Режим чтения
Скачать книгу

Друзья Высоцкого: проверка на преданность читать онлайн - Юрий Сушко

Друзья Высоцкого: проверка на преданность

Юрий Михайлович Сушко

Биографии великих. Неожиданный ракурс

Скульптор Эрнст Неизвестный, актеры Даниель Ольбрыхский и Олег Даль, режиссер Станислав Говорухин, драматург Эдуард Володарский… Эти известные деятели культуры были для Владимира Высоцкого друзьями. В то время значение слова «друг» означало совсем не то, что ныне подразумевается в соцсетях. Друзья Высоцкого были частью его судьбы. Они были его сподвижниками, отражением его совести и мировоззрений. Они были рядом, когда ему было трудно и плохо, они делили с ним его боль и страдания. Их интересная и зачастую удивительная жизнь стала ярким доказательством верности и чести в настоящей мужской дружбе, в этой абсолютной ценности, которую нельзя ни купить, ни выпросить…

Юрий Сушко

Друзья Высоцкого: проверка на преданность

© Сушко Ю., 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

Эрнст Неизвестный. «Но были ли вы убиты за родину наповал?..»

«Вчера, 1 декабря, руководители партии и правительства посетили Выставку произведений московских художников, устроенную в Центральном выставочном зале и посвященную 30-летию Московского отделения Союза художников…

На вопрос руководителей Московской организации художников, как оценивается выставка в целом, тов. Н. С. Хрущев ответил:

«Как и на всякой выставке, здесь представлены и хорошие, и средние, и слабые работы. Устроители выставки в ряде случаев, видимо, пошли на поводу у тех, кто защищает слабые и неприемлемые произведения, проявили либерализм. А такая политика не может привести к дальнейшему подъему советского искусства социалистического реализма».

Художники и скульпторы горячо поблагодарили товарища Н. С. Хрущева…»

«Высокое призвание советского искусства – служить народу, делу коммунизма»

«Правда», 2 декабря 1962

* * *

… И на выставке в Манеже

К вам приблизится мужчина

С чемоданом,

Скажет он…

    Владимир Высоцкий – «Пародия на плохой детектив»

– … Это еще что такое?! – Никита Сергеевич, остановившись перед телевизором, ткнул толстым пальцем в экран и плюхнулся в кресло. – Что это у нас за художники такие объявились? Ты их знаешь? Почему это у Запада такое к ним внимание?

Стоявший рядом с Хрущевым секретарь ЦК Ильичев встрепенулся и лихо отрапортовал:

– Так ведь это же абстракционисты, Никит-Сергеич! Устроили выставку-однодневку в Москве во флигельке Дома учителя. Насобирали кучку зарубежных корреспондентов. Объявили, что в СССР уже разрешили абстрактное искусство.

– Кто разрешил? – Хрущев понемногу начинал закипать. – Кто вообще они такие?

– Я ж говорю: абстракционисты. Сейчас, Никита Сергеевич. – Ильичев полистал записную книжку. – Вот. В основном это художники экспериментальной студии живописи и графики при Московском горкоме художников книги и графики Союза художников…

– Ишь ты – «при горкоме»… – хмыкнул Хрущев. – А обкомов у них еще нет? Ладно, приедем домой, разберемся. Что у нас там сегодня по графику?

– Встреча с активистами общества дружбы в нашем посольстве. Потом…

– Ладно, – махнул рукой Никита Сергеевич. – Потом будет потом…

По возвращении из зарубежного вояжа Никита Сергеевич, к удивлению «идеологов», не стал сгоряча, как обычно, махать шашкой и рубить головы, а сказал Ильичеву, что ему самому нужно посмотреть эту «мазню».

…На следующий день руководитель студии Элий Белютин был вызван в Союз художников, где ему сообщили, что на юбилейной выставке «ХХХ лет Московского отделения Союза художников СССР» для работ его «экспериментаторов» будут выделены площади. 1 декабря состоится посещение экспозиции… Кем, кем? Самим! Понимаешь? И началось! Заведующий отделом культуры ЦК КПСС Поликарпов названивал в Союз художников каждые 15 минут: как идет подготовка?! Что вы там копаетесь?

Первым, кому сообщил Белютин то ли радостную, то ли опасную весть, был скульптор Эрнст Неизвестный.

– Эрик, пойми, это наш шанс! – убеждал его Белютин. – Пришли другие времена. Партия, ЦК намерены глубоко разобраться в делах художников. Это же реальный шанс доказать наши возможности, и ты напрасно сомневаешься…

«Обстановка накануне 1 декабря была страшно нервная, – вспоминал Неизвестный. – Мы работали всю ночь, и среди художников, которые находились в Манеже, было много нескрываемых агентов… К утру… пришел начальник правительственной охраны. Он заглядывал под столы, простукивал бронзу, видимо, боясь бомб или магнитофонов…»

Эрнст не удержался и из озорства решил «помочь». Тронул главного охранника за плечо и указал на окно, которое хорошо просматривалось с противоположной стороны Манежа, от Университета. Намекая на свой фронтовой опыт офицера, высказал предположение, что именно оттуда возможно прицельно шмальнуть по «мишени № 1». Главный телохранитель взволновался, отправил подручных заколачивать подозрительное окно. Как раз в этот момент, ровно в 11.00, к выставочному залу подкатил кортеж правительственных машин.

Сначала в нижнем зале появилась большая группа мужчин, похожих, как братья-близнецы, в одинаковых же синих костюмах, без особых примет, крепкого телосложения, которые тотчас заняли круговую оборону: мышь не проскочит. Следом за ними стремительно вкатилась группа карликов в черных костюмах. Лишь один – длинный и тощий, как глист, Михаил Андреевич Суслов – был в сером, как и полагалось «серому кардиналу».

Со стороны, подмечал Неизвестный, все выглядело комично: кругленький хозяин, за ним – дюжина прислуги с блокнотами наперевес, дабы успеть записать каждое словечко.

Сперва Хрущеву решили продемонстрировать работы «монументалистов» (молодых же авторов – от греха подальше – спровадили на второй этаж).

Руководитель творческого Союза превратился в экскурсовода: «Вот, Никита Сергеевич, как наши советские художники изображают воинов нашей доблестной Красной армии», – и делал широкий театральный жест в сторону картины Грекова. «А вот так, Никита Сергеевич, наши советские художники изображают наших счастливых советских матерей», – прокладывал он дальше путь к полотну Дейнеки «Материнство». Хрущев добродушно кивал…

Молодые художники в ожидании высочайшей оценки замерли наверху, у края лестницы. Поднявшись по ступенькам, глава государства по-отечески, ласково их приветствовал: «Так вот вы и есть те самые, которые мазню делают?.. Ну, что же, сейчас я ее и посмотрю!».

Переходя от полотна к полотну, Хрущев иногда приостанавливался, внимательно всматривался в картины, мучительно пытаясь понять, что же это за искусство такое и что за люди перед ним. Требовательно подзывал к себе авторов, строго спрашивал, кто родители, качал головой, морщился, а потом выносил короткий приговор работе художника: «Говно!», «Осел хвостом лучше мажет!». Или: «Пидарасы!». Сопровождавшие «официальные лица», естественно, тут же сливались в общем хоре: «Говно говном! Арестовать! Судить! Уничтожить!..». Художники, скромной стайкой плетущиеся следом, молчали. Хрущев поднял руку, прерывая «голос народа»: «Вот гляжу я на то, что вы тут намалевали, – обратился он к художникам. – Вы хотите общаться с капиталистами? Мы предоставим вам такую возможность. На всех вас уже оформлены загранпаспорта, через
Страница 2 из 16

24 часа вы будете доставлены на границу и выдворены за пределы Родины. Вы этого хотите?..»

– Не надо, Никита Сергеевич! Их не надо выпускать за границу! Их надо арестовать! – загалдела свита.

Остановившись перед картиной Жутовского, Хрущев помрачнел. Задал свой традиционный вопрос автору: «Кто родители?».

– Служащие, – скромно ответил художник.

– Это хорошо, – одобрил 1-й секретарь ЦК. – А это что?

– Мой автопортрет.

– Ну и как же ты, такой красивый молодой человек, мог написать такое говно?

Борис Жутовский пожал плечами. Хрущев обернулся к сгрудившимся за спиной опричникам: «На два года на лесозаготовки».

При переходе в следующий зал дорогу вождю неожиданно преградил Эрнст Неизвестный. Невысокий, но широкоплечий, коренастый, мощный мужик, он занял чуть ли не половину дверного проема:

– Никита Сергеевич, здесь работы всей моей жизни. Я не могу их показывать в такой обстановке. Я не знаю, придется ли мне еще когда-то поговорить с руководителем партии и правительства, и я прошу вас выслушать, и чтобы меня не перебивали.

Вновь подняв руку, чтобы остановить возмущенный галдеж, Хрущев кивнул.

– Вот эту работу я делал 15 дней, а эту – два месяца, – начал Эрнст. – Это тяжелый труд – дерево или камни рубить. Я – каменотес, рабочий человек… Вот эта работа сделана мной на заводе, где я работал в качестве литейщика… Это – атомный взрыв. Я не знал, как показать страшность атомного взрыва. Если бы я тех вещей не делал, я бы не смог и этого сделать.

– Хорошо, что вы откровенно сказали. Я, например, считаю, что некоторые замыслы ваши неплохие, хорошие, поэтому вопрос будет зависеть от выражения этих замыслов. Вот что это выражает? – Хрущев указал на очередную скульптурную работу.

– Ничего не выражает, это – конструкция. Дело в том, что скульптор оперирует не только реализмом, он связан с архитектурой, потому он должен владеть архитектурным пространством…

И тут его голос покрыл ор голосов: «И этот тоже пидарас!». Неизвестный оглянулся, найдя глазами министра культуры Фурцеву, извинился перед сановной дамой и сказал: «Никита Сергеевич, дайте мне сейчас девушку, и я вам докажу, какой я на деле гомосексуалист». Хрущев от души расхохотался. А Шелепин[1 - Шелепин Александр Николаевич – В 1962 г. – председатель Комитета партийно-государственного контроля при ЦК КПСС и Совете Министров СССР, ранее Председатель КГБ СССР.] просто вышел из себя: «Подумать только, какой-то художник так смеет разговаривать с главой партии и государства?! Мы с вами на урановых рудниках поговорим! Как вас там? Неизвестный?! Хорошо».

Эрнст не растерялся: «Вы не знаете, с кем вы разговариваете. Вы разговариваете с человеком, который может в любую минуту себя шлепнуть. Я – фронтовик, ваших угроз я не боюсь!» – и в этот момент увидел в глазах Хрущева живой интерес.

Хотя, продолжив осмотр работ Неизвестного, Никита Сергеевич вернулся к своим прежним эстетическим оценкам, заявив, что скульптор проедает народные деньги, а производит полное говно! Тот пытался возражать: «Никита Сергеевич, вы ругаете меня как коммунист, а вместе с тем есть коммунисты, которые поддерживают мое творчество. Например, Пикассо, Гуттузо…».

Хрущев прищурился: «А вас так волнует, что они коммунисты?». Неизвестный ляпнул: «Да!», хотя ему хотелось сказать, что ему плевать, коммунисты они или нет, главное, что они большие художники. Почуяв слабину, Никита Сергеевич тут же взял быка за рога: «Ах, это вас волнует! Но мне ваши работы не нравятся, а я в мире коммунист номер один!»

– И вообще, где вы медь берете, бронзу? – зашел с другого бока глава правительства. – Я ведь могу привлечь вас к суду как растратчика.

– Несколько лет назад бронза и медь отпускались в худфонде по разнарядке за наличный расчет. Кроме того, можно собирать краны старые, использованные, выброшенные на помойку…

– Надо бы расследовать, – обернулся Хрущев к Шелепину.

Тот с готовностью сделал пометку в блокноте.

(Стратегический материал – бронза – по разнарядкам Неизвестному, как правило, не доставался. Но выход он нашел. Представьте старый водопроводный кран, в нем есть вентиль – он сделан из бронзы. Выбивать его из крана – адский труд, ни один утильсырьевщик этим заниматься не хотел. Но Эрнст с ними договорился: «Приносите мне бронзу из кранов, я буду у вас ее покупать», – и он лил ее ночами в печке, которую ему изготовили умельцы в Институте Курчатова.

Уже после Манежа, пользуясь «близким» знакомством, Неизвестный рассказывал Шелепину о своем посещении Свердловского вагоностроительного завода: «Это что-то невообразимое по бесхозяйственности и полному наплевательству… Если вы мне дадите 10 грузовиков, то я вам приведу их, груженных первосортной бронзой». Там ведь как? Топится огромный ковш бронзы. Примерно треть ковша остается незалитой в формы. Эту бронзу выливают прямо на землю во дворе. Никто ее потом очищать от шлака и снова заправлять не будет. Она пойдет в металлолом, на сбор которого пошлют пионеров. Но «Железный Шурик» отмахнулся: «Бросьте, что я не знаю, сколько у нас глупостей делается? Не надо». Об урановых рудниках он уже не вспоминал.)

– Я ничего не воровал, – прижал обе руки к груди Неизвестный, – и, вообще, извините, что задерживаю вас, Никита Сергеевич.

– Я ассигновал на вас сегодня полдня, – ухмыльнулся Хрущев. – Вы интересный человек. Вы на меня производите впечатление раздвоенного характера творческого: у вас и черт есть, а где-то есть и ангел. Вот сейчас идет борьба, кто из них победит. Я бы хотел, чтобы ангел победил. Если черт победит, тогда мы будем черта в вас душить, – и неожиданно для всех пожал художнику руку и двинулся дальше.

А Ильичев подошел к Неизвестному и укоризненно подергал за курточку:

– Что это вы в таком виде?

– Так мы готовились к выставке всю ночь, а мне не дали переодеться. Одежду принесли, но охрана сюда уже не пропустила, – вежливо объяснил Эрнст. И брякнул сгоряча: «И потом, как вам не стыдно меня попрекать какой-то рабочей курточкой в стране трудящихся?!.»

* * *

Едва уцелев на «аутодафе» в Манеже, Эрнст вернулся в свое логово-мастерскую, и, как он потом признавался, в голове только одна мысль пульсировала: «Когда придут и возьмут?». Существовало два способа отрешиться от действительности: уйти в запой или погрузиться в работу. Первый вариант был проще, легче и привычней. Но Неизвестный выбрал второй. И появился на свет его ставший легендой «Орфей», рожденный в несусветных душевных муках.

