Режим чтения
Скачать книгу

Поездка в ни-куда читать онлайн - Иван Плахов

Поездка в ни-куда

Иван Степанович Плахов

Любое путешествие имеет цель, достигнув которую, оно считается состоявшимся, а если у путешествия нет цели, то это скорее способ убить время или попытка наполнить хоть каким-то осмысленным содержанием пустоту своего ежедневного существования. Данное повествование скорее о втором, чем о первом. Написанная как хроника недельной поездки за рубеж в новогодние каникулы, это история проникновения во внутренний мир шести людей, волею случая оказавшихся вместе.

Поездка в ни-куда

Trip to no-where

Иван Плахов

Посвящается памяти В. В. Тюрина и В. Н. Смурова,

которые много значили в моей жизни

© Иван Плахов, 2016

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

День первый

Серый узкий перрон под серым небом. Слева серая линия грязных вагонов, перед ними злые проводники в темно-серых шинелях по-собачьи преданно сторожат открытые двери, справа сварной из сплетенных прутьев серый забор, отделяющий перрон от остальной территории вокзала. Вдоль забора тянутся кучки граждан и гражданок, матери с тюками и орущими детьми, чемоданы и сумки. Предотъездная суета. Напротив пятого вагона, почти в конце перрона, стоят четверо, двое мужчин, девочка и женщина, в ожидании недостающей пары попутчиков. Один из мужчин – высокий, статный, плешивый, излишне суетливый, с манерами вельможи – все время порывается заговорить со своим попутчиком, плотным, взъерошенным, с коротко стриженной седой бородой, но тот будто уклоняется от его фраз, каждый раз отворачиваясь.

– Кирилл Александрович, ну что же вы, – обиженно тянет плешивый, почти хватая собеседника за рукав, – не выспались, что ли? Ну, поговорите со мной, иначе мне скучно. Нам уже садиться нужно, а их все нет и нет.

– Вон он, – по-прежнему стараясь не смотреть в лицо плешивому и отворачиваясь, роняет попутчик и кивает в сторону вокзала. Оттуда на них сквозь толпу надвигается высокий длинноногий человек неопределенного возраста со злыми медвежьими глазками за тонированными линзами очков. Он одет в серо-синюю спортивного кроя куртку и катит за собой багаж – тяжелую сумку на колесиках с длинной выдвижной ручкой.

– Я не опоздал? – спрашивает длинноногий, останавливается рядом с взъерошенным крепышом, пожимает ему руку и продолжает: – А где Светлана? Что, ее еще нет? Надо позвонить. Мы не опаздываем? Посадки нет?

– Иван Степанович, ну наконец-то вы прибыли. А то я уже собирался вам звонить. Ведь так можно было и без вас уехать, – суетится плешивый, обрадовавшийся новому собеседнику. – Нам уже пора садиться. Пора садиться. Времени осталось мало. Звоните Светлане, звоните. Билеты у меня, я их вам сейчас выдам. Ну давайте же, поторопимся.

Длинноногий достает из левого кармана джинсов мобильный и, набрав номер, ждет.

– Алло, Свет, ты где? А, и скоро? Уже идешь внутри вокзала. Наш перрон крайний справа, надо идти до самого конца. Номер поезда 72. Уже увидела? Молодец. Так мы ждем.

Он убирает телефон обратно в карман, не торопясь, принимает из рук плешивого два билета – для себя и своей спутницы – и, даже не взглянув на них, обращается к крепышу и его даме – слегка облезлой блондинке в короткой норковой шубе:

– Кстати, с Новым годом! Как встретили?

– И тебя, Иван Степанович-ч-ч-ч, с Новым годом, – неторопливо тянет крепыш, исподлобья глядя на него немного мутными свиньеватыми глазками, – всех тебе радостей, многих лет жизни. Премного благодарны, что ты вспомнил о нас, грешных, и почтил нас своим вниманием-м-м-м-м.

Демонстративно, не замечая злой иронии в словах крепыша, длинноногий поворачивается к нему спиной и идет к вокзалу, навстречу своей Свете. Увидав ее издали, начинает махать рукой с билетами. Когда она приближается, обнимает ее, целует, забирает багаж – такую же сумку, как и у него, только другого цвета – и, слегка приобняв ее, движется обратно к оставленным попутчикам. Плешивый радостно всплескивает руками.

– Ну что, все в сборе, можно садиться в вагон. Паспорта у всех с собой? Иначе не пустят. У них здесь строго, все-таки за границу едем. Помните об этом. Женя, не спи, бери вещи и за мной.

Он первым со своей дочерью – большеротой и плоскорылой, с заспанными глазами – подходит к проводнику и торопливо сует ему билеты и паспорта. Проводник, худой и пьяный, совсем не похожий на человека, скорее смахивающий на маклера из преисподней, поочередно обнюхивает всех отъезжающих и пропускает внутрь. Плацкартный вагон, сильно потрепанный, производит впечатление чего-то раритетного (на таких ездили все жители канувшего в лету союза республик свободных) и вызывает неподдельное удивление и ностальгические воспоминания из детства.

– Я думал, что таких вагонов уже не осталось, – зло отмечает длинноногий, бредя с вещами по узкому коридору вслед за плешивым. Тот энергично двигается и все время восклицает: «Нормально, а мне здесь нравится».

– Мы же за границу едем. Вагон – лицо нашей Родины. Я на таких еще к бабушке в Брянск ездил, когда ребенком был.

Вслед за ними бредут все остальные: Света, девушка неопределенного возраста, крепыш и его жена. На их лицах читаются недоумение и еле скрываемая брезгливость.

Заняв купе и две полки напротив через проход, попутчики сидят и ждут, когда поезд тронется и начнется их путешествие.

– Ну, что скажете, Иван Степанович? – выжидающе спрашивает крепыш и заговорщицки подмигивает. – Как обстановочка? Как места?

– Да нормально, Кирилл, не парься. Это ведь только начало. Будь ближе к народу, – отвечает длинноногий.

Плешивый суетится, деланно вздыхает, театрально возводя очи кверху, и клянется, что это лучшее, что можно было достать на новогодние праздники, так как купейных билетов не было. Плешивому никто не верит, включая и его самого, а его обильное слововыделение начинает раздражать. Незаметно поезд трогается, стук колес все громче и громче. Наконец появляется проводник и, забирая паспорта и билеты, называет по имени каждого из присутствующих.

Плешивый оказывается Скороходовым Валерием Евгеньевичем, с ним дочь Скороходова Евгения Валерьевна. Длинноногий – это Гроссман Иван Степанович, с ним едет Столичная Светлана Юрьевна. Лохматый крепыш именуется Огородовым Кириллом Александровичем, не первой свежести блондинка, его жена – Огородова Маргарита Викторовна. Итак, все разместились согласно купленным билетам. Разношерстная компания путешествует в таком составе впервые.

Организатор поездки Скороходов и вправду немного вельможа, только не настоящий, а скорее номинальный: он начальник отдела внешних сношений Союза станкостроителей, в одном лице руководитель и секретарь, вынужденный все делать сам. Организует туры за рубеж для членов Союза и их семей. Это вошло у него в привычку настолько, что он готов везти куда угодно и кого угодно, только бы не сидеть на одном месте. Живет тем, что с этих туров подворовывает. Огородов и Гроссман – его нынешние клиенты.

Огородов – профессор, но какой-то не настоящий, а скорее назначенный: умом и красноречием не блещет, научных работ не имеет, после института остался преподавать ассистентом, да так и высидел свою должность, пока
Страница 2 из 17

образование по всей стране хирело. Живет тем, что обставляет интерьеры новых буржуа мебелью, а заодно подворовывает.

Гроссман – графоман-любитель, с детства мечтал стать кем-то значительным, но так и не вышло. Полное непостоянство, и очень злое: у него вертлявый ум и острый язык, которым он может ловко высмеять непонравившегося человека. Чем живет, одному богу известно, но наверняка подворовывает.

Женщины под стать своим мужчинам. Они с ними лишь потому, что не смогли найти никого получше, хотя боятся в этом признаться самим себе.

От этой поездки все ожидают чего-то хорошего: каждый думает о маленьком чуде, которое бы изменило его жизнь к лучшему. Скороходов ждет, что установит доверительные отношения с новыми клиентами и сумеет уговорить их дать ему денег на новое «грандиозное» начинание. Женя хочет мир посмотреть. Гроссман рассчитывает написать в поездке книгу, основную фабулу которой он придумал накануне. Огородов хочет посмотреть, как живут «проклятые» скандинавы, а заодно развлечься. Столичная надеется, что их отношения с Гроссманом станут яснее, чем туманные намеки на платоническую влюбленность. Огородова боится отпускать мужа одного, искренне считая его своей собственностью.

Итак, они все-таки едут. Каждый на своем месте. Скороходов предлагает:

– А не выпить ли нам, дорогие товарищи? Как-никак, а мы все-таки начинаем грандиозное турне по Скандинавии. Если бы не я, то вы бы так и сидели дома, уставившись в телевизор. А так мы в дороге. Что скажете, Иван Степанович?

– Я за, – коротко соглашается Гроссман. – А ты, Кирилл?

– Я тоже за. – Огородов испуганно моргает и ежится, будто замерз. Женщины напряжены: не одобряют желания своих спутников выпить.

– У вас что? – суетливо интересуется Скороходов, одновременно проделывая множество манипуляций: распаковывает сумку, переобувается, застилает верхнюю полку для дочери, выкладывает скудную закуску на приставной столик в купе – и все как бы между прочим, почти играючи. Очевидно, что это для него дело привычное.

– У меня коньяк, семилетний, – говорит Огородов.

– У меня тоже, только французский, – отвечает Гроссман и тут же достает бутылку темного стекла с золотыми буквами и ставит на столик, добавляя к ней стопку одноразовых пластиковых стаканчиков. Это производит почти магическое воздействие на Скороходова: слов и телодвижений становится больше чуть ли не вдвое; его почти не видно, но очень хорошо слышно. Женщины по-прежнему в полном ступоре от происходящего.

Разлит коньяк. Скороходов говорит и говорит. Все выпивают по первой. Скороходов снова увеличивает вдвое количество слововыделений. Его эйфория достигает какого-то фантасмагорического уровня. Выпивают второй и третий раз. Говорят и говорят. О чем? Неважно. В основном слушают.

Скороходов знает решительно все. Как только Гроссман и Огородов односложно роняют какое-либо замечание о жизни, так тут же он сыплет фактами из своей биографии, подтверждающими или опровергающими изреченное. Постепенно, по мере выпивания, вокруг не остается ничего, кроме слов, журчащих со всех сторон. Гроссман тяжелеет, сознание его меркнет, и он в пьяном оцепенении начинает сочинять первую главу нового романа.

«Таинство написания книги схоже с таинством рождения человека. Ведь вначале нами движет лишь простое желание получить удовольствие, простое физиологическое удовольствие. Да-да, ведь заниматься любовью, когда это у тебя получается с человеком, который тебе плотски нравится, ведь это просто здорово. Но и писать книгу – вначале тоже получение удовольствия: игра со словами и смыслами, с бездной сюжетов, концы которых ты еще не знаешь, – удовольствие от занятия любовью с собственным разумом. А затем, черт побери, наступают последствия этой любви: появляется плод этой любви, и ты обязан заботиться о нем, это твоя главная обязанность, – и это оказывается таким ужасным обременением, что уж и не в радость, а в тягость. И ничего не хочется, а остается лишь желание бежать от этой ответственности и мороки куда угодно, только бы по-прежнему ничего не делать и ни от чего или кого не зависеть. Н-да, вот так выпьешь, и столько сюжетов в голове начинает бродить. А когда надо их записать, то такая тоска охватывает: что придется ловить их в силки слов и помещать на бумагу, – и уже ничего не хочется. Да ну и правда, пошли вы к черту. Я пьян. Нет, не пьян, скорее слегка нетрезв. Пожалуй, так лучше. Вокруг меня вертятся чужие слова и люди. Вот сидит Огородов. Сделать его частью сюжета моего повествования? Ну уж нет, он мне неинтересен. В нем нет остроты, он так же пресен, как еврейская маца. Зачем-то все время хмурится и поднимает правую бровь. Наверное, думает, что так покажется умным? И не понимает, как это глупо выглядит со стороны. Да и я, наверное, со стороны выгляжу полным дураком: пьяненький, делаю вид, что меня заботит разговор… О чем они вообще могут говорить между собой, Скороходов и Огородов, ведь у них же вообще нет точек соприкосновения интересов? Хотя вру, есть: это деньги. И тот и другой их очень любят».

Гроссман на короткое мгновение очнулся, прислушался к разговору и ужаснулся услышанному.

«О господи! Третий закон термодинамики обсуждают. Тепловую смерть Вселенной, демона Максвелла. Еще чуть-чуть, и Скороходов перейдет к объяснению устройства атомного реактора. Бедный Огородов, у него, наверное, мозг плавится от обилия информации. Итак, черт с ними, вернемся к нашим баранам. О чем я там начинал думать… О романе? Почему бы и нет, ведь синопсис я написал. Главное действующее лицо – Ганс Мюллер, роттенфюрер из фюрерюгенда: скоро, когда сдаст экзамены на расовую зрелость, станет кандидатом в штурмовики с испытательным сроком два года… образцовый результат реализации плана «Драконья кровь». Предположим, что на всех вновь занятых землях восточнее Одера немцев начали массово разводить в родильных фабриках. Сперму и яйцеклетки брали у чистокровных арийцев, прошедших тщательный отбор в Берлинском институте антропологии и евгеники имени Кайзера Вильгельма. А в качестве суррогатных матерей – инкубаторов использовали женщин покоренных народностей. Вот это наш персонаж, достойный описания. Весь такой правильный, убежденный в своей исключительной правоте, в отличной физической форме, сам себе нравится: гибкий как кожа и твердый как крупповская сталь. Белокурая бестия, а не человек. И он – главный противник мирового зла?

Тьфу, какая гадость! Нет, Гроссман, ну какой ты к чертовой матери писатель? Так, пачкун, да и только. Вспомни свой первый роман, написанный в восемь лет: У майора Иванова заболел зуб. И это все. Помнишь? Чем ты лучше самого себя через сорок лет. Недалеко ушел. Нет, так литература не делается. Надо писать о чем-то высоком, например о Боге. «Ощущение личного несовершенства есть признак общей продвинутости человека». Откуда эта мысль? И продвинутости к кому или куда? Пусть меня хотя бы сейчас утешает мысль о том, что моя внутренняя неуравновешенность и неуспокоенность есть признак постоянства моего Духа.

