкой?

Здесь, где каждый кругом виноват,

Где должны мы себе и друг другу,

Ждем зарплат, ожидаем расплат, —

Одиночество ходит по кругу.

Здесь, прожив свою первую треть,

Начитавшись запретного чтива,

Я не то что боюсь умереть,

А боюсь умереть некрасиво.

«Все эти мальчики, подпольщики и снобы…»

Все эти мальчики, подпольщики и снобы,

Эстеты, умники, пижончики, щенки,

Их клубы тайные, трущобы и хрущобы,

Ночные сборища, подвалы, чердаки,

Все эти девочки, намазанные густо,

Авангардисточки, курящие взасос,

Все эти рыцари искусства для искусства,

Как бы в полете всю дорогу под откос,

Все эти рокеры, фанаты Кастанеды,

Жрецы Кортасара, курящие «Житан»,

Все эти буки, что почитывали Веды,

И «Вехи» ветхие, и «Чайку Джонатан»,

Все эти мальчики, все девочки, все детство,

Бродяги, бездари, немытики, врали,

Что свинство крайнее и крайнее эстетство

Одной косичкою беспечно заплели,

Все эти скептики, бомжи-релятивисты,

Стилисты рубища, гурманчики гнилья,

С кем рядом правильны, бледны и неказисты

Казались прочие – такие, как хоть я, —

И где теперь они? В какой теперь богине

Искать пытаются изъянов и прорех?

Иные замужем, иные на чужбине,

Иные вымерли – они честнее всех.

Одни состарились, вотще перебродили,

Минуя молодость, шагнув в убогий быт,

Другие – пленники семейственных идиллий,

Где Гессе выброшен и Борхес позабыт.

Их соблазнители, о коих здесь не пишем,

В элиту вылезли под хруст чужих костей

И моду делают, диктуя нуворишам,

Как надо выглядеть и чем кормить гостей.

Где эти мальчики и девочки? Не слышно.

Их ночь волшебная сменилась скукой дня,

И ничегошеньки, о Господи, не вышло

Из них, презрительно глядевших на меня.

Се участь всякого поклонника распада,

Кто верит сумраку, кому противен свет,

Кому ни прочности, ни ясности не надо, —

И что, ты рад, скажи? Ты рад, скажи? О нет,

Да нет же, Господи! Хотя с какою злобой

На них я пялился, подспудно к ним влеком, —

И то, в чем виделся когда-то путь особый,

Сегодня кончилось банальным тупиком!

Ну что же, радуйся! Ты прав с твоею честной,

Серьезной службою, – со всем, на чем стоял.

А все же верилось, что некий неизвестный

Им выход виделся, какой-то смысл сиял!

Ан нету выхода. Ни в той судьбе, ни в этой.

Накрылась истина, в провал уводит нить.

Грешно завидовать бездомной и отпетой

Их доле сумрачной, грешней над ней трунить.

Где эти мальчики, где девочки? Ни рядом,

Ни в отдалении. А все же и сейчас

Они, мне кажется, меня буравят взглядом,

Теперь с надеждою: хоть ты скажи за нас!

С них спроса нет уже. В холодном мире новом

Царит безвременье, молчит осенний свет,

А ты, измученный, лицом к лицу со словом

Один останешься за всех держать ответ.

Версия

…Представим, что не вышло. Питер взят

Корниловым (возможен и Юденич).

История развернута назад.

Хотя разрухи никуда не денешь,

Но на фронтах подъем. Россия-мать

Опомнилась, и немчура в испуге

Принуждена стремительно бежать.

Раскаявшись, рыдающие слуги

Лежат в ногах растроганных господ.

Шульгин ликует. Керенскому ссылка.

Монархия, однако, не пройдет:

Ночами заседает учредилка,

Романовым оставлены дворцы.

Не состоялась русская Гоморра:

Стихию бунта взяли под уздцы

При минимуме белого террора,

Страна больна, но цел хребет спинной,

События вошли в порядок стройный,

И лишь Нева бушует, как больной,

Когда в своей постели беспокойной

Он узнает, что старую кровать

Задумано переименовать.

В салоны возвращается уют,

И либералы каются публично.

За исключеньем нескольких иуд

Все, кажется, вели себя прилично.

В салоне Мережковского – доклад

Хозяина: Текущие задачи.

(Как удалось преодолеть распад

И почему все это быть иначе

И не могло.) Взаправду не могло!

Чтоб эта власть держалась больше года?