Наверное, помог пример отца. Когда Эрнст еще в машинописном варианте прочел булгаковское «Собачье сердце», то был поражен, насколько образ профессора Преображенского совпадал с нравом и судьбой его родителя. Блестящий хирург, заслуженный врач Иосиф Моисеевич Неизвестный полвека руководил детской клиникой в Свердловске. Характер имел крутой, был беспощаден в суждениях и вслух произносил порой ужасавшие начальство вещи. Он мог всласть ругать власти публично, и его не сажали – воспринимали как эксцентрику «бывшего», но очень полезного человека. Талантливый детский хирург был нужен всем. Ведь у начальства тоже были дорогие чада, порой доставлявшие немало волнений.

Отец, гордился им Эрнст, всегда был верен себе и оставался настоящим
Страница 3 из 16

джентльменом, несмотря на все хамство окружения.

До последних дней, вспоминал сын, он был деятельным и сильным человеком. Ничто не могло его сломить – ни поражение белых, ни опасности, которым он как бывший офицер подвергался при большевиках. Волей случая уцелел от расстрела, к которому его приговорил красногвардейский трибунал. И даже подлинную фамилию – Неизвестнов – пришлось перелицевать. Замена последних двух букв, в конечном счете, семью-то и спасла.

Хотя жаль, конечно, было хоронить старинную сибирскую фамилию, которая традиционно принадлежала смутьянам, бандитам, беглым из тюрем, бывшим каторжанам, примкнувшим к яицкому казачеству. Но…

Эрнст неплохо знал свою родословную, и чисто биографическую, и идейно-нравственную: «Папа служил адъютантом у атамана Антонова, поднявшего восстание против «красных» на Тамбовщине… Один мой дядька, Исайка, погиб, сражаясь в войсках Колчака. И другой мой дядька воевал… Став лишенцем, предпочел уголовный путь.

Я вырос в семье, где слово «Сталин» для отца было ругательством… Мало кого он стеснялся. Отец был картежником, и когда за столом компания пульку расписывала, он между делом Сталина материл. Просто все это были друзья детства, хотя и очень разношерстная публика. Поразительно, что люди в 30-е годы так доверяли друг другу, во всяком случае, папа распоясывался совершенно – как-то раз в припадке ярости даже обозвал Сталина мешком с грузинским дерьмом. У нас в тот день в гостях был Наум Дралюк, большой начальник на «Уралмаше» и, естественно, член партии. Он воскликнул тогда: «Хорошо, что ты в своей среде, но прекрати – тебя же расстреляют!», на что отец кротко, как провидец, ответил: «Наум, нас, белых офицеров, расстреливать перестали. Сейчас уже не до нас, сейчас вы друг в друга стреляете, так что ты сам в своем патриотизме будь осторожен». Наума потом действительно пустили в расход».

Много лет спустя, уже находясь в эмиграции, Эрнст писал друзьям в Москву из далекой Флориды: «Я напоминаю себе отца. В четыре часа утра его звонком поднимают с постели – срочно просят приехать к больному (к черту на кулички), он материт их по телефону, оскорбляет невозможно, но едет. Возвращается домой и обнаруживает, что ему в карман сунули конверт с деньгами. Едет обратно, возвращает деньги и окончательно оскорбляет всех.

Ужасный, несносный! Да, но звонят ему…»

Удивительным образом, а может, совсем даже не удивительным, подобное отношение власть имущих впоследствии перекинулось и на меня, считал Эрнст Иосифович. И в конфликте с Хрущевым, а позже и в отношениях с Брежневым – Косыгиным. Слушая его откровенно антисоветские высказывания, лояльные к художнику референты ЦК КПСС хмурили брови: «Да, ты обижен… мы понимаем… Но ты уж поаккуратней…»

Короче говоря, скульптор Неизвестный был необходим. Кем его было заменить? Да просто некем.

* * *

Если, путь прорубая отцовским мечом,

Ты соленые слезы на ус намотал,

Если в жарком бою испытал, что почем, —

Значит, нужные книги ты в детстве читал.

    Владимир Высоцкий – «Баллада о борьбе»

Свой буйный, необузданный нрав Эрнсту удалось сберечь с раннего детства до преклонных лет. Дрался с подонками и хамами за справедливость и правду всегда и всюду, даже в Америке, причем весьма успешно.

«Когда я был мальчишкой, меня не звали драться стенка на стенку – но вызывали, когда били наших, – с гордостью рассказывал Эрнст. – Я бежал, схватив цепь или дубину, а однажды и вовсе пистолет, – устремился убивать. Я был свиреп, как испанский идальго. Месили друг друга безжалостно. Мальчишки, которые меня задирали, были намного старше. Мне 10–12 лет было, а им по 15, уже почти мужики, и дрались изрядно. Повезло, что с юных лет имел не тщедушное телосложение, мальчишкой коренастым был, крепким… Кроме того, отец у меня драчун – гены, наверно… Честь, достоинство – некая спиритуальная вещь, неуловимая. Мой друг философ Мераб Мамардашвили считал эти чувства метафизическими, и у меня это с детства.

И мне удавалось перевести мою уголовную, блатную сущность и энергию в интеллектуальное русло. Если бы Пикассо или Сикейрос не дали проявить себя в искусстве, они бы стали самыми страшными террористами. Я знаю, что говорю…»

С детства у Эрика была страсть. Он мог часами смотреть на кружево намерзших на оконное стекло снежинок или капли дождя. Зрелище всегда завораживало, уносило куда-то вдаль, перед глазами возникали живые картины. Так он повидал множество стран, континентов и даже других планет. Охотился на мамонтов и добывал огонь. А таинственные, мифологические знаки теософов переплетались с египетскими иероглифами, арабскими и древнееврейскими шрифтами.

Тут сказывалось не только отцовское, но и мамино влияние. В доме бушевали ученые дискуссии. Мама серьезно занималась теософией. Она была ученицей Вернадского, теории которого безусловно мистичны. Конечно, она не была безумной «рериховкой» или «византийкой», но всеми этими вопросами живо интересовалась. Оттуда к сыну перекочевали знания, «не положенные советскому мальчику». Эрнст уточнял: «Это наложило отпечаток на то, что, будучи художником, то есть принципиальным сумасшедшим, я обладал инстинктом философа и естествоиспытателя».

Разумеется, мамины воззрения у некоторых окружающих вызывали недоуменные, мягко говоря, вопросы. Не говоря уже о ее происхождении (она ведь не была «социально близкой»). А фамилия – Дижур – и вовсе казалась подозрительной. По семейной легенде, мамины предки происходили из рода испанских сефардских евреев Жур, принявших католичество. Во Франции они заслужили баронский титул с приставкой «де». А оказавшись после революции в России, были вынуждены замаскировать фамилию под не менее загадочную – Дижур. Мама была человеком старой школы, говорил сын, в поэзии – ученицей Брюсова, невестой поэта Николая Заболоцкого, но встретила папу…

Лет в четырнадцать Эрик увлекся персонажами книжной серии «Жизнь замечательных людей». Он представлял себя то Амундсеном, то Васко да Гама, то Пастером, потом вместе с Парацельсом сидел в темнице, страдал на костре, как Джордано Бруно, мучился угрызениями совести подобно Галилею. Проходил путь Линкольна и Спартака, освобождавших рабов. Вместе с Дарвином совершал увлекательное путешествие на корабле «Бигль»…

Зададимся вопросом: как в том циничном мире выживал человек с романтическим сознанием?

Он верил, что в нем от рождения жило некое знание, которому он потом находил подтверждение у Платона, Аристотеля, Фомы Аквинского. Одновременно это были его собственные мысли. Таких интуитивных совпадений было много. Иногда он говорил о себе: «Я – Кассандра…»

Но как там у Высоцкого?

Без умолку безумная девица

Кричала: «Ясно вижу Трою павшей в прах…»

Но ясновидцев – впрочем, как и очевидцев, —

Во все века сжигали на кострах.

Как славно говорить то, что хочется, и – угадывать. Неизвестный признавался: «Я и книги-то читаю не для того, чтобы открыть что-то новое, а чтобы утвердиться в том, что я мыслю…

У меня была и осталась совершенно детская вера в чудо… Я тогда решил на себе проверить, что может сделать человек, который отверг законы социума и живет по своим правилам. Мой лозунг – «ничего или все!» Или я живу так, как хочу, или
Страница 4 из 16

пусть меня убьют. Не уступать никому – ничего – никогда! Я столько раз должен был умереть. Я и умирал, в жизни было столько ситуаций, из которых невозможно было выйти живым, я в те ситуации попадал потому, что ни от чего не прятался – но какая-то сила меня хранила».

* * *

Хранила даже на той страшной и великой Отечественной войне.

… Прогуливаясь по парку Дворца пионеров, он услышал Левитана, сообщавшего о нападении Германии на Советский Союз. 16-летний пацан, прилежный учащийся Ленинградской средней художественной школы при Академии художеств, в тот миг до неприличия обрадовался: у него на глазах творилась история, и появлялась возможность внести свою лепту. «Мне, – рассказывал Эрик, – тоже хотелось прикоснуться к чему-то великому и замечательному, и я больше всего боялся, что закончится эта война до того, как смогу принять в ней участие…»

В 1942 году школу, в которой он учился, эвакуировали в Самарканд. Хотя по объективному состоянию здоровья у Неизвестного был абсолютно «белый билет», всеми правдами и неправдами Эрик рвался в армейский строй. Прибавив себе год, 17-летний доброволец в итоге оказался в военном училище в Кушке, на границе с Ираном и Афганистаном. Об этой учебке ходили злые легенды, а среди курсантов бытовала присказка: «Меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют».

Первое впечатление на новом месте: над поселением, над казармами высится огромный крест-часовенка, намертво вросший в крупную сопку… Даже издали можно было прочесть надпись (с ятями) траурной краской: «Здесь медленно умирал я душой и телом».

Условия в учебке, конечно, были несносные. Тяжеленный пулемет «Максим» курсанты тягали за собой днями и ночами повсюду, кроме разве что постели и столовой. Не было и минуты на какие-то сугубо личные не то что дела, но и мысли. И все мы распевали, вспоминал Эрик:

Там, где пехота не пройдет

и бронепоезд не промчится,

где замполит не проползет,

туда наш взвод ходил мочиться.

– Самое поразительное, – озорно улыбался Неизвестный, – пожалуй, было то, что я, вчерашний студент художественной школы, очень быстро втянулся в эту лихорадочную по напряжению жизнь. Более того – мне она нравилась. Я успешно овладел не только нехитрыми премудростями пулеметной практики, но и проявлял выносливость на марш-бросках. Более того – стал одним из лучших на курсе мастеров рукопашного боя, что потом пригодилось на фронте.

Я там не страдал, как страдают интеллигенты. Наоборот, я вписался, как лихой парень, в курсантскую службу. В армии я чувствовал себя хорошо…

Сработала во мне наследственность семьи Неизвестных, семьи потомственных военных… Но и не только это. Я, как еврей, был на особом счету. И чувствовал такое недружелюбное внимание каждую минуту. Наблюдал весь взвод – как выдюжу на марш-броске, как отстреляю упражнение. И стоило чуть оступиться – прямо в лицо смеялись: «Что, Абгаша, слабо? Это тебе не пигожками тогговать?!». Хоть и не картавил я никогда, все равно дразнили. Ну, я и тянулся изо всех сил, чтобы не дать повода. Убивать учили. Пулей, штыком, ножом, голыми руками – всем…

Еше не добравшись до фронта, младший лейтенант Неизвестный угодил под трибунал по обвинению в убийстве офицера Красной армии, который изнасиловал его девушку. И 62 дня он сидел приговоренным к расстрелу. Но говорил: «Была бы возможность убить гада еще раз, я бы убил его снова».

Как же жутко было сидеть в карцере в ожидании смерти. Единственным развлечением для сокамерников стали самодельные карты, которые Неизвестный же и смастерил. Играли зэки в буру и стос. И только благодаря этому не сошли с ума. Потом где-то «наверху» отцы-командиры все же одумались: война идет, солдатиков не хватает, а мы сами своих живых «штыков» к стенке?! Словом, разжаловали Неизвестного в рядовые и отправили в штрафбат.

Потом, после ранения и первой награды – медали «За отвагу» – и в звании восстановили, и доверили лейтенанту Неизвестному командовать взводом автоматчиков гвардейского полка.

Вскоре при разведке боем во время штурма укрепленных позиций немцев уже схвативший вражескую пулю лейтенант первым ворвался в траншею, где окопались фашисты. В рукопашном он умудрился положить 16 (!) фашистов. Позже признавался, что узнал об этом уже из наградных документов. «Может, я их положил, а может, и нет, – скромничал Эрнст, – за мной же пара ребят из моего взвода шла… Когда я дерусь, впадаю в особое состояние, называемое «красный гнев», и забываю, что творю».

Из представления к награде:

«Тов. Э. И. Неизвестный в боях западнее Рюккендорфа 28 апреля 1945 года проявил себя смелым и инициативным командиром в бою и захвате контрольного пленного. Он одним из первых поднялся в атаку, увлекая за собой бойцов своего взвода. Ворвавшись в траншею, он гранатами и огнем из автомата уничтожил пулеметную точку и 16 немецких солдат. Будучи ранен, младший лейтенант Э. Неизвестный продолжал командовать взводом, и благодаря этому траншеи противника были очищены и взят пленный.

Командир 260 гвард. СП майор Величко. 2 мая 1945 г.»

«Приказ № 088/Н от 4 мая 1945 года по 86-й гвардейской стрелковой Николаевской Краснознаменной дивизии

От имени Президиума Верховного Совета СССР за образцовое выполнение боевых заданий на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество награждаю орденом «Красная Звезда» гвардии младшего лейтенанта Неизвестного Эрнста Иосифовича, командира стрелкового взвода 260-го гвардейского стрелкового полка».