Так что, черт побери, с сюжетом? А может, бросить эту историю, а начать писать что-то абстрактное?
Страница 3 из 17

Некий поток сознания, случайная череда мыслей, без всякой связи или последовательности. Но ведь непредсказуемость поступков есть результат внутренней нерешительности личности, которая их совершает…

Что ты, в самом деле, Гроссман, мечешься, как публичная женщина, в разные стороны. Прими одно направление и следуй ему раз и навсегда. Как немцы, бери пример с них. Хотя нет, пример плохой. Последний мой роман был о духовных клевретах великодержавия и о бессмысленности идеи русской души, о ее никчемности. Даже само словосочетание «русская душа» абсурдно: нет никакой русской, английской, немецкой или греческой души, а есть просто человеческая душа, у всех народов одинаковая, о которой и нужно говорить. Нет никакого русского пути, отличного от пути остальных, а есть безобразная эксплуатация элементарного невежества народа, которого с детства учат мочиться мимо унитаза и презирать порядок и достойную жизнь. И кто же это придумал? Правительство? Нет-с, а придумали эту мерзкую сказку о великой русской душе русские же писатели. Классики, наше все. По-моему, Достоевский. Или Тютчев был раньше? Нет, точно Достоевский, уж очень это похоже на его еврофобские рассуждения в «Дневниках писателя». Им хорошо было писать в XIX веке о великой русской душе, сидя в Ницце или Баден-Бадене, в окружении вежливых европейцев, не видя пропитые хари собственных соседей. А тут живи с ним каждый день».

Ненависть к самой идее «русской души» с такой силой охватывает Гроссмана, что он даже трезвеет на короткий промежуток времени и обнаруживает, что к нему одновременно обращаются Огородов и Скороходов с предложением сказать тост.

– За то, чтобы проект «русский народ и его государство» как можно быстрей закончился, – говорит Гроссман с неожиданной твердостью, свирепо смотрит на собеседников и стремительно опрокидывает содержимое стаканчика в рот.

– Все, – выдыхает он и морщится, – не получилось, все опять надо начинать с начала, с чистого листа. Никаких достижений.

– Ну, вы уж больно строги, Иван Степанович, – журчит политкорректный Скороходов, – а как же Пушкин, ракеты, атомная бомба…

– Все украли, ничего своего нет, – уверенно обрывает его Гроссман и пристально смотрит на Огородова. – Вот скажи, профессор, есть у нас хорошие станки или же все они – плохие копии западных?

– Сам знаешь, что мы не делаем станки, можем только копировать, – почти обиженно отвечает Огородов, стараясь не смотреть в глаза Гроссману.

– Вот то-то, – самодовольно констатирует Гроссман. – Посмотрите, в каком вагоне мы едем за границу. Ведь это же лицо нашего государства. Вот я Россию люблю, понимаете! А вот это уродливое, неухоженное лицо из нашего советского прошлого не люблю. Понимаете? Получается глядя на этот вагон, что мы все еще живем в стране, которой нет. Как так может быть? Нет, честное слово, это меня бесит. Почему здесь до сих пор ставят на посредственность? Почему?

– Зато Россия – последняя страна, в которой еще верят в бога, – мягко и твердо, как неразумному ребенку, ему выговаривает жена Огородова, чье лицо неожиданно выныривает из сумрака купе в тусклый свет.

– Ты так думаешь? – морщится Гроссман.

– Я уверена, – подтверждает Маргарита. – Через нас весь мир спасется. Все остальные лишь делают вид, что верят, а на самом деле живут во грехе. Так наш батюшка Николай говорит.

– Ты ему веришь? – удивляется Гроссман.

– Верю, – отвечает Маргарита, – он человек духоносный.

– Да, Иван Степанович, – поддерживает жену Огородов, – он ведь не простой батюшка, а доктор физико-математических наук. До рукоположения в Бауманском преподавал. Ритка с ним не раз консультировалась по теме своей диссертации, когда готовилась к защите. Я ему тоже верю. Ведь весь Запад живет во грехе. Разве не так? Посмотри, что в Европе или Америке делается: голубые правят бал, диктуя всем остальным нормы поведения. Разве не так?

– Не буду спорить, Кирилл, – неожиданно сникает Гроссман, снова чувствуя опьянение, – как быстро смеркается. Благодаря экспериментам со временем у нас теперь все время ночь. Господи, не страна, а один большой эксперимент. Я, с вашего разрешения, ложусь спать. Прошу простить меня за излишнюю резкость.

Он разувается и медленно залезает на верхнюю полку. Теперь ему никто не мешает начать сочинять новую книгу, но он устал и хочет спать. Внизу активно журчит Скороходов, развивая очередную тему для беседы: теперь он обсуждает, что такое «железнодорожная вода» и кто это выражение придумал.

Гроссман закрывает глаза и оказывается в глубокой темноте. Его мозг превратился в махровое полотенце, которым обернута голова: приятное и пушистое на ощупь, – его сознание уже где-то снаружи, вне тела. Он слышит голос, который говорит:

«Искусство жить заключается в умении покоряться своей судьбе. Наша жизнь похожа на огромное колесо с ножами возмездия вместо спиц, которое непрерывно крутится в одну и ту же сторону. То, что мы совершаем, неминуемо отражается на ходе колеса, оно движется то быстрей, то медленней, и абсолютное безумие – пытаться противостоять судьбе или пытаться повернуть колесо вспять. Оборот колеса судьбы неминуемо совершится, а обстоятельства и рок кармы просто рассекут и уничтожат вас, пытающихся противостоять судьбе. Наилучший способ, который изобрело человечество, – это чутко прислушиваться к самому себе и следить за знаками, которые появляются на жизненном пути».

«Кто это?» – спрашивает себя Гроссман и нисколько не удивляется, слыша в ответ:

«Это я, твоя совесть. Твой ангел-хранитель».

«А ты есть?» – интересуется Гроссман.

«Ты же меня слышишь, следовательно, я есть. Один китайский прозаик высказал догадку, что единорог в силу своей необычности может остаться незамеченным. Глаза видят лишь то, что привыкли видеть. Когда-то, когда ты был маленьким, мы часто с тобой беседовали, играли. Тебе нравилось. Но ты все забыл».

«Ты просто порождение моей алкогольной галлюцинации. Но продолжай, любопытно поговорить с умным человеком: у меня такое ощущение, что тебе есть что сказать. Я не люблю сюрреалистов, но встретиться с собственным бессознательным всегда приятно».

«Значит, ты по-прежнему отказываешься верить в мое существование, несмотря на то что ведешь беседу со мной?»

«Ну, я культурный человек, как-то невежливо не отвечать посланнику самого Бога, хотя я, если честно, я уже давно ни во что не верю».

«Всякий культурный человек – теолог, а чтобы стать им, друг мой, необходимо уверовать».

«Ты знаешь, для меня это очень сложно. К пятидесяти годам внутри накапливаются ненависть, ирония, глупость и многочисленные истории. К сожалению, для веры места уже не остается».

«Просто человек мало-помалу принимает обличье своей судьбы, сливаясь воедино со своими обстоятельствами. Разве не так?»

«Наверное. Тебе виднее, ты же у нас божественная сила любви».

«Не юродствуй. Самоирония тебе сейчас не поможет. Ведь ты же так и не состоялся к своим пятидесяти годам. И ты это знаешь».

«Ну и что, ведь я же все равно не могу ничего изменить, ты сам мне об этом заявил в самом начале разговора».

«Но ты же хочешь. Именно поэтому и пишешь книги, а точнее,
Страница 4 из 17

пытаешься писать. Но у тебя не получается».

«Но почему? Если ты и правда от Господа, то помоги мне».

«В этом деле помочь себе можешь только ты сам. Хорошие книги пишутся или же от скуки, или же от полного непонимания другими людьми. Как последний шанс быть услышанным и… возможно, понятым. Это твоя же мысль, помнишь?»

«Самая лучшая мысль – это мысль на кончике пера, не успевшая еще соскочить на бумагу. Когда я обдумываю свои вещи, они мне кажутся такими глубокими, тонкими, интересными. Но когда я облачаю замысел в слова, то получается посредственная проза: огонь и жар куда-то исчезают, остаются одни головешки сюжетов, смысл которых я и сам не понимаю. Чего уж говорить о других. Хотя, например, мой „Дневник гитлерюнге“ мне нравится. В нем я ясно изложил свое отношение к своему народу».

«А что будешь делать теперь?»

«Ну, ты же знаешь. До этого путешествия я накидал синопсис романа про отца Арсения. Хотел написать злую вещь на актуальную тему, чтобы прославиться. Но как это сделать, ума не приложу».

«Хочешь стать демиургом?»

«А можно?»

«Почему нет? Представь, как ты пишешь книгу во сне. Ведь во сне ты можешь позволить себе все, не правда ли?»

«И как мне это сделать?»

«Представь, что ты просыпаешься в акустическом коконе Колосова, который ты описывал в „Адрастее“. Попробуй через него пробраться в мир своего заштатного демиурга. Тогда ты окажешься вне сюжета, персонажем которого являешься. А уже на свободе попробуй написать книгу так, как если бы ее писал сам Господь Бог».

«Хорошая идея, я бы сам об этом не догадался».

«Конечно, ты же все-таки человек и не знаешь, как устроен этот мир, в отличие от меня».

«Ну ты, это, особо не задавайся. Все-таки ты часть моего воображения».

«Если тебе так легче примириться с фактом моего существования, то продолжай считать меня своим ангелом-хранителем».

«Итак, просто открыть глаза и вылезти в его комнату?»

«Ага, нет ничего проще. Попробуй. На раз, два, три».

«А почему бы и нет. Раз, два, три».

Гроссман открывает глаза и видит лишь непроглядную черноту. Он находится внутри какого-то мягкого на ощупь пространства, словно лежит на дне полого шара. Малейшее движение тела сотрясает стенки шара. Гроссман пытается встать, но материя под нагрузкой его тела деформируется, и он падает в ватную, упругую, мягкую темноту. Он садится на четвереньки и осторожно ощупывает стенки вокруг. Находит отверстие, прикрытое материей, и через него вываливается в комнату, точь-в-точь такую, которую он описывал в своем первом романе.

Кокон, из которого он выпал, подвешен к потолку и не касается пола. В комнате пахнет красками, скипидаром и живописным лаком. Запахи напоминают Гроссману его художественную юность. В комнате помимо кокона только стол и стул. Стол с одной стороны заставлен стеклянными флаконами льняного масла, скипидара, пихтового лака и растворителя, а с другой стороны завален книгами и тетрадями. Все тетрадки общие, из его детства.

Он берет одну из них и смотрит на ее оборотную сторону. «Восход», арт. 6321 р. Цена 28 коп. ГОСТ 13309—79, 96 листов. Точно такие же тетрадки были у него в детстве, когда он учился в школе. На обложке изображен павильон ВДНХ «Атомная энергия».

«Какая убогость», – вздыхает Гроссман и открывает тетрадь. Первая страница покрыта мелким почерком, трудноразличимым, написано все выцветшими красными чернилами. Он внимательно читает:

«Основной вопрос, на который я пытаюсь найти ответ: каковы геометрические начала Бога, или, если сказать иначе, какова геометрическая форма Бога, на что он похож. Первое реальное знание о Боге дано нам в геометрии древних, которые пытались числом и пропорцией познать Бога. Так что есть Бог? И как его познать? Прежде всего необходимо отметить, что всю полноту знания о Боге имеет человечество, но не человек, так как человек – существо двухмерное и не в силах воспринять многомерность и сложность мира Бога. Именно поэтому реальное знание о Боге было явлено человеку в образе Иисуса Христа, Богочеловека, путем проекции пирамиды восхождения из трехмерного пространства человечества в двухмерное пространство конкретного человека, линии пересечения которого и образовали звезду Иисуса – Богочеловека, заключенную в круг, как символ вечности. Тень Бога в нашем пространстве. Христос – это тень Бога-отца в нашем пространстве, отображение многомерного Бога в плоскости двухмерного человека. Закономерности построения звезды Иисуса следующие: в круг диаметром два метра вписан квадрат, являющийся основанием пирамиды, высота которой равна половине диагонали квадрата. Линии пересечения проекций пирамиды в плоскость круга образуют канонические пропорции Богочеловека, его модуль исчисления – тридцать сантиметров. На основании этого же модуля строится и голова Христа, кратная тридцати. Точка А – пупок, точка Б – половые органы: точка равноденствия между духовным и животным в человеке. Точка пересечения осей в пространстве человека».

Внизу основного текста черными чернилами приписано:

«Двойка как начало любого движения, двоичности смысла, многофункциональности и т. д.».

Гроссман листает тетрадь дальше. На следующих трех страницах эскизы каких-то сооружений, отдаленно напоминающие проуны Малевича, дальше снова идут записи дневникового характера, озаглавленные «Германия».

Его привлекает запись за 1—4 июня:

«Сидели целый день в школе, проект движется еле-еле. Мозги ворочаются как спросонья. Мираллес приезжал в среду, 3-го числа, на коллоквиум по поводу проекта Рэма Коолхаса в Карлсруэ. Очень быстро посмотрел наши работы, довольно сильно покритиковал. Потом, на другой день, долго сидели и думали, думали. Мираллес хочет, чтобы мы думали прежде, чем что-либо делали. И это, безусловно, правильно. Но очень сложно сделать абсолютно продуманную вещь во всех деталях. Тем не менее, наш проект вроде бы двинулся с места. Закончили лечить зубы».

На следующей странице его привлекла запись:

«8 июня. Понедельник. Встал довольно поздно. Учил английский, затем с Оксаной сидел в школе. Ругался страшно. Меня все больше и больше раздражают ее полная некомпетентность и профанация в архитектуре и при этом неудержимое желание давать советы и учить, как и что нужно делать. И ведь она даже планов читать не может. Думал о России, о том, что она как страна кончилась. И это ужасно. Вечером гуляли.

9 июня. Вторник. Оксана уехала в Бонн ставить визы в совковое посольство. Я с утра сидел и работал как пчелка. Делал генплан в 1: 2000. Сходил в магазин. Купил кальки на 90 DM на все оставшиеся деньги. Мы сидим полностью на мели. Читал Исайю и восхищался, насколько это о нас. Вернулась Оксана, сообщила большую новость. Совки оправились от шока, испуг исчез, они обнаглели и принялись стричь купоны, грабя награбленное и обижая сирот. Теперь они уже берут 30 DM за одну визу, что полный маразм, при условии, что в Данию виза стоит 10 DM. В общем, государство умерло, но остались его дети. И дело его живет. Если это ветры сверху, то какая же мразь пришла к власти: моральные нормы для них ничто».