Помилуйте! Восставшее мурло

Не означает русского народа,

Который твердо верует в Христа.

Доклад прекрасно встречен, и сугубо

Собранием одобрены места,

В которых автор топчет Сологуба.

Но Сологуб не столько виноват,

Сколь многие, которых мы взрастили.

Да, я о Блоке. Болен, говорят.

Что он тут нес!

Но Блока все простили.

Сложнее с Маяковским. Посвистев,

Ватага футуристов поредела.

Он человек общественный – из тех,

Кто вкладывает дар в чужое дело,

В чужое тело, в будуар, в альков,

В борьбу со злом – куда-нибудь да вложит,

Поскольку по масштабу дар таков,

Что сам поэт вместить его не может.

Духовный кризис за год одолев,

Прокляв тиранов всею мощью пасти,

Он ринется, как вышколенный лев,

Внедрять в умы идеи прежней власти,

Давя в душе мучительный вопрос,

Глуша сомненья басовым раскатом —

И, написав поэму «Хорошо-с»,

С отчаянья застрелится в тридцатом.

Лет за пять до него другой поэт,

Не сдерживая хриплого рыданья,

Прокляв слепой гостинничный рассвет,

Напишет кровью «Друг мой, до свиданья…» —

Поскольку мир его идет на слом,

А трактор прет, дороги не жалея,

И поезд – со звездою иль с орлом —

Обгонит жеребенка-дуралея.

Жизнь кончена, былое сожжено,

Лес извели, дороги замостили…

Поэту в нашем веке тяжело,

Блок тоже умер.

(Но его простили.)

Тут из Европы донесется рев

Железных толп, безумием обятых.

Опять повеет дымом. Гумилев

Погибнет за Испанию в тридцатых.

Цветаева задолго до войны,

Бросая вызов сплетникам досужим,

Во Францию уедет из страны

За жаждущим деятельности мужем —

Ему Россия кажется тюрьмой…

Какой-то рок замешан в их альянсе,

И первой же военною зимой

Она и он погибнут в Резистансе.

В то время вечный мальчик Пастернак,

Дыша железным воздухом предгрозья,

Уединится в четырех стенах

И обратится к вожделенной прозе.

Людей и положений череда,

Дух Рождества, высокая отвага —

И через год упорного труда

Он ставит точку в «Докторе Живаго»

И отдает в российскую печать.

Цензура смотрит пристально и косо,

Поскольку начинает замечать

Присутствие еврейского вопроса,

А
Страница 9 из 11

также порнографию. (Поэт!)

Встречаются сомнительные трели

Насчет большевиков. Кладут запрет,

Но издавать берется Фельтринелли.

Скандал на всю Россию – новый знак

Реакции. Кричат едва не матом:

«Ступайте вон, товарищ Пастернак!»

Но Пастернак останется. Куда там!

Унизили прозванием жида,

Предателем Отчизны окрестили…

Сей век не для поэтов, господа.

Ведь вот и Блок…

(Но Блока все простили.)

Добавим: в восемнадцатом году

Большевики под громкие проклятья

Бежали – кто лесами, кто по льду.

Ильич ушел, переодевшись в платье

И не боясь насмешек. Что слова!

«А вы слыхали, батенька, что лысый

Оделся бабой?» – «Низость какова!»

Но он любил такие компромиссы.

Потом осел в Швейцарии. Туда ж —

Соратники (туда им и дорога).

Уютный Цюрих взят на абордаж.

В Швейцарии их стало слишком много.

Евреев силой высылают вслед.

Они, гонимы вешними лучами,

Текут в Женеву, что за пару лет

Наводнена портными и врачами,

А также их угрюмыми детьми:

Носатые, худые иудеи,

Которые готовы лечь костьми

За воплощенье Марксовой идеи.

Количество, конечно, перейдет

В чудовищное качество, что скверно.

Швейцарии грозит переворот.

И он произойдет. Начнется с Берна.

Поднимутся кантоны, хлынут с Альп

Крестьяне, пастухи, и очень скоро

С землевладельца снимут первый скальп.

Пойдет эпоха красного террора

И все расставит по своим местам.

Никто не миновал подобных стадий.

Одним из первых гибнет Мандельштам,

Который выслан из России с Надей.

Грозит война, но без толку грозить:

Ответят ультиматумом Антанте,

Всю землю раздадут, а в результате

Начнут не вывозить, а завозить

Часы и сыр, которыми славна

В печальном, ненадежном мире этом

Была издревле тихая страна,

Столь гордая своим нейтралитетом.

