Режим чтения
Скачать книгу

История одной большой любви, или Бобруйск forever (сборник) читать онлайн - Борис Шапиро-Тулин

История одной большой любви, или Бобруйск forever (сборник)

Борис Шапиро-Тулин

Когда-то давно маленький Семен Маркович не любил воскресенья – и не любил он их из-за того, что по выходным два раза в месяц мама водила его в баню. Называлось это – банный день. Мама будила его ранним утром, и они шли к длинному приземистому зданию, у которого окна были закрашены белой масляной краской… Маленький Семен Маркович не понимал только одного – почему его не купали дома. Ведь висела же на стене кладовки ванночка из оцинкованной жести, в которую он в то время мог легко уместиться… Все эти воспоминания остались там, далеко, в городе его детства, откуда пришла в его жизнь Большая Любовь.

Борис Шапиро-Тулин

История одной большой любви, или Бобруйск forever (сборник)

© Шапиро-Тулин Б., текст, 2016

© Соркин М., иллюстрации в тексте, 2016

© Жижица А., иллюстрация на переплете, 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

Предисловие

«При слове «Бобруйск» собрание болезненно застонало. Все соглашались ехать в Бобруйск хоть сейчас». Это цитата из романа «Золотой теленок». Видимо, Ильф и Петров знали нечто такое о тайных сторонах жизни вожделенного Бобруйска, что не зря упомянули его, описывая сборище блудных «детей лейтенанта Шмидта».

Сегодня благодаря героям книги «История одной большой любви, или Бобруйск forever» у нас появилась уникальная возможность приоткрыть таинственную завесу и оказаться в самой сердцевине страстей, переживаемых жителями этого, как бы помягче сказать, непростого города. Недаром автор книги Борис Шапиро-Тулин однажды с иронией заметил, что, согласно версии местных обывателей, люди произошли от Адама и Евы с одной существенной поправкой: вначале от этой парочки произошли исключительно будущие жители Бобруйска, а потом уже все остальное население Земли. Может быть, поэтому каждый вновь появившийся на свет бобруйчанин твердо убежден, что большинство мировых знаменитостей каким-то мистическим образом прямо или косвенно связаны с его родным городом.

Не знаю, как насчет всех знаменитостей, но замечательный писатель Шолом-Алейхем точно побывал в Бобруйске, где основательно испачкал обувь, пробираясь через легендарное болото на центральной улице, зато, по его словам, обрел место в загробном мире, которое обещала ему одна юная почитательница в знак благодарности за то, что без билета он провел ее на свой литературный вечер.

Заманчиво предположить, что, побродив по бобруйским закоулкам и насмотревшись на колоритные картинки местной жизни, именно здесь Шолом-Алейхем произнес свою крылатую фразу: «Каждый человек может быть писателем, тем более еврейским. Бери перо и пиши!»

Борис Шапиро-Тулин последовал совету своего великого предшественника – взял перо и написал. Написал, мастерски воссоздав атмосферу неиссякаемого «исторического оптимизма», царящего в городе, который кратко можно определить как «смех сквозь слезы».

Уверен, что читателя, открывшего книгу «История одной большой любви, или Бобруйск forever», ждет увлекательное погружение в то не так уж далеко отстающее от нас прошлое, куда погрузиться без точно выверенной авторской навигации было бы непростительной ошибкой.

    Геннадий Хазанов

Моей любимой, без которой не было бы этой книги

Вместо предисловия

Бобруйск – это не только ставни, заборы, столбы, антенны на крышах, асфальт и булыжник, не только заводские корпуса и чадящие автомобили, не только клекот голубей, гудки паровозов, нежные слова и проклятия, музыка из окон ресторана и тишина по утрам в воскресенье. Нет, не только.

Бобруйск – это больше, чем сгрудившиеся дома, облезшие обои, затемненные спальни, тикающие часы и хлопанье выстиранного белья на ветру. Бобруйск – это еще и заросли жасмина по берегам Березины, это весенние яблони и поздние цветы в палисадниках, это луга, обласканные ветром, и таинственное безмолвие в заповедной дубовой роще.

А еще Бобруйск – это безумные соловьи, оглушающие своими трелями два кладбища по обеим сторонам автомобильной дороги. Два кладбища – православное с крестами и красными звездами на обелисках и иудейское с каменными надгробиями и точно такими же звездами и обелисками. А безумные соловьи весенними ночами, усевшись на кладбищенских кустах, путают жизнь со смертью и выплескивают коленца мелодий, в которых живые просят покоя и забвения, а мертвые требуют покаяния и мести.

Бобруйск – это портные, сапожники, кровельщики, работяги в промасленных робах, музыканты с тонкими пальцами, торговки, подслеповатые старики, художники в мастерских, загнанных в подвалы, и, конечно, женщины. Женщины с потрясающей походкой, с загорелыми руками, с вызовом в глазах. Ах, эти женщины! Луна, повисшая над городом, дурманит их своим светом, делает влажными их губы, распускает волосы, открывает ноги, обольщает и обещает. И женщины, переполненные лунной нежностью, щедро дарят ее, дарят без остатка, дарят, растворяя в ней наше одиночество и наши страхи.

Бобруйск – это наша надежда вернуться. Вернуться туда, где нас одурманил этот город своими звуками и запахами. Где река Березина обволокла своими утренними туманами, своей тоской, своей неизбывной тягой в неведомое. И мы, поддавшись этой тоске и этой тяге, рванулись вперед, чтобы уйти, уехать, улететь, разбрестись по городам и странам, а потом вернуться в смиренном покаянии к этой реке, к ее отмелям и берегам, заросшим осокой и камышами. Вернуться к нашему городу, затеряться меж его домов и домишек, меж ночных фонарей и утренних голосов. Раствориться среди мерцания его окон и магазинных витрин, среди слез и любовных вскриков, среди запахов сирени, наплывающих с окраин, и среди запаха дыма, столбами поднимающегося из печных труб, и, конечно, среди его осени, среди запаха влажной земли и пожухлых листьев.

Бобруйск – это строгость прямых улиц, уходящих в бесконечность.

Бобруйск – это родина, это земля под ногами, это небо над головой.

Бобруйск – это вечное возвращение.

Подобно Иерусалиму небесному, который является копией Иерусалима земного, да, подобно ему, существует где-то в глубинах вселенной небесный Бобруйск – точная копия города, который мы когда-то знали и в который однажды вернемся. А перед входом в этот небесный город, перед самым входом в него, перед входом, украшенным затейливым орнаментом, кто-то любовно поместил указатель: сверху его белой краской на синем фоне выведено – БОБРУЙСК НАВСЕГДА, а чуть пониже – синей краской на белом фоне – BOBRUISK FOREVER.