Дальше идет следующая запись:

«22 июля 1993 года. Прошел без малого целый год. За год я постарел и стал
Страница 5 из 17

употреблять вместо местоимения „мы“ местоимение „я“. Как говорил Ницше, „в процессе работы все поверхностное и ненастоящее отпадает, остается только самое главное“. Если вкратце описать, что случилось в прошедшем году, то вот. Мы были-таки приняты в St?delschule как полные студенты, когда были в Совке, – но как нам потом сказал Гетц Штокман, с нами были большие проблемы. После этого мы с еще большим рвением принялись двигать наш конкурс, время от времени консультируясь с Мираллесом, который иногда наезжал во Франкфурт. Мы нашли на лето очень хорошую работу – в смысле оплаты – в НРР, где и проработали все летние каникулы. В то же самое время мы двигали наш конкурс, работая после бюро в студии по четыре-пять часов, до глубокой ночи (точнее, это делал я, исключая Оксану). За месяц до конца сдачи проекта Герхард + Гудрун + Карл + Хайко организовали свою отдельную команду и стали делать альтернативный проект. Дальше события развивались с невероятной скоростью. Директор Орхуской архитектурной школы прислал факс в школу, где стояло, что его конкурс – это work-shop и что мы должны немедленно приехать в Орхус и делать проект на месте. Герхард с командой сорвались с места и приехали в Орхус первыми, объявив себя единственными представителями St?delschule в Дании. Мы провозились с визами, еще заканчивали конкурс на Чекпойнт Чарли в Берлине (для НРР) и смогли приехать в Данию только за три дня до конца – одна из причин была еще и в том, что мы почти все закончили еще до отъезда в Данию, – до факса разъяренного директора и решили привезти уже готовый проект. Оказавшись же в Орхусе, мы обнаружили, что это никому абсолютно не нужно, что никто не нуждается в „бедных“ русских архитекторах, которые приперлись со своим конкурсом. Это был самый настоящий неприкрытый расизм, когда нам показали, что наше место – всех из восточного блока, неважно даже, какая страна и что за люди, – у параши и что мы просто не имеем права делать ничего лучше, чем западные люди. Наличие архитектуры в нашем проекте, наличие идей и ясной концепции, как и по какому пути развивать портовую архитектуру, вызвало просто ярость всех участников конкурса. Немцы, которые приехали раньше нас в Орхус, над нами просто издевались, заявляя, что все, что мы сделали, никому не нужно, так как мы не можем принимать участие в конкурсе: мы не St?delschule, а Школа – это они, немцы. Директор Орхуской архитектурной школы оказался тоже, мягко говоря, человеком глубоко непорядочным, наврал с три короба, что мы можем принять участие как независимые участники, смеялся нам в спину и называл придурками, русской швалью и дерьмом. В результате всех этих махинаций нас просто выкинули из конкурса, разрешив лишь выставить (какая огромная милость!) свой проект вместе с другими, т. е. просто поучаствовать в выставке. Мы пытались звонить Мираллесу, но безрезультатно. Под конец мы только получили свои деньги – те, что затратили на дорогу и материалы для проекта, – и покинули сраную Данию навсегда, прокляв все и вся в этой стране. Если есть в мире справедливость, то пусть возмездие кармы обрушится на этот гнилой западный мир с его лицемерием и двурушничеством, пусть понесут наказание все эти люди, кто издевался над нами и унижал нас. И пусть исчезнет такая страна, как Дания, оставив памятью о себе лишь имя Ганса Христиана Андерсена, который хлебнул горя не меньше, чем мы, испытав чувство непонимания и отчужденности от своих соотечественников».

Гроссман перелистывает страницу чужого дневника и читает:

«Сентябрь 1992 года был для нас очень тяжелым. Мы не ожидали тогда, что может существовать такая несправедливость и что с людьми могут так обходиться. Это было настолько сильное потрясение, что на нервной почве мы – я и Оксана – простудились и заболели. Через две недели, кое-как оправившись, мы продолжили работу в НРР, докалькулировали „many from capitalistic company“ до 15 тысяч DM на человека и сказали good-bye to mr. Faust. Кстати, смешная деталь. До того как мы нашли работу в НРР, мы спрашивали место в KSP, другой довольно крупной компании во Франкфурте, директором которой являлся м-р Angele. После разговора с этим, с позволения сказать, ангелом ада на следующий день мы имели интервью с мистером Фаустом. Прям так и напрашиваются аналогии с И. В. Гете. Смешно, но вместе с тем не менее интересно. Бог смеется над нами. Мистер Фауст – директор филиала НРР во Франкфурте, и мы работали под его началом целых три месяца, – кстати, такой же мягкотелый, как и гетевский Фауст: благодаря его нерешительности мы проиграли вчистую наш конкурс на Чекпойнт Чарли. Смешная деталь. Приятель Фауста, один из инженеров, работал вместе с Ф. Джонсоном в его бюро в Берлине над проектом для того же места – к сведению: Ф. Джонсон получил один из участков под застройку в Берлине без всякого конкурса, как раз напротив нашего участка, и был председателем конкурсного жюри, – и работал для нашего шефа как шпион, переедая ему конфиденциальную информацию. За две недели до конца проекта он выслал факсом фасад Ф. Джонсона к его заданию. Наш шеф, предвкушая радость награды от начальства, что это поможет разработать наши фасады более удобоваримыми для престарелого эклектика и гармонично сочетающимися с его собственным дизайном, переслал фасад Ф. Джонсона без всяких комментариев главному шефу НРР в Дюссельдорф (его имя было Томма, ударение – на последнее „а“). На следующий день он получил фасад обратно с корректурой шефа НРР, где стояло: „Почему несимметричный вход? Почему сочетание „стекло – камень?“ Зачем постмодернистские формы дизайна?“ и т. д., и т. п. Весь офис смеялся, что Томма раскритиковал престарелого классика и что этот факс с его комментариями и поправками следует выставить наряду с проектом НРР в том же самом ряду, как нечто самостоятельное. Ф. Джонсону понравилось бы несказанно. Если же исключить этот забавный эпизод работы над проектом, остальное было скучно и бездарно. Brutal commercial art and nothing more…»

Чужие неудачи, о которых говорится в дневнике, радуют Гроссмана несказанно.

«Так вот ты кто, демиург, теперь я все о тебе знаю», – думает он, пролистывая, не читая, дальше страницы, пока не натыкается на последнюю запись, от 20 марта 1995 года.

«FFM. Боже, как я устал. Чертовски. За все время, что отделяет эту запись от предыдущей, в моей жизни не произошло ничего, что бы хоть как-то существенно изменило все положение и продвинуло меня вперед в моих поисках неизвестного. Тому, кто хочет познать непознаваемое и измерить неизмеримое, порой чертовски трудно найти точку опоры, чтобы перевернуть этот мир. Боже, иногда я спрашиваю себя: „Почему я обречен быть совершенным, призванным подниматься все выше и выше, оставляя позади себя все больше и больше людей? Почему я должен быть Богом, если я этим по-человечески гнетусь?“ – эти вопросы все больше и больше отдаляют меня от людей, а вещи, которые я делаю, не находят никакого понимания окружающих. Такое ощущение, что под конец меня вообще перестанут замечать, и я растворюсь в действительности, как сахар в горячей воде. Какое бы ни было хорошее вино, а после чрезмерно выпитого и пережитого остается горечь осадка на языке,
Страница 6 из 17

которую пророки когда-то отливать в чеканные слова библейского Бога. Порой меня охватывает отчаяние, когда я, стоя перед немыслимой громадой непознаваемого, должен научиться понимать, что это такое, и дать ему точное определение, выразив простыми словами границы того, что я описываю. Но разве можно описать Бога, дав ему точные параметры и границы того места, которое он занимает, т. е. превратив его в вещь? На это я отвечаю только одно – можно все, только нужно быть последовательным до конца». Дальше в тетради шли простые страницы, еще не заполненные или, может быть, уже не заполненные.

– Бог посмеется над тобой, немудрое мудрым сделав, – тихо говорит Гроссман и кладет тетрадь обратно, на то же место, где она лежала.

«Ну что ж, теперь роль Бога предстоит сыграть мне, – самодовольно думает он, смутно представляя себе безграничные перспективы для будущего творчества, – уж я-то не устану сочинять себе подобных, заставляя их жить так, как я им велю. Я населю этот мир психопатами и извращенцами, описывая устройство их психологопатии с точностью натуралиста. Миру, уставшему от красоты, я противопоставлю мир хаоса и уродства».

Он садится за стол, берет несколько листков из стопки бумаги, кладет их перед собой и первой попавшейся под руку ручкой начинает писать.

Глава первая

Немецкая речь

«Когда я гляжу сверху на красоты нашей родины, на безграничность ее просторов, меня охватывает гордость за то, что эти земли вечно будут принадлежать нам, немцам, благодаря гению фюрера».

– Далеко летите? – В Герингбург

– Ого, далековато! Это же за Уралом, на севере Сибири.

– Да, я еду туда для знакомства со славянами. В первый раз.

– Если вы еще ни разу не были в Сибирском комиссариате, то это на вас, мой милый друг, произведет сильное впечатление. Как вас зовут?

– Ганс. Ганс Мюллер. Роттенфюрер из фюрерюгенда, Данцигский 12-й приют Трудовой армии.

– Очень рад. Позвольте и мне представиться: Вальтер Циммерман, предприниматель. Помогаю строить дороги в Сибири.

– Разве дороги не в зоне компетенции Восточного министерства?

– А вы, я смотрю, юноша осведомленный. Да, конечно, прокладывают дороги и инфраструктуру подразделения рейхсминистерства. А мы им поставляем строительные материалы и технику по госконтрактам.

– Простите меня, господин Циммерман, но зачем вам нужно быть частным предпринимателем? Разве не лучше работать в одном из министерств Рейха и приносить там пользу нашей державе?

– Ах, милый Ганс, мой друг. Я, в отличие от вас, из поколения немцев, выросших при старом режиме. У меня были когда-то папа и мама, сестра и брат. Поэтому я предпочитаю ездить на персональном «Майбахе» и жить в собственном доме с прислугой из трех человек. Казенные «Фольксвагены» и гостиницы не для меня. Я таким вырос, еще до того, как возникло ваше поколение новых немцев из пробирок рейхсфюрера СС. Не спорю, идея разводить немцев как племенной скот вполне себя оправдала, но я предпочитаю старый добрый способ зачатия детей в постели.

– Но это же отныне строжайше запрещено?

– Потому я и живу один. Для немца закон есть закон. Максимум, что я себе могу позволить, – это посещать бордели в Герингбурге, когда бываю там по делам моей фирмы. Кстати, вы сами-то не планируете экскурсию в один из них? Могу дать пару адресов. Там узнаете, на что способно ваше тело помимо того, чтобы служить фюреру и Рейху.

– Какие ужасные вещи вы говорите, господин Циммерман! Я же член юношеской партии национал-социалистов, мы давали клятву на верность фюреру и Рейху.

– Сколько вам лет, милый Ганс?

– Уже семнадцать. Через два месяца буду сдавать экзамен на расовую зрелость.

– Ну а мне уже шестьдесят два года. Я родился в Дармштадте в 1932 году, за год до прихода фюрера к власти. В семь лет, когда я пошел в первый класс гимназии, началась Великая война. Для меня, маленького мальчика, ничего не предвещало грандиозных перемен, которые случились в следующие десять лет. Триумфальная победа Германии и союзников над Англией и Америкой, захват Британских островов и ядерная бомбардировка Вашингтона и Нью-Йорка, заключение Токийского мирного договора 1944 года и раздел мира с установлением вечных границ Рейха… В 1949 году в 17 лет я должен был окончить гимназию. Тогда наш фюрер провозгласил новую национальную политику. Институт семьи на территории Рейха был отменен, и я лишился права называть отца и мать родителями. Все немцы стали соратниками и друзьями, а иметь детей разрешалось лишь самым достойным – разумеется, членам партии. А я, знаете, в партии никогда не состоял. Моя мать, на четверть француженка, происходила из Эльзаса, и стать отцом я по закону не мог. Меня, такого же юного, как и вы, тогда это мало волновало. Больше всего было обидно, что отныне я стал сиротой при живых родителях, брате и сестре. Понимаете, я ничего не имею против национал-социализма. Я, как и фюрер, считаю, что только Германия, свободная от неарийцев и большевиков, была способна спасти цивилизованный мир от краха перед идеями коммунизма. Мы спасли Европу и мир, победили всех врагов… Но зачем было нужно лишать меня родителей? Почему наши чувства стали вне закона?

– Вы что же, господин Циммерман, подвергаете сомнению решения фюрера и партии?

– Упаси боже, мой юный друг! Я первым готов кричать: «Да здравствует фюрер», но зачем у меня отняли отца и мать сразу после школы? И не только у меня, юный Ганс, заметьте! Восемьдесят миллионов немцев, молодых и старых, начинающих и заканчивающих жизнь, одним росчерком пера нашего любимого фюрера лишились семей во имя интересов Рейха и партии.

– Я намного моложе вас. И странно мне объяснять вам, почти старику, что национал-социализм – это не что иное, как прикладная биология. Сверхлюдей объединяет не любовь или ненависть, а долг и раса.

– Неужели вы, столь молодой человек, ничего и никого не любите?

– Я вас плохо понимаю, господин Циммерман. Что это значит?

– Вы должны любить, Ганс! Ведь любовь – это лучшее, что случается с человеком.

– Я не знаю такого чувства. В приюте нас учат повиноваться, а не любить. Любовь – удел славян или поляков. А это слово устарело, оно выходит из употребления. Вместо него мы говорим «нравится».

– Хорошо, я объясню. Это чувство доставляет нам максимальное удовольствие. Ради него человек готов отказаться от всего остального. Слово «нравится» здесь совершенно не подходит.

– Тогда считайте, господин Циммерман, что я люблю только Рейх и фюрера. Это единственное, ради чего я готов отказаться от всего.

– Как жаль, как жаль… Похоже, ваше поколение, сконструированное в недрах министерств здравоохранения и госбезопасности, не способно понять таких, как я, ретроградов. Единственное, что остается мне в этой жизни, – заниматься моим садом в пригороде Майнца и услаждать плоть в борделях Герингбурга во время деловых визитов в Сибирь.

– Но ведь это государственное преступление!

– Только не в борделях Рейха, мой милый юный Ганс. Вы, в сущности, еще ребенок и мало знаете о биологической природе мужчин. Вам неведомо, что после взросления им нужно удовлетворять потребность в размножении. Как? Периодически совокупляясь
Страница 7 из 17

с женщинами. Запрет чреват большими неприятностями для режима. Но жениться на территории Рейха запрещено, а гомосексуализм – еще большее преступление, чем просто беспричинная любовь между мужчиной и женщиной. Так что остается одно: посещать бордели. У любого немца старше двадцати одного года есть право пятнадцать раз в месяц бесплатно наведываться в публичные дома. Вы не знали? Неудивительно. Это не входит в программу подготовки вас к будущему служению Рейху. В приютах о таком не говорят. Но когда у вас появится возможность воспользоваться этим правом, вы поймете, что это лучшее, что у вас есть.

– По-моему, вы абсолютно неправы, господин Циммерман. Когда мне будет двадцать лет я впервые встречусь с одной из воспитанниц, прошедших подготовку в Союзе немецких девушек. Наш оберфюрер Йохан Вайс говорит, что нет ничего прекрасней для настоящего арийца, чем совместные занятия спортом и трудом с достойной его девушкой. Так мужчина может наглядно показать, на что он способен, проявляя благородство перед избранницей.

– Что за ерунда? Какой чепухой вам забивают голову в ваших приютах! Вы что же, мой юный друг, действительно верите, что идеальная немецкая женщина – это обязательно воспитанница «Веры и Красоты»? Что союзы готовят из них идеальных немецких женщин для идеальных немецких мужчин? Да черта с два! Их основная задача – хоть чем-то занять несчастных баб, которым отказали в праве на материнство, заменив его родильными фабриками СС. Все эти массовые занятия спортом, бесконечные фестивали и шествия – зачем? Чтобы отвлечь их от прямой биологической обязанности – рожать и воспитывать детей. В обществе идеальных мужчин женщинам теперь не место. Все заняты тем, что делают карьеру, выслуживаясь перед партийным начальством. Немцы даже пиво перестали пить, черт побери, представляете? А, вы же не представляете! Фюрер создал мир сверхлюдей, где нет места человеческим слабостям – обжорству, разврату, пьянству, лени… Он сделал то, что не смогла сделать католическая церковь за две тысячи лет, – отменил все человеческие грехи. Но все не могут соответствовать столь высоким требованиям, которые предъявляет Рейх к человеку. Что делать остальным?

– Я не знаю, господин Циммерман. Я еще только ученик. Но вы можете переселиться в анклав простых немцев или в ту же Швейцарию, где не действуют законы Рейха. Места для слабаков. Их мы, граждане Рейха, имперские немцы, презираем. Вы что, такой же отщепенец?

– Нет, нет, что вы, нет! Черт побери, абсолютно нет. Рейх для меня – это всё! Я осознаю, что быть богом – это тяжело, но я хочу, я желаю быть богом для других. Мы, немцы, призваны править миром! Это право дал нам фюрер. И раз меня ради этого права лишили чего-то, я взамен хочу получить всё, что мне полагается.

«Надо же! Как старикан перепугался, что его депортируют к несогласным. Как странно, глядя на него, осознавать, насколько ничтожна жизнь человека без служения обществу. Насколько ничтожны интересы отдельной личности по сравнению с устремлениями реализовать идеи фюрера, пусть даже ценой жизни. Как странно сознавать, что до сих пор целое поколение немцев живет мелкими интересами удовлетворения личных потребностей. Как же все-таки велик гений фюрера! Он сумел изменить ход истории человечества, освободив его от иллюзий достижения личной свободы в ущерб интересам коллектива. Зачем нужна семья? Все немцы – братья по крови, объединенные волей партии и вождя править миром, переделывая его и улучшая».

– Почему вы молчите, Ганс? Неужели вы не верите в то, что Рейх для меня – это всё, а фюрер – мой Бог?..

– Господин Циммерман, кто я такой, чтобы ставить под сомнение вашу веру? Я ведь всего лишь ученик. Я впервые самостоятельно путешествую в Сибирь, где должен встретиться со славянами и доказать свое превосходство над ними. Поймите меня правильно и позвольте впредь не отвечать на ваши вопросы.

– Вы на редкость, не по годам развитой молодой человек. Вас ждет великое будущее, Ганс. Желаю удачи в вашей миссии. И простите за излишнюю словесную несдержанность. Знаете, за стариками водится: любим поговорить…

«Как странно наблюдать с высоты причуды земного рельефа, расстилающиеся под нами. Как все-таки обширна и не освоена та земля, что передана нам навечно в управление первым фюрером. Какой контраст между ухоженными полями Европы и дремучими лесами Азии. Даже Гиперборейские горы – бывший Уральский хребет – совсем не похожи на Альпы. Альпы исхожены вдоль и поперек, пронизаны железными и шоссейными дорогами. А здесь… Как много нам еще предстоит сделать на этой земле, как много!

Высота пять тысяч метров. Мы летим над Московским морем. На месте снесенной варварской столицы – мемориал фюрера. Как здорово наблюдать отсюда грандиозный монумент, воздвигнутый в честь нашей победы в Великой войне. Циклопическая фигура арийского воина попирает мечом пятиконечную коммунистическую звезду. Он столь велик, что даже отсюда, из-за облаков, во всех подробностях можно разглядеть черты его сурового лица и складки одежды. Ничего величественней я в жизни не видел. Легко представить, какое неизгладимое впечатление он производит на любого путника, взирающего на него снизу.

Вальтер спит. Заснул после пятого стакана «Асбаха», жадно выпитого во время обеда. Мерзкий старикан. Громко храпит, раззявив слюнявый рот, и шмыгает. Он чем-то напоминает мне нашего сторожа Уве Фромаде – туповатого швабского крестьянина. Такой же жадный и трусливый. Как все-таки правильно поступила наша партия, лишив его права на размножение. Уж больно подозрителен его образ мыслей. Христианам в нашем мире нет места. Прилечу в Герингбург и обязательно напишу рапорт встречающему оперуполномоченному. Изобличу идеи мерзкого клеветника о расовой политике Рейха. Это мой долг – выводить на чистую воду инакомыслящих, изолируя их от общества добропорядочных граждан. Кстати, в рапорте надо будет особо указать на то, что старикан посещает бордели со славянскими проститутками в Сибирском комиссариате. Нарушать закон о кровосмешении никому не позволено. Неважно, где находится публичный дом. Это, в конце концов, оскорбление всех немцев, а не просто физическая слабость отдельного человека. Национальность накладывает на нас особые требования вне зависимости от возраста и воспитания. Интересно, слушает ли этот старикан вражеские голоса? Собирает ли пластинки с рок-н-роллом? Говорят, в Сибирском комиссариате купить их так же легко, как апфельвайн во Франкфурте-на-Майне. Ребята просили привезти последние диски Элвиса Пресли, Луи Армстронга, «Yes» и «Чикаго». Даже денег дали – целых триста рейхсмарок. Как все-таки странно: здоровое, выверенное искусство Берлинского мюзик-холла в молодежной среде непопулярно, его разве что слабоумный не высмеивает. А извращенная музыка американских дегенератов пользуется бешеным успехом. Абсурд. Интересно, будет ли у меня свободное время, хотя бы часа три, чтобы сходить в кино: посмотреть запрещенного Чарли Чаплина и Мэрилин Монро? В Герингбурге американские фильмы вполне легально крутят везде, где есть доступ славянам. Умники из министерства Рейхбезопасности
Страница 8 из 17

убеждены, что разлагающее влияние дегенеративного американского кинематографа подрывает нравственные устои славян. По мне, очень странная позиция – глупо беспокоиться об их растлении, ведь они от рождения лишены морали.

Интересно, а какие они, эти славяне? Тот же Дитер говорил, что на самом деле не мы, а они – истинные арийцы. И что если бы не наша победа в Великой войне, то неизвестно, кого бы из нас объявили расово чуждыми. Прямо скажем – государственно опасная точка зрения. За такие взгляды можно угодить в трудовой лагерь на перевоспитание. Еще Дитер утверждал, что история, которую мы учим, не имеет ничего общего с той, которая была в мире до победы Германии в Великой войне. Его для изучения истории Прусского государства командировали в Германский университет. И там в закрытом фонде Дитер читал книги. Факты, изложенные в них, по его словам, не имеют ничего общего с теми, что мы учим и сдаем на экзаменах…

В конце концов, какая разница, кто правил миром до нас? Важно только одно: теперь отныне и навек мир принадлежит нам, немцам, во главе которых стоит партия и фюрер. А мог бы я быть фюрером? А почему нет! Нет, правда, если представить себе: я оказался во главе Рейха. Что бы я сразу сделал? Отменил экзамен на расовую зрелость? Пожалуй, дельная мысль. Кому нужно знать пять законов и двенадцать доказательств расового превосходства немцев? Всё равно всех расово чуждых депортировали с территории Рейха еще пятьдесят лет назад. А вот что бы я разрешил – это мультфильмы Уолта Диснея и американские вестерны. Нет, правда, кому мешает смотреть, как Грегори Пек или Чарли Бронкс борется с Фрэнсисом Фондой или Фрэнком Синатрой? Разве это расовое преступление, как сейчас считают? Я же не изменяю идеям Рейха. Я просто смотрю, как ковбои защищают мирное население – престарелых одиноких фермеров и их красавиц-дочек – от озверевших банд мародеров и бандитов, верящих только в свою силу и искусство стрельбы из кольтов. Ведь это же только кино, это всё не по-настоящему, понарошку: выдуманная жизнь. Ее разглядывание никому ничего плохого не сделало. А еще лучше разрешить немцам посещать страны, въезд в которые сейчас запрещен. Чего бояться? Пускай все наши граждане лично убедятся, что мы живем лучше всех и у нас самые правильные законы. Разрешил бы читать любые книги, а не только те, что одобрила Палата искусств при Рейхскомиссариате по культуре и спорту. Кстати, и в баскетбол и хоккей надо разрешить играть, а не штрафовать мальчиков из приютов. Спорт еще никому не мешал стать отличным воином, а то, что баскетбол изобрели янки, – ну и пусть. Когда я бросаю мяч в кольцо или гоняю шайбу по льду, я же не совершаю идеологическую диверсию, не пропагандирую нездоровый образ жизни? (Так школьный комиссар Майер говорил. Редкостный дурак. Кто его только на такой ответственный пост назначил?) Я просто хочу победить. Вот и всё! За что же меня штрафовать и наказывать? Вот докажу, что достоин стать штурмовиком и носить коричневую форму, вернусь и напишу письмо лично фюреру. Предложу сделать баскетбол и хоккей обязательными предметами обучения. Ведь с чего-то же надо начать изменять нашу жизнь – хотя бы со столь малого, как спорт. А литература как же? Пусть Гёте и Шиллер останутся; в конце концов, «Фауст» ничем не хуже «Гамлета», которого мы обязаны учить. Но зачем нам Рильке или Новалис? Лучше читать «Песнь о Нибелунгах» и восхищаться Хагеном или Атли Гуннаром,…

Гроссман перестает писать и задумывается, правильно ли он делает, что заставляет персонажа повторять его собственную жизненную мотивацию.

Его жизнь – это вечное одиночество и обида: обида на весь мир за то, что мир не видит, как Гроссман хорош, и им не восхищается. Он хочет всемирной славы и поклонения и одновременно этого боится, так как тогда его жизнь изменится, он лишится частной жизни. А это его тяготит.

Ему, в сущности, никто не нужен, кроме него самого. Он сам – и Бог, и мир в одном лице, но Бог, которому мир противен, и мир, в котором этого Бога нет.

Вдруг раздается чудовищный грохот, и Гроссман проваливается в черную и вязкую пустоту.

День второй

Гроссман просыпается на верхней полке. В вагоне темно и душно. Все спят и громко храпят: храпит Света, Маргарита, Огородов, Скороходов, его дочь – храпит весь вагон.

Поезд стоит. Воздух спертый и настолько густой от испарений человеческих тел, что дышать просто невозможно, – Гроссман задыхается. Он обильно потеет, словно тающий в разогретой духовке кусок льда.

Одним рывком он сбрасывает себя вниз и, наскоро обувшись, бежит в тамбур перед туалетом: жадно дышит, высунув голову в полуоткрытую форточку, с трудом приходит в себя и тяжело мотает головой, словно африканский буйвол на водопое. Весь хмель прошел, голова пуста, ему скучно и противно. Он стоит и ждет, когда поезд вновь тронется в путь.

Вагон дергается и, скрипя и стеная, словно побитая бездомная собака, начинает свое движение в ночи. Гроссман возвращается, снова погружаясь в студень из запахов и звуков.

Скороходов во сне отчетливо продолжает кому-то что-то рассказывать. Гроссман сидит на нижней полке в ногах у Светы и ждет. Время лениво ползет вслед за поездом, ничего, абсолютно ничего не происходит. Все вокруг спят: беспокойно ворча и громко храпя. Поезд то останавливается, пропуская несущиеся мимо него скоростные «Сапсаны», то вновь ползет не быстрее пешехода.

«Господи, господи, когда же кончится весь этот кошмар, – злится Гроссман, тихо покачиваясь взад и вперед, – за свои же деньги я путешествую, как последний бродяга. Цивилизационная отсталость – это наш главный враг, мой главный враг. Враг… Мы вообще несостоятельны как цивилизационный выбор, нас надо отменить, если мы сами отказались от свободы во имя мифического благополучия в стране. Моей стране. Когда это произошло? Да какая, в сущности, разница, ведь все же согласились сидеть дома и смотреть то дерьмо, что нам каждый день запихивают в глаза и уши. Чтобы мы молчали, как овцы, которых стригут руки брадобрея.

Власть отвратительна, как руки брадобрея,

а он вельможится все лучше, все храбрее.

И улыбается в открытое окно.

В Европе холодно, в Италии темно.

О если б распахнуть, да как нельзя скорее,

на Адриатику широкое окно.

Как, кстати, вспомнились слова того, что жил в эпоху мезозоя и балета. Н-да, динозавры вымерли, но рептилии остались».

Поезд снова останавливается, Гроссман встает и идет в тамбур. Долго стоит и смотрит в непроглядную тьму: ни одного огонька снаружи, – кажется, что вокруг нет ничего, ни малейших признаков какой-либо цивилизации.

Хлопает дверь, и в тамбур вскользает проснувшийся Скороходов. Он говорит, хотя Гроссман его не слушает. Рассказывает: пустили дополнительные три «Сапсана», потому все поезда на Октябрьской линии стали ходить в два раза медленней, чем раньше. Слов все больше и больше: они вытесняют воздух из тамбура, забивают рот и уши, лезут в ноздри и глаза. Гроссман устремляется обратно в пассажирский отсек, и за ним, скача и рассыпаясь, вываливаются звуки скороходовской речи. Она скользит по полу вагона, гулко растекаясь во все стороны.

Кто-то просыпается
Страница 9 из 17

и стонет, кто-то вздыхает и шумно сморкается в темноте.

– Скоро граница? – спрашивает Гроссман Скороходова.

– Часа через два.

– А долго будем пересекать?

– Да тоже не меньше часов двух. Есть время поговорить.

И Скороходов начинает рассказывать о том, как и когда и какие границы ему приходилось пересекать. Гроссман сидит и покорно слушает. Время течет, поезд движется, постепенно вагон наполняется звуками просыпающихся людей, плачем детей, хлопаньем дверей и легкой бранью.

Просыпается Огородов, спускается вниз, жалуется на ужасные условия и духоту. Гроссман соглашается с ним:

– Я так ездил сорок лет назад, к бабушке. Неужели в РЖД не понимают, что мы живем уже в двадцать первом веке, пора бы что-то и менять.

Как только Скороходов отправляется в туалет, Огородов жадно интересуется у Гроссмана:

– Как думаешь, он в два раза, в три наварил? Он же нас обманывает, эти билеты никак не могут стоить 240 евро на каждого. Согласен?

– Согласен, но выводы делать еще рано. Ведь история только началась, прошла лишь первая ночь, мы в дороге меньше суток. Надо дотерпеть до границы, а там все будет уже по-другому.

– Думаешь?

– Я уверен. Ты приятно удивишься, увидев, как живут скандинавы.

– Да брось ты, чем меня можно удивить? Я Германию вдоль и поперек объездил, а в Италии каждый маленький городок знаю. Мы с Георгием из нее мебели вывезли на миллионы баксов. Ну, живут они хорошо, но ничего такого особенного я там не видел.

– Нет, Кирилл, не торопись делать выводы. Потерпи.

Возвращается Скороходов. Диалог прерван, говорит снова только он.

«Как радио, – думает Гроссман, – ну чистое радио. Не меньше ста слов в минуту. Когда он заткнется?»

В вагоне по-прежнему темно и душно. Наконец граница. Внутрь врывается шумная стая баб и мужиков в черных шинелях, суетливая и бестолковая, шныряет по всем купе и жадно выхватывает паспорта из рук пассажиров, забирая их с собой. Их сопровождает проводник, небритый и похмельный, словно синдром человеческого иммунодефицита. Они удаляются, все снова сидят в темноте и духоте, слегка испуганные процедурой досмотра.

Возвращается проводник, помятый и слегка уставший от своих обязанностей, раздает паспорта, поезд трогается и тихо тащится через мост над рекой на эстонскую сторону. Наконец-то заграница, Запад.

Снова остановка, и снова ожидание. Темно и душно, плачут дети, но как-то испуганно; будто боятся быть за свой плач наказанными. Все ждут эстонских пограничников. Весь вагон терпеливо ждет, потея и ожидая пересечения границы.

Наконец-то появляются эстонцы: три женщины и один мужчина, одетые в голубые рубашки и темно-синие брюки; у каждого из них в руках планшет, горящий инфернальным голубым светом. Женщины неторопливо обходят купе, берут из рук каждого пассажира паспорт, тихо произносят его фамилию вслух и ждут ответа мужчины. Тот диктует какие-то цифры, они что-то помечают в своих планшетах стилусами и возвращают пассажирам паспорта с отметками о въезде. Эстонцы настойчиво-невозмутимы, хотя по их лицам видно, что они с трудом переносят духоту и смрад, скопившиеся в вагоне. Даже дети молчат, ожидая вхождения в Царство земной благодати: боятся быть услышанными и не впущенными в Евросоюз.

Наконец эстонцы уходят, никого не ссадили, можно ехать дальше. Гроссман отправляется в тамбур. За ним – Огородов и Скороходов. Они поочередно, высунув головы в окно, дышат свежим воздухом. За окном, на параллельных путях, тянутся, насколько хватает взгляда, бесконечные составы из нефтеналивных вагонов.

Светает. Тьма, что всю дорогу преследовала их, остается позади, на русской стороне границы.

– Смотрите, сколько составов с нефтью, – удивленно тянет Гроссман.

– Это все, чем мы можем с ними торговать, – поясняет ему Скороходов. – Раньше торговали еще цветными металлами, а теперь только нефть. Кровь земли русской.

– Наконец-то доехали. Смотрим в открытое окно на Эстонию. Это, конечно, не Адриатика, но все же не Рязань.

– А при чем здесь Адриатика? – недовольно морщится Огородов.

– Да Мандельштам мне вспомнился в дороге. Помнишь? В Европе холодно, в Италии темно.

– О, если б распахнуть, да как нельзя скорее, на Адриатику широкое окно, – услужливо вставляет Скороходов и самодовольно скалится.

– А-а-а, ты об этом, – тянет Огородов, не очень понимая, что хочет ему сказать Гроссман.

– Мы в Европе, мы теперь свободны, Кирилл. Воля, хотя бы на время, но воля. Свобода от нашей повседневной жизни. На территории, где не осталось злодеев. Знаешь, у нас основной человеческий капитал составляют злодеи. Почему так, ума не приложу.

– У них история неправильная, – снисходительно поясняет ему Скороходов, – с ними никто толком не воевал. Вот они и сохранились, так и не став частью нашей истории. Слабаки.

– Так может, это и хорошо? – возражает ему Гроссман.

– Да как же, как же, Иван Степанович, ведь мы формируем лицо этого мира, а они лишь выполняют то, что им говорит сильнейший. Ну, тот, кто на время победил в мире. Сейчас это американцы, а завтра опять мы.

– Ну, это навряд ли, – хмыкает Гроссман и с недоумением смотрит на Скороходова. – Неужели вы в это верите?

– Да, конечно, – крутит своей плешивой головой Скороходов и уверенно заявляет: – Я патриот. У нас есть национальная идея, и я ее разделяю.

– Какая же? – интересуется Гроссман.

– Как же: Россия должна встать с колен. Чтобы все нас уважали. Чтобы нас боялись.

– Боялись, чтобы уважать?

– А почему нет? С нами не считаются, так пускай боятся.

– Вы знаете, Валерий Евгеньевич, как каждый приличный человек, я терпеть не могу свою Родину. Это не мои слова, но я их разделяю. Если бы мог – отказался бы от своей национальности и сменил страну. А вы?

– Ха, Иван Степанович! Да и я бы отсюда свалил не думая, только куда? Мы же никому не нужны. А раз некуда ехать, значит, нужно становиться патриотом и гордиться своей страной.

– Чем гордиться, вот этим? – Гроссман с недоумением разводит руками, указывая на стены тамбура. – Вагоном, которому место в музее? Он же старше меня! В любой приличной стране таких вагонов лет двадцать как не осталось. Только в нашей «богоизбранной» до сих пор они ездят. Плацкартные вагоны – изобретение совка.

– Не о том ты говоришь, Иван, – вступает в разговор Огородов, сонно моргая и прищуривая правый глаз, – при чем здесь вагон…

– А о чем надо говорить?

– О нас, русских, о России, о нашей исключительности. Что вагон? Вагон – это ничего, фигня. А вот мы, русские, мы не такие, как они, мы исключительные: у нас духовность, литература, особый путь, – мы избранный народ, в конце концов.

– То есть тебе нравится так жить?

– Нет, конечно. Кому это может понравиться.

– Но если мы хотим улучшить нашу жизнь, надо что-то менять.

– Но что? Неужели ты знаешь?

– Знаю! Президента.

– И кто будет вместо него?

– Да хотя бы я. Тебя я сделаю премьер-министром, Скороходова – вице-премьером. Вы не против?

– Ха, ну ты и даешь… Шутник.

– Я не шучу. Я серьезен, как никогда.

– Не, ну я не против.

– Когда вас будем выбирать, Иван Степанович, – ухмыляется Скороходов, – прямо сейчас? Объявим выборы в вагоне? Предлагаю для
Страница 10 из 17

начала пойти и позавтракать, у меня есть «Метакса», как раз для такого случая. Пойдемте, через два часа приедем: вон, поезд тронулся.

Поезд тихо движется, мимо в окне проплывают составы с цистернами. В вагоне зажигается свет, в тамбур протискивается проводник и открывает туалет.

– Теперь можно, – скупо бросает он и уходит в соседний вагон, захлопнув за собой дверь.

Скороходов, Гроссман и Огородов возвращаются в купе. Вагон хлопочет, все пришло в движение. Света и Маргарита уже встали, ждут. Дочь Скороходова спит. По всему вагону бегают и кричат дети.

Садятся завтракать. Скороходов достает коньяк, разливает в стаканчики. Молча выпивают, закусывают сваренными вкрутую яйцами. Почти молчат, лениво перебрасываясь замечаниями о том, что видят за окном.

Скороходов будит дочь, уговаривает ее поесть. Она – бледное заспанное лицо, узкие щелочки черных глаз, безобразный, непропорционально большой рот – медленно спускается вниз. Ест, как будто так и не проснувшись. За окном скользит другая реальность, другой мир: серый, холодный, со следами и шрамами советского прошлого, но чистый и правильно устроенный, – в нем нет лжи, здесь живут плодами своего труда. Всем попутчикам немного страшно и не по себе.

Снова пьют, разговаривают. Незаметно въезжают в Таллин. Чужой город, маленький и пустой. Людей мало, никто никуда не торопится. Сдают свои вещи в камеру хранения и идут гулять по городу. Смеются, фотографируются. Долго обсуждают, где бы поесть. Набредают на пивной ресторан, где одетые в зеленые шорты официанты разносят пиво и еду. Еще только полдень, но ресторан полон туристов: в основном это русские.

С трудом находят пустой стол, садятся. Появляется официант с кудрявым лицом рязанского пастушка, почему-то одетый в баварские расшитые шорты и белую рубашку, с сандалиями и белыми гольфами на ногах. Официант на чистом русском языке интересуется, что хотят заказать посетители. Если Гроссман и Огородов быстро выбирают еду для себя и своих женщин, то для Скороходова это большая проблема: он скуп, у него мало наличных, но он пытается делать вид, что ни ему, ни Евгении не хочется есть:

– Мне только пиво. Маленькое.

– А дочке что-нибудь закажете? – язвительно замечает Гроссман. Незаметно толкает Огородова в бок и шепчет ему на ухо: «Смотри, как он будет выкручиваться». В ответ Огородов пихает Гроссмана и притворно кашляет.

– А Женька не будет, она не проголодалась. Правда же, дочь?

– Папа, я есть хочу.

– Есть? Хочешь есть? А почему я не знаю? – Скороходов начинает суетиться, листает меню, лихорадочно ища самое дешевое блюдо. – Давай я тебе суп закажу. Хочешь супу? Вот, за шесть евро, очень даже хорошо.

– Не хочу суп. Хочу то же, что и они.

– Нет, нам, пожалуйста, кремово-сливочный суп и стакан минеральной воды.

– Это все? – подчеркнуто равнодушно интересуется официант и, слегка поклонившись, удаляется.

– А мне здесь нравится, – довольно произносит Огородов и выразительно смотрит на жену, – сейчас пивка выпьем, расслабимся…

– И не говори, Кирилл, жду не дождусь, – положив руки на стол, задумчиво тянет Гроссман. Рассматривает Скороходова, как подопытного кролика.

– А вы что же, Валерий Евгеньевич, скромничаете с пивом?

– Дождитесь парома, Иван Степанович, там будет пива – просто залиться. Я специально заказал билеты с пивными купонами: пей – не хочу.

– Не хочу ждать парома. Я сейчас хочу выпить пива. И выпью.

– Не сомневаюсь, – вертит плешивой головой Скороходов, делая вид, будто что-то ищет в сумке, но безрезультатно. – И куда я свои очки положил, ума не приложу.

– А зачем они вам, Валерий Евгеньевич? Меню читать, что ли? – язвит Гроссман, а Огородов старается скрыть злую радость, наблюдая за суетой патентованного лгуна.

По соседству с ними сидит смешная пара: лысый мужчина в брючной паре и голубой рубашке, с брильянтовым кольцом на мизинце правой руки, и женщина с уставшим лицом. Они тоже русские, вкушающие хлебосольство Таллина. Из короткого разговора с ними выясняется, что они из Хельсинки, живут в Финляндии и здесь первый раз: приплыли на пароме.

– Чем занимаетесь в Финляндии? – лениво интересуется Гроссман.

– Мы порноактеры, – спокойно отвечает рубашка с бриллиантом, словно в этом нет ничего необыкновенного, – здесь отдыхаем, на каникулах.

– Никогда не думал, что люди вашего круга встречаются с обычными людьми, – удивляется Гроссман. – А это тяжело – быть порноактером?

– Да нет, не очень. Мы вообще планируем с женой начать самим снимать. Хотим свою студию открыть.

– А это сложно?

– Да нет, нужно только свет хорошо выставлять и уметь снимать крупные планы.

– Нет, честно, никогда не думал, что вот так, запросто, увижусь с теми, кто живет в каком-то нереальном мире: где самые постыдные страсти и желания людей обретают физическое воплощение.

– Да нет, в нашей профессии мало пафоса. Нужно просто иметь хорошее, безукоризненное тело. И уметь им работать.

Приносят еду и пиво. На время разговоры прерваны, все заняты: жуют и выпивают. Один Скороходов делает вид, что ему ничего не хочется, крутится, прихлебывает из кружки, суетится лицом и руками.

Гроссман ест и думает: «Хорошо бы их спросить: что они чувствуют, когда их снимают? И какие фильмы они обычно смотрят? Ходят ли они в кинотеатры, как все? Как вообще живут? А от секса получают удовольствие? О чем думают, когда часами совокупляются? Способны ли на любовь? Что вообще для них значит слово „любовь“? А для меня? А может, мне сняться в порнофильме? Нет, не хочу, это слишком скучно. Интересно, а порнография может быть искусством? И где та грань, что отделяет ее от искусства? И почему об этом у нас стыдятся говорить?»

– Ну, как пиво? – спрашивает он Огородова.

– Великолепно, Иван Степанович, просто великолепно. Что скажете, Валерий Евгеньевич?

– Ничего так, – уклончиво отвечает Скороходов, стараясь сделать вид, что ему это неинтересно, – но я думаю, что на пароме пиво будет лучше.

– Думаете? – щурится Огородов.

– Обещаю. Будет лучше.

– А они молодцы, за двадцать лет сумели избавиться от наследия совка: и не скажешь, что когда-то были частью Совдепии, – замечает Гроссман, доедая заказанные свиные потроха.

– Они всегда были не до конца осовечены, вспомните Довлатова. Это его места обитания.

– Вы так сказали, Валерий Евгеньевич, словно Довлатов – это название породы людей, что здесь живут.

– Пожалуй, вы правы, Иван Степанович. Именно так – особая порода людей. Они, эти люди, уже вымерли, а тогда здесь обитали. Собственно, все его рассказы о себе подобных.

– Неудачниках?

– Талантливых неудачниках, гениальных!

– Ах, бросьте. Неужели вы полагаете, будто он просто описывал то, что видел, ничего не выдумывая? Я вам как автор говорю: любая литература – это вымысел и еще раз вымысел. Иначе каждый дневник считался бы литературой.

– Так и считается. Возьмите, к примеру, мемуары Шпеера – разве это не литература. Послушайте только, как они начинаются: «Предки мои либо были швабами, либо происходили от бедных витервальдских крестьян, часть их переехала из Силезии и Вестфалии, и все они принадлежали к великой армии людей, живущих тихо
Страница 11 из 17

и неприметно. За один разве что исключением: рейхсмаршал граф Фридрих Папингений совместно с моей незамужней прародительницей Хумелин произвел на свет восемь сыновей». А? Каково начало. Прям какие-то «Будденброки» Томаса Манна.

– Да, начало хорошее, ничего не скажешь. Но все равно без вранья нет литературы. Как говорил покойный Гаспаров, «Вдохновение нисходит на конкретного человека – на автора. Появляется автор, но исчезает бог». Понимаете – бог исчезает! Но если нет бога, а есть только я, автор, то и нет никакой реальности, а есть лишь мои фантазии. Согласитесь?

– Ты умствуешь о том, чего не знаешь, – возражает ему Огородов, отпивая изрядный глоток пива из кружки, – нельзя отрицать бога, если ты православный.

– А я и не отрицаю, я о другом говорю.

– О чем же?

– Здесь лучше всего процитировать Тэффи.

– Кого, кого?

– Ну, Лохвицкую.

– Что за еврейка, почему не знаю?

– Она не еврейка, она русская дворянка, а Тэффи – ее творческий псевдоним.

– Ну и что она говорила такого, что нам необходимо знать?

– Вот так и мы, писатели, «подражатели Бога» в Его творческой работе, мы создаем миры и людей и определяем их судьбы, порой несправедливые и жестокие. Почему поступаем так, а не иначе, не знаем. И иначе поступить не можем.

– Это ты сам придумал или процитировал?

– Догадайся с трех раз.

Они продолжают пить и есть.

– Все-таки хорошо живут эстонцы, судя по этой еде и пиву. А все почему? Истребили всякое упоминание о Ленине в своей стране. Вот когда у нас снесут все памятники Ленину, переименуют улицы, а его мощи сожгут и выстрелят пеплом из пушки в сторону Запада, тогда только мы начнем нормально жить.

– Вот так просто – снести памятники, и сразу жизнь наладится? – зло скалится Скороходов. – И больше ничего не надо?

– Именно, Валерий Евгеньевич, именно! Не ослышались. Ведь до сих пор нами правят те же уроды, что были у власти и при совке, и исповедуют те же ценности. Они ведь могут только разрушать и отнимать, делить, но никак не создавать.

– Бросьте, Иван Степанович. Местные тоже ничего не производят. У них нет никакой промышленности.

– А зачем им она, если они живут сельским хозяйством, плодами рук своих. Туризмом. Им больше ничего не нужно.

– А как же станкостроение? Нет его – и страну не будут уважать. Что же это за страна? Так, недоразумение. Никакой национальной идеи.

– Давайте сменим тему, – предлагает Маргарита, робко глядя на мужа, – хотя бы здесь не будем говорить о политике.

– Тогда давайте о любви, – предлагает Гроссман. – Как говорил товарищ Мао, еда так же важна для людей, как и небеса. А любовь, как насморк, требует лечения. Не так ли?

– Что ты имеешь в виду? – спрашивает Огородов.

– Да ничего, просто у меня есть идея одной художественной инсталляции совсем в стиле актуального искусства. Хочешь, расскажу?

– Валяй.

– Ну, представь себе зал, весь заполненный экранами, на которых совокупляются молодые и старые, черные и белые, азиаты и европейцы, животные и люди, и все это под музыку Генри Миллера из кинофильма «Серенада солнечной долины»…

– Может, Глен Миллер, а не Генри?

– Точно, Кирилл, верно подметил, конечно, Глен: оговорка по Фрейду.

– Иван Степанович, я вас попрошу! Позвольте, позвольте, можно не при детях? – перебивает его Скороходов, испуганно пряча лицо в растопыренных пальцах.

– Так я говорю не о порнографии, а об искусстве, – с недоумением возражает Гроссман и указывает на их соседей по столу: – Вот они порноактеры и не стыдятся этого. В Европе это норма, да и не в Европе тоже. Только у нас порнография является частью политической системы, поэтому о ней не принято говорить. Скажите, друзья, – обращается он к соотечественникам из Хельсинки, – вы ведь не стыдитесь своей актерской карьеры?

– Почему русские всегда все усложняют? – отвечает ему лысый в голубой рубашке и делает знак своей подруге, что им пора идти. – Мы очень любим рейв и Depeche Mode, здесь поблизости есть хороший бар с правильной музыкой, и там всегда пусто. Приходите, там мы сможем откровенно поговорить. Пошли, Ольга.

Они уходят. Еда съедена, пиво выпито. Все сидят и молчат, каждый занят своими мыслями. Молчит даже Скороходов, потому что боится тем, которые поднимает Гроссман.

– Хотите, я расскажу вам замысел своей новой книги, который иногда обдумываю? – нарушает молчание Гроссман.

– Кхе, кхе, кхе… Надеюсь, Иван Степанович, что он не такой, как идея с инсталляциями, – фыркает Огородов и тянет: – Если это опять о каких-нибудь извраще-е-ениях, то избавь нас от подробностей.

– Нет, Кирилл, все пристойно. Я бы даже сказал, духоносно. Так вот, представьте себе, что кто-то в один прекрасный день, например в канун Пасхи, в страстной четверг, утром, в одиннадцать часов, встречается вам по дороге на работу на Страстном бульваре.

– Кто-то? Кто это? – настораживается Огородов.

– А сам Господь Бог, ни мало, ни много. А?

– Ну ты и даешь! Однако.

– Да-да, Кирилл, Господь Бог. Подходит он ко мне, этакий старичок, и говорит: «Хотите стать всемогущим?» Я, натурально, отвечаю: «Хочу». А он мне: «Выберите любых двух, идущих мимо вас». Я: «Запросто. Пусть будет вон тот парень в клетчатой куртке и девушка в красном шарфе, с сумкой Шанель». А он: «Отлично, молодой человек. А теперь, с этой самой секунды вы их господин. Все, что они чувствуют, все их мысли вам доступны. И вы можете их сделать счастливыми или несчастными. Но только с одним условием». «С каким?» – спрашиваю его. А он: «И счастье, и несчастье у них поровну: если один будет счастливей, то другой несчастней. И ты сам теперь решаешь, кто из них будет счастлив, а кто в это время в горе пребудет». Я ему, натурально, и говорю: «Папаша, а почему я не могу их обоих счастливыми сделать? Ведь это же несправедливо, что когда один радуется, то другой страдает». А он: «Так уж этот мир устроен, в равновесии: в нем и радости и горя поровну, пятьдесят на пятьдесят. А ты уж решай, кто из них добра или горя достоин. Все, прощай».

– И что же дальше? – интересуется Огородов, с любопытством разглядывая лицо Гроссмана.

– Еще не придумал! – хохочет довольный своим рассказом Гроссман. – То ли парня до самоубийства довести, а девку счастливой сделать, то ли наоборот. Я же теперь Господь Бог, ни много, ни мало. Ха, ха, ха.

– Дурак ты, Гроссман, честное слово, дура-а-ак, – тянет обиженно Огородов, сощуря правый глаз, – нельзя так шутить. Бог накажет.

– Каждый русский себя богом считает, ни много, ни мало. Отсюда и все наши проблемы. Так что давайте о духовности сегодня больше не говорить. Пойдем дальше по городу гулять.

– Что, в бар к порноактерам? – шутит Скороходов, но его иронии никто не замечает.

Зовут официанта, рассчитываются. Скороходов просит заплатить за него и дочь; у него с собой нет наличных: он оставил их в камере хранения на вокзале. Вываливаются всей компанией на улицу. Серый день, нарядные пряничные домики. Рождественский базар на площади. Запах корицы и гвоздики в воздухе. Неспешная торговля, неспешные люди, русская и эстонская речь. Время тянется неторопливо, словно спасение приходит к грешнику, словно правда торжествует в душах людей. Компания случайно
Страница 12 из 17

попадает на старую улочку, всю полную мастерских стеклодувов и кукольников, художников и скульпторов.

Во всем царит порядок и искренность, с которой люди занимаются здесь любимым делом: не за деньги, а просто потому, что им нравится этим заниматься.

– Какая пропасть отделяет их от нас, – замечает Гроссман Огородовой, – у них все за интерес, а у нас за деньги. Почему?

– Не знаю, – поджимает губы Маргарита, стараясь придумать что-нибудь умное, – может, потому, что они по-другому к себе относятся. Они себя любят и ценят, а мы нет.

– Это верно. Особенно когда об этом говоришь ты. Как ты вообще сумела защитить кандидатскую в таком гадюшнике, как наш станкостроительный?

– А я не там защищала, а на кафедре станкостроения при Академии коммунального хозяйства. Тема нумерологии в нашем институте не прошла. Гладычев когда умер, на кафедре теории его ученики и аспиранты стали под запретом: всех выгнали. Ты, Иван, и так знаешь. Сам ее заканчивал.

– Да, великое дело – ненависть. Она, а не любовь, движет нашей наукой.

– Оскар Рашидович, мой оппонент на защите, говорил: «Дождись того момента, когда по реке поплывут мимо тебя тела твоих врагов».

– Сильно сказано. Видимо, поэтому нам никогда не жить так, как они.

– А может, и не надо. У нас свой путь, своя история.

Фотографируются, фотографируют город и витрины мастерских. Заходят в каждую из них, что-то покупают, в основном смотрят. На окраине старого города, возле башни Толстой Маргариты, обнаруживают памятник погибшим на пароме «Эстония» в 1994 году. Памятник называется «Прерванная линия».

Всем становится неловко: сегодня вечером им предстоит плыть на таком же пароме по тому же маршруту. Решают вернуться к вокзалу, по дороге заходят в маленькое кафе, где заказывают себе горячее и по порции «Старого Таллина».

Официантка звонка, словно колокольчик, и очень энергична; она заполняет все вокруг своим голосом, по-хорошему будоража настроение гостей. Она, как пятимесячный щенок, просто радуется жизни, готовая любить любого, кто попадает в поле ее зрения.

– У нас самое лучшее кафе в городе, правда, Марио? – как заклинание произносит девушка каждые пять минут, обращаясь к хозяину кафе, итальянцу.

Ликер выпит, все дорожные темы обсуждены. Можно идти дальше.

Расплачиваются и выходят на улицу. Уже темнеет. Через черноту парка и редких прохожих возвращаются на вокзал. Забирают багаж, берут два такси и, разделившись на две группы, едут в порт.

Вежливый водитель, тихая музыка, движение в темноте незнакомого города, который, стремительно оставаясь позади, уже неинтересен. Порт. Дешевая архитектура, точнее полное ее отсутствие. Компания снова в сборе. Поднимаются на второй этаж здания причала. Ими опять энергично руководит Скороходов, суетливо мечущийся среди слов по всем этажам.

Суета оканчивается успехом: им выдают билеты на паром. Попутчики поднимаются на последний – третий этаж и оказываются перед дверьми, ведущими на паром. На входе их встречают белокурые ангелы-стюарды неземной красоты, одетые в красно-золотую одежду греха; он призывно мерцает позади их прямых спин без крыльев золотом и мириадами разноцветных лампочек в зеркалах, которыми облицованы стены холла.

«Какая колоссальная разница между тем, что мы видели в России и здесь. Какое разное начало путешествия, – размышляет Гроссман, неспешно бредя вслед за Скороходовым по бесконечным коридорам парома в поисках их номера. – Наконец-то мы на корабле. Корабль дураков – отличная тема для европейского искусства. Один из них уже утонул, полный пьяных шведов, финнов и эстонцев. Теперь черед нашего. Доплывем ли мы до земли обетованной?»

Находят номер. Заселяются. Компания распадается на женскую и мужскую половины: номера трехместные. Пока женщины устраиваются и приводят себя в порядок, мужчины под предводительством Скороходова идут в дьюти-фри. Покупают выпивку и возвращаются к себе. Выпивают, разговаривают: сугубо мужская компания, женщин нет, можно расслабиться. Снова выпивают.

Скороходов начинает камлать, рассказывая истории из студенческой жизни. Гроссман неожиданно быстро хмелеет и от усталости прикрывает глаза. Журчит скороходовский голос. Темнота. Искры.

«Откуда искры? Сладкое забвенье алкоголя заструилось по крови моей. Господи, как же скучно жить: ведь все повторяется, – ни в чем нет цели. К чему стремиться? К деньгам? А зачем? Где спасение моей душе? Услышь меня, Господи, услышь меня».

«Я слышу тебя, сын мой. Что алчешь, коли не страждешь?»

«Опять ты? Тот же голос, что и вчера?»

«Я всегда один и тот же, разве ты не знаешь?»

«Откуда мне знать, может, ты бес-искуситель».

«Ты отлично знаешь, что нет никаких бесов, а есть только ты и я, твое сознание. Тебе никто не нужен, кроме тебя самого. К черту этот корабль, к черту это путешествие. Займись собой, снова стань Богом».

«А как? Снова попасть в акустический кокон? Не искушай меня, демон, я в отчаянии».

«Отчаяние есть производная от заблуждения».

«И в чем же я заблуждаюсь?»

«В том, что я твой демон-искуситель. Ведь демонология есть наука о Боге с целью доказать его существование от обратного».

«Что же тогда есть теология?»

«Теология есть наука о Боге с целью доказать недоказуемое: классическая теология есть яркий образец банальной тавтологии».

«Это верно. Стремясь найти первопричину, мы, как правило, обнаруживаем результат как следствие первой».

«Вот видишь, сын мой, как ты разумен. Я скажу тебе правду: идея сотворенности мира есть самая неудачная идея, но, к сожалению, единственная по сей день, дающая приемлемое обоснование мирового несовершенства. Иначе как бы ты объяснил свое несовершенство?»

«Ты хочешь сказать, что я недостаточно хорош, чтобы считать себя гением?»

«Гений есть производная от дурака с той лишь разницей, что если первый совсем лишен личной жизни, то второй свою личную жизнь раздувает до размеров общественной. Посмотри на Скороходова, разве это не так?»

«Так-то оно так, не спорю. Но ведь часто самые банальные мысли приходят в самые светлые головы».

«Ты имеешь в виду плешивую голову Скороходова?»

«Нет, свою. Мои заблуждения лежат в основе всех моих философских утверждений. Я лгу все время. Хорошо еще, что я никого этому не учу».

«В лабиринтах духовных сомнений человек может двигаться, только освещая себе путь собственной душой, он находит ее как центр и опору во всех раздумьях. Загляни в себя, что ты там видишь?»

«Слушай, голос, ты же знаешь, что, кроме тьмы и скрежета зубовного, там ничего нет. Мой разум – это побочный эффект жизнедеятельности моего тела, навроде кишечных газов. Со смертью идеи личного Бога отпала необходимость в религии и морали. Я бы с удовольствием убивал людей, если бы не боялся, что меня за это жестоко накажут».

«Ты слишком умный и трусливый для убийства. Тебе сложно определиться в чем-то, потому что ты не знаешь, чего все-таки хочешь. Ты подошел к границе своей исчерпанности».

«В том смысле, что про меня уже нельзя сказать, что он странный мужчина – он мог или пить, или ебаться, другой образ жизни не признавал? К сожалению, эти два занятия мне не доставляют теперь никакого удовольствия. А что
Страница 13 из 17

взамен – ума не приложу. Ты же знаешь, я пью только лишь для того, чтобы заснуть, ведь в противном случае в голове клубятся какие-то мысли сомнительной ценности. Как сейчас; познал самого себя – и разговорился… Самое большое искушение человека – это его разум. А самое большое искушение человеческого разума – это желание познать самого себя».

«Ты существуешь в стерильном пространстве собственных заблуждений, как и все остальные писатели».

«Да, но они мои. Искреннее заблуждение не есть грех. Мне нравится торговать человеческими надеждами в своих историях, но только при условии, что они мне ничего не стоят. Одна трудность – суметь заставить людей читать мои книги. Вот смотри, у меня есть, например, такая идея: о том, как врач лечит бесплатно детей, стариков и неимущих, а в нерабочее время грабит, чтобы заработать на жизнь. Что скажешь?»

«Да ерунда это, ты не хуже меня знаешь. Сюжет к литературе не имеет никакого отношения, к тому же еще Бакунин сформулировал кредо русских анархистов: „Разбой – одна из почетнейших форм русской народной жизни“. Лучше полезай-ка ты в кокон и начни писать свой роман. Ну же, пошел, пошел трудиться».

«Раз, два, три».

Вокруг сплошная тьма, как в прошлый раз. Но Гроссман теперь уже знает, где он и зачем. Он вылезает из кокона в ту же комнату, что и вчера во сне. Тишина. Слышно только стук сердца в ушах: шумно ухает, как морской прилив. Подходит к столу. Перед ним листок с его почерком. Последнее предложение – «Но зачем нам Рильке или Новалис? Лучше читать „Песнь о Нибелунгах“ и восхищаться Хагеном или Атли Гуннаром,…» – не закончено. Он садится за стол и, вздохнув, дописывает…

Глава вторая

…нежели слюнявыми стишками о «сущем» и «грядущем».… Немецкая речь

– Цель прилета в Комиссариат? – Миссия №6 по программе изучения эрзац-народов. – Первый раз у нас?

– Так точно, меня должны встречать. В моих бумагах об этом всё сказано.

– Бумага, молодой человек, – это всего лишь текст с печатью, а я обязан вас лично допросить. Вы вступаете на территорию, где поступки значат больше, чем слова. Понятно?

– Не совсем. Разве Сибирский комиссариат – это не часть Рейха?

– Прежде всего это анклав компактного проживания славян – гетто! Как следствие – место повышенной опасности для всех граждан Рейха. Славяне не всегда адекватно реагируют на наши поступки. Это крайне опасный народ. Поэтому пребывание здесь равносильно участию в сафари в Южной Африке, когда вы с гидом охотитесь на диких зверей. Понятно?

– Не очень. Разве они не часть эрзац-народов, над которыми мы проводим эксперименты?

– Лет десять назад так оно и было. Но в последнее время в их среде наметился рост самосознания и псевдопатриотизма. Рождаются протестные настроения. Всё больше и больше славян начинают считать, что они – народ-богоносец, временно переданный в руки народа-узурпатора, то есть нас. Эти дикари верят, что в их среде должен родиться спаситель, миссия, который сбросит антиславянское иго и вернет им все утраченные земли. Конечно, всё это бредни слабого детского ума – не забывайте, в социальном и умственном состоянии они находятся на несколько ступеней ниже немцев. Но бредни эти крайне опасны. Как долго вы планируете быть у нас?

– Если всё пройдет, как было намечено, то я сегодня же улечу.

– Что-либо запрещенное к ввозу на территорию анклава имеете? Оружие, литературу на местных языках, Библию, предметы христианского культа?

– Только томик Ницше «Так говорил Заратустра».

– Это разрешено. Музыкальные произведения с собой имеете?

– Никак нет, господин оберцольрат. Я предпочитаю читать, а не слушать.

– Хорошо. Слушать здесь вообще никого не надо. Врут на каждом шагу. Сплетен – ох как много. Порой такую чушь несут, что только диву даешься, как вообще такое человеку может прийти в голову.

– А приведите мне пример подобного вранья. Я в разговорах со славянами хочу различать, где они врут, а где говорят правду.

– А они вообще никогда правду не говорят. Это, скажу я вам, похоже, самый бесчестный народ на всем белом свете. Я раньше, до перевода сюда, служил в Италии. Так вот, по сравнению со здешними итальянцы – самый примерный и дисциплинированный народ, какой мне доводилось встречать. А местные жители сами никогда не знают, врут они или говорят правду.

– Возможно ли такое? Ведь ложь всегда направлена на достижение конкретной цели. Иначе зачем врать?

– Э, милый мой, вы рассуждаете, как немец, руководствуясь здравым смыслом. У славян всё иначе. Для них наивысшая ценность – собственное самолюбие. Слова, слова – просто дымовая завеса. За ворохом красивых слов они скрывают ничтожество своих устремлений. Запомните: когда славяне говорят о душе? – это верный признак, что они замыслили против вас что-то низкое. Вообще слово «духовность» у них самое любимое. Недочеловеки всегда произносят его, когда не знают, что сказать.

– Какой странный народ!

– Основной мотив славян – желание самоутвердиться любой ценой. И они для этого не побрезгуют ничем. Нужно уничтожить самое святое и дорогое в их жизни, хоть родителей или детей, их национальные святыни – уничтожат. На всё пойдут, всё продадут. У них нет понятий «нация», «государство»; для любого славянина и нация, и государство заканчиваются им самим.

– Как же они существуют?

– Как животные, в постоянной борьбе друг с другом. Брат восстает на брата, сын на отца – это для них нормально. Обмануть соседа – наивысшая доблесть, природное право. Но если славянин обнаружит, что его самого обвели вокруг пальца, это он посчитает тяжким оскорблением. Очень странное убеждение, верно?

– Какой бессмысленный народ! Мы изучали славян на уроках расовой гигиены в приюте. Я всегда думал, что им просто не хватает дисциплины, внутреннего стержня. А оказывается, что весь этот народ – всего лишь генетический мусор, ошибка природы.

– Да. Они как слабоумные или дети: отказываются отвечать за свои поступки. У нас, слава богу, после введения закона «Т-4» со слабоумными покончено раз и навсегда… Ну что ж, юный геноссе Мюллер. Добро пожаловать в Сибирь, и удачи вам в вашей миссии.

– Спасибо, оберцольрат. Удача никогда не помешает во время охоты на недочеловека. Еще увидимся.

– Несомненно. Проходите, юноша, проходите. Не задерживайте поток. Мне сообщили, что вас уже ждут…

Гроссман перестал писать и задумался над последними строчками, выведенными на бумаге. «А вправе ли я описывать его мотивацию и чувства, если сам никогда подобного не испытывал?» – спросил он себя, но никакого ясного ответа не увидел.

…Немецкая речь

– Разрешите представиться, партайгеноссе окружной комиссар! Роттенфюрер из фюрерюгенда Ганс Мюллер! Прибыл в ваше распоряжение для выполнения миссии №6 и для изучения особенностей поведения славян в полевых условиях.

– Вольно, мой мальчик. Отставить весь этот официоз. Зовите меня просто доктором Заком. У нас здесь всё по-простому: как-никак, а глубинка, от Германии добрых четыре тысячи километров. Это последний оплот нашей цивилизации на северо-востоке. Не устали в дороге?

– Никак нет, доктор Зак. Наш ракетоплан доставил меня сюда с отменным
Страница 14 из 17

удобством. Пролетая над Московским морем, я видел мемориал фюрера. Грандиозное сооружение, достойное подвига величайшего героя в истории человечества, нашего народа. Я бы тоже хотел совершить что-то великое!

– И совершите, мой юный друг, обязательно. Нашей партии нужны преданные и энергичные юноши, готовые пожертвовать собой во благо фюрера и немецкого народа. Сегодня вам впервые представится такая возможность.

– Я не подведу, честное слово, партайгеноссе, я не подведу.

– Охотно верю, что вы будете очень стараться. Но не переживайте, если с первого раза не получится. Убить даже недочеловека, который ниже тебя в развитии, это непросто. Самое главное для вас – определить границы своих возможностей. Понимаете меня?

– Если честно, не очень. Меня всегда учили, что у нас, сверхлюдей, возможности для самореализации безграничны.

– Милый Ганс, не обольщайтесь. Вы не сверхчеловек, а еще только кандидат. Инициация – убийство недочеловека – позволит понять, подходите вы для этой роли или нет. Возможно, вы просто немец, призванный служить партии и народу в тылу, а не на передовой.

– О чем идет речь? Разве война не закончилась пятьдесят лет назад?

– Война между цивилизациями богов и людей не закончится никогда. Понимаете – никогда! Мы, раса богов, призваны управлять всеми остальными народами. Но закон природы – побеждает сильнейший! – никто не отменял. Сильнейшего пытаются свергнуть враги. Вы спросите меня – а кто наши враги? Я вам отвечу – все, кто не являются немцами, в ком не течет арийская кровь. Человеческая жизнь ничтожна вне цели коллектива, вне цели воли партии и фюрера. Вся жизнь обычного человека протекает всего лишь между двумя полюсами, на одном из которых находится наслаждение, а на другом – боль. Поэтому людьми движут два основных инстинкта: жадность и страх. Страх перед болью и жажда получать наслаждение заставляют их менять мир. А мы, манипулируя желаниями людей, можем управлять ими.

– Но при чем здесь мое испытание? Я обычный ученик, нас в классе двадцать человек. У каждого одно задание: при изучении недочеловеков посетить комиссариат и убить славянина.

– Убить – это еще не всё. Не забывайте: глядя на вас, они должны бояться. А вы, юноша, должны манипулировать их страхом, научиться править ими. Они рабы, а рабы мечтают только об одном: отомстить хозяину. Но раньше, в древние времена, рабом мог стать всякий, случайно. Отвернулась фортуна – ты в кандалах. А затем вновь освободился. Поэтому великие империи и распадались: рабы стремились к свободе и рано или поздно получали ее, свергая хозяев или порабощая их в ответ. Теперь всё иначе. От рождения и до гробовой доски ты или раб, или господин. Случайности исключены. Научно обосновано, какие расы и нации могут быть свободными и помогать нам править миром, а какие навечно обречены быть рабами и служить нам, господам. Еще общество «Туле» доказало, что арийцы – древнейший народ на земле, а все современные знания происходят из легендарной Гипербореи – нашей прародины. Мы, немцы, призваны править миром, а вы, Ганс, как один из нас, должны сейчас на практике показать, что уже готовы служить партии и фюреру. Славяне не просто рабы – они наши извечные враги, война с которыми длится уже не одно тысячелетие. Когда-то из-за трех всемирных катаклизмов – вам говорили о них на уроках истории – земля почти полностью оказалась во власти льда и холода. Наш народ, чтобы выжить и не замерзнуть, бежал на юг, в Индию. Тогда-то весь север и восток континента захватили зверолюди. Тупиковая ветвь эволюции – потомки неандертальцев, мутировавших в славян и татаро-монголов. У славян даже поговорка об этом есть.

– Какая, доктор Зак? Расскажите. Всё это крайне интересно. Я ничего подобного в приюте не слышал.

– Они любят говорить, что если любого русского хорошенько отмыть, то под слоем грязи обнаружишь татарина. Каково? Ха-ха-ха!

– Как любопытно, партайгеноссе. Получается, у них есть чувство юмора, раз они шутят над собой. Значит, славяне не окончательные звери, как нам внушают на уроках евгеники?

– Глупости, глупости, Ганс! Это вовсе не юмор, а констатация биологических фактов. Общество по исследованию и преподаванию наследия предков, в котором я состою, со всей тщательностью доказало, что черепа татар и русских, как, впрочем, и всех остальных славян, по типологии ничем не отличаются друг от друга. Антропологически они идентичны. Понимаете теперь, что это не шутка? Они, как животные, чуют на уровне инстинкта своих и чужих. Мы для них всегда чужие, как бы мы ни маскировались. Да в этом и нет нужды.

– Почему, партайгеноссе? Разве нам не важно знать из первых, так сказать, уст, что у них происходит?

– Нюрнбергские законы запрещают нам жить среди славян. Да и незачем: они сами охотно доносят нам друг на друга. Это у них в крови. Животные всегда чуют более сильного и готовы ему служить. Но только до тех пор, пока понимают, что вы – сильней. Теперь вам ясно, геноссе роттенфюрер, как важно дать им понять, что вы сильнее? Среди немцев нет первых и нет последних, мы все – один народ, одна воля, одна судьба. А вы – лицо нации. Ясно?

– Так точно, партайгеноссе окружной комиссар! Один народ, одна партия, один фюрер. Победа или смерть. Хайль фюрер!

– Зиг хайль, юноша, зиг хайль, зиг хайль!…

Гроссман нервно заламывает пальцы, сцепив ладони вместе, и рассеянно оглядывается по сторонам. В углу он замечает одинокий холст, стоящий лицевой стороной к стене.

«Вот бы посмотреть, что там нарисовано, – интересно ему, но лень вставать, – ну что там может быть, как не второсортная мазня. А может, и вообще пустой холст, даже без подмалевка. Я же на квартире у демиурга, а что у него здесь нарисовано, определяю я, ведь я же его придумал. Вот интересно, как бы он изобразил ту картину, что пришла мне в голову в Праге. Нет, правда, правда, было бы здорово взглянуть. А может, это рыцарь в полном вооружении, на голове шлем с опущенным забралом, а в руках у него – собственная голова. Идея: долг превыше здравого смысла, должность, форма (пышное убранство шлема и вооружений превалирует над сознанием; испуганный взгляд, может быть, мучительный или с ужасом смотрящий вперед, на плоды деятельности своего тела без головы). Интересно, возможно, он все-таки написал эту картину: ведь ее я задумал давно, еще до написания „Адрастеи“. Может, взглянуть?»

Но вставать почему-то лень, он отводит взгляд в сторону и замечает вчерашнюю тетрадь с дневниковыми записями хозяина квартиры.

«Почитать, что ли, еще раз его дневник, авось, что еще интересное обнаружу, что мне о нем нужно знать. Еще неизвестно, кто кого выдумал».

Он берет тетрадь и начинает ее листать, ища записи, которые он вчера пропустил в спешке. Теперь он начинает читать все подряд, с самого начала.

«6 апреля. Приехали из Совка снова. На таможне нам снова впарили штамп в паспорт, будто у нас обычная выездная туристическая виза. Весь самолет был забит «немцами», выезжающими на воссоединение. Тихий ужас, кто едет в Германию. Но в целом все прошло довольно благополучно. Уже в 9 часов вечера были в Дармштадте. Поели и сразу легли спать.