Тем временем среди родных осин

Бунтарский дух растет неудержимо:

Из сельских математиков один

Напишет книгу о делах режима,

Где все припомнит: лозунг «Бей жидов»,

Погромы, тюрьмы, каторги и ссылки, —

И в результате пристальных трудов

И вследствие своей бунтарской жилки

Такой трехтомник выдаст на-гора,

Что, дабы не погрязнуть в новых бурях,

Его под всенародное «ура»

Сошлют к единомышленникам в Цюрих.

С архивом, не доставшимся властям,

С романом карандашным полустертым

Он вылетит в Германию, а там

Его уже встречает распростертым

Объятием, не кто иной, как Бёлль.

Свободный Запад только им и бредит:

Вы богатырь! Вы правда, соль и боль!

Оттуда он в Швейцарию поедет.

Получит в Альпах землю – акров пять,

Свободным местным воздухом подышит,

Начнет перед народом выступать

И книгу «Ленин в Цюрихе» напишет.

Мир изменять – сомнительная честь.

Не лечат операцией простуду.

Как видим, все останется, как есть.

Законы компенсации повсюду.

Нет, есть одно. Его не обойду —

Поэма получилась однобока б:

Из Крыма в восемнадцатом году

В Россию возвращается Набоков.

Он посмуглел, и первый над губой

Темнеет пух (не обойти законов

Взросления). Но он везет с собой

Не меньше сотни крымских махаонов,

Тетрадь стихов, которые не прочь

Он иногда цитировать в беседе,

И шахматный этюд (составлен в ночь,

Когда им доложили о победе

Законной власти). О, как вырос сад!

Как заросла тропа, как воздух сладок!

Какие капли светлые висят

На листьях! Что за дивный беспорядок

В усадьбе, в парке! О, как пахнет дом!

Как сторож рад! Как всех их жалко, бедных!

И выбоина прежняя – на том

Же месте – след колес велосипедных,

И Оредеж, и нежный, влажный май,

И парк с беседкой, и роман с соседкой —

Бесповоротно возвращенный рай,

Где он бродил с ракеткой и рампеткой.

От хлынувшего счастья бестолков,

Он мельком слышит голос в кабинете —

Отцу долдонит желчный Милюков:

Несчастная страна! Что те, что эти!

И что с того, что эту память он

В себе носить не будет, как занозу,

Что будет жить в Отчизне, где рожден,

И сочинять посредственную прозу —

Не более; что чудный дар тоски

Не расцветет в изгнании постылом,

Что он растратит жизнь на пустяки

И не найдет занятия по силам…

В сравнении с кровавою рекой,

С лавиной казней и тюремных сроков, —

Что значит он, хотя бы и такой!

Что значит он! Подумаешь, Набоков.

Военный переворот

1. «У нас военный переворот…»

У нас военный переворот.

На улицах всякий хлам:

Окурки, гильзы, стекло.

Народ Сидит по своим углам.

Вечор, ты помнишь, была пальба.

Низложенный кабинет

Бежал. Окрестная голытьба

Делилась на «да» и «нет».

Три пополудни. Соседи спят.

Станции всех широт

Стихли, усталые. Листопад.

В общем, переворот.

2. «Сегодня тихо, почти тепло…»

Сегодня тихо, почти тепло.

Лучи текут через тюль

И мутно-солнечное стекло,

Спасшееся от пуль.

Внизу ни звука. То ли режим,

То ли всяк изнемог

И отсыпается. Мы лежим,

Уставившись в потолок.

Полная тишь, золотая лень.

Мы с тобой взаперти.

Собственно, это последний день:

Завтра могут прийти.

3. «Миг равновесия. Апогей…»

Миг равновесия. Апогей.

Детское «чур-чура».

Все краски ярче, и день теплей,

Чем завтра и чем вчера.

Полная тишь, голубая гладь,

Вязкий полет листвы…

Кто победил – еще не понять:

Ясно, что все мертвы.

Что-то из детства: лист в синеве,

Квадрат тепла на полу…

Складка времени. Тетиве

Лень отпускать стрелу.

4. «Миг равновесья. Лучи в окно…»

Миг равновесья. Лучи в окно.

Золото тишины.

Палач и жертва знают одно,

В этом они равны.

Это блаженнейшая пора:

Пауза, лень, просвет.

Прежняя жизнь пресеклась вчера,

Новой покуда нет.