Но награда, как говорится, искала героя два десятка лет. Считали, что он скончался от ран. И только благодаря скандальной выставке в Манеже фамилия Неизвестного стала известной. В канун празднования 20-летия Победы Эрнсту Иосифовичу наконец вручили заслуженный орден Красной Звезды. Вот и пришлось ему признать, что «Хрущев с вульгарной точки зрения сделал очень много – он обратил внимание мира на такого человека, как Неизвестный».

Но это было потом. А тогда, во время боя, разрывная пуля «дум-дум» угодила прямо в грудь лейтенанта, и в полевом госпитале военврачи констатировали: выбиты три ребра, три межпозвоночных диска, разорвана диафрагма, открытый пневмоторакс… В общем, не жилец.

– Если разденусь, испугаетесь: я же весь в шрамах, – веселился Эрнст, рассказывая историю своего ранения молодым друзьям, которые набивались по вечерам в его мастерскую. – Только небрежность медперсонала меня и спасла. Я абсолютно был бездыханным, и меня сочли мертвым, в подвал понесли, а санитарам, совсем мальчишкам, которые таскали покойников, спускаться по лестнице тяжело было – я же весь в гипс был закован. Когда с меня сняли гипс, я почувствовал себя беспомощным, как черепаха без панциря. Кстати, Володь, спой-ка нам, будь другом, свою (или, вернее, нашу с тобой) «Балладу о гипсе».

И Высоцкий сразу откликался:

И вот лежу я на спине загипсованный,

каждый член у меня расфасованный.

По отдельности, до исправности

Все будет в целости и сохранности!..

Поаплодировав другу, Неизвестный продолжал:

– Вот чисто моя тема. Да, санитары неловко меня положили на пол или, может, сбросили: с мертвым чего считаться? – в общем, меня пронзила дикая боль, и я заорал: тут-то они и спохватились… Нянечка побежала, позвала
Страница 5 из 16

врачей, меня оживили, снова наверх унесли, что-то начали делать, осмотрели позвоночник. Ничего там особенного не повредилось, просто, если иногда неправильно повернусь, боль адская…

Позже к этому еще и контузия добавилась – благодаря такому «букету» инвалидность мне и прописали. Врачи определили: нетрудоспособен, нуждается в постоянном уходе и опеке. Три года после войны я мог ходить только на костылях – от страшной боли даже стал заикаться. Спасался только морфием. Чтоб отучить меня от наркотика, мой папа (врач как-никак) прописал мне спирт. Я стал пить. Уж лучше спирт, чем эту гадость…

Сейчас я выражение – «догнали старые раны» – хорошо понял: они меня таки догнали. Прошлые болячки «выпрыгнули». И, перетаскивая свои тяжеленные скульптуры с места на место, стиснув зубы, я всегда приговариваю: «Нуждается в постоянном уходе, опеке…»

Ну, ладно, – скульптор на минуту прервался, и никто из гостей не решался прервать тишину. А завершил свою исповедь Эрнст по-философски:

– Если обратиться к более глубинным вещам, то возникает почти мистическое чувство, что ангел-хранитель оберегал и отца, и всю нашу семью. Отец был подлинный, чистый патриот… с каким-то нутряным ощущением державности, которое, как ни противоречит моему инстинкту современного интеллектуала, мне от отца тоже передалось… Я – человек-мистик. Мне не надо объяснять, что невидимое важнее видимого.

В начале 60-х поэт Андрей Вознесенский под впечатлением рассказов Неизвестного о войне написал прекрасный «Реквием в двух шагах с эпилогом», который заканчивался пронзительным вопросом:

Но были ли вы убиты

за Родину наповал?

– Конечно, – говорил Эрнст, – я благодарен Андрюше за эти стихи. Но я воевал, как миллионы людей. И мне часто бывало стыдно перед моими друзьями, которые воевали лучше меня и больше пострадали. Это стихотворение – обо всех нас, а Неизвестный – лишь обобщающий образ.

В его художественном воображении война проявлялась то отдельно стоящим деревом, то бруствером, или вдруг божьей коровкой, которая по траве перед твоим носом ползет… Чистый сюр…

А люди умирали быстрее, чем ты узнавал их имена.

– После Победы, – рассказывал Неизвестный, – мы возвращались домой через всю Европу раненые, на костылях, полуголодные, полурваные, запущенные – победители! И по дороге встретились с англичанами, которые ехали из немецкого плена. Они выглядели как зажиточные туристы: побритые, умытые, в красивых плащах, с кожаными чемоданами. На них уже красовались ордена. За что? За то, что они попали в плен? Нет! За то, что воевали. Вот это правильное отношение к своим гражданам. А я на костылях приехал домой. И что меня ждало? Бесплатный проезд на общественном транспорте и банный день для фронтовиков раз в месяц. Но этот банный день невозможно было использовать, потому что всегда собиралась огромная очередь. А в трамвае – давка из инвалидов, которые пытались протиснуться сквозь толпу…

* * *

Со школьных лет Эрик помнил дразнилку: «А теперь извлекаем квадратный корень из Неизвестного…»

Лепкой он увлекся в детстве, в ту пору метался между искусством и маминой биологией. А позже – между искусством и философией.

Демобилизованный воин поступил в Суриковское училище. Все складывалось более-менее удачно. Вспоминал: «Я очень тяжело и много работал, и физически крепким был, несмотря ни на что. Держало упрямство: состояться хотелось, стать скульптором… У меня были весьма литературные представления об офицерской чести – я очень стеснялся, что на костылях, что заикаюсь, но чувствовал себя – хотел чувствовать! – взрослым».

Учился у корифеев, преподавателей дореволюционной школы – Манизера, Матвеева. Учеба учебой, но жить-то на что-то надо было. Поэтому Эрнст подрабатывал у мастеров. Любыми способами. За ночлег работал истопником у скульптора Кербеля. У него с коллегой была избушка-«студия» у площади Маяковского, в Оружейном переулке. Обязанности подмастерья были нехитрые: встать в 6 утра, подробить уголь, разжечь печь до багрового накала и потом уж отправляться в академию свою, в Суриковский.

Где-то в 49-м году Неизвестный и трое его друзей, часто собиравшихся вместе, решили основать некий кружок, который окрестили – «катакомбная культура». «Мы хотели определить, чем мы хотим заниматься, – рассуждал о прошлом Эрнст. – И мы решили заниматься самообразованием. Никаких политических задач мы перед собой не ставили, да и политических концепций у нас не было. Я не был даже комсомольцем, а один из моих друзей уже был членом партии».

Чем занимались? Еще до начала лавины самиздата друзья перевели с английского Джорджа Оруэлла – и «Скотный двор», и «1984». Распечатали несколько экземпляров. Доставали и копировали весь круг «веховцев» – Шестова, Лосского, не говоря уже о Соловьеве…

А пойти на философский факультет МГУ его заставила любознательность: «Я от природы любознательный человек. И, будучи молодым человеком, я был огорчен, что после огромных усилий обучения в Академии художеств, ну, и одновременно на философском, мы все равно будем невеждами. Потому что обучение было построено следующим образом: о Ленине мы узнавали от Сталина, о Марксе мы узнавали от Ленина и Сталина, о Дюринге – из «Анти-Дюринга» Энгельса. И мне хотелось познакомиться с чем-либо из первоисточников…»

Инстинктивно понимая, что надо конспирироваться, они разыгрывали из себя компанию развеселых пьяниц, публично провозглашая: «Любовь и голод правят миром».

Кроме теоретических дискуссий, они еще писали песни, которые распевало потом московское студенчество и нищие по электричкам. Никто не знал, кто был автором шутейных куплетов «Великий русский писатель граф Лев Николаевич Толстой», «Отелло, мавр венецианский…», «Входит Гамлет с пистолетом», «Я бил его в белые груди…» А легендарная баллада «Я был батальонный разведчик…»?! Авторство было коллективным – Алексей Охрименко, Сергей Кристи, Владимир Шрейберг и сам Эрнст. Это, утверждал Неизвестный, была стилизация, начало соц-арта. И подчеркивал: «Участники нашего кружка не были предтечами диссидентов. Не были мы и предтечами высокой поэзии, которую создали такие люди, как Галич, Высоцкий, Окуджава».

Эрнст стремился поспеть всюду.

В 1954-м был объявлен закрытый конкурс на монумент в честь 300-летия воссоединения Украины с Россией. На площади у Киевского вокзала заложили камень. Это был первый и последний, наверное, действительно объективный конкурс. Все работы были под девизами, никто не знал фамилий авторов.

– Я, – рассказывал Неизвестный, – студент III курса, его выиграл. Моего «Бандуриста» все хвалили. В газетах писали: победитель – фронтовик, студент… И, тем не менее, его так и не поставили. Предлоги были как бы самые разные: то средств не выделили, то бензина нет, то камня, то экскаватор сломался.

Но затем в Московском отделении Союза художников ему вежливо объяснили «правду» жизни: «У скульпторов гонорары высокие, жить можно хорошо. И у нас существует некая неофициальная, конечно, очередь. Сегодня вы выиграли, завтра – другой. Этим правилам мы все следуем, и вам советуем». Молодой и горячий Эрик послал этих советчиов: «Надо честно соревноваться, я же всех вас талантом одолею!». Те посмеялись: посмотрим-де, и
Страница 6 из 16

предупредили: «Без нас путь в большое искусство тебе будет закрыт».

Они знали, что говорили.

Эрнст пытался предстать перед своими недругами бесшабашным десантником, штрафником, хулиганом и пьяницей. На что-либо жаловаться не желал и называл себя единственным в Союзе подпольным скульптором. Четверть века он был, в общем-то, выброшен из культурного сообщества, работал каменщиком, литейщиком, грузил на Трифоновском вокзале соль. Как-то, когда к нему подослали двух молодцев, чтобы те ему объяснили «понятия», он просто захватил лапы одного из захребетников в свои и так крепко сжал, что сломал их.

Против него возбуждали уголовные дела, обвиняли в валютных махинациях, в шпионаже и прочем. Его встречали на улице странные люди и избивали, ломали ребра, нос. Кто это был? Наверное, Комитет.

– И в милицию меня забирали, – вспоминал Эрнст. – Били там вусмерть – ни за что. Обидно было страшно и больно во всех смыслах: мальчишки бьют фронтовика, инвалида войны. А утром встанешь, отмоешь кровь – и в мастерскую…

Во время учебы на философском будущие корифеи Александр Зиновьев и Мераб Мамардашвили стали его ближайшими друзьями. Мераб считал Эрика бесспорным философом. Однако Неизвестный себя таковым не признавал: «Философия – это серьезная профессия. Думать, не говоря уже – мыслить, учили в древности, а мы не умеем. Кроме того, на нашем факультете была интересная среда. Да и официальная философская школа тоже не так глупа. И Маркс не был дурачком. А главное – существовал бульон общей культуры. Мы не только изучали историю партии или марксизм-ленинизм, но и дискутировали по многим проблемам в коридорах или за выпивкой».

Со временем он пришел к выводу: «Каждая душа человеческая включена в невероятно глубинные таинственные процессы мироздания. И как отдельная клетка в организме очень важна для всего организма, так и отдельная душа, и наши поступки, и наши мысли имеют отношение к какому-то божественному замыслу. К какому? У Достоевского и Соловьева есть очень чувствительные рассуждения на эту тему. Но в данном случае это – поэтика.

У искусства очень много ролей. Самая поверхностная – украшать нашу жизнь. Но самое главное предназначение – раскрывать в человеке те качества, о которых он не догадывается, но предчувствует».

Вообще-то Неизвестный был глубоко уверен: если ты не пророк, то ты не художник. Не важен размах пророчества – пророчествует ли он на уровне Библии или на уровне воспевания подсолнуха. Но определенное метафизическое содержание должно быть в искусстве, даже в самом светском.

Когда решили возвести монумент на Мамаевом кургане в Волгограде, 30-летний Эрнст вновь выиграл конкурс. Но конкуренты тут же напели в уши партийному руководству, будто бы Неизвестный слямзил идею у немцев, и композиция якобы очень напоминает уже установленный монумент в одном из городов Германии. В итоге памятник «Родине-матери» доверили ваять Евгению Вучетичу.

Неизвестный, лишенный возможности работать, был выброшен отовсюду как профессиональный художник – не стало заказов, студии. Эрнст существовал как бы на полулегальном положении, снимал под мастерские подвалы в хрущобах. Первой мастерской стало неотапливаемое помещение, тринадцатая башня в Донском монастыре. Ему разрешили там работать потому, что он бесплатно принимал участие в восстановлении рельефов храма Христа Спасителя.

Но в конце концов Эрнст уехал на родину, в Свердловск, устроился на завод «Металлист», чтобы выучиться литью и, с разрешения начальства, отливать свои скульптуры.

В начале 50-х уральская столица была страшным городом. Лаврентий Павлович Берия по доброте душевной амнистировал массу уголовников, и они наводнили здешние края. Чтобы иметь хоть какое-то орудие защиты, Неизвестный ходил по улицам с вилкой в кармане. С финкой или ножом опасно было – запросто могли загрести в кутузку, а вилка – штука на первый взгляд безобидная, всегда можно было оправдаться, сказать, мол, иду к родне на пельмени.

– Я очень много работал, – рассказывал Неизвестный, – и был абсолютно истощен. Я отлил большое количество скульптур, которые не было никакой возможности выставить и даже кому-нибудь показать. Меня охватывали сомнения, связанные с моим реальным существованием и творческими претензиями…

Не буду скрывать, в то время я достаточно много пил. У меня было состояние, близкое к помешательству. В голове у меня были всякие утопические мечты, романтические, полубредовые. Например, я думал создать Снаряд Времени, заложить в него свои маленькие бронзовые работы. С этими работами была смешная история: я приносил их домой на горбу с завода и складывал на балконе пятого этажа. Потом пришел управдом и сказал, что балкон может рухнуть. Тогда и появилась у меня мысль сделать Снаряд Времени и закопать его в тайге. Может, это было с похмелья, но и такие идеи появлялись…

А в одну прекрасную ночь ему приснилось Древо Жизни в форме яйца и одновременно человеческого сердца. И Эрнсту вдруг ясно открылась его главная творческая задача – создать монумент, в который отдельные скульптуры войдут составной частью.

Древо Жизни, по его мнению, присутствует во всех целостных религиях – и в иудаизме, и в христианстве, и в исламе, и в буддизме, и даже в островных локальных религиях. Это – универсальный образ. Оно должно было предстать монументальным произведением, 120–150 метров, установленным в центре креста – Север, Юг, Восток, Запад, и состоять из семи цветков Мебиуса.