Фортепьяно

Музыкальная школа в городе Бобруйске это вам не просто так. Более того, это совсем не просто так. И даже совсем, совсем. Музыкальная школа в Бобруйске – это туннель во времени и пространстве. Ты входишь в нее с облупившегося цементного крыльца, тянешь на себя тяжелую дубовую дверь с косо привинченной ручкой, а выходишь прямо на сцену нью-йоркского Карнеги-холла, парижской «Олимпии» или на худой конец Берлинской филармонии. И это невзирая на облупленное крыльцо и криво привинченную ручку. Какая разница, как ее привинтили, если на выходе у тебя беснующиеся от оваций залы, эвересты
Страница 2 из 8

букетов и фотографии на обложках самых престижных журналов. За тобой гоняются корреспонденты мировых изданий, умоляют об интервью, а ты, развалившись в кресле с бокалом сухого мартини, говоришь, что всем лучшим в тебе ты обязан скромной музыкальной школе в городе Бобруйске. «Where is the Bobruisk?» – переглядываются озадаченные акулы пера. И ты, обидевшись, хочешь ответить как в детстве: «Где-где, в Караганде». Но это будет неправда – в Караганде нет Бобруйска. Бобруйск там, где ты его оставил, на берегу реки Березины, около заповедной дубовой рощи и на расстоянии нескольких десятков лет между тобой теперешним, купающимся в славе, и тем робким мальчиком на цементном крыльце, стоящим перед тяжелой входной дверью, которую надо было тянуть со всей силы, потому что тугая пружина, прикрепленная по другую ее сторону, отчаянно сопротивлялась, не желая впускать тебя в скрытое за ней будущее.

Никто не может сказать, почему так произошло, но между жителями города и его музыкальной школой существовала странная, не поддающаяся осмыслению связь. Школа, если хотите, была чем-то вроде мистического центра Бобруйска, местом, которое одни вожделели, желая оказаться среди счастливчиков, сумевших проникнуть за тяжелую дубовую дверь, другие же, вытянувшие заветный билет, начинали вскоре ненавидеть ее всеми фибрами своей юной души, пытаясь отсрочить или вообще отменить очередное и неизбежное с ней свидание. Туннель во времени и пространстве, находящийся внутри этого здания, был безжалостен к чувствам тех, кто оказался зажат между его шестеренками и колесиками. Он требовал неукоснительного подчинения своим бесчеловечным прихотям, то есть ежедневным и многочасовым упражнениям на инструменте, который судьба приготовила каждой его жертве.

Дорога к длинному серому зданию школы для одних казалась выстеленной лепестками роз, для других была полита слезами, а само здание не раз мысленно подвергалось сокрушающему удару ураганного ветра. Этот нафантазированный ураган сминал стены, разбивал окна и возносил на воздух рояли с болтающимися, как крылья, крышками, стаи скрипок и виолончелей, вылетавших гуськом за неповоротливым контрабасом, множество флейт и кларнетов, кувыркавшихся среди облаков, и даже толстую медную тубу, которая не могла взлететь высоко и потому болталась, раскачиваясь, на макушке ближайшего телеграфного столба.

Увы, но действительность упорно перечеркивала эти вожделенные мечты и раз за разом возвращала неудавшихся заклинателей ветра туда, где вместо захватывающих дух фантазий действовали суровые законы диалектического материализма. К тому же по иронии судьбы находилась эта школа не на улице Чайковского или, скажем, Мусоргского, а стояла она на улице Карла Маркса – одного из главных радетелей самого что ни есть материального материализма.

Портрет этого бородатого радетеля вкупе с портретом другого бородача – Фридриха Энгельса вывесили на видном месте напротив директорского кабинета, и я почти уверен – знаменитый анекдот про то, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс – «не муж и жена, а четыре разных человека», родился в стенах именно этой школы. Вундеркинды на то и вундеркинды, чтобы, проведя долгие часы в душных, заполненных запахом канифоли классах, вырваться наконец на волю и придумать что-нибудь этакое.

Вряд ли кто-нибудь предполагал, что после водружения соответствующих портретов для почтительного их созерцания в музыкальной школе города Бобруйска могут начаться необратимые перемены. Но суровая действительность и здесь решила расставить все по своим местам.

Началось с того, что в святая святых исполнительского искусства, где ежедневно ковалась растущая смена Рихтерам, Ойстрахам, Гилельсам и далее по списку, назначили нового директора, бывшего майора госбезопасности, незадолго до того отправленного в отставку. Решающую роль в этом назначении сыграл, видимо, тот факт, что у нового директора была вполне себе созвучная должности фамилия – Дудка, а кроме того, все свои сентенции бывший майор начинал обычно со слов: «Как говаривал римский композитор Корсаков» – и лишь после такого глубокомысленного вступления доносил до слушателей очередную информацию про посещаемость, дисциплину и уровень политической подготовки вверенного ему коллектива.

Возможно, по приказу сверху, возможно, по собственной инициативе, а возможно, как утверждали недоброжелатели, вступив в сговор с мировыми знаменитостями, опасавшимися конкуренции с вундеркиндами из Бобруйска, но свою деятельность новый директор начал с того, что один за другим уволил всех педагогов с подозрительными фамилиями. Закончив эту очистительную процедуру, товарищ Дудка сразу же приступил к утверждению в школе атмосферы нового порядка, включающего благонадежность диезов и патриотизм бемолей, а потому затеял необходимую для подобных новаций генеральную перепланировку. Он разрушил стены классных комнат, растащил по углам громоздкие рояли, приволок бидоны с краской и мешки с цементом, отчего интеллигентный запах канифоли исчез вовсе. А когда испуганные преподаватели, протерев от известкового налета круглые винтовые стульчики, усаживали на них будущих виртуозов, он незаметно подкрадывался сзади и давал ценные педагогические советы.

– Какие проблемы? – спрашивал он, возникая внезапно у одного из инструментов.

– Да вот, – смущалась преподавательница, – Фимочка сегодня почему-то не попадает по нотам.

– Целиться надо тщательнее, – поучал майор в отставке, – а главное, как говаривал римский композитор Корсаков, не забывай при этом прикрывать один глаз.

Находились, конечно, зловредные энтузиасты, которые советы своего начальства подробно записывали, надеясь в будущем внести их в золотой фонд отечественной педагогики, но сделать этого, увы, не успели. Отставного майора посадили за хищение стройматериалов, часть из которых обнаружили вместо школы на его дачном участке, а потому упоминать о совместной работе с ним становилось делом опасным и даже имеющим определенную судебную перспективу.