Клены. Поваленные столбы.

Внизу не видно земли:

Листья осыпались от пальбы,

Дворника увели.

5. «Снарядный ящик разбит в щепу…»

Снарядный ящик разбит в щепу:

Вечером жгли костры.

Листовки, брошенные в толпу,

Белеют среди листвы.

Скамейка с выломанной доской.

Выброшенный блокнот.

Город – прогретый, пыльный, пустой,

Нежащийся, как кот.

В темных подвалах бренчат ключи

От потайных дверей.

К жертвам склоняются палачи

С нежностью лекарей.

6. «Верхняя точка. А может, дно…»

Верхняя точка. А может, дно.

Золото. Клен в окне.

Что ты так долго глядишь в окно?

Хватит. Иди ко мне.

В теле рождается прежний ток,

Клонится милый лик,

Пышет щекочущий шепоток,

Длится блаженный миг.

Качество жизни зависит не —

Долбаный Бродский! – от

Того, устроилась ты на мне

Или наоборот.

7. «Дальше – смятая простыня…»

Дальше – смятая простыня,

Быстрый, веселый стыд…

Свет пронизывает меня.

Кровь в ушах шелестит.

Стена напротив. След пулевой

На розовом кирпиче.

Рука затекает под головой.

Пыль танцует в луче.

Вчера палили. Соседний дом

Был превращен в редут.

Сколько мы вместе, столько и ждем,

Пока за нами придут.

8. «Три пополудни. Соседи спят…»

Три пополудни. Соседи спят

И, верно, слышат во сне

Звонка обезумевшего раскат.

Им снится: это ко мне.

Когда начнут выдирать листы

Из книг и трясти белье,

Они им скажут, что ты есть ты

И все, что мое, – мое.

Ты побелеешь, и я замру.

Как только нас уведут,

Они запрут свою конуру

И поселятся тут.

9. «Луч, ложащийся на дома…»

Луч, ложащийся на дома.

Пыль. Поскок воробья.

Дальше можно сходить с ума.

Дальше буду не я.

Пыль, танцующая в луче.

Клен с последним
Страница 10 из 11

листом.

Рука, застывшая на плече.

Полная лень. Потом —

Речь, заступившая за черту,

Душная чернота,

Проклятье, найденное во рту

Сброшенного с моста.

10. «Внизу – разрушенный детский сад…»

Внизу – разрушенный детский сад,

Песочница под грибом.

Раскинув руки, лежит солдат

С развороченным лбом.

Рядом – воронка. Вчера над ней

Еще виднелся дымок.

Я сделал больше, чем мог.

Верней, Я прожил дольше, чем мог.

Город пуст, так что воздух чист.

Ты склонилась ко мне.

Три пополудни. Кленовый лист.

Тень его на стене.

«На теневой узор в июне на рассвете…»

На теневой узор в июне на рассвете,

На озаренный двор, где женщины и дети,

На облачную сеть, на лиственную прыть

Лишь те могли смотреть, кому давали жить.

Лишь те, кому Господь отмерил меньшей мерой

Страстей, терзавших плоть, котлов с кипящей серой,

Ночевок под мостом, пробежек под огнем —

Могли писать о том и обо всем ином.

Кто пальцем задевал струну, хотя б воловью,

Кто в жизни срифмовал хотя бы кровь с любовью,

Кто смог хоть миг украсть – еще не до конца

Того прижала пясть верховного творца.

Да что уж там слова! Признаемся в итоге:

Всем равные права на жизнь вручили боги,

Но тысячей помех снабдили, добряки.

Мы те и дети тех, кто выжил вопреки.

Не лучшие, о нет! Прочнейшие, точнее.

Изгибчатый скелет, уступчивая шея —

Иль каменный топор, окованный в металл,

Где пламенный мотор когда-то рокотал.

Среди земных щедрот, в войне дворцов и хижин,

Мы избранный народ – народ, который выжил.

Один из десяти удержится в игре,

И нам ли речь вести о счастье и добре!

Те, у кого до лир не доходили руки,

Извлечь из них могли божественные звуки,

Но так как их давно списали в прах и хлам,

Отчизне суждено прислушиваться к нам.

А лучший из певцов взглянул и убедился

В безумии отцов – и вовсе не родился,

Не прыгнул, как в трамвай, в невинное дитя,

Свой бессловесный рай за лучшее сочтя.

«Было бы жаль умирать из Италии…»

Было бы жаль умирать из Италии,

Сколь ее солнце ни жарь.