Позже он консультировался с крупнейшими учеными, с которыми дружил, – Капицей, Королевым, Туполевым, и именно от них выяснил, что знак бесконечности Мебиуса – одна из возможностей представить себе Вселенную. В Библии и Новом Завете Древо всегда ассоциируется с сердцем и крестом. «Древо, сердце и крест были для меня символами, – говорил Неизвестный. – Это был действительно утопический проект».

«Жил-был добрый дурачина-простофиля…»

– Эрик, слушай, я вчера был у Хрущева! – прямо с порога мастерской громогласно, как будто с подмостков, объявил возбужденный Высоцкий. И стал в ролях показывать-рассказывать о своей поездке на дачу в Петрово-Дальнем к бывшему всесильному Никите, с которой ему помогла Юля, внучка отставного «первого». И про початую бутылку «Московской», которую Владимир самостоятельно уговорил, и про то, как Сталин однажды неосторожно обронил, беседуя с Хрущевым: «Я сам себе не верю…»

Разгуливая по мастерской, Владимир увидел оставленную кем-то из гостей гитару, сиротливо стоявшую у стены. Взял инструмент, провел ладонью по струнам, чуть-чуть подстроил: «А у меня, кстати, песенка про Никиту есть… Не слыхал?». И негромко запел, хитро улыбаясь:

Жил-был добрый дурачина-простофиля.

Куда только его черти не носили!

И однажды, как назло, повезло —

И совсем в другое царство занесло.

…………………………

Но был добрый этот самый простофиля —

Захотел издать указ про изобилье…

Только стул подобных дел не терпел:

Как тряхнет – и, ясно, тот не усидел…

И очнулся добрый малый, простофиля,

У себя на сеновале, в чем родили…

Ду-ра-чи-на!

И сам же засмеялся.

– В день, когда сняли Хрущева, – вдруг вспомнил Эрнст, – мне позвонила Таня Харламова, моя тогдашняя подруга, она работала
Страница 7 из 16

референтом в президиуме Академии наук, и сообщила эту новость. Я тут же набрал телефон Лебедева, первого помощника Хрущева.

– Здравствуйте, – говорю, и он меня сразу узнал. – Вы все время добивались, чтобы я написал Никите Сергеевичу письмо, в котором бы сказал, как я его глубоко уважаю, а я все отказывался. Помните?..

– Конечно. Будем считать этот разговор публичным, – тут Лебедев хихикнул, понимая, что нас прослушивают.

– Так вот, – продолжил Неизвестный, – сейчас прошу передать Никите Сергеевичу, что я его действительно глубоко уважаю за то, что он разоблачил культ личности и выпустил сотни тысяч людей из тюрем и лагерей. А наши эстетические разногласия перед лицом этого подвига я считаю несущественными. Передайте, что я ему желаю большого здоровья, долгих лет жизни и спокойствия.

Голос Лебедева как-то дрогнул, и он сказал: «Эрнст Иосифович, я от вас другого и не ожидал…» Вот так-то. Да, Володь, а эту свою песню про дурачину ты ему не пел, надеюсь?

– Нет, конечно, – покачал головой Высоцкий. – Она же ведь так, «для внутреннего употребления»… А потом ты, кстати, с Хрущевым виделся?

– Да нет, хотя, как мне говорили, он высказывал такое пожелание… А Лебедев мои слова Хрущеву таки передал, и потом сказал, что Никита их услышал, даже расплакался…

Этот Лебедев твой, кстати, полный тезка – Владимир Семенович действительно меня регулярно к себе в ЦК вызывал и вел нескончаемые душеспасительные беседы о покаянии. Причем там, Володь, были такие забавные моменты, не поверишь. – Эрнст усмехнулся. – Когда я в спорах с ним входил в раж, он меня останавливал, делал такой жест – дотрагивался до уха, а потом тыкал пальцем в потолок, дескать, слушают (и это правая рука Хрущева!). Выводил меня в коридор и тихо, чуть ли не шепотом, говорил: «Что вы делаете, Эрнст, что говорите? Ведь если об этом узнают, то после ухода Хрущева нас на одном суку повесят».

В конце концов он уже просто потребовал, чтобы прямо сейчас, у него в кабинете, сел и написал письмо Хрущеву. Я у него спрашиваю: «А что писать-то?» – «Я продиктую», – говорит. В общем, дословно я уже не помню, но вроде нечто такое: «Никита Сергеевич, заверяю вас в своей преданности и уважении. Я очень благодарен вам за критику – она помогла мне в моей работе и творческом росте…»

Мне, конечно, такое писать не хотелось, я начал отбрыкиваться, дескать, у меня проблемы с орфографией. А Лебедев и говорит: «Это ничего. Никита Сергеич сам иногда с ошибками пишет». Вот так было, Володя…

Откровенные разговоры с молодым актером и поэтом у Неизвестного начались много позже после их первого знакомства. Эрнсту сперва Высоцкий не казался каким-то экстраординарным явлением: «Песни он тогда только начинал писать, а я был одним из авторов песен, которые пела вся Москва, и Высоцкий это знал… Высоцкий относился ко мне, как к старшему, да я и был старше…»

Потом грань как-то сама собой стерлась, они перешли на «ты». Эрнст Иосифович говорил:

– По-настоящему я оценил его позднее, когда начались его зрелые песни… Володю Высоцкого считаю величайшим поэтом этого времени. Именно не песенником и безобразником, а поэтом. Исключительно интересный феномен российской культуры вообще. Даже рок-музыка не может сравниться с феноменом Высоцкого. Он стал абсолютно всеобщим. Скажем, его фраза: «Если я чего решил, выпью обязательно»! Неважно, кто пьет: физики, лирики, чекисты или заключенные. Его песни, отдельные фразы стали гораздо более популярными, чем афоризмы русской классической литературы… Он был чудовищно талантлив. Как поэт – он явление. Была некая «сленговая» поэзия и до него, но все это были детские игры на лужайке… Володя – друг. Он появлялся у меня чаще всего, когда мне было плохо…

Как-то, сидя после спектакля в гримерке Высоцкого за бутылкой водки, Неизвестный признался ему в том, о чем никому никогда не говорил:

– Знаешь, я сейчас сам себе напоминаю актера, который всю свою жизнь мечтал сыграть Гамлета, но ему не давали, и лишь когда он состарился и захотел сыграть короля Лира, ему предложили роль Гамлета… А вот ты успел.

* * *

После «манежной» истории Эрнст оказался под свинцовым «колпаком» Одной из форм осуществления мощного партийного прессинга и изощренных проработок стали регулярные «встречи» Хрущева с творческой интеллигенцией. Улизнуть, уклониться от них было невозможно. Все ходили как миленькие. «Творцов» скопом, как скот на заклание, гнали в Кремль. Попробуй только не явиться…

Наряду с Аксеновым, Вознесенским, Евтушенко, Эрнст был одной из самых привлекательных мишеней для Никиты Сергеевича. На одном из таких хуралов Хрущев принялся обвинять его, что он является руководителем московского филиала клуба вольнодумцев Петефи[2 - Шандор Петефи (1823–1849). Венгерский поэт, лидер левого крыла революционной организации «Мартовская молодежь». Погиб в бою с русскими казаками в Румынии.], кричал, что Неизвестный собирается застрелить главу партии и государства, тыча пальцем себе в грудь: «Вот сюда!..»

Министр Фурцева, сидевшая справа от скульптора, держала его за правое колено, а Евгений Евтушенко, сидевший с другой стороны, – за левое. И оба шептали: «Эрнст, не озлобляйся, не озлобляйся…» Зная его норов, они опасались, что он может вытворить что-нибудь непоправимое. Впрочем, министр и за себя боялась, тихонько просила:

– Слушайте, ну перестаньте, ну сделайте что-нибудь красивое! Сейчас с вами говорит не министр культуры, а женщина. Пожалейте женщину! Знали бы вы, сколько у меня всяких неприятностей из-за вас… Товарищи так сердятся!

Неизвестный изумлялся: «Зощенковская патока. Дамочка, сидя на ветке, чирикала: «Милые дети…» – ну что это такое? Мне, стреляному, фанатичному мужику, который принципиально делает все от сердца, она предлагает вылепить что-нибудь «красивое». Она пытается руководить искусством, как салонная дама собственным двором…»

Впрочем, Неизвестный полагал, что Екатерина Алексеевна как женщина среди чиновничьего люда была наиболее искренней, она ведь просто плакала:

– О, Эрнст, прекратите лепить ваши некрасивые фигуры. Вылепите что-нибудь красивое, и я вас поддержу.

Сколько он ни пытался ей внушить, что его скульптуры не несут прямой политической опасности, она настаивала на своем и, когда наконец разочаровалась и поверила, что Неизвестный для нее действительно враг, сказала:

– Сейчас я понимаю, мне ведь действительно наши товарищи говорили, что вы несносный человек, ну что вам стоит?..

А вот Евтушенко в отличие от министра повел себя благородно. Когда Хрущев заявил, что Неизвестный протаскивает чужие идеи в советское искусство, поэт возразил: «Ну что вы, Никита Сергеевич! Он же фронтовик, его ранили, и вообще он исправится». На что Хрущев сказал, что горбатого могила исправит. Тогда Евтушенко съехидничал: «Никита Сергеевич, вы же сами нам сказали, что прошло время исправлять ошибки могилами». И демонстративно ушел с трибуны, что по тем временам было Поступком.

Но кто мог догадаться, чем занимался Неизвестный, часами просиживавший на этих официальных сборищах! Художник, видевший на своем веку десятки обнаженных людей, натурщиц и натурщиков, развлекался тем, что раздевал догола весь президиум, все Политбюро, докладчиков. Сидел и как бы
Страница 8 из 16

внимательно рассматривал: «Ну вот, у этого точно старческая жопка в виде мешочка и торчит кость копчика…», «А эта…»! Только тем и спасался. И ораторы уже казались ему не страшными, а просто жалкими…

– Я тогда впервые в жизни столкнулся с толпой столь антиэстетической, – признавался Эрнст. – Называл их «толстоязыкими». Это люди, которые после революции, при великом переселении социальных групп, добежали до города, но в город еще не могли войти. Они остались в пригороде. И только сталинский термидор пустил их в город. Это люди, которые ни одного интеллигентного слова не могли выговорить нормально. Это особый сленг – не украинизмы, нет, это сленг рвани, сленг пригорода. Поэтому они говорят пОртфель, а не портфЕль, не докумЕнты, а докУменты… С такой неквалифицированностью и некультурностью я столкнулся, оказавшись на самом «верху». Тогда-то я и испытал эстетический ужас, который перерос в ужас социальный…

Хрущев же выделялся в этой толпе энергетикой, природным умом и хитростью – практически у меня было чувство энергетического родства с ним: мой человек! Не по культуре – более некультурного в жизни я не встречал. Даже наш дворник дядя Миша и то культурнее, даже алкаши у пивной, которые все-таки Есенина читают и Высоцкого поют, а не какого-то поэта Малышко, которого Никита так любил.

После снятия Хрущева опала Неизвестного как бы сошла на нет. Он стал получать серьезные государственные заказы. В 1966-м сделал грандиозный декоративный рельеф «Прометей» для пионерского лагеря «Артек» протяженностью 150 метров. В 1971-м победил на конкурсе проектов памятника в честь открытия Асуанской плотины в Египте – с монументом «Дружба народов» высотой 87 метров. Потом была скульптура «Сердце Христа», установленная в польском монастыре, а также декоративный рельеф для Института электроники и технологии в 970 метров. Цифры наизусть помнил, ибо это были его кровь, пот и слезы…

Коллеги завидовали Неизвестному. Писатель и литературовед Юрий Карякин в перерыве репетиции «Преступления и наказания» на Таганке рассказывал Высоцкому:

– Как-то давненько я, Володь, был свидетелем трагической сцены у Эрика в мастерской. Сидели втроем. В тот вечер к нему приперся в гости один (не буду называть фамилию) весьма знаменитый и очень официальный скульптор. Хотел посмотреть последние работы Неизвестного. Понятно, посидели, выпили. Потом я что-то притомился и ушел наверх покемарить, а когда вышел, то увидел сверху, как этот многажды лауреат и орденоносец ползал, пьяненький, между скульптур Эрика и чуть ли не голосил: «А я ведь тоже мог бы так!».

* * *

Едва закончились траурные церемонии и те, кто мог, успели попрощаться с «пенсионером союзного значения», потянулись к выходу с Новодевичьего. Сергей Хрущев, по-прежнему растерянный, но старающийся держать себя в руках, приостановил у могилы отца своего товарища, киносценариста Вадима Трунина:

– Вадим, как считаешь, кому можно было бы поручить сделать памятник?

Трунин, ни мгновения не медля, тут же сказал:

– А что тут думать? Единственный скульптор, о котором стоит говорить, – Эрнст Неизвестный.

– Ты это серьезно? Думаешь, он забыл про ту выставку в Манеже, как отец громил его? Да этот Эрнст просто пошлет меня куда подальше…

– Сергей, ты ошибаешься. – Вадим остановил его. – Во-первых, Неизвестный – сугубо интеллигентный человек. Он всегда объективно подходил к личности Никиты Сергеевича, ценил его роль в нашей истории. И он об этом часто говорил. А Манеж… Конечно, я думаю, не забылся. Но ведь все уже быльем поросло. Хочешь, я позвоню Эрнсту? Уверен – все будет нормально, вы найдете общий язык.

Принимая гостя у себя в мастерской, Неизвестный сразу решил поставить точки над «i», стараясь быть максимально доброжелательным:

– Я хочу внести ясность. После моих споров с Никитой Сергеевичем я пережил тяжелые времена, но сейчас это в прошлом. Я глубоко уважаю его и, это может показаться странным, вспоминаю о нем с теплотой. Этот человек знал, чего хотел, и стремления его не могут не вызывать сочувствия, особенно сейчас, когда многое видится яснее. У нас с вами речь не о личных обидах, а о государственном деятеле…

– Понимаете, Эрнст Иосифович, – замялся Хрущев-младший, – правительство выделило очень маленькие деньги, всего на надгробную плиту и надпись. А на семейном совете мы решили все-таки возвести памятник.