Справедливости ради надо сказать, что чехарда с директорами музыкальной школы, начатая после ареста гражданина Дудки, никакого облегчения ее коллективу не принесла. Ремонт перешел в хроническую, вялотекущую стадию, и мировые знаменитости смогли вздохнуть спокойно, по крайней мере со стороны юных бобруйчан им ничего уже не угрожало.

Все эти изменения не могли, естественно, не сказаться на отношении жителей города к тому, что происходило за стенами длинного серого здания. Бобруйчане внезапно стали чувствовать ничем не объяснимый страх, стоило им оказаться рядом со школой. Дошло до того, что, если вдруг какой-нибудь припозднившийся прохожий вынужден был, скажем, весной после полуночи пройти мимо ее двери, он, как правило, перебегал на другую сторону и старался, трясясь от страха, как можно быстрее миновать это место.

Масла в огонь подливали жители дома напротив. Несчастливые цифры, черные кошки или пустые ведра – все это на поверку выходило детскими страшилками по сравнению с рассказами тех из них, кому
Страница 3 из 8

удавалось заглянуть в темные, поблескивающие при луне окна.

А творилось за этими окнами нечто ужасное. Жалобно всхлипывали струны у какой-нибудь оставленной без присмотра виолончели, дробно, как зубы, постукивали клавиши у рояля, стоявшего в пустом и гулком актовом зале, аукался с кем-то рожок, выглядывавший из футляра, ударяли сами себя тарелки на старом барабане, приютившемся в конце длинного коридора. Странные силуэты в камзолах и при париках мелькали в окнах с дирижерскими палочками, а стоны детских душ, загубленных бесконечными гаммами и невыносимым сольфеджио, сливались в единый хор. Надо сказать, хор этот весенними ночами так донимал жителей соседних домов, что им постоянно приходилось защищаться от него при помощи проверенной в таких случаях продукции местного пивзавода имени XX партсъезда.

Самое интересное заключалось в том, что бутылки с этой продукцией, как и многое другое в городе, тоже имели непосредственную связь с музыкальной школой. В данном конкретном случае связь эту осуществлял главный технолог завода Семен Исаакович Левин. Он был нашим соседом, и я хорошо помню его сутулую фигуру и гриву разлетавшихся в разные стороны седых волос. Мой папа утверждал, что сосед наш как две капли воды походил на знаменитого ученого Альберта Эйнштейна и что, если бы Семена Исааковича учили, как Эйнштейна, играть на скрипке, он, может быть, тоже придумал какую-нибудь занятную теорию.

Но Семен Исаакович выбрал собственный путь. Он учился в музыкальной школе по классу фортепьяно и при этом даже на фоне бобруйских вундеркиндов выделялся своими несомненными способностями. Правда, к его несчастью, местный НКВД пианистов почему-то не жаловал. Имея возможность выбирать из огромного количества поднадзорных граждан кого-нибудь одного на роль главного троцкиста города, он выбрал отца Семена, и юный музыкант вместо титула талантливого исполнителя в одночасье получил клеймо сына врага народа. Короче, мировой музыкальной общественности так и не удалось усладить слух виртуозной игрой маэстро Левина, зато пивзавод обрел в его лице главного технолога, ставшего на некоторое время предметом гордости истинных ценителей пенистого напитка.

Все в городе знали, что во время долгих часов работы над улучшением качества выпускаемой продукции Семен Исаакович запасался проигрывателем и набором пластинок с фортепьянными произведениями Шопена. Трепет, вызываемый в душе бывшего ученика музыкальной школы прелюдиями любимого композитора, таинственным образом проникал в создаваемую им рецептуру, отчего пресловутое качество поднималось до таких недосягаемых высот, что местные знатоки пришли к единодушному выводу – в пиво, сваренное по рецепту Семена Левина, водку можно было уже не добавлять.

С тех пор пиво «Жигулевское» – так оно именовалось раньше – получило негласное название «Форте-Пьяное», а заведение под вывеской «Пиво-Воды», где эту пенную жидкость качали из бочек прямо в бокалы страждущих, назвали «Левин в разливе», что благодаря некоторому созвучию с главным государственным именем придавало продукции пивзавода дополнительную идеологическую крепость.

Возможно, конечно, что без помощи «форте-пьяного» напитка мелькающие силуэты в окнах школы так бы никогда и не появились, но то, что голоса из этого здания весенними ночами действительно были слышны, за это я могу поручиться, находясь, как любят выражаться нотариусы, в трезвом уме и твердой памяти.

Дело в том, что ночные безобразия, так пугающие жителей города, напрямую соприкоснулись с моей личной историей. И хоть история эта была с определенным привкусом горечи, зато она имела подлинный мистический окрас, что так характерно, когда речь идет о длинном сером здании таинственной музыкальной школы.

А началось все с одного события, которое произошло в самом начале сентября. Этот день я запомнил, потому что выздоравливал после очередной ангины, и мама решила переместить меня из спальни в небольшой двор, в середине которого красовалась клумба с распустившимися георгинами, наполненными сочным бордовым цветом. Мама поставила раскладушку так, чтобы я мог любоваться этими цветами, и я оказался между почерневшей от времени бревенчатой стеной дома, приобретенного когда-то моим дедом, и старой развесистой яблоней, все еще хранившей на корявом стволе следы нанесенной по весне побелки.

День был теплый и тихий, листья на ветках яблони висели практически неподвижно, и солнечные лучи, пробившиеся сквозь них, желтыми пятнами медленно скользили по моему одеялу, по ступенькам чисто вымытого деревянного крыльца, по клумбе с бордовыми георгинами и по зеленой траве, которая курчавилась по бокам вытоптанной дорожки.

Я задремал и, наверное, даже уснул, но вскоре меня разбудил звук подъехавшей машины. Потом раздались чьи-то отрывистые голоса, потом заскрипела калитка, и во двор вошел отец, а за ним медленно протиснулось нечто странное. Это странное состояло из длинного и тяжелого ящика, замотанного в серую мешковину, и двух мужчин, одетых, несмотря на летнее еще тепло, в изрядно потрепанные телогрейки. На плечи обоих были наброшены широкие ремни, и длинный ящик, слегка покачиваясь, висел на них, ничем не выдавая ни тайную свою суть, ни цель своего перемещения под своды нашего дома.