Что до Отчизны – мне больше не жаль ее,

Так что и в землю не жаль.

Иския, Генуя, Капуя, Падуя —

Горько бы вас покидать.

В низкое, бренное, капая, падая,

Льется с небес благодать.

А для живущего где-нибудь в Обнинске,

Себеже или Судже —

Это побег в идеальные области,

Где не достанут уже.

Боже, Мессия, какие названия —

Фоджа, Мессина, Эмилья-Романия,

Парма, Таранта, Триест!

Пышной лазаньи душа пармезания:

Жалко в Кампании тех, чья компания

Больше ее не поест.

Приговоренных, что умерли, убыли

После попоек и драк

Прочь из Вероны, Апулии, Умбрии,

А из России – никак.

Я-то слыхал барабанную дробь ее,

Видывал топь ее, Лену и Обь ее,

Себеж ее и Суджу…

Кто-нибудь скажет, что вот, русофобия…

Я ничего не скажу.

Данту мерещится круглый, с орбитами,

Каменно-пламенный ад,

Нашему ж мертвому, Богом убитому,

Смерть – это край, где никто не грубит ему,

Край, где не он виноват.

Жаль из Милана, Тосканы, Венеции,

А из Отечества – пусть.

Сердцу мила не тоска, но венец ее —

Детская, чистая грусть.

Эта слезливая, негорделивая,

Неговорливая даль,

Желтый обрыв ее, серый разлив ее —

Кажется, кается Бог, обделив ее,

Этого только и жаль.

Впрочем, мне кажется: если когда-либо,

Выслужив службу свою,

Все, кто докажет на выходе алиби,

Дружно очнутся в раю —

Он состоит вот из этого, этого:

Снега февральского соль бертолетова,

Перекись, изморось, Русь,

С шаткой лошадкою, кроткой сироткою,

Серою верою, белою водкою…

Так что еще насмотрюсь.

Песенка о моей любви

На закате меркнут дома, мосты

И небес края.

Все стремится к смерти – и я, и ты,

И любовь моя.

И вокзальный зал, и рекламный щит

На его стене —

Все стремится к смерти, и все звучит

На одной волне.

В переходах плачется нищета,

Изводя, моля.

Все стремится к смерти – и тот, и та,

И любовь моя.

Ни надежд на чье-нибудь волшебство,

Ни счастливых дней —

Никому не светит тут ничего,

Как любви моей.

Этот мир звучит, как скрипичный класс,

На одной струне,

И девчонка ходит напротив касс

От стены к стене,

И глядит неясным, тупым глазком

Из тряпья-рванья,

И поет надорванным голоском,

Как любовь моя.

Подражание древнерусскому

Нету прежней стати, ни прежней прыти.

Клонюсь ко праху.

Аще песнь хотяше кому творити —

Еле можаху.

Сердце мое пусто. Мир глядит смутно,

Словно зерцало.

Я тебя не встретил, хоть неотступно

Ты мне мерцала.

Ты была повсюду, если ты помнишь:

То дымя «Шипкой»,

То в толпе мелькая, то ровно в полночь

Звоня ошибкой.

Где тебя я видел? В метро ли нищем,

В окне горящем?

Сколько мы друг друга по свету ищем —

Все не обрящем.

Ты мерцаешь вечно, сколько ни сетуй,

Над моей жаждой,

Недовоплотившись ни в той, ни в этой,

Но дразня в каждой.

…Жизнь моя уходит, обнажив русло,

Как в песок влага.

Сердце мое пусто, мир глядит тускло.

Это во благо:

Может, так и лучше – о тебе пети,

Спати с любою…

Лучше без тебя мне мучиться в свете,

Нежли с тобою.

«Кое-что и теперь вспоминать не спешу…»

Только ненавистью можно избавиться от любви, только огнем и мечом.

    Дафна Дюморье

Кое-что и теперь вспоминать не спешу —

В основном, как легко догадаться, начало.

Но со временем, верно, пройдет. Заглушу

Это лучшее, как бы оно ни кричало:

Отойди. Приближаться опасно ко мне.

Это ненависть воет, обиды считая,

Это ненависть, ненависть, ненависть, не

Что иное: тупая, глухая, слепая.

Только ненависть может – права Дюморье —

Разобраться с любовью по полной программе:

Лишь небритая злоба в нечистом белье,

В пустоте, моногамнее всех моногамий,

Всех друзей неподкупней, любимых верней,

Вся зациклена, собрана в точке прицела,

Неотрывно, всецело прикована к ней.