– Я возьмусь за эту работу, – не колеблясь, заявил Неизвестный. – Не в деньгах вопрос.

Он взял лист бумаги и тут же стал набрасывать эскиз: вертикальный камень, одна половина белая, другую заштриховал – черная, внизу большая плита. Сергей ничего не понял: почему белое и черное? Что сие означает? Неизвестный мягко ответил, что ничего конкретного в этом наброске нет. Это, так сказать, воплощение философской идеи. Жизнь, развитие человечества происходит в постоянном противоборстве живого и мертвого начал. ХХ век тому пример: столкновение человека и машины, порождение разума, убивающего его самого. Взять хотя бы атомную бомбу. Олицетворением такого подхода в мифологии является кентавр. Вот в нашем надгробии черное и белое можно будет трактовать по-разному: жизнь и смерть, день и ночь, добро и зло. Все зависит от нас самих, наших взглядов, нашего мироощущения. Сцепление белого и черного лучше всего символизирует единство и борьбу жизни со смертью. Эти два начала тесно переплетаются в любом человеке. Поэтому камни должны быть неправильными, входить один в другой, сцепляться и составлять одно целое. Ну и бронзовая плита. На мой взгляд, получится неплохая композиция…

– А портрет? Или бюст? – спросил Сергей.

– Зачем? Мы даем некий символ. А портрет? Он нужен, когда человека мало кто знает и хочется сохранить его внешний образ, не дать ему стереться из памяти, – пожал плечами Эрнст Иосифович. – Лицо Никиты Сергеевича известно всем, и я не вижу необходимости в его натурном изображении…

(Позже Эрнст все же пошел навстречу пожеланиям родных Хрущева, отлил голову покойного Первого в бронзе и вмонтировал ее в нишу скульптурной композиции.)

Конечно, черно-белая гамма памятника Хрущеву чиновников настораживала, многие подозревали скрытый намек, подвох, какую-то каверзу. Бесконечные обсуждения и придирки Неизвестного уже начали раздражать. В конце концов, скульптор не выдержал и в одной из серьезных «инстанций» заявил:

– Я понимаю, что если бы «сверху» было запрещено, вы бы просто сказали «нет», сославшись на начальство. А поскольку вы, как шулера, все время тасуете карты, какие-то комиссии назначаете, значит, вам прямого приказа нет, и вы просто перестраховываетесь. Боитесь?

Ему прямо ответили:

– Да.

Неизвестный отправился в семью Хрущевых. По его совету Нина Петровна, вдова Никиты Сергеевича, напросилась на прием к Косыгину[3 - Косыгин Алексей Николаевич (1904–1980). Председатель Совета Министров СССР (1963–1980).]. Алексей Николаевич посмотрел: «Чем я могу помочь? Вам, Нина Петровна, нравится? Детям?» – «Нам очень нравится». Премьер взял ручку и написал: «Согласен». Визит занял 10 минут.

11 сентября 1975 года памятник был открыт. Видная польская коммунистка подошла к Неизвестному и сказала: «Никита Сергеевич был прав, когда просил, чтобы именно вы сделали ему надгробие после
Страница 9 из 16

его смерти».

На Новодевичьем с того дня началось настоящее паломничество. Как рассказывал Неизвестный, вскоре к нему домой явилась целая делегация бывших зэков сталинских лагерей. Они пытались вручить ему собранные ими деньги в знак благодарности за памятник…

Не берусь подтверждать или опровергать, но по Москве гуляла красивая быль, будто бы Эрнст наотрез отказывался брать гонорар за свою работу – памятник Хрущеву. Когда они вместе с Сергеем Никитичем ехали с кладбища и тот чуть ли не силой всучил ему пачку денег, Неизвестный швырнул их в открытое окно «Волги». Рубли разлетелись. А Эрнст сказал: «Пусть Москва помянет Никиту».

Возможно, так и было…

* * *

Пока длились работы над памятником, бесконечные тягомотные согласования и прочее, Сергей Никитич Хрущев нередко появлялся в мастерской Неизвестного. Ему нравился круг друзей скульптора, сама атмосфера дома. Там бывали интересные люди, сильные умы: Александр Зиновьев, Евгений Шифферс, Мераб Мамардашвили, Андрей Тарковский, Булат Окуджава, Андрей Вознесенский. На глазах взрослел Владимир Высоцкий.

Эта мастерская была настоящим центром духовного притяжения надежных и в умственном, и в нравственном отношении людей, замечал философ и писатель Юрий Карякин.

Часто вечерние посиделки превращались в шумные диспуты. А иногда, когда настроение было особенно хорошим, Неизвестный баловал гостей своими байками:

– Брежнев? А что Брежнев? Ну пил я с ним водку. Приятель, работавший в ЦК, как-то позвал меня пострелять по тарелкам с большими начальниками. Постреляли, выпили. После меня включили в правительственную охоту. Дескать, должен же быть там в компании хоть один интеллигент. Мне вручили роскошный «Зауэр», которому нет цены, чтоб не стыдно было ездить на охоту с самим Леонидом Ильичем. Но я ни разу так и не съездил, все сказывался больным. Они обижались: «Как же без интеллигента, имей совесть, сам не едешь, ты хоть порекомендуй кого-нибудь». Так я из интеллигенции им посоветовал Андрюшу Вознесенского позвать…

Он умел радоваться успехам друзей.

Когда Высоцкий положил на стол журнал «Советский экран», где был опубликован текст его песни из «Вертикали» (даже с нотами), Неизвестный пожал ему руку:

– Молодец. Поздравляю. Володь, я думаю, это только начало. Все у тебя впереди.

– Ты уверен? – с сомнением спросил Владимир.

– Уверен на сто процентов. Прорвешься. А вообще, знаешь, когда-то я думал: если бы мне дали возможность делать то, что я хочу, как скульптору и подписаться чужим именем, я бы на это пошел. Потому что важнее выразиться, чем увидеть свое имя напечатанным. Честное слово, поверь. Хотя, конечно, успех необходим. Но я думаю, что все зависит от темперамента. Есть люди экстравертные. Им нужны аплодисменты. И есть люди интравертные. Им нужны самооценка, самоосознание. Даже если есть аплодисменты, они не очень счастливы и думают, что сделали не то, что хотели. Я вот, например, принадлежу ко второму типу.

Порой работы Неизвестного наталкивали друзей на какие-то поэтические ассоциации. Например, скульптура «Мертвый солдат» – лежащая фигура с почти истлевшим лицом, огромной раной в груди и закостеневшим, вытянутым вперед, сжатым кулаком – человека, и после смерти рвущегося в бой, – аукнулась уже у зрелого Высоцкого в песне «Мы вращаем Землю», о которой кем-то было сказано, что она салюта воинского достойна.

Всем живым ощутимая польза от тел:

Как прикрытье используем павших…

Высоцкий, Театр на Таганке, Юрий Любимов были Неизвестному бесконечно дороги. Эрнст даже входил в свое время в состав легендарного художественного совета театра, «клуба порядочных людей». Он считал, что Юрий Петрович «беспрерывно творит Театр. Он создает свой Театр – легендарный Орден талантливых единомышленников-идеалистов… И его театр-орден становится человеческим голосом, сознанием и совестью людей… Когда-то я был анархо-синдикалистом: оставьте меня в покое, я – волк, с рук не ем. Но только оставьте меня в покое, я прокормлюсь сам. Мы с Любимовым это обсуждали, он тоже говорил им: я прокормлю себя сам, оставьте мой театр в покое!».

Дверь в легендарном кабинете Любимова украсил своей росписью Неизвестный. Первые штрихи он нанес буквально накануне своего изгнания в 1976-м, как бы на прощание. А навестив Москву в 1999 году, завершил работу…

Общительный, дружелюбно настроенный, внешне компанейский Эрнст и в самом деле был одиноким волком. Он говорил: «Моя свобода – одиночество. По существу, одиночество – моя профессия… Вот и Роден писал: художник, не бойся быть один; если ты искренен, то рано или поздно к тебе по тропинкам придут другие».

Даже свои дня рождения Неизвестный обычно начинал праздновать один и с бутылкой, и только потом с друзьями. Ему нравилось сидеть и итожить минувший год наедине с самим собой, о многом думая и попивая потихонечку… Друзья эту традицию знали и подтягивались попозже. Точно так же, в одиночестве, Эрнст начинал встречать и каждый новый год…

* * *

Во время той памятной встречи в Манеже Хрущев, в упор глядя на Неизвестного, говорил:

– Если бы вы были председателем Совета Министров, так вы, наверное, всех своих противников давно бы в котле сварили. Мы вас в котле варить не будем, но и содействовать вам тоже… Советую, уезжайте за границу. Может быть, вы будете капиталистом. Поживете в «свободном мире» и узнаете, что к чему. А на это говно собачье мы не будем тратить ни копейки.

– Не хочу я никуда ехать, – отмахнулся Эрнст.

Он никогда не считал себя диссидентом и не протестовал ни против чего: «Воспитанный своим отцом, я с детства воспринимал идеологию коммунизма только как идеологию. Идею тотального коммунистического диктата я воспринимал не как политическую ошибку, а как антропологическое преступление. Так же я воспринимал и фашизм. Поэтому я был добровольцем во время войны с фашизмом. С коммунизмом я не воевал, я его воспринимал как данность. Я не хотел менять политическую систему хотя бы потому, что я не знал как. Для меня главное – защита собственного достоинства, эта защита не была политизированной – это было просто естественно. Я не мог терпеть оскорблений, надругательств, несправедливости по отношению ко мне. Я никогда не хотел, чтобы Вучетич или другие лепили так, как мне хочется. Я до сих пор считаю, что они лепили правильно – согласно своей точке зрения. Я не хотел, чтобы от меня требовали, чтобы я работал хуже, чем могу. Хуже – это значит не так, как мне подсказывает моя человеческая и художественная совесть… Я хотел работать хорошо, а меня заставляли работать плохо».

Он всячески уклонялся от политики. Не позволял себе публичных антисоветских высказываний. Правда, как-то не сдержался и в интервью одной итальянской газете обозвал Подгорного[4 - Подгорный Николай Васильевич – председатель Президиума Верховного Совета СССР (1960–70-е гг.)] дураком.

Злился: «Меня несколько раз пытались вербануть, но не получалось. В МОСХе сказали: «Вы должны зайти туда-то», а я не знал зачем. Пришел, оказалось: гостиница, и там какой-то лейтенантик начал предлагать работать. На что я сказал: «Я вас не понимаю». – «Что у вас за отвращение к нам?». Я сказал: «Нет, у меня нет отвращения. Во всех государствах есть такие институты, как во всех
Страница 10 из 16

организмах есть почки. Но у меня возражение: глаз не может стать жопой, а жопа – глазом. Я – гений! Дайте мне служить Родине своим гением!» И ушел».

Потом приглашали, вызывали и говорили: «Если не уедешь, мы тебя – либо в тюрьму, либо в психушку…» В общем, популярно объясняли: либо туда, либо сюда. Несколько раз провоцировали драки… Неделями приходилось отлеживаться в «Склифе». На дверях его мастерской малевали фашистскую свастику, писали «Убирайся вон, бракодел!». Вламывались среди ночи в мастерскую, и там молодчики колошматили молотками готовые работы…

В 1967-м образовалась парадоксальная ситуация. Неизвестный сам подал заявление, чтобы его отпустили поработать на Западе над совместными проектами с Оскаром Нимейером, знаменитым бразильским архитектором. Кроме того, у Эрнста были заказы и от компартий – французской, итальянской. Так нет же, не пустили! Он не мог понять, почему стал невыездным. Нельзя же называть человека диссидентом за то, что он защищается от плевков в лицо. Это – нормальное человеческое поведение. Да и программа у него была простейшая – «Оставьте меня в покое!».

Вспоминая те годы, Неизвестный говорил: «В силу обостренной ситуации у меня был волчий нюх и воинский дух… Шел ва-банк, был абсолютно беспределен, мог говорить партийным бонзам в глаза жуткие вещи… Как надгробие Хрущева я сделал из черно-белых глыб, так и все те люди состояли из разных слоев. Они были противоречивы и непоследовательны, как само время. Они были услужливы и трусливы. Все бл… ди с эпохи Вавилона пользуются одними и теми же приемчиками. У них нет инструкций, просто они знают, как кокетничать. Все ребята из ЦК были раздвоены, жили двойной жизнью…»

Князь Татищев, бывший в ту пору атташе по культуре посольства Франции в Москве, вместе с отцом Эрнста уговаривали скульптора: «Надо уезжать отсюда и таким образом спасать русскую культуру». Папа говорил: «Ты знаешь, необходимо, наверное, все-таки ехать. Смотри, Рахманинов, Бердяев страдали, конечно, но сколько там сделали… Здесь же тебя добьют, неужели ты не понимаешь?.. Помоги им, убеги сам!».

В конце концов Неизвестный окончательно решил покинуть страну. Понял: останусь, повешусь или просто умру своей смертью, спившись. Перед отъездом подвел итоги: создано 850 скульптурных работ, а продано государству лишь пять.

Исполнявшему обязанности председателя МОСХ легендарному карикатуристу Борису Ефимову позвонили из Московского горкома партии:

– Борис Ефимович, вы знаете, что Неизвестному разрешено выехать за границу?

– Ну что ж, пускай едет.

– Нам бы хотелось, чтобы вы с ним встретились.

– А зачем?

– Понимаете, надо как-то с ним поговорить, чтобы он уезжал не с обидой и не с тяжелым сердцем.

– А вы уверены, что он захочет со мной разговаривать?

– С вами не откажется. Вот его телефон.

Борис Ефимович, конечно, не был в восторге от поступившего предложения, но уклониться было невозможно. Он позвонил Неизвестному, представился и сказал, что хотел бы встретиться.

– А зачем? – прозвучал резонный вопрос.

– Ну уж не для того, чтобы уговаривать вас остаться. Езжайте себе с богом, поскольку вам дано разрешение. Но, как говорится, расстанемся по-хорошему. Поговорим по душам, а?..

– Хорошо, – ответил скульптор, – я согласен.

В тот же вечер они встретились в МОСХе. В качестве соглядатая на рандеву присутствовал парторг горкома КПСС при Союзе художников некто Васильев.

– Эрнст Иосифович, – начал Ефимов, – повторяю, я не собираюсь вас уговаривать или от чего-то отговаривать. Хотелось бы просто, по-человечески побеседовать, понять, чем вызвано ваше решение уехать из страны.

– Все очень просто, – развел руками Неизвестный, – мне не дают здесь работать. Я лишен средств к существованию.

– Простите, но мне всегда казалось, что вы один из самых преуспевающих у нас скульпторов. И, еще раз простите, один из самых богатых.

– Да, так оно и было одно время. Но теперь ни одна моя работа не принимается. Что бы я ни сделал, отвергается. У меня отобрали мастерскую, все работы, которые там были, вышвырнули во двор, в снег, а некоторые вообще изуродовали. Вот, посмотрите этот фотоснимок… Мое искусство стало неприемлемым и нежелательным. Что прикажете делать?

– А от кого исходит такое отношение?

– Главным образом от руководства секции скульптуры МОСХа. Они же меня ненавидят и работать не дают… Мне пятьдесят лет. И я могу еще многое сделать. Я хочу работать и не зависеть от людей, которым не нравится все, что бы я ни делал…

Старый художник покачал головой. Потом вспомнил о горкомовской «подсказке»:

– Я вас вполне понимаю… Но я слышал, что вы оставляете здесь семью – жену и дочь. Не слишком ли дорогая цена?

– Может быть. Но жена – Дина Мухина – со мной согласна. Дочь Ольга тоже. И возможно, что я уезжаю не навсегда.

– Эрнст Иосифович, – после паузы продолжил Ефимов, – вы – человек известный. Ваш отъезд из нашей страны будет, несомненно, замечен и у нас, и за рубежом. Там на вас набросятся репортеры. Как вы им объясните свою эмиграцию?

– Отвечу, что уехал не по политическим, а по творческим причинам.

– Мне кажется, в данном случае их трудно разделить, – усмехнулся Борис Ефимович. – Ну, что ж… Счастливого пути. Успеха вам. Но… Позвольте вам сказать. У англичан есть поговорка: «Права или не права, но это моя страна», и я надеюсь, вы…

Неизвестный протестующе поднял руку:

– Я вас хорошо понял. Можете не сомневаться, ни единого враждебного, дурного слова против нашей страны я не скажу…

На том и расстались. На следующий день Ефимов передал полагавшийся отчет о состоявшейся встрече в горком, не удержавшись от «особого мнения»: в отношении талантливого скульптора была допущена несправедливая дискриминация, которая и привела его к решению уехать за границу.

Впрочем, парторг Васильев в своей докладной в Московский горком назвал беседу тов. Б. Е. Ефимова со скульптором примиренческой.

В общем, 10 марта 1976 года Эрнст Иосифович Неизвестный расстался с Советским Союзом «из-за эстетических разногласий с режимом». Такую элегантную формулировку он придумал вместе с другом Мамардашвили.

В тяжкие моменты Эрнст признавался: «У меня теоретически никогда не было жесткой позиции. Больше того, очень часто, начитавшись Макиавелли… писем моих любимцев – Леонардо, Микеланджело, Бернини, – я был подготовлен не то чтобы идти на компромисс, но к тому, что с властью надо играть, иначе художник, особенно скульптор, который всегда подключен к имперскому процессу или к делу власть имущих, то есть к денежной власти, политической, религиозной, какой угодно, – должен. Но тут вступало нечто помимо моей воли. Я ночь мог вынашивать на сегодняшний день с точки зрения порядочных людей позорные замыслы. Но когда надо было приступать к их исполнению, меня начинало тошнить. Я себя не мог переступить. Это носило физиологический характер…»

Истоки его разочарования уходили в прошлое, послевоенные годы. Воспитанный в определенном смысле романтически, он продолжал цепляться за прежние юношеские представления о жизни. Если власть и не была любима мной, говорил Неизвестный, то, по крайней мере, я хотел ее видеть в качестве грозной и демонической силы. А на протяжении всей своей жизни я
Страница 11 из 16

встречался с обыкновенным, распущенным люмпеном, который занимал гигантские посты. И больше того, в сознании народном и мировом являлся героем. И вот этот разрыв между правдой истории, правдой победы, морем крови и невзрачностью, мелкотравчатостью, вульгарностью… Так, пожалуй, закладывалось мое основное, внутреннее противоречие со сложившейся властью и теми, кто ее олицетворял на всех уровнях.

* * *

Благополучная Европа радушно встретила очередного «узника совести», «жертву советского тоталитаризма» Эрнста Неизвестного. Хотя он открещивался от этих титулов и сомнительного лаврового венца: «При пересечении государственной границы диссиденты начинают плодиться в геометрической прогрессии. Я просто отстаивал свое право на человеческую честь, достоинство, свободу художника. Я не выступал даже против врагов, людей, которые меня душили. Я боролся за право работать, как хочу. Но это зашло далеко, потому что я человек крутой и отстаивал это, может быть, довольно круто».

Он пытался объяснить своим зарубежным друзьям: «Советский строй своей вульгарной иерархией как бы профанировал российскую имперскую идею. Требовалось определенное количество комиссаров, чтобы быть принятым в строй. Я мечтал быть советским Сикейросом, но на них не шел, поэтому в стаю не попал – еще во времена Сталина лепил кресты и кентавров, что было полным противоречием официальной эстетике».

Канцлер Австрии Бруно Крайский сразу предоставил Неизвестному гражданство, правительство выделило ему прекрасную студию. Во время аудиенции канцлер поинтересовался у Эрнста:

– Вы первый раз в Вене?

– Да нет, второй.

– А когда был первый?

– Сразу же после моего второго дня рождения: 10 апреля… 1945 года.

Крайский, заметил Эрнст, волком глянул на своего референта: оплошали, дали неполную информацию!

Но вскоре Неизвестный покинул гостеприимную Австрию и перебрался в Швейцарию, куда его пригласил меценат Пауль Сахар. Миллиардер купил ему под новую студию огромную казарму в Базеле, которую скульптор был волен оборудовать по собственному желанию. Майя Сахар, жена богатея, тоже, кстати, увлекавшаяся скульптурой, передала Эрнсту еще и свою студию со всеми инструментами и библиотекой.

«К этим людям, – рассказывал Неизвестный, – шли на поклон Пикассо и Генри Мур. Встретиться с Паулем – это было все равно, что повидаться с господом богом. А святым Петром, открывшим эту дверь в райские кущи, стал знаменитый виолончелист Мстислав Ростропович. Он даже написал книгу «Спасибо, Пауль» – про то, как тот вывел в люди многих сегодняшних великих. И вот я оказался перед лицом карьерного господа бога. Но я взял и уехал, по своим соображениям. Я не выдержал жизни в доме богатого человека…»

Кроме того, он не мог спокойно воспринимать положение своих вчерашних соотечественников, ныне вынужденных эмигрантов. Эрнст писал московским друзьям: «Мое чувство сейчас такое, как было, когда я вернулся с фронта домой. Я видел, как мрут люди, как болят раны. Разговоры моих родных о сахаре, о картошке вызывали у меня бурный протест… Как раненый с костылем – смотрел на очередь тыловых баб за хлебом, так и на русских сейчас на Западе…»

И потом Европа никак не могла смириться с его тягой к работе именно в масштабе монументальной скульптуры. Это даже записывалось в условиях договоров с галереями. Неизвестному стало душно в Старом Мире. И он решил перебраться в Америку. Тем более повод подвернулся замечательный. Приближался 100-летний юбилей Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, и все тот же вездесущий Мстислав Ростропович предложил Эрнсту создать бюст великого композитора, а потом принять участие в церемонии его открытия в Кеннеди-центре. Неизвестный, конечно же, согласился.

Ажиотаж вокруг этого события возник чрезвычайный, пресса раздула шумиху. Ростропович ввел Эрнста в круг американской элиты: «В Кеннеди-центре Слава меня представил всем-всем-всем, кого он «наработал» за те тридцать лет, что был связан с Америкой. Я сразу вошел в эту среду. Энди Уорхолл, Пауль Сахар, Генри Киссинджер, Артур Миллер, Рокфеллер, принцесса Грейс – я могу именами бросаться сколько угодно. Я был как свой среди самых модных светских снобов…» Взявший его под свою опеку знаменитый художник, продюсер, писатель Энди Уорхолл начал представлять гостя из Советского Союза примерно так: «Никита Хрущев – это средний политик эпохи Эрнста Неизвестного».

Имя Неизвестного стало весьма популярным в Вашингтоне, Нью-Йорке и их окрестностях. Поэтому стоило Эрнсту лишь робко заикнуться о своем желании получить американское гражданство, как оно было немедленно удовлетворено.

Соединенные Штаты покорили его размахом, сродни разве что российскому. И даже походка американцев, и весь их body language – «язык тела» напоминали Неизвестному уральских лесничих и сибирских мужиков. Америка оказалась более сориентирована, близка его прошлому, стремлению к гиперболе, к риску. Ему не надо было перекраиваться, чтобы жить в Америке.

Дело Ростроповича подхватила одна невероятно богатая кузина Неизвестного, принявшись усиленно водить его в дома легендарных миллиардеров – к Дюпонам, Рокфеллерам. «Я считал, что она меня к ним водит, – позже разобрался в ситуации Эрнст, – но выяснилось, что как раз я вожу ее. Ей самой, несмотря на богатство, в такие дома вход был закрыт, а обо мне они читали в «Нью-Йорк таймс» и, вероятно, решили: «Интересная штучка из России, надо бы как-нибудь познакомиться».

Однако он постарался выскользнуть из этого заколдованного круга, не будучи по духу светским человеком. Это, по сути, вторая профессия. А времени у него на овладение второй профессией не было. Скульптор работал руками, очень старомодно, как каменотесы в Древнем Египте. 80 процентов сил и времени Неизвестного уходило на физический труд. Выдающийся американский скульптор Генри Мур говорил ему, что никогда не делал скульптуры больше 50 сантиметров – он делал модель, все остальное – забота помощников-подмастерьев.

«Светская жизнь затормозила мое творчество на годы, – искренне сожалел Неизвестный. – Я экстремист по духу. С точки зрения социума я себя этим поступком откинул на дно – опять! Это сильно снизило мой рейтинг и затруднило мои дела. Но в итоге-то я оказался прав! Если бы я мотался по этим parties, то не успел бы сделать так много. Ты приходишь на прием, тебе вручают 20 визитных карточек, ты обязан откликнуться. Общение нарастает в геометрической прогрессии. Одинокая профессия скульптора не выдерживает таких нагрузок. Я сжег визитные карточки. Перестал общаться… Мне скучно, так же как в Москве, мне было скучно».

Его раздражало, что «феномен Высоцкого» – когда вся Страна Советов, от последнего урки до Сахарова и Андропова, слушала и напевала песни одного и того же человека, – в Америке отсутствует. Огромное количество бывших узников ГУЛАГа стало больной печенью, определившей поведение СССР и его культуры. Высоцкий, величайший поэт этой эпохи, пронзил своим искусством советское общество сверху донизу. В американской культуре это невозможно ни для кого. И я, понимал Неизвестный, тоже не могу стать властителем дум. Ни в Америке, ни в России.

* * *

Когда они с Владимиром Высоцким встретились уже за океаном зимой 1979 года
Страница 12 из 16

и после воспоминаний об общих московских друзьях и совместных приключениях, принялись обмениваться впечатлениями об Америке, оказалось, что их мнения практически совпадают.

– Да, Америка необъятна, ужасна и прекрасна, – на правах уже обжившегося в здешних краях человека Эрнст Иосифович брал инициативу на себя. – Нью-Йорк давит, будоражит, вселяет тревогу, унижает и возвышает человека. Нет «вчера», а есть только «сегодня» и «завтра». Ритм недоступен русскому человеку, и многие страдают, гибнут, пьют, жалуются.

– Ну, у нас тоже многие теми же проблемами маются, сам знаешь, – заметил Владимир. – Правда, по другим причинам… Во всяком случае, не из-за темпа жизни…

– Да, – согласился Эрнст. – А здесь еще вчерашним советским мешает то, что они теряют уверенность в том, что «вчера» создает «сегодня». Понимаешь? Никого не касается, кем ты был и сколько стоил вчера. Это, конечно, плохо для одного человека, но прекрасно для людей страны в целом, получающих всегда то, что они требуют, и эта потребность в постоянной первосортности создает удивительно новую, динамичную цивилизацию, с размахом, с треском, играючи вбирающую в себя всю мировую культуру, перерабатывающую ее на свой американский манер и создающую свой особый, американский тип искусства и человека, тип жизни и мышления…

Пойми, Володь, русские эмигранты тут делятся на две неравные части. Меньшая – в основном из старой эмиграции, прошедшая ужас неустройства. Сильные, красивые, достойные люди. Часть – из «новой волны». В основном прожектеры, привыкшие в Союзе получать бабки за халтуру, привыкшие сидеть в ВТО или Домжуре, привыкшие к тому, что журналист, фотограф, кандидат или доктор что-либо да значат. Они здесь в самом жалком положении. Но они с точки зрения здешнего общества просто ничего не умеют, им надо учиться, а они тычут в нос американцам пожелтевшие «Огоньки» с жалкими какими-то своими фотками. И это еще при знании английского, а если нет?!. Можешь себе представить, что происходит…

– А ты как, Эрик?

– Слава богу, меня это не касается, и не только в том смысле, что у меня есть имя и мне легче. Просто этот стиль жизни мне нравится. Именно то, что ты должен быть работоспособным, смелым и выносливым для того, чтобы жить и работать. Ведь ты же из той же породы, верно?

Высоцкий кивнул. А потом стал рассказывать о своем успехе на вечеринке с участием голливудских звезд, перечисляя самые громкие имена: Лайза Минелли, Натали Вуд, Роберт де Ниро… И даже цитировал слова одного из гостей: «Ну вот, к нам в гости пришла Марина Влади с мужем, а уходит Владимир Высоцкий с женой».

– Володя, – пытался остудить его пыл Неизвестный, – люди здесь, конечно, очень любезные. Они с удовольствием общаются, если им выгодно или интересно. Человек здесь очень занят, и если он тратит свое время, то хочет знать, зачем… Американцы ведь как общаются? Ты даже не сидишь за столом, а все ходишь с салфеткой и рюмкой, и это сделано нарочно, чтобы ты общался с нужными людьми. Холодный бизнес, очень далекий от нашего задушевного кухонного бдения…

К сожалению, нью-йоркская встреча с Высоцким (оказавшаяся, увы, последней) завершилась скверно. Московского гостя чуточку раздражала стайка студентов, по-хозяйски расположившихся в мастерской Неизвестного. Кто-то потягивал виски прямо из бутылки, кто-то покуривал марихуану. Володя рассказывал: «Эрнст от выпивки наотрез отказался, зато пару раз «дурью» затянулся. И… впал в форменное безумие – пытался драться, срывал с себя одежду. Его пытались удержать, сунули под холодный душ. Потом вызвали знакомого врача, и тот увез заболевшего гостя к себе приводить в порядок». После этого у Высоцкого с Неизвестным случались лишь межконтинентальные долгие телефонные разговоры…

Просвещая вчерашних соотечественников, оказавшихся за океаном, в отношении Штатов, Эрнст Иосифович прибегал к убедительной метафоре: «Допустим, ты находишься в реке, она мелководна и течет медленно; тебя течение не захватывает, и даже если ты выпал в осадок, все равно можно отсидеться на камне или даже в тюрьме. Здесь отсидеться невозможно. Здесь прыгнул с океанского лайнера в воду и должен махать руками, чтобы плыть… Годы моей жизни в Америке ушли на то, чтобы перейти со страницы «политика» на страницу «люди», а уже потом – на страницу «искусство».

Он, смеясь, вспоминал свой опыт преподавательской деятельности в Колумбийском университете: «Мне остается только удивляться тому, что такого разбойника, как я, можно воспринимать как профессора и академика. Вокруг миллионы тренированных, подтянутых, начитанных, дипломированных американцев, англичан, французов и т. д., с прекрасным английским, а выбор падает на подчеркнуто антиакадемическую персону…

Колумбийский университет – один из самых престижных в Америке, и работать в нем – это значит автоматически быть причисленным к интеллектуальной элите. Буду преподавать искусство. Наконец-то! А то я устал от философической болтовни… Читая лекции, очень уставал, потому что, когда говоришь по-английски, другие мышцы работают. У меня даже за ушами болело…

Конечно, это все только фон. Главное для меня – моя работа в мастерской… Но, может быть, этот фон откроет новые возможности для главной цели. В Америке миллионы путей, и никто не знает, какая дорога верная. Книги же о том, «Как добиться успеха», пишутся неудачниками для неудачников…»

* * *

Он пытался разобраться в своем естестве и объяснить другим: «Я – улитка, которая в себе… Улитка, которая хочет втянуть свои рожки как можно глубже в раковину».

Если бы, например, жена не брала его за локоть, чтобы они вместе вышли и куда-нибудь прошлись, то он бы с места не сдвинулся. Не отрицал: годами не выходил из мастерской, делал пару шагов до ресторанчика, опрокидывал порцию-другую – и тут же бежал обратно. Любой выход из мастерской или чей-либо визит Неизвестный воспринимал как личную драму. И если бы не было жены Ани, он бы… даже к врачу не ходил!

Особенности скульптурного творчества обязывали? И да, и нет. «Если бы я был концептуалистом или писателем, – рассказывал Неизвестный, – общение мне бы что-то давало. А я работаю по старинке – медленно, долго, иногда годами над одной скульптурой… Это очень трудоемкое занятие, и занятие не столь импульсивное, сколь требующее марафонского дыхания. Ведь марафонцев меньше, чем бегунов-спринтеров».

Вот пример. С 1956 года Эрнст Неизвестный работал над своим грандиозным проектом – гигантской скульптурой «Древо жизни», которая стала символом творческого союза науки и искусства. Эту работу он закончил уже в Америке в 2004 году. Потом перевез в Москву.

Он пытался объяснить свой проект: «Это был действительно утопический проект. Очень скоро я почувствовал, что дело даже упирается не в финансы, просто на Западе это абсолютно непонятно. Ушло эзотерическое и магическое отношение к изобразительному искусству. Тогда я сосредоточился на работе монумента высотой семь метров, не меняя принципиальной концепции. В этот монумент вошла библейская, исламская, иудаистская символика, символика очень многих эзотерических начал, там есть элементы и буддизма… Но это не экуменический храм – это светская скульптура с экуменическим содержанием».

В конце
Страница 13 из 16

концов весомость его творчества начала перевешивать несветскость бытия и манер мастера. Он гордился тем, что заставил их принять его таким, каков он есть.

Знаменитости, с которыми его ранее с почтением знакомил Мстислав Ростропович, уже стали приходить к нему в мастерскую, как к скульптору. А не наоборот. Почему ты не явился на прием по случаю дня рождения принцессы Грейс? Плевать? – знаменитый виолончелист орал на него. – Может, ты и гений, но почему ты должен быть мудаком?!.

Давний знакомый Сергей Хрущев полагал, что на Западе и за океаном Эрнст, «к сожалению, не смог состояться. Он думал, что его работы будут стоять на площадях по всему миру. А на деле оказалось иначе, на площадях стоят скульптуры Зураба Церетели, а Эрнст оказался невостребованным… Неизвестный проживает в Нью-Йорке. У него есть дом, участок земли, он свои скульптуры там по дорожкам расставляет…»

Или Сергей Никитич считал, что памятник его отцу на Новодевичьем так и останется лучшей работой Неизвестного?..

* * *

Эрнста Иосифовича нередко спрашивали, тянет ли его домой, он честно отвечал: «Не очень. Я занят так много и так безумно напряженно живу, что практически нет времени для ностальгии. Когда задавали вопрос о ностальгии, я пытался разобраться: что это такое? Для меня ностальгия – это в первую очередь интеллектуальный круг русской культуры… Как ни странно, при всех избиениях физических, унижениях, уничтожениях моих работ, я жил в некоей интеллектуальной капсуле. Я был окружен – ну что ж, мы все нуждаемся в этом, – обожанием. Это уважение и обожание не были только со стороны восторженных женщин, нет… Немаленькие люди меня окружали. И это меня согревало. Этот мир был мой мир. Мир интеллектуальной элиты и вынужденного социального подвала. Но в подвале этом находились гении…»

Невозможность возвращения на Родину Неизвестный объяснял многими причинами. В том числе и чисто прозаическими: «Дело в том, что скульптор не поэт, не просто философ. Скульптор имеет дело с материальным производством, то есть он зависит от организации людей, мастерской, помощников и огромного количества денег, которых все это стоит. Здесь у меня – худо или бедно – за долгие годы это сложилось. Есть мастерская, литейный коллектив, старые связи со всеми промыслами… А в России у меня ничего нет. И я бы оказался выброшенным как рыба из воды на песок…»

Но была все-таки одна рана, которая саднила и нестерпимо мучила Эрнста: мама, оставшаяся в Союзе одна-одиношенька, без всякой поддержки и опоры.

Белла Дижур стала первым литератором, написавшим еще во время войны поэму о подвиге директора Варшавского еврейского сиротского приюта Януше Корчаке, который до последней минуты оставался рядом со своими воспитанниками и ушел с ними в газовую камеру, подбадривая детей. Дижур называли уральской Ахматовой (тупо рассчитывая унизить и не думая, что своей оценкой вручают ей наивысшую поэтическую награду) и ярой сионисткой (нашла, мол, кого воспевать и идеализировать!). За эти и другие «грехи» исключили из Союза писателей, куда ее в свое время рекомендовали Мариэтта Шагинян и Агния Барто. А поэма «Корчак» имела международное признание и была удостоена различных премий – и в Израиле, и в Польше, и в Германии, и в других странах.

В Штатах Эрнст в одной из университетских библиотек случайно обнаружил книгу своей матери в переводе на японский с прекрасными иллюстрациями. Он писал ей в Юрмалу, где в ожидании разрешения на выезд прошло семь лет: «Мамочка! На днях в Нью-Йорке я оказался на симфоническом концерте, где исполнялась кантата о Януше Корчаке. И меня впервые в жизни чествовали не как художника. Зал стоя аплодировал мне как сыну автора поэмы о Корчаке».

Эрнст пытался использовать все каналы, чтобы поскорее вызволить маму и вывезти в Нью-Йорк. Обратился к Евгению Евтушенко. Тот сначала отказался: «Я же тебе не ОВИР». – «Женя, ты больше, чем ОВИР». И тогда поэт, который «в России больше, чем поэт», написал письмо Юрию Андропову, очень проникновенное: «За что вы травите старую женщину? Не пускаете ее к сыну. Она же тоскует по нему».

Смилостивилась Москва, выпустили и маму, и сестру Эрнста.

Белла Дижур до конца своих дней сохранила удивительную живость ума. Хотя и писала:

День ото дня все суше мой язык,

И звуков гордых в горле не осталось.

В движениях замедленных сквозит

Суровость, одиночество, усталость.

В конце ХХ века Эрнст Иосифович стал сначала с опаской появляться на родине, а затем даже браться за осуществление некоторых своих проектов. Одним из самых важных стал монумент памяти жертвам политических репрессий в Магадане. Неизвестный трудился чуть ли не круглосуточно на жутком морозе, как зэк. Он рассказывал: «Глина, из которой я месил, была с ледышками. Я совал руки в глину, и ногти сошли. Врач сказал мне, что больше не вырастут».

Летом 1996 года состоялось открытие мемориала. «Почти вымерший город, – вспоминал Юрий Карякин. – И вдруг на открытие памятника пошли сотни, тысячи людей. Что это за монумент? Долго идешь к нему, идешь в гору, все время одолевая сопротивление земли, и все время чего-то ждешь. Сам монумент поставлен так, что создается мощный эффект ожидания. Он гениально построен. Идешь по банальным подмосткам, напряженный от ожидания, и, наконец, входишь в камеру с маленьким окошком. И тебя охватывает жуткое ощущение, что здесь присутствуют все души, погибшие в ГУЛАГе. Пребывание в камере длилось какую-то секунду, потому что шла очередь. Но кого я ни спрашивал, мне говорили – да, ты на мгновение остаешься с душами погибших. Я сказал – Микеланджело. Никому такое и не снилось. Была другая эпоха, другие люди, другое преодоление иллюзий».

Неизвестный также создал монумент в память политзаключенных и их семей в Екатеринбурге. От баснословных гонораров за магаданский и уральский памятники Эрнст наотрез отказался. Более того, в строительство монументов он вложил и собственные средства. Потом в Кемерово на берегу реки Томь вырос 7-метровый монумент «Память шахтерам Кузбасса», переданный скульптором в дар городу. Торс горняка, в груди которого горит огонь, стоит на постаменте из черного гранита.

«Мне никто не выламывал руки, – говорил скульптор. – Я сделал первый эскиз и сразу принял решение: если начнутся обсуждения и советы, я откажусь от работы. Самый большой враг художника – советчик, даже доброжелательный. Он лишает художника воли. В данном случае мне повезло, потому что мне поверили, не приглашали коммунаров, пионеров, домработниц, сельхозработников, чтобы они учили меня лепить. Их бы я еще послушал, но ведь от их имени говорят чиновники или неудачники в искусстве. Представьте себе Сикстинскую капеллу, которой бы руководил хор провинциальных итальянских художников! Так было в советское время. Поэтому в советском искусстве было так много балласта. Это было коллективное творчество, но не народа, а чиновников от искусства. Когда я беру заказ, требую, чтобы не было никаких художественных советов. Рекомендации снижают творческую потенцию. Вот Микеланджело даже Папе запрещал смотреть свои фрески…»

От тем горестных Неизвестный иногда отвлекался. Например, с восторгом принял предложение властей северного российского города Углича создать
Страница 14 из 16

уникальный монумент – памятник водке. Мастер быстро разработал проект 6-метровой статуи бутылки горькой, внутри которой бы сидел грустно-веселый шут. Он говорил тогда, что для него «огромная честь создать монумент, посвященный предмету, являющемуся центральной точкой российского тела и души». И, не скрывая, объяснял, что ему на собственном опыте пришлось испытать все «прелести» водочной проблемы. Как раз тогда, когда его обвиняли в ревизионизме… «Да, – признавал он, – пил. Водку, и очень много – даже стыдно много…»

Просто у него особенность была, которой он всегда гордился: мог изрядно выпить, не сильно пьянея, и только потом уже хмель ударял в голову. В общем, тягаться с ним в этом было трудно. Тем более в создании такого уникального памятника…

А вот в разгар кампании по сносу советских памятников Неизвестный выступал против этого. Не потому, что обожал героев Октябрьской революции, но они – часть великой истории России. Каждое время порождает свои скульптуры. Монументы не должны бегать, они должны стоять!

* * *

Кентавром с давних пор называли Неизвестного друзья. Видимо, потому, что кентавр был одной из главных его метафор. По теории Неизвестного, кентавр ныне – человек, в котором животное и технологии, в том числе компьютерные, переплетаются, и на этом стыке рождается новое. Вся культура в принципе тоже «кентаврична»: мир создает множественные связи, а потому культура не может быть герметичной, особенно когда эти связи как никогда стремительны и глобальны. Кентавр для Эрнста – это современное состояние общества и науки. В большом Древе Жизни это могли быть и электроника, и кино.

«Я немало говорил об этом и это проповедовал, – рассказывал Неизвестный, – и с радостью узнал, что, например, в России появилась наука, которая называется «кентавристика». Еще меня называют Кентавром в том смысле, что я являюсь мостом между Востоком и Западом. Это произошло органически: я родился на Урале – в евроазиатском пространстве и вырастал в единении Востока и Запада…»

Уже в нынешнем тысячелетии он признавался, что «в определенном смысле я рафинировался… Раньше был, условно говоря, варварский размах, поскольку я дитя веховского мышления, которое было экспроприировано Сталиным и в извращенном виде продолжало традицию утопического русского сознания – его титанические устремления к переустройству общества. И утопическое поле моего сознания – наследство российской культуры. Я отвергал советскую идеологию до последнего времени и когда вдруг открыл, что и она построена по веховским утопическим принципам, конечно, будучи обезбоженной. Но со временем мой титанизм постепенно во мне угасал. Я понял, что небо можно видеть в чашечке цветка – необязательно лететь в космос. Когда-то я был улиткой и тигром одновременно, и в качестве тигра мне хотелось из раковины выскочить, обежать весь мир и заставить его скульптурами. И отменить все, кроме хлебопашества и камнерезания.

Поэтому, когда я леплю своего кентавра, я не таскаю глину тоннами, и не только потому, что я это больше не могу, дело не только в этом.

Раньше, когда я лепил кентавра, я представлял себе облака, ветры, ураганы, которые над ним, и каких-то людишек, которые – под ним. Мой стиль не изменился. Что же изменилось? Я сейчас от замкнутости, одиночества получаю еще большее удовольствие».

По мнению Неизвестного, собственно жизнь и есть кентавр. Кентавричность мышления в век технического прогресса стала совершенно очевидной. И идеи Флоренского и Федорова о том, что технология есть мистическое продолжение духовной жизни, ему наиболее близки. Мы порождаем лишь то, что хотим: телескоп продолжает глаз, телефон – ухо, аппарат, посланный на Марс, – руку.

Стиль мастера так никто и не сумел определить. Итальянцы считали Неизвестного «христианским мистиком», в книге шведа Эрика Леланда он назван «диоснийским ваятелем с разрушительными тенденциями». Американские искусствоведы вообще воздерживались от определений.

Кто-то точно заметил: монументалист Неизвестный не оправдал своей фамилии. Он стал знаменит…

Даниэль Ольбрыхский. Польский брат

– Дани, смотри-ка, – Марина тронула спутника за плечо.

Ольбрыхский взглянул в боковое окно машины: на газонах ночной улицы, ведущей к Ваганьковскому кладбищу, полыхали огромные костры.

– Они жгут гитары, – сказала Влади и заплакала, – в память о Володе.

К одному из костров подскочил какой-то парень с гитарой в руке, сломал ее о колено и швырнул в огонь. Порванные струны сворачивались в кольца. Или в петлю. Потрясенный этой жуткой и в то же время прекрасной картиной, Ольбрыхский опустил лицо в ладони.

Когда он и Марина Влади вышли из машины у входа на кладбище, толпа, плотным кольцом окружавшая подступы к месту захоронения Высоцкого, начала молча расступаться…

Под утро, когда на Малой Грузинской прощались с Даниэлем перед его отъездом в Шереметьево, Марина Влади чисто по-русски всплеснула руками:

– Вот дуреха, чуть не забыла!

Она метнулась в спальню, вынесла две миниатюрных шкатулки и вручила Ольбрыхскому:

– Здесь земля с могилы Владимира, а вот тут – прядь его волос, – шепнула она. – Распорядись этим, как считаешь нужным. Не пропадай, звони почаще…

После поминок в Старой Пороховне Ольбрыхский один приехал на берег Вислы, на волны которой так долго смотрел Высоцкий, когда весной 1973-го впервые оказался в Варшаве, а потом написал:

Я клоню свою голову шалую

Пред Варшавою, пред Варшавою.

К центру – «просто» – стремлюсь, поспешаю я,

Понимаю, дивлюсь, что в Варшаве я.

Даниэль бросил в серую воду часть бесценного дара Марины: «Считаю, что поступил так, как Он бы этого захотел. Оставшееся унес домой, аккуратно разместил в большую черную шкатулку, которая захлопнулась навеки, так что никто не сможет ее открыть».

Воспоминания той московской ночи возле Ваганьковского кладбища не оставляли Ольбрыхского. Под впечатлением пылающих костров, в которые одна за другой летели гитары, он написал свое первое в жизни стихотворение «Разбитые гитары»:

Под грохот злой гитары нам вера сердце рвет,

и хрип надежды старой по струнам нервов бьет…

Завершались стихи такими словами:

Не будем бить гитары —

склейте гитары и вы!..

* * *

Даниэль считал себя ребенком Варшавского восстания: «В 44-м году мои родители были в Варшаве. Что они пережили (и я вместе с ними в утробе своей матери) – просто невероятно. То, что она сохранила меня и не умерла с голоду, питаясь только картофельными очистками, – просто чудо! Когда начались схватки, маму на телеге повезли в пригородную больницу, где при свечах она меня и родила. Можно сказать, я счастливчик!

Детской кроватки у меня не было, и я спал в большом чемодане. Мама с гордостью вспоминала, что однажды в электричке какая-то пани, увидев меня, воскликнула: «Какой красивый ребенок! Ангелочек!» – и положила мне под подушку два злотых, на счастье…»

Первое впечатление «ангелочка», которое отчетливо запомнилось, – момент крещения. Когда ему исполнилось два годика, его принесли в старый, уцелевший под бомбежками костел, и малыш был очень недоволен, что какой-то незнакомый дядька принялся поливать его водой из какого-то ковшика.

Родители были замечательными
Страница 15 из 16

людьми, знал и верил Даниэль. Честными и бескомпромиссными, всегда принадлежавшими, говоря откровенно, к внутренней оппозиции. Отец был интеллектуалом, публицистом-вольнодумцем. В знак протеста даже отказался от удостоверения личности, а посему потом никак не мог оформить себе минимальную пенсию. Это пособие до конца жизни ему выплачивал сын. Мама тоже поначалу занималась журналистикой, потом преподавала в школе. Как говорил Даниэль, она была духовным и очень тонким человеком, с детства учила его Прекрасному (именно так – с большой буквы) – театру, литературе. Внушала сыну, что ко всему следует относиться со смирением, что гордыня – очень большое зло.

С детства у Даниэля проявлялся характер победителя. Он не скрывал: «Я во всем хотел быть первым. Но считаю, что был воспитан в стиле Ренессанса. Мне были близки и драка, и спорт, и конкуренция, и литература, и искусство. Темперамент склонял меня к очень разным краскам жизни. Очень хотел быть знаменитым. Неважно кем. Бог дал мне актерство. И каждый день я говорил: «Спасибо, мой дорогой брат бог, за это». А мама наставляла: «Бог дал тебе талант. И ты должен стараться, чтобы бог не подумал, что ошибся».

Он занимался в школьном театре, одновременно увлекаясь сразу несколькими видами спорта – боксом, хоккеем, фехтованием на саблях. Дани каялся, что «был ужасным в гимназии, хотел обратить на себя внимание девочек, продемонстрировать, какой я отчаянный хулиган. А потом, когда пришли успехи, успокоился. Если бы не это, я бы мог стать ужасным человеком».

Упорство, с каким Дани осваивал актерскую профессию, вскоре принесло свои плоды. В декабре 1961 года он выступил в программе польского телевидения «Поэтическая студия» и получил свой первый актерский гонорар. На честно заработанные злотые он купил себе костюм, а дедушке с бабушкой – угля на зиму.

Хотя отцу Даниэля профессия артиста, к которой все больше склонялся Дани, по-прежнему казалась ненадежной и даже рискованной. Он советовал: бери пример со старшего брата – физика, тебе тоже нужна солидная специальность, например врача или юриста. Время показало, как он был неправ!..

Творческая карьера Даниэля складывалась блестяще. На одаренного, яркого первокурсника Школы актерского мастерства обратил внимание известный кинорежиссер Ежи Гофман. Вместе с женой Валентиной они случайно побывали на съемках фильма «Раненый в лесу» и сразу выделили способности молодого дебютанта. И когда восходящая звезда польского кинематографа Анджей Вайда начал поиски актеров для своего фильма «Пепел и алмаз», Валентина посоветовала ему побывать в Варшавской театральной школе и обратить внимание на одного 18-летнего студента по имени Даниэль. Вайда прислушался к совету, и потом без раздумий пригласил юношу на пробы. Валентина Гофман как ангел-хранительница позже настояла, чтобы ее муж обязательно снял Ольбрыхского в своей картине «Огнем и мечом».

– Год работы в картине «Пепел» стал моим университетом, – вспоминал Ольбрыхский. – Встреча с Вайдой – самый счастливый случай в моей жизни. В «Пепле» была огромная роль. Я сыграл роль героя романа Стефана Жеромского. История Польши, романтизм, Вайда, белая лошадь, шашка… Мое лицо стало лицом первого всадника Польши. Но была и другая часть образа моего героя: ум, нежность и аристократизм. В этом фильме было новое отношение к польской истории, отношение очень самокритичное. Вайда хотел показать, что начинать нужно с себя, а не обвинять других.

Я потом в своих героях соединил эту линию с линией Генрика Сенкевича. Это уже были картины Гофмана. И для поляков я стал символом и одной линии, и другой. Как это соединить? Трудно. Некоторые считают, что объединить взгляды на историю Жеромского и Сенкевича нельзя. Но я доказал, что это возможно.

В те времена Вайда уже не мыслил себе без Даниэля ни одной своей картины. Творческий союз их продолжался в фильмах «Охота на мух», «Все на продажу», «Березняк», «Пейзаж после битвы», «Свадьба», «Земля обетованная», ставшие классикой национального кинематографа.

– Благодаря Анджею Вайде, – признавал Даниэль, – я узнал мир. Мне рано стали делать предложения западные продюсеры. Правда, государственная организация «Фильм польский» тщательно от меня это скрывала. Своего агента у меня тогда не было, и поэтому я оказался «отрезан» от Европы.

А впервые Ольбрыхского выпустили за рубеж в 1969 году на Московский международный кинофестиваль. Для него эта поездка стала настоящим праздником! Просмотры новых лент, лавина впечатлений от знакомств со звездами первой величины, бесчисленные приемы, просто дружеские вечеринки и пр.

Несмотря на свои двадцать пять, Ольбрыхский был уже достаточно популярен. В те годы в Союзе был настоящий бум польского кино. Даниэля узнавали на улицах Москвы – древнего, удивительного города. И это ему тоже нравилось.

Однажды утром Даниэль вместе со своим переводчиком, который неотлучно сопровождал «нашего дорогого польского друга», отправился в пресс-бар фестиваля в гостинице «Россия» поправить здоровье холодным пивом после вчерашнего. Несмотря на то, что Данек догадывался: место службы его опекуна вовсе не «Интурист», их отношениям это не мешало. Парень оказался коммуникабельным, понимающим, прекрасно ориентирующимся в мире кино. Да, самое смешное заключалось в том, что общались они между собой исключительно на русском языке.

Во время мирной светской беседы и обмена впечатлениями о компании, в которой они вчера коротали время, «переводчик» неожиданно вскочил и подбежал к большому окну:

– Смотри, кто идет!

– Кто?

– Высоцкий!

Имя Высоцкого Ольбрыхскому было немного знакомо. В Польшу окольными путями поступали магнитофонные записи его песен. Даниэль вспоминал, что песню «В тот вечер не пил, а пел…» он услышал, вовсе не зная, кто ее автор: «Это был как раз тот случай, когда услышанное сразу вошло в кровь. Я был очарован… И даже попросил перевести ее на польский Агнешку Осецку…»

Позже песни Высоцкого все активнее «оккупировали» Польшу. Иногда молодежь распевала их с друзьями, вот так, за столом, под рюмку. Слава к Высоцкому, говорил Данек, пришла стремительно. Песни его распространялись со скоростью урагана…

Хотя, конечно, поэтический язык Высоцкого был более сложен для иностранца, чем язык Окуджавы, по которому поколение Ольбрыхского училось русскому языку…

Однако как выглядит Высоцкий, Ольбрыхский, конечно, не представлял, фильмов с его участием не видел. Спутник польского гостя, как оказалось, лично знал Владимира, постоянно вращаясь в киношных кругах. И когда Высоцкий появился в пресс-баре, тут же подошел к нему и подвел к столику, за которым сидел Даниэль. Познакомил. Но разговор как-то не склеился. Высоцкий был не в духе, хмур. Быстро откланялся, извинился и удалился.

Опекун Ольбрыхского, подождав, пока Высоцкий отойдет на безопасное расстояние, спросил:

– А ты знаешь, Высоцкий классно поет!

– Конечно, знаю. У нас его многие знают…

– Так вот, не это главное… А какой он актер! Но и это не главное…

– А что главное-то? – удивился Даниэль.

– Самое главное, – лейтенант в штатском нервно посмотрел по сторонам, потом проверил, нет ли под столом «жучка», и продолжил все же шепотом, – самое главное… он
Страница 16 из 16

спит с Мариной Влади!!!

Тема бурного романа Марины Влади и Владимира Высоцкого действительно была одна из наиболее обсуждаемых в кулуарах кинофестиваля…

* * *

Карьера Даниэля стремительно шла по вертикали. И не только в Польше. Он уже начал сотрудничать с крупнейшими западными кинорежиссерами – Фолькером Шлендорфом, Джозефом Лоузи, Маргарет фон Тротта…

О своих ролях он говорил: «Все они – мои дети. Я всего сыграл около 200 ролей… Я знаю, что одно дитя более талантливое и умное, другое – менее. Всех их я вынашивал в себе. Я рожал их как женщина, как мать, с огромными муками, болью. И это – мои дети. Я не могу сказать, какое из них мне более дорогое…»

И говорил, что «сыграл намного больше, чем мечтал». И он всегда помнил слова своего старого учителя, кинорежиссера Ежи Гофмана: «Это неправда, что мир к лучшему меняют политики. Никогда такого не было. Только искусство способно изменить мир».

Подводя предварительные итоги, пан Даниэль считает, что он – «символ не одного, а трех поколений». И в подтверждение рассказывал, как однажды к нему подошла девушка 15 лет и попросила автограф. Он подписал ей свою карточку. Тогда она достала еще одну фотографию и попросила автограф для своей мамы. Актер подписал и ее. Потом она достала третий снимок и попросила автограф. Уже для бабушки. Это ли не счастье для артиста?!.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/uriy-sushko/druzya-vysockogo-proverka-na-predannost/?lfrom=931425718) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

Шелепин Александр Николаевич – В 1962 г. – председатель Комитета партийно-государственного контроля при ЦК КПСС и Совете Министров СССР, ранее Председатель КГБ СССР.

2

Шандор Петефи (1823–1849). Венгерский поэт, лидер левого крыла революционной организации «Мартовская молодежь». Погиб в бою с русскими казаками в Румынии.

3

Косыгин Алексей Николаевич (1904–1980). Председатель Совета Министров СССР (1963–1980).

4

Подгорный Николай Васильевич – председатель Президиума Верховного Совета СССР (1960–70-е гг.)

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Adblock
detector