Разгадка, впрочем, не заставила себя ждать. Когда грузчики удалились, а с ними исчез и стойкий запах перегара, который, как облако, окутывал их небритые физиономии, мне наконец позволили покинуть раскладушку и войти внутрь. То, что я увидел, стало для меня настоящим сюрпризом. В простенке между двумя окнами, сразу за обеденным столом, покрытым, как всегда, белоснежной льняной скатертью, рядом с тумбочкой, на которой размещался трофейный радиоприемник, возвышалось черное лакированное чудо. В центре этого чуда красовался небольшой барельеф какого-то господина в парике, и это было для меня так же неожиданно, как три желтые педали внизу и два медных подсвечника по краям. А когда папа повернул ключ в маленьком замке и откинул крышку, прикрывавшую клавиши, на ее внутренней стороне обнаружились, отсвечивая потускневшим золотом, буквы, составлявшие непонятное иностранное слово.

– «Бюхнер», – прочитала мама и добавила: – Это же здорово.

А папа вставил две белые свечки в медные подсвечники, поджег фитильки, достал из пачки «Беломора» папиросу, прикурил от ближайшего к нему огонька и сказал:

– Ну вот, теперь я спокоен.

Разговоры о том, что до войны отец посещал музыкальную школу и даже, как уверяли преподаватели, подавал большие надежды, шли в нашем доме постоянно. Но случилось так, что при форсировании какой-то реки со странным польским названием он получил тяжелую контузию и, как следствие этого, постоянный шум в голове. Справляться с ним он в конце концов научился и лишь досадовал на то, что зловредный шум не позволял ему улавливать тончайшие нюансы любимой музыки. После войны отец начал мечтать только об одном – подрастающий сын подхватит скрипичный ключ, выпавший из его рук, и сумеет стать достойным продолжателем музыкальной династии, которую заложил
Страница 4 из 8

еще его дед. Фотография деда во фраке и за роялем, на фоне портрета Николая II, тайком хранилась в нашей семье как одна из самых ценных реликвий.

В общем, с раннего детства я настолько был готов к выполнению возложенной на меня почетной миссии, что, когда на нашем трофейном приемнике отец находил трансляцию какого-нибудь концерта, я брал палочку от подаренного мне барабана, становился посреди комнаты и начинал дирижировать невидимыми музыкантами так, как делал это капельмейстер на открытой веранде в центральном парке, когда там играл оркестр городской пожарной части.

В этот же день, когда грузчики принесли пианино, произошло еще одно событие. Мы готовились ко сну – мама стелила постели, я, с трудом дотягиваясь до умывальника, полоскал горло и чистил зубы, а папа крутил ручку настройки приемника, пытаясь поймать какой-то ускользающий от него радиоспектакль. И вдруг со стороны сеней мы услышали звуки, похожие на детский плач. Мама приоткрыла дверь, чтобы выглянуть наружу, и в образовавшийся проем тотчас же проскочила рыжая с белыми подпалинами кошка. Она стремглав пробежала вдоль комнаты, вскочила на приемник, с него ловко перебралась на самый верх пианино, бесцеремонно уселась там и начала вылизывать передние лапы.

Сказать, что после этого возникла требуемая по драматургии немая сцена, было бы, наверное, не совсем точно. Мама машинально продолжала выглядывать за дверь, словно там могли находиться еще несколько таких же наглых существ, я уронил в раковину коробку с зубным порошком, а папа от неожиданности вместо ручки настройки крутанул ручку громкости, и это в конце концов вернуло нас к реальности.

Все трое мы медленно подошли к инструменту и практически одновременно сказали: «Брысь!»

Кошка и ухом не повела. Она сменила позу, уютно улеглась, свернувшись калачиком, зевнула и только после этого посмотрела в нашу сторону. И тут мы увидели, что смотрит она одним левым глазом, потому что второй был наглухо затянут желтым бельмом.

– Бедняжка, – сказала мама.

А папа подумал и добавил:

– Странная душа у этого инструмента.

Я тогда так и не понял, что он имел в виду.

С этого дня мы стали жить вчетвером. Слепая Мария – не помню уже, кто из нас дал ей это прозвище, – быстро освоилась, но пианино покидала только тогда, когда мама выставляла на кухне блюдце с едой или когда появлялась необходимость посетить лоток с песком, стоящий в сенях.

К нашей одноглазой соседке, как и к самому инструменту, мы быстро привыкли. До моего предполагаемого поступления в музыкальную школу надо было ждать еще целый год, и трофейное пианино, несмотря на тесноту небольшой комнаты, превратилось просто в громоздкое дополнение к интерьеру. На это дополнение ставили цветы в высокой стеклянной вазе и складывали стопки книг, оставляя место, где любила лежать кошка. Правда, стоило открыть крышку инструмента, как Слепая Мария тотчас же спрыгивала на клавиши и начинала в бешеном ритме перебирать их всеми четырьмя лапами. При этом она так вдохновенно орала, что если бы кто-нибудь догадался обозначить нотами издаваемые ею звуки, то вполне могла бы получиться торжественная оратория в честь, допустим, дня весеннего равноденствия, когда коты со всех окрестных помоек собирались у нас под окнами, чтобы объясниться в любви такой интеллигентной и такой высокохудожественной подруге.

Собственно, на этом благостная часть моей музыкальной истории, полная волнительных, но радостных ожиданий, закончилась. Но закончилась совсем не так, как об этом мечталось.

Выяснилось, причем неожиданно, что музыкальный слух, которым обязан был обладать любой человек, родившийся в городе Бобруйске, обошел меня стороной. И не просто обошел, а сделал при этом такой извилистый крюк, что, когда на выпускном детсадовском утреннике я попытался встроиться в хоровое исполнение государственного гимна, родители, пришедшие полюбоваться своими чадами, горестно закачали головами и изо всех сил старались не смотреть в сторону моей мамы, от души сочувствуя постигшему ее несчастью.

Мечта о том, что купленное год назад трофейное пианино станет стартовой площадкой, которая выведет меня на орбиту мировой славы, в один миг рухнула окончательно и бесповоротно. Я оказался недостоин надежд, которые на меня возлагали, мне даже стало казаться, что отец начал смотреть на меня как-то не так, что, когда он поворачивался в мою сторону, его глаза за очками становились какими-то пустыми.

Из-за постигшего меня фиаско я стал плохо спать по ночам и частенько зарывался с головой в одеяло, чтобы никто не слышал, как я всхлипывал от душившей меня обиды. В эти непростые минуты одна лишь Слепая Мария пыталась оказать мне свою поддержку, она мягко прыгала на кровать, ложилась рядом и тихонько подвывала вместе со мной.

Я уже не помню точно, кому первому пришла в голову мысль передать ставший ненужным инструмент с барельефом, тремя педалями и двумя подсвечниками в дар музыкальной школе, но однажды хмурым зимним днем в дверь постучали два уже знакомых мне грузчика, одетых все в те же поношенные телогрейки и с тем же стойким запахом перегара, витавшим вокруг их небритых физиономий. Они пришли, чтобы в некотором роде повернуть вспять историю нашего дома и возвратить ее к тому самому моменту, когда в простенке между двумя окнами располагалась одна только тумбочка с трофейным радиоприемником.

Я нисколько не жалел о расставании с инструментом, выглядевшим теперь как лакированное надгробие, высившееся на развалинах моей мечты. А вот исчезновение вместе с ним Слепой Марии стало для меня настоящим ударом. Да и не только для меня. Мама еще долгое время не убирала место, где стояла ее миска, и все прислушивалась, не раздадутся ли за дверью звуки, похожие на детский плач. Хотя чего уж там – и я, и папа, и мама прекрасно знали, где находится сейчас это странное создание с рыжей шерстью, белыми подпалинами по бокам и бельмом на левом глазу. Знали об этом и коты со всех соседних дворов, которые темными весенними ночами собирались под стенами музыкальной школы и исполняли страстные песни в честь своей подруги, владеющей филигранной техникой игры на черных и белых клавишах.

Вот и вся разгадка ночных ужасов, окружавших, по легенде, серое здание на улице имени Карла Маркса.

А что касается мелькавших в окнах силуэтов с их старинными кафтанами и париками… Жаль, я тогда еще ничего не знал про теорию реинкарнации, иначе запросто можно было предположить, что это душа Генделя, а может быть, даже и Баха каким-то образом переселилась в Слепую Марию и терзает по ночам музыкальные инструменты. Впрочем, единственным аргументом в пользу такого предположения было бы то, что оба композитора под конец жизни потеряли зрение и могли извлекать звуки исключительно на ощупь.

И все-таки наиболее правдоподобной выглядит версия по поводу крепости соответствующего продукта пивзавода имени XX партсъезда, то есть того пенного напитка, который в больших количествах потребляли жильцы дома, стоящего напротив музыкальной школы, а если честно, то и не только этого дома. Дело в том, что, после
Страница 5 из 8

того как комиссия, пришедшая на пивзавод, выявила злостное нарушение государственных стандартов и Семена Исааковича посадили на довольно внушительный срок, странные тени в камзолах и париках исчезли, без следа растворившись в окружающем пространстве. Хотя некоторые особо внимательные бобруйчане утверждали, что иногда видели, как они мелькали на задворках пивного заведения, носившего, несмотря на все перипетии, прежнее название «Левин в разливе».

Вот, пожалуй, и вся история про музыкальную школу. Я, наверное, не стал бы ее рассказывать, если бы однажды, спустя много лет не приехал в свой родной город и почему-то не решил навестить это место, которое одновременно притягивало и отталкивало меня всей своей загадочной сущностью. Лучше, наверное, я бы этого не делал.

Улица по-прежнему носила имя Карла Маркса, из окон по-прежнему раздавались звуки музыкальных инструментов, но само здание выглядело как-то по-другому. Оно было отштукатуренным, свежевыкрашенным, крыльцо обложили плиткой, дверь поменяли, ручка ее была прикреплена строго вертикально. Я испытал такое же чувство, как во время просмотра старых черно-белых фильмов, которые зачем-то решили сделать цветными. Все вроде стало краше и приятней для глаза, только вот таинственное притяжение, существовавшее внутри старой кинопленки, куда-то исчезло.

Моя музыкальная школа тоже осталась в том черно-белом прошлом и навсегда превратилась в иллюзию. А иллюзии, как сказал один умный человек, не терпят, когда в них всматриваются слишком пристально, потому что тогда они исчезают и вернуть их назад, как правило, уже не удается.

Засекреченные новости

Из Москвы в Бобруйск тетя Софа приезжала раз в год всегда в одно и то же время – в первых числах августа. Как только приходила заветная телеграмма с указанием номера поезда, вагона и на всякий случай – места, где располагалась она и два ее необъятных чемодана, в Бобруйске начиналось что-то невообразимое. Из дома в дом передавалось заветное – «едет»! И это «едет» было как сигнал горниста ко всеобщей мобилизации для всех тех, кто знал и любил тетю Софу.

Дома?, в которых она могла появиться, подвергались тщательной уборке. Красили заборы, выбивали ковры, стирали и перестирывали скатерти. А полы! О, полы – это была особая песня! Полы мыли специальной водой, в которой растворяли кусочки земляничного мыла – все знали, что тете Софе очень нравился этот запах.

И конечно, продукты. Счастливчики, которые получали право устраивать в ее честь званые обеды, в панике носились по колхозному рынку, требуя у продавцов раскрыть всю подноготную того, что они желали приобрести. Испуганные продавцы, завидев их, пытались скрыться, убегали в соседние павильоны или прятались за газетные киоски, но их настигали, отрезали пути к отступлению и выясняли наконец, как звали корову, из молока которой готовился любимый тетей Софой клинковый сыр.

Вообще-то перечень продуктов, входящий в ее, выражаясь по-современному, шорт-лист, знали наизусть и иногда даже хвастались этим знанием друг перед другом. Творог должен был стелиться пластами, сметана – ласкать язык, яблоки – хрустеть на зубах, груши – радовать бархатистой мягкостью, черешня отливать глубоким темным цветом, название которому в Бобруйске, как ни бились, придумать так и не смогли.

А мясо! Если бы доблестные сотрудники центрального отделения милиции вели в эти дни статистику хищений социалистической собственности и, скажем, строили на основании полученных данных соответствующий график, то к моменту приезда тети Софы график выгибался бы как горб у верблюда, достигшего высшей стадии своей зрелости. А если бы они полюбопытствовали, около какого места мог находиться этот гипотетический верблюд, то выяснилось бы, что привязан он аккурат у проходной бобруйского мясокомбината. Но доблестные сотрудники центрального отделения сохраняли завидное хладнокровие и правильно делали. Для местных Шерлоков Холмсов все равно осталось бы неразрешимой загадкой, как мимо опытных вахтеров можно было пронести объемистые пласты нежнейших, без единой прожилки, вырезок, а также свежие и еще теплые телячьи языки. Дефицитный продукт словно растворялся в воздухе, исчезал из всех конторских и бухгалтерских книг, чтобы потом неведомым образом материализоваться среди горячего пара и дразнящих запахов какой-нибудь кухни. И все в честь тети Софы! В честь ее приезда! И во славу ее!

Словом, практически весь Бобруйск был задействован в подготовке торжественного приема.

И наконец этот день наступал. Не было тогда, увы, красной дорожки, которую можно было бы расстелить от дверей вокзала до ступенек вагона, указанного в телеграмме. Не было и оркестра, который играл бы торжественное «Семь сорок». В смете железнодорожной станции «Бобруйск» статья расходов ни на красную дорожку, ни на оркестр не предусматривалась. Да это было и не важно. Какая дорожка, если толпа встречающих готова была на руках вынести тетю Софу из вагона, доставить ее в здание вокзала и устроить небольшой митинг в той его части, где около развесистого фикуса стояла гипсовая скамейка, на которой гипсовый Ленин, закинув ногу на ногу, внимательно слушал то, что внушал, наклонившись к нему, гипсовый Сталин. Бобруйчане очень любили эту скульптурную группу. Им казалось, что товарищ Сталин выговаривает вождю мирового пролетариата за то, что он так и не удосужился посетить их замечательный город, начальство которого ради такого случая с радостью изолировало бы всех гражданок по фамилии Каплан, среди которых шесть человек носили подозрительное имя Фанни.

В отличие от вождя мирового пролетариата, тетя Софа ни на какие дополнительные меры, обеспечивающие ее пребывание в городе, не претендовала. Ей не нужна была ни красная дорожка, ни оркестр, ни даже толпа встречающих, которая пыталась бы с тетей Софой на вытянутых руках протиснуться в довольно узкую дверь вокзала. Существовало только одно условие – во время дружественного визита родственники и знакомые должны были организовать транспорт, на котором тетя Софа перемещалась бы по своим многочисленным маршрутам. Родственники и знакомые в таком незначительном капризе отказать, естественно, не могли, и в день ее приезда спецтранспорт для тети Софы торжественно подавался к ступенькам вокзального строения.

Роль спецтранспорта для тети Софы выполняла «Победа» модного тогда цвета детской непосредственности, чисто вымытая и натертая специальным воском до слепящего блеска. Машина принадлежала продавцу пива в буфете кинотеатра «Пролетарий», известному в городе по прозвищу Гриша Врубель. Так его звали не из-за любви к живописи и даже не из-за возможного (а почему бы и нет?) родства с известным художником. Хотя есть подозрение, что Гриша вообще не знал о таком мастере изобразительного искусства. Просто на любую просьбу, даже самую невинную, он обычно отвечал: «Это обойдется тебе в рубель».

Итак, Гриша Врубель важно прохаживался около машины в чистой рубашке и почему-то в большой кавказской кепке, которую носил обычно на главные государственные праздники.
Страница 6 из 8

Всем своим видом он показывал, что любой вопрос, обращенный к нему, обойдется сегодня рубля в три, не меньше. А встречающие тем временем постепенно накапливались на перроне, пытаясь угадать, в каком именно месте остановится заветный вагон.

Когда паровоз показывался на мосту через реку Березину, давал гудок и начинал замедлять ход, в перестуке его колес всем встречающим четко слышалась одна и та же фраза: «К нам е?дет те-тя Со-фа, к нам е?дет те-тя Со-фа». Жаль, никому не приходило в голову повторять это вслух. Представляю, какой мощный хор возник бы на привокзальной платформе, поглотив собой шумы и скрежеты развешанных на столбах репродукторов. И было бы им поделом – они так буднично и уныло объявляли о прибытии и времени стоянки поезда, будто и слыхом не слыхивали, какая долгожданная гостья через несколько мгновений должна ступить на землю застывшего в ожидании ее Бобруйска.

Я сказал – «застывшего», – и это не было преувеличением. Кто-то в небесной канцелярии, курирующий город Бобруйск, внимательно следил за тем, как поезд останавливался, проводницы протирали поручни, два попутчика выносили чемоданы тети Софы и помогали ей спуститься на выщербленный асфальт перрона. И в тот самый момент, когда толпа встречающих готова была броситься к ней с распростертыми объятиями, небесный куратор внезапно нажимал кнопку «пауза», и все сразу останавливались, застыв в самых разнообразных позах. А главное, застывала, раскинув руки навстречу друзьям и родственникам, сама тетя Софа. Застывала, чтобы все успели разглядеть ее новое крепдешиновое платье с короткими рукавами, похожими на крылышки, ее покрытое тонким слоем пудры лицо, на котором выделялись губы, подведенные помадой такого же ярко-красного оттенка, как цветы на платье, ее идеальную прическу, на которой неведомо каким образом держалась кокетливо сдвинутая набок небольшая шляпка, ее крупные янтарные бусы, ее длинные перчатки из гипюра, облегавшие руки вплоть до локтевого сгиба, ее такие же красные, как губы, остроносые туфли-лодочки.

В эти мгновения, когда замирали шестеренки на больших вокзальных часах, повисал неподвижно дым над паровозной трубой, застывала в воздухе птица, едва добравшаяся до середины Березины, в эти мгновения все понимали, что сошла на перрон не просто тетя Софа, вместе с ней на перрон сошла частица Москвы, той самой, где «утро красит нежным светом стены древнего Кремля» и где «московских окон негасимый свет» создает атмосферу праздника, обрамленного державным величием, словом, всего того, что показывали в фильмах, снятых в какой-то другой, неразличимой жителями города Бобруйска галактике.

Насладившись паузой, необходимой для осмысления происходящего, небесный куратор нажимал на кнопку «play», и сразу все опять обретали движение, суетились, бросались к тете Софе, обнимались и целовались, заполняли пространство радостными восклицаниями, а смотрящий с небес на этот копошащийся муравейник начинал постепенно подталкивать его к выходу, потому что весь город, а не один только железнодорожный вокзал ждал дорогую гостью.

Дальше в дело вступал уже Гриша Врубель. Осознавая тяжесть ответственности, лежащей на его плечах, он вклинивался в толпу, расчищал своим мощным торсом проход к машине, силком вырывал чемоданы из рук добровольных помощников, заталкивал один в багажник, другой – на заднее сиденье, усаживал тетю Софу и говорил, обращаясь к присутствующим: «Всем – ша!»

А когда наступала тишина, требовал обратный отсчет.

– Десять, – радостно взрывалась толпа, – девять, восемь, семь…

Гриша Врубель садился за руль, командовал сам себе: «Ключ на старт» – и под дружный вопль «Поехали!» трогался с места, оставляя позади исполнивших свой долг встречающих, на щеках у которых красовались яркие следы от помады тети Софы.

На самом деле все, что происходило на привокзальной площади, было своеобразным алаверды, то есть бобруйским ответом на московский ажиотаж по случаю полета Гагарина, случившегося за четыре месяца до приезда тети Софы. Через долгожданную гостью горожане как бы передавали туда, где «холодок бежит за ворот» и «шум на улицах слышней», частичку и своей причастности к этому грандиозному событию. Дружный «обратный отсчет», «ключ на старт» и «поехали» – пусть в форме некоего, выражаясь по-современному, перформанса, было не чем иным, как демонстрацией того, что мы хоть и в стороне от основной магистрали, но все равно находимся внутри общей кровеносной системы. А тетя Софа была для нас тем связующим звеном, которое на вопрос: «Контакт?» – должна была ответить: «Есть контакт!»

И она отвечала. Контакт нес за собой флер духов «Красная Москва», который оставался в доме даже после того, как его покидала гостья. Он был в щебете подружек, прогуливающихся с ней по центральной Социалистической улице, прозванной бобруйчанами антипатриотичным Бродвеем. Тетя Софа, естественно, шла в центре, и это можно было обнаружить по китайскому зонтику от солнца, который она брала на каждый выход в город. Зонтик был бамбуковый с натянутым на спицы красным шелком, украшенным тонкими фигурками аистов. Тень, которую он отбрасывал на идущих рядом, тоже была красной, и она вполне сочеталась со свежим маникюром на ухоженных руках тети Софы, с губной ее помадой и бархатной шапочкой такого же примерно оттенка. Из-под этой тени иногда вырывался приглушенный смех, иногда презрительное – фр-фр-фр, а иногда таинственное – гур-гур-гур, что указывало не только на цветовую, но и на звуковую составляющую прочно налаженного контакта.

Но была у этого контакта еще и материальная сторона. В одном из объемных чемоданов тети Софы находились так называемые гостинцы, которыми она баловала своих местных почитателей. Всякий раз она привозила нечто необычное, о чем в Бобруйске даже не подозревали, а если и подозревали, то считали подобное уделом небожителей. В этот приезд тетя Софа привезла целый чемодан дефицитных баночек финского сыра Viola, на крышках которых приветливо улыбалась румяная и упитанная блондинка. Слух об этом чудесном продукте сразу облетел город и стал предметом горячего обсуждения. Во?первых, через него бобруйчане приобщались к зримым символам внешнеэкономических связей, во?вторых, это сближало их с сильными мира сего, которые могли ежедневно требовать к столу бутерброды, намазанные толстым слоем финского сельскохозяйственного чуда. В?третьих, не будем забывать и о его эстетической стороне. Круглая крышка с изображением блондинки через несколько дней появилась на стене прилавка в фойе кинотеатра «Пролетарий», за которым торговал пивом Гриша Врубель. И надо сказать, что некоторые любопытствующие заходили сюда не только для того, чтобы перед началом сеанса выпить бокал-другой разбавленного Гришей напитка, но и для того, чтобы одобрительно поцокать языком, глядя на зарубежную красотку.

Впрочем, это была одна, если хотите, явная, прозрачная часть контакта. Существовала и другая, к которой бобруйчане тоже могли считать себя причастными хотя бы потому, что знали о ней и даже были допущены, чтобы лицезреть глухую стену,
Страница 7 из 8

ее огораживающую. За глухой стеной находилась скрытая от любопытных глаз государственная тайна. А часовым у этой стены стояла, естественно, тетя Софа, но не та, которая – маникюр, помада и зонтик, а другая тетя Софа – верная жена своего засекреченного мужа и она же – заботливая мать своего не менее засекреченного сына.

В скрытую составляющую жизни тети Софы бобруйчане верили безоговорочно и даже считали, что ее фамилия Тигерс (по мужу) тоже была внесена в особые секретные списки, потому что с такой фамилией в городе никто и никогда не сталкивался. Тетя Софа объясняла, что фамилию муж получил от своего отца, служившего в Кремле латышским стрелком, а вот почему латышский стрелок назвал своего сына Львом, этого не знала даже она. Бобруйчане, любившие покопаться в генеалогическом древе тети Софы, единодушно решили: Лев Тигерс – в этом было что-то особенное, и искренне сожалели, что своего единственного отпрыска новая семья назвала по-будничному каким-то там Константином, а не, скажем, Гепардом или на худой конец Тиграном. Но как бы там ни было, за спиной тети Софы, как за непроницаемым занавесом, таились тени двух засекреченных мужчин семейства Тигерс, и это обстоятельство придавало ей еще больший вес в глазах общественности нашего города.

Иногда, правда, тетя Софа слегка приоткрывала непроницаемый занавес, вернее, отгибала самый маленький его уголок. Через этот отогнутый уголок можно было увидеть ее квартиру на последнем этаже очень длинного и очень монументального дома. Квартира имела не менее монументальный балкон, выходивший на шумное Ленинградское шоссе. А напротив балкона, буквально через дорогу, располагалось летное поле, откуда взлетали и куда садились правительственные самолеты. Мы понимали, что этот балкон тоже включен в государственную тайну. Не зря же его выделили вместе с квартирой мужу тети Софы, потому что именно он, будучи полковником в ведомстве, которым когда-то руководил враг народа товарищ Берия, отвечал за безопасность перелетов первых лиц государства. Это было все, что полагалось нам знать. Дальше тетя Софа многозначительно умолкала, мол, выводы, дорогие мои сограждане, делайте сами.

И мы делали. Польщенные оказанным доверием, мы мысленно дорисовывали детали этой важной и опасной службы. Мы даже делились друг с другом предположениями о том, как полковник Тигерс проводит свой рабочий день на засекреченном балконе и как он, не отрываясь, наблюдает в бинокль, не крадется ли по летному полю засланный врагами диверсант. Если дело было летом, то на балкон можно было выходить в пижаме, наверняка она имелась у такого высокопоставленного сотрудника органов. Да и туфли можно было не надевать. Сунул ноги в тапочки, взял бинокль в руки – и на работу. Летом это было, наверное, даже приятно. Ворковали рядом вездесущие голуби, солнце грело, машины внизу шуршали по асфальту, а самолеты беспечно взлетали, потому что верили – муж тети Софы обеспечивал им абсолютную безопасность.

Конечно, если требовал устав, то вместо пижамной куртки можно было надеть гимнастерку, а вот менять пижамные штаны на галифе было совершенно ни к чему: кто снизу мог разглядеть, в чем находится на балконе последнего этажа полковник Тигерс? Весной или осенью – другое дело. Тут уже нужны были и китель, и брюки, и фуражка с лакированным козырьком, а может быть, даже и шинель или плащ-палатка. Да и зимой в тапочках на босу ногу уже не постоишь, так что приходилось, наверное, влезать в сапоги, руки прятать в теплые кожаные перчатки, а на голову надевать серую каракулевую папаху. Но главное было не в этом, главное – не пропустить врага, крадущегося по летному полю. И судя по тому, что никаких сообщений о диверсиях на воздушном транспорте для руководящих лиц не поступало, полковник Тигерс с возложенными на него обязанностями справлялся на «отлично».

Какова была роль во всем этом тети Софы, можно было только догадываться. Наверняка человеку на такой серьезной работе требовалось трехразовое питание, смена белья, выстиранная и выглаженная пижама и начищенные до блеска сапоги. А ночной сон полковника? Нужно же было еще не забывать и об этом. Не говоря уже про заботу о сыне, который работал в настолько закрытом ящике, что любому завалящему шпиону было понятно – речь может идти исключительно о секретных космических разработках.

В общем, с приездом тети Софы бобруйчане начинали ощущать всю полноту жизни Страны Советов – от дефицитного сыра до покорения вселенной, то есть от отсутствующих продуктов до присутствующего Гагарина.

Вот, собственно, с Гагарина и началась дальнейшая история, связанная с пребыванием тети Софы в нашем городе. Вернее, не с самого Гагарина, а с того человека, который должен был стать следующим в космической гонке.

Сказать, что бобруйчане заболели темой космоса, – значит ничего не сказать. Можно было подумать, что других более важных дел у них не было. А с другой стороны, может, действительно не было. Жизнь шла по накатанной колее, а тут – здрасте вам – человек в космосе. Если в Одессе про космос сочиняли анекдоты, то в Бобруйске рассказывали абсолютно правдивые истории. Например, история о том, как горздрав на своем заседании постановил, что отныне такие болезни, как лунатизм и метеоризм, можно считать связанными исключительно с космосом. Или о том, как Изя Кацман, который работал продавцом в отделе бытовой химии, явился в ЗАГС с требованием поменять его фамилию на более современную – Кацманавт. Или абсолютно правдивая история о том, как одна ученица десятого класса перепутала тему сочинения и вместо предложенной – «Почему я хочу стать космонавтом?» написала – «Почему я хочу спать с космонавтом?», что среди целомудренных бобруйчан вызвало настоящий шок. Педагогическому коллективу школы пришлось срочно принять все возможные воспитательные меры, после чего эта ученица не могла спать теперь уже не только с космонавтом, но перестала спать вообще.

Словом, темой космоса упивались, острили, заключали пари, кто полетит следующим – еврей или армянин, а потом появился Яша и поставил в космической эпопее Бобруйска большую и жирную точку.

Яша среди горожан был личностью знаменитой и носил почетную по тем временам кличку – Има Су?мак. Здесь, я думаю, надо кое-что пояснить. В годы, предшествующие полету Гагарина, большой ажиотаж среди меломанов СССР вызвала перуанская певица Има Су?мак. Она владела диапазоном в 5 октав, могла петь одновременно на два голоса и была любимицей тогдашнего начальника страны Никиты Хрущева. Он платил ей огромные гонорары, а она услаждала его слух разнообразными звуками сельвы, куда он, очевидно, не раз мечтал сбежать от тяжкого бремени навьюченных на себя властных полномочий. Но сбежать ему так и не удалось, да и с Имой Су?мак что-то пошло не так. Говорят, что у себя в гостинице она наткнулась на выводок тараканов, устроила дикий скандал и спешно уехала в свои Америки. Впрочем, злые языки утверждали, что это были не тараканы, а совершенно безобидные электронные жучки, которые она обнаружила в телефоне и настольной лампе. Но суть
Страница 8 из 8

не в этом. Меломаны лишились возможности дивиться пяти перуанским октавам, и слава ее постепенно сошла на нет. Сошла везде, кроме Бобруйска. Именно в нашем городе нашелся достойный продолжатель ее нелегкого дела. Не знаю точно, каким диапазоном обладал Яша, но то, что он мог весьма достоверно подражать, скажем, писклявым фразам Рины Зеленой, а затем без каких-либо затруднений имитировать государственный голос Левитана, об этом в городе знали все и даже гордились таким талантливым земляком.

В Бобруйске Яша работал на самом острие технического прогресса. Этим острием было полуподвальное помещение в магазине радиоаппаратуры на бывшей Инвалидной улице. Над входом в помещение висела вывеска, извещающая о том, что за толстой металлической дверью находится «Студия звукозаписи», а если посетитель по выщербленным ступеням полутемной лестницы проникал внутрь, то там его ждал аппарат фирмы «Телефункен», на который Яша клал гибкий диск, и в унисон тому, что посетитель говорил в микрофон, специальная иголка бороздила на пластинке звуковую дорожку.

В городе студию звукозаписи знающие люди называли «Скелет моей бабушки». Это название было конспиративным, передавалось из уст в уста исключительно шепотом, потому что имело отношение к нелегальному бизнесу. Впрочем, в Бобруйске, если дело касалось чего-то скрытного и нелегального, об этом, естественно, знали все. То есть каждый житель нашего города знал, что Яше можно было принести рентгеновские снимки любых поврежденных частей тела, он вырезал из них нужного размера круг, сигаретой прожигал в центре небольшое отверстие, ставил на все тот же «Телефункен» и записывал для заказчика рок-н?ролл и прочие американские буги-вуги, за оригиналами которых раз в полгода ездил на черный рынок в Одессу. Эти рентгеновские диски, выходившие под рубрикой «музыка на костях», Яша хранил стопками в старом круглом умывальнике, приделанном к кирпичной стене своего полуподвала, а рядом держал ведро с водой на случай, если местная милиция решит нагрянуть с обыском. Наполнить умывальник было делом одной минуты, а дальше сиди себе и изображай самого честного гражданина города Бобруйска.

Другое дело – его непосредственная работа по изготовлению звуковых писем. Высо?ты мастерства, которые он достигал в своем узком и тесном полуподвале, заставляли бобруйчан смотреть на него не сверху вниз, как обычно, а совсем наоборот – снизу вверх, что в силу врожденной фанаберии было весьма затруднительно. Тем более что Яша был еще сравнительно молодым, щуплым, носил фланелевые рубашки с мятыми воротниками, спортивную шапочку с помпоном и вышедшие из моды широченные брюки, прозванные в народе парашютами. И все же, как по-другому прикажете смотреть на человека, который мог говорить не только голосом председателя местного райисполкома, но и голосами куда более высокопоставленных товарищей как республиканского, так и всесоюзного масштаба.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/boris-shapiro-tulin/istoriya-odnoy-bolshoy-lubvi-ili-bobruysk-forever/?lfrom=931425718) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Adblock
detector