Получай, моя радость. Того ли хотела?

Дай мне все это выжечь, отправить на слом,

Отыскать червоточины, вызнать изъяны,

Обнаружить предвестия задним числом,

Вспомнить мелочи, что объявлялись незваны

И грозили подпортить блаженные дни.

Дай блаженные дни заслонить мелочами,

Чтоб забыть о блаженстве и помнить одни

Бесконечные пытки с чужими ключами,

Ожиданьем, разлукой, отменами встреч,

Запашком неизменных гостиничных комнат…

Я готов и гостиницу эту поджечь,

Потому что гостиница лишнее помнит.

Дай мне выжить. Не смей приближаться, пока

Не подернется пеплом последняя балка,

Не уляжется дым. Ни денька, ни звонка,

Ни тебя, ни себя – ничего мне не жалко.

Через год приходи повидаться со мной.

Так глядит на убийцу пустая глазница

Или в вымерший, выжженный город чумной

Входит путник, уже не боясь заразиться.

Элегия

Раньше здесь было кафе «Сосиски».

Эта столовка – полуподвал —

Чуть ли не первой значится в списке

Мест, где с тобою я пировал.

Помню поныне лик продавщицы,

Грязную стойку… Входишь – бери

Черного хлеба, желтой горчицы,

Красных сосисок (в порции – три).

Рядом, у стойки, старец покорный,

Кротко кивавший нам, как родне,

Пил неизменный кофе цикорный —

С привкусом тряпки, с гущей на дне.

Рядом был скверик – тополь, качели, —

Летом пустевший после шести.

Там мы в обнимку долго сидели:

Некуда больше было пойти.

Нынче тут лавка импортной снеди:

Датское пиво,
Страница 11 из 11

манговый сок…

Чахнет за стойкой первая леди —

Пудреный лобик, бритый висок.

Все изменилось – только остался

Скверик напротив в пестрой тени.

Ни продавщицы больше, ни старца.

Где они нынче? Бог их храни!

Помнишь ли горечь давней надсады?

Пылко влюбленных мир не щадит.

Больше нигде нам не были рады,

Здесь мы имели вечный кредит.

…Как остается нищенски мало

Утлых прибежищ нашей любви —

Чтобы ничто не напоминало,

Ибо иначе хоть не живи!

Помнить не время, думать не стоит,

Память, усохнув, скрутится в жгут…

Дом перестроят, скверик разроют,

Тополь распилят, бревна сожгут.

В этом причина краха империй:

Им предрекает скорый конец

Не потонувший в блуде Тиберий,

А оскорбленный девкой юнец.

Если ворвутся, выставив пики,

В город солдаты новой орды, —

Это Создатель прячет улики,

Он заметает наши следы.

Только и спросишь, воя в финале

Между развалин: Боже, прости,

Что мы тебе-то напоминали,

Что приказал ты нас развести?

Замысел прежний, главный из главных?

Неутоленный творческий пыл?

Тех ли прекрасных, тех богоравных,

Что ты задумал, да не слепил?

Ключи

В этой связке ключей половина

Мне уже не нужна.

Это ключ от квартиры жены, а моя половина

Мне уже не жена.

Это ключ от моей комнатенки в закрытом изданьи,

Потонувшем под бременем неплатежей.

Это ключ от дверей мастерской, что ютилась

В разрушенном зданьи

И служила прибежищем многих мужей.

О, как ты улыбался, на сутки друзей запуская

В провонявшую краской ее полутьму!

Мне теперь ни к чему мастерская,

А тебе, эмигранту, совсем ни к чему.

Провисанье связующих нитей, сужение круга.

Проржавевший замок не под силу ключу.

Дальше следует ключ от квартиры предавшего друга:

И пора бы вернуть, да звонить не хочу.

Эта связка пять лет тяжелела, карман прорывая

И призывно звеня,

А сегодня лежит на столе, даровым-даровая,

Словно знак убывания в мире меня.

В этой связке теперь – оправданье бесцветью,

безверью,

Оскуденью души, – но ее ли вина,

Что по капле себя оставляла за каждою дверью

И поэтому больше себе не равна?

Помнишь лестниц пролеты, «глазков» дружелюбных

зеницы

На втором, на шестом, на седьмом этаже?

О, ключей бы хватило – все двери открыть, все

границы,

Да не нужно уже.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/dmitriy-bykov/blazhenstvo-2/?lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.