Режим чтения
Скачать книгу

Зачем жить, если завтра умирать (сборник) читать онлайн - Иван Зорин

Зачем жить, если завтра умирать (сборник)

Иван Васильевич Зорин

Новая классика / Novum Classic

Роман «Зачем жить, если завтра умирать» повествует об инакочувствующих. О тех, кому выпало жить в агрессивном, враждебном окружении. Это роман об одиночестве, изоляционизме и обществе, которое настигает при всех попытках его избежать.

Это роман о современной России.

Герой «Три измерения» находит своё продолжение в персонажах виртуальной 3D игры. Спасёт ли его это от одиночества? Выстроит ли он так свою жизнь?

«Ясновидец» отсылает нас к событиям начала прошлого века. Экстрасенсорные способности или развитый интеллект? Что позволит успешнее противостоять российскому водовороту?

Иван Зорин

Зачем жить, если завтра умирать

(Сборник)

© Зорин И. В., 2015

© Иллюстрация на обложке. Буркин В. А., 2015

© Издание. Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

Зачем жить, если завтра умирать

(Роман)

Война

Его зовут Антон Лецке. Месяц назад он взял меня за локоть и предложил его убить.

– Зачем? – удивился я.

– Со скуки.

Это произошло после психологического тренинга, который я провожу, и мне подумалось, что он предлагает ролевую игру.

– Скука не самое страшное. С ней можно бороться и по-другому.

– Как?

Его вопрос поставил меня в тупик. Но я опытный преподаватель, и мне платят за рецепты на все случаи жизни. Он слушал внимательно, глядя мне в переносицу. Когда я дал пару советов, как бороться со скукой, он меня перебил:

– Вы не поняли, речь не обо мне. – Беззвучно пошевелив губами, он вынашивал какую-то мысль, а потом ошарашил: – Тогда, может, убить вас?

Психолог во мне мгновенно умер.

– С какой стати?

Он оскалился.

– Да вам же всё надоело!

– Что всё?

– Ну, всё это!

Он обвел вокруг рукой. На курсы приходят разные, бывает и сумасшедшие. Я выдавил улыбку.

– У меня до этого ещё не дошло. Впрочем, я подумаю.

Мы расстались, как воспитанные люди, понимающие юмор. Нет, он не сумасшедший. Я вспомнил, что Лецке – мой давний слушатель, который садится обычно на заднем ряду и всё занятие прячется за чужими спинами. До этого он был совершенно незаметен. К чему его странное предложение?

Из головы не выходил насмешливый взгляд, которым он проводил меня. Дома, однако, я совершенно успокоился. А на другой день все забыл.

Занятия проводятся два раза в неделю. На следующем он бесцеремонно взял меня за лацкан пиджака.

– Надумали?

Я замялся.

– Пока ещё нет, такое со мной происходит впервые.

– Так в жизни все происходит впервые. И смерть.

Опять тот же насмешливый взгляд. Этим он меня доконал, теперь я не мог отступать. К тому же во мне проснулся бес.

– А, валяйте! Только давайте в обе стороны: вы убиваете меня, я – вас.

Он ухмыльнулся, словно и не сомневался в моём согласии. Зачем я так поступил? В глубине я не сомневался, что это розыгрыш. И всё же зачем? Чтобы пощекотать нервы? Или, правда, со скуки?

– А не боитесь, что вас загребет полиция?

Он опять ухмыльнулся:

– Сделаю всё по-тихому. И глазом не моргнёте.

В нём было что-то пугающее, и я уже пожалел, что согласился. Сроки мы не оговаривали, но, глядя на удалявшуюся спину, я почувствовал холодок на своей.

Дома, однако, я расхохотался. Это наверняка блеф. Я вспомнил сутулую фигуру, мятый пиджак. Ну, какой из него убийца? Заварив кофе, я взял с полки книгу. Но, прочитав страницу, поймал себя на мысли, что не помню прочитанное. А вдруг он всерьёз? Но не всё ли равно? Мне пятьдесят, и я одинок, как собственное надгробие. Лецке прав, мне всё осточертело. Но откуда он знает? «Жизнь одна, а у каждого своя», – пробормотал я бессмысленную фразу. Мне стало страшно. Отложив книгу, я зашагал из угла в угол. Потом заварил ещё кофе. А вдруг это не блеф? Опасность вспыхнула красным огоньком на краю сознания, не давая расслабиться. Остаток вечера я думал, какие принять меры.

Прошла неделя. На занятиях Лецке не появлялся, и я уже выбросил наш договор из головы.

День был не для смерти, ранняя весна, на сосульках играло солнце. Я спускался в метро и думал, что москвичи не успели переодеться по сезону. Лецке вырос сбоку на последней ступеньке и, коротко замахнувшись, пырнул меня ножом. Но я был начеку.

– Грубая работа! – схватил я его за руку, отстёгивая под рубашкой широкий металлический пояс. Он выдернул руку и, что-то буркнув, растворился в толпе.

Теперь я понимаю, Лецке не остановится. В пятьдесят уже неприлично цепляться за жизнь, но я хочу, чтобы полиция знала, что произошло, если найдёт мое тело.

Меня зовут Владислав Мезряков. Я живу в Сокольниках.

Помолчав несколько секунд, Владислав Мезряков назвал адрес, потом, щёлкнув мышью, выключил веб-камеру. Переписав своё признание на флэшку, сунул её в карман.