7 апреля – 30 апреля. Ситуация
Страница 15 из 17

развивалась следующим темпом. Мы сильно озаботились поисками квартиры, но все было крайне неудачно. В конце концов мы нашли одну квартиру в Ханау, у одного поляка, но за совершенно бешеные деньги – 1200—1300 DM в месяц, и только за стены. В общем, мы сильно огорчились, но в школе обещали помочь, оплачивать часть ренты. Мы воспряли духом, но нам снова обрубили крылья. Выяснилось, что школа сейчас не имеет денег и не может оплачивать квартиру. Нас бросили на произвол судьбы. Тогда мы пошли к ректору школы с требованием объяснить, почему он не хочет платить. На его аргументы мы привели довод, что японский студент живет один со своей подружкой в двухкомнатной квартире в центре Франкфурта. Это послужило толчком к тому, что ректор нажал на проректора, и тот всего лишь одним телефонным звонком нашел для нас два варианта квартир во Франкфурте. Мы выбрали самый дешевый, но для нас лучший, за 500 DM в месяц в центре города, но без душа. На этом деле мы, правда, потеряли 650 DM залоговой стоимости за квартиру в Ханау. Также мы сумели-таки поменять себе визу, и нам ее открыли на два года. Вместе со всей школой ездили в Данию, в Орхус, где будем делать учебный проект и одновременно конкурс. Призовой фонд – 25 тысяч DM, но это на всех. Нам в Дании не понравилось. Холодно было, шел дождь, добирались на машине, да и ко всему еще и жутко дорогая страна. Невыгодная вышла поездка. С 28 апреля начали снова работать у Крамма над очередным конкурсом.

1 мая – 10 мая. Делали конкурс у Крамма. В этот раз было значительно хуже работать, так как Крамм сильно давил. При этом ни идей, ни чувства вкуса. Но, как говорится, деньги не пахнут: работай и калькулируй «мани». После всего этого, покончив с Краммом, перебрались во Франкфурт, нам переехать помог Уве».

Дальше шли записи о каком-то ремонте, о приезде какого-то Оксаниного папы и прочей чепухе. Гроссман пропустил их и остановился на записи от 5 июня.

«Ездили в Дармштадт. Перевели почти все деньги на счет во Франкфурт. Теперь необходимо сообщить об этом в ККН (медицинскую страховку). Купили билет в Бонн, чтоб поставить совковую выездную визу. Он съел остаток наших денег. Подумываю о том, чтобы продолжить работу над трактатом о Боге.

Жалко терять такое хорошее время, как сейчас. Когда можно писать, писать и не думать о деньгах и о том, что тебя ждет завтра. И в полной тишине, потому что вокруг иностранная речь, и ты ее не понимаешь, не отвлекаешься на ненужное, второстепенное. В России совершенно невозможно работать: невозможно сидеть и писать философский труд в доме, потолок которого рушится тебе на голову, падают стены и стоит страшный грохот вокруг. В России я абсолютно физически ощущаю страшный хаос в ее атмосфере, буквально рев и грохот, «скрежет зубовный и тьму», сатанинскую вакханалию. Бедная Россия, она кончилась как страна. Что будет дальше, я не знаю, но я не хочу быть перегноем для грядущих «светлых» поколений. Кто знает наше будущее? Кто знает…»

Вдруг он почувствовал чье-то присутствие в комнате, за его спиной. Гроссману стало страшно, и он резко обернулся. Посреди комнаты стоял хозяин, демиург Колосов, и с нескрываемой злостью смотрел на сидящего за его столом персонажа. От внезапного приступа страха Гроссман наложил в штаны.

День третий

Гроссман просыпается от сильнейшего спазма живота. С трудом сдерживаясь, он соскакивает с верхней полки, запирается в туалете, где сразу же и облегчается, исторгнув из себя в унитаз обильную порцию жидкого кала: он вытекает свободно и стремительно, словно селевый поток, устремляется вниз, все снося на пути.

Гроссман, убедившись, что теперь он божественно пуст, как порожняя стеклотара, спускает воду в унитазе и принимается тщательно подтираться; снова спускает воду, моет руки и, глядя на себя в зеркале, с ужасом вспоминает сон.

«Надо же было такому присниться, – думает он, разглядывая свое мятое лицо с опухшими глазами, – чертов демиург, напугал до усрачки. Как такое вообще может привидеться: некто, выдумавший меня, которого на самом деле придумал я, – да еще и во сне. Нет, решительно, алкоголь – вещь опасная для мозгов, особенно если его постоянно употреблять».

Он тщательно бреет двухдневную щетину, умывается, чистит зубы. Затем принимает душ, долго стоит под горячими струями воды, пытаясь окончательно проснуться и привести свой разум в порядок. Вчерашний день он совершенно не помнит. Заканчивает мыться, насухо вытирается и выходит обратно в каюту.

Огородов спит, а Скороходов проснулся и лежит в кровати с открытыми глазами. Наблюдает, как одевается Гроссман.

– Как водичка, Иван Степанович?

– Да ничего, – мрачно бурчит тот, недовольный, что день начинается с вопросов, – не хотите проверить сами?

– Охотно последую вашему примеру, —самодовольно ухмыляется Скороходов. – Помните, как мы вчера колобродили?

– Ничего не помню, – мрачно констатирует Гроссман, надевая штаны, – как ножом отрезало. Полная пустота. Зеро. А что вчера было?

– Как что, мы же все ходили на стриптиз.

– И как, нам понравилось?

– Лично вы были в полном восторге.

– Ничего не помню. Ничего. А что, наши дамы нам разрешили? И они там были? А как же ваша дочь?

– За кого вы меня принимаете? Евгения осталась с Маргаритой и Светланой. Они обе отказались посещать это мероприятие.

– А кто был инициатором всего этого?

– Догадайтесь с трех раз.

– Ничего не помню. Наш профессор, что ли?

– Ну конечно же, вы, Иван Степанович.

– Не может быть! Я вам, Валерий Евгеньевич, открою одну тайну.

– Какую же? Охотно выслушаю.

– Меня вчера здесь, на корабле, вообще не было.

– Да ну, и где же вы были?

– Там, – тут Гроссман сделал суровое лицо и показал глазами наверх, – у самого. Понимаете?

– Нет.

– Ну, у самого Господа Бога.

– Ага, тогда кто же тогда двадцать евро засунул стриптизерше в трусы? Ваш двойник? Вы эту версию для Светланы оставьте, она вам охотно поверит. Я надеюсь.

– Мы с вами живем в мире, который очень плохо сочинен: в нем очень много нестыковок. Согласитесь, ведь вполне возможно, что все, что с нами происходит сейчас, вот здесь, всего лишь измышления некого стороннего ума, который выстраивает прихотливую причинно-следственную связь между нами, своими персонажами, только лишь для того, чтобы рассказать посредством наших жизней какую-то свою историю. Ведь если бы не было Бога и его промысла, не было бы никакого смысла в нашем существовании, не правда ли?

– С научной точки зрения ваша теория не выдерживает никакой критики, милейший Иван Степанович. Верьте мне, уж я-то знаю. Жизнь не имеет никакого смысла помимо того, который мы сами в нее вкладываем. Еще Декарт наглядно доказал, что лишь человеческий разум критически оценивает опытные данные и выводит из них скрытые в природе истинные законы, формируемые на математическом языке. Любые причинно-следственные связи формируются как дерево возможностей и вероятностей, линия ветвей которого приводит к однозначно предсказуемому результату. При выборе мы всегда руководствуемся собственными интересами. Разве не так?

– А как же чувства?

– Интуиция – это продолжение нашего эго, только в несколько иной
Страница 16 из 17

форме. Верьте мне, я знаю.

– Хотел бы я знать, чем я руководствовался, когда, по вашим словам, сувал в трусы стриптизерше двадцать евро.

– Чужая душа – потемки, а уж ваша-то вообще темный лес. Почти сумрачный.

– На Данте намекаете? Может, моя душа – и ад, но узники, в ней заключенные, не мучаются, а мучают меня. Слушайте, у нас там ничего не осталось выпить?

– Только для вас, остался только ликер. Будете?

– Давайте; лучше что-то, чем ничего.

Скороходов медленно, по-змеиному выползает из постели, за изголовьем кровати, на полке, среди скопления порожних бутылок ищет нужную, наливает из нее в пластиковый стаканчик, что они использовали еще в поезде, и протягивает Гроссману.

– Только чуть-чуть, не налегайте, как вчера, – предупреждает он.

Гроссман молча выпивает и отдает стаканчик Скороходову. Смотрит на часы.

– Уже семь. Как думаете, можно идти завтракать?

– Да, но давайте дождемся меня и вашего друга, так сладко спящего сейчас. Нам надо себя привести в порядок.

– Тогда поторопитесь, а то мне очень хочется есть. Чертовски.

– Будите вашего друга, пока я приму душ, – отвечает Скороходов и скрывается в туалете.

Гроссман нависает над Огородовым. Тот сладко храпит с широко открытым ртом, под глазами синяки. Гроссман трогает его осторожно за плечо и шепчет на ухо:

– Вставай, Кирилл, кончай спать.

Тот не реагирует, сладко причмокивая, будто что-то вкусное сосет. Гроссман трясет его за плечо и в полный голос требует:

– Вставай, говорю, завтрак проспишь!

– Отстань, я не хочу есть, – переворачивается набок и продолжает сладко сопеть.

«Завидую ему, – присев рядом, думает Гроссман, с трудом сдерживая похмельное раздражение, – какие же хорошие нервы. Мои ни к черту, без бутылки не засну, да и сон – полная дрянь, все время какая-то чертовщина снится, как сегодня. Может, бросить пить? Тогда как работать, о чем писать?»

Появляется заметно посвежевший Скороходов, журчит, обсуждая вчерашний стриптиз. Рассказывает с подробностями, как он был на стриптизе в Лондоне и Роттердаме и чем они между собой отличались. Затем идет будить женскую половину. Возвращается с сообщением, что они уже проснулись и приводят себя в порядок. Огородов продолжает спать, Гроссман скучает, Скороходов говорит, Огородов спит.

Раздается стук в дверь: это дочь Скороходова зовет его завтракать. Скороходов уходит, оставив Гроссмана и Огородова одних.

Снова стук в дверь: это Светлана за Гроссманом. Они целуются и, обнявшись, идут на верхнюю палубу, где их ждет в ресторане накрытый шведский стол.

«Интересно, спросить ее про вчерашний стриптиз или лучше сделать вид, что ничего не было?» – мучает себя вопросами Гроссман, стараясь по лицу девушки определить, обиделась она на него или нет. Лицо Светланы ничего не выражает, кроме собачьей преданности содержанки. Они регистрируются на входе в ресторан, предъявив купоны, проходят в зал, ищут свободный столик у окна. По очереди отходят за едой, сторожа занятые места. Едят, лениво обмениваясь комментариями о качестве пищи. За окном непроглядная чернота: сложно поверить, что они куда-то плывут, непрерывно двигаясь в пространстве. Вокруг шныряют редкие соотечественники, которых легко определить по широким азиатским скулам и помятому виду. Паскудное выражение глаз и кривые оскалы жадных ртов выдают их советское происхождение, не истребленное двадцатилетием разгула бандитизма в бывшем СССР. Ничего, кроме ненависти и брезгливости, Гроссман к соотечественникам не испытывает.

– Тебе не кажется, что тут, вокруг нас, слишком много русских? – спрашивает он Светлану.

– Да, много, – поедая мюсли, отвечает она, ерзая на стуле, – тебя что, это тревожит?

– Да нет, просто хотелось отдохнуть от них, хотя бы за границей.

– Наверное, они хотят того же, что и мы. Я не сомневаюсь, что наше присутствие здесь их тоже раздражает.

– Н-да, русский хам никому не нужен: ни на Родине, ни здесь, ни за рубежом, – нужны только его деньги. Вообще, тебе не кажется, что мы живем в мире немного более скучном, чем те миры, которые мы сами выдумываем?

– Не слишком ли умная мысль для утра.

– Ты знаешь, я совершенно не помню вчерашний день: он у меня полностью выпал из памяти. Ничего экстраординарного не случилось?

– Ты бы поменьше общался со Скороходовым, он на тебя плохо влияет.

– О да, пьет как сапожник. Опасный человек.

– Может, тебе, Ванечка, самому себя начать контролировать, я за тебя боюсь.

– Почему?

– Ну, ты вчера вообще был сам не свой, как чужой, ты вроде бы был здесь, но вроде бы тебя и не было.

– Вчера я сочинял новый роман о немецком подростке-фюрерюнге, типа нашего пионера или комсомольца. И представляешь, я вчера встретился со своим Богом: ну, не Богом настоящим, а своим автором – тем, кто меня сочинил.

– Сочинил?

– Ну да. Нет, Светик, ты не думай, я не сумасшедший. Просто мне кажется, что все мы, как у Борхеса, производные чьей-то воли, что ли, не знаю, как правильно сформулировать, – и существуем в чьем-то воображении, следуя плану действий автора этого проекта.

– Ты действительно в это веришь?

– Ну… да.

– Тогда тебе надо обратиться к психиатру. Это называется паранойей – заболевание такое. Вполне нормальное для всех творческих людей. А еще ты много пьешь. Отсюда такие мысли.

– Ну, если бы я не пил, я бы не мог ничего сочинять. Я бы с удовольствием водку чем-нибудь другим заменил бы, да где это взять?

– Зато в Дании есть такое место, называется Христиания, так там живут самые безбашенные люди в мире – хиппи. Там можешь у них узнать, как можно достичь этой безбашенности.

– Правда? Вот это интересно – придаст смысл всей нашей поездке – приобщиться к западным ценностям. Я думаю, что, если бы наши граждане не жрали водку, а вместо нее нашли бы какой-нибудь другой способ достижения эйфории, то духовная жизнь нашего социума была бы более осмысленной.

– Почему?

– Ну, во-первых, гарантированные качественные погружения в наше подсознательное, наглядно выявляющие архетипы, которыми живет наш народ. Например, взять меня: я совершенно не знаю, как выглядит мой страх, в чем он олицетворяется.

– Не очень понимаю, куда ты клонишь?

– Не знаю, как бы попонятнее объяснить. Ну вот, ты же увлекаешься психиатрией?

– И?

– Психиатрия работает с измененным человеческим сознанием.

– С больным.

– Но это же отклонение от нормы, значит, изменение?

– Ну, допустим.

– Разум человека оперирует архетипами сознания, которые он, с одной стороны, наследует, а с другой – усваивает в той культурной среде, в которой осуществляет свое становление. Собственно говоря, мифология той страны, в которой мы растем, определяет наше дальнейшее поведение. Ведь так?

– Милый, к чему ты клонишь?

– Всякие отклонения от поведенческой роли считаются ненормальностью, ведь так?

– Поясни.

– Ну, к примеру, в нашем постсоветском обществе нормой является хамство и меркантильность, а также повышенная немотивированная агрессия. Вспомни новых русских.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию
Страница 17 из 17

(http://www.litres.ru/ivan-stepanovich-plahov/poezdka-v-ni-kuda/?lfrom=279785000) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.