Антон Лецке, худощавый, с высоким лбом, на котором уже наметились залысины, жил с женой и несколько раз лечился от депрессии. «Зачем жизнь, если есть смерть?» – задавал он врачам один и тот же вопрос. Вместо ответа те прописывали ему антидепрессанты. После их лошадиных доз Лецке возвращался излеченным, но жена снова вгоняла его в депрессию.

– Ты хочешь, чтобы я ходила голая? – пудрясь у зеркала, спрашивала она.

– Но у тебя же полный гардероб, – оправдывался Лецке, понимая, куда она клонит.

– Лучше голой, чем в старье! – фыркала жена. И, хлопнув дверью, оставляла мужа в который раз пересчитывать в уме пособие по безработице.

Черты лица у Лецке были мягкие, женственные. Он слегка сутулился, а когда волновался, по горлу у него елозил кадык. Но он был упрям. И, вместо того чтобы устроиться на работу, записался на психологический тренинг. Ведущего он сразу возненавидел. Как игральные кости, тот перетряхивал интеллектуальные словечки, и в группе радовались, если с грехом пополам узнавали хотя бы одно из них. Лецке казалось, что Владислав Мезряков откровенно красуется, что это его рецепт выживания, способ избежать одиночества. «Позёр, – морщился Лецке за спинами на заднем ряду. – Мы ему нужны больше, чем он нам». Но слушали Мезрякова, который за это ещё и деньги получал, что было для Лецке очередным проявлением вселенской несправедливости.

– Строит из себя бог знает кого, – хмыкнул он раз после окончания занятий. Но понимания не встретил. На него покосились, предлагая продолжить беседу со спинами.

Лецке все больше злился, однако курсы не бросал. Наоборот, он получал от них какое-то мазохистское удовольствие и, возвращаясь домой, криво усмехался.

Вечерами жена Лецке смотрела телевизор. Известные любовными похождениями киноактеры рассуждали о семейной жизни, политики привычно раздавали советы, которым не следовали сами.

– Какие умницы! – восторгалась жена.

А Лецке в каждом мерещился Мезряков. «Вы лжёте! – хотелось закричать ему. – Все устроено не так, всё мерзко и глупо!» Но он только ерзал на диване:

– Да, светлые головы.

Измерив его взглядом, жена вздыхала, давая понять, что он не выдерживает сравнения. А потом вздыхала ещё раз, глубже, жалея себя, связавшуюся с неудачником, который сгубил ей жизнь.

И Лецке опять соглашался.

Москва – город победившего матриархата. Мужчины в ней умирают рано состарившимися, но так и не повзрослевшими. Матери передают их жёнам, которые, не спрашивая, делают их отцами, превращая в рабочих лошадок.

На
Страница 2 из 31

курсах обучали поведению в коллективе. Но Мезряков, не ограничиваясь этим, позволял себе вольности. Рассказывая о психологии, он делал отступления в смежные области, и они оживляли набор правил, необходимых для успеха. Слушателям они нравились, а руководство закрывало на это глаза. Раз Мезряков говорил о беседе как бытовой форме исповеди. Соседом Лецке был лохматый угрюмый толстяк, непроизвольно напиравший плечом, сдвигая его на край стола.

– О чём он? – не выдержав, громко зашептал Лецке. – Какая, к чёрту, беседа!

Он хотел добавить, что человек для другого – река, у которой можно выговориться, а потом в неё же и помочиться. Но толстяк повернулся, будто впервые его увидел.

– Не щекочи мне ухо, выйди, скажи это всем.

Лецке смутился. Он был застенчив. Но гордость заставила его подняться.

– Что вам? – прервался Мезряков.

– Можно выйти?

Лецке не ожидал от себя такого. Ему хотелось обличать, спорить. Но вместо этого он смотрел на Мерзякова, как школьник.

– Конечно, в следующий раз не спрашивайте.

Пробираясь к двери, Лецке чувствовал на себе насмешливый взгляд толстяка. С этого мгновенья ему захотелось отомстить. Он несомненно выше интеллектуального хлыща, к которому приникли полсотни болванов! Но как это доказать? На занятиях Лецке пропускал теперь всё мимо ушей и, кусая заусенцы, думал, как унизить Мезрякова.

И вскоре его осенило.

Темой очередного занятия было всесилие современного рынка, которое, не оставляя выбора, вынуждает к себе приспосабливаться. О чём тут говорить? Но лекция Мезрякова носила бунтарский характер.

– Ницше считал, что человек стерпит любое «как», если знает «зачем». Но ему вряд ли приходило в голову, что для потомков «как» станет «зачем». – Уперев руки в бока, Мезряков расхаживал возле кафедры, производя впечатление человека, бывшего с Ницше на короткой ноге. – Прагматическая философия, породившая физику, которая как раз и отвечает на вопрос «как», отменила метафизику, веками бившуюся над вопросом «зачем». Как лучше, как удобнее, как прибыльнее. Эти задачи вытеснили цели, не оставляя ни сил, ни времени спрашивать «во имя чего?». В философском плане человечество упало в объятия (или в паутину) вульгарного эпикурейства. Сегодня философствовать не любят. Это занятие пугает. Житейские истины, повседневные заботы, обыденные слова… Забыться под их скрипучее колесо – вот рецепт счастья! Главное не сойти с оси, не допустить мыслей о смерти, не дать проникнуть внутрь вселенскому ужасу.

Лецке пристально смотрел на Мезрякова, и ему казалось, что тот упивается своей особенностью, тем, что может бесстрашно смотреть в бездну.

– Миллионы статей рассказывают нам о вещах совершенно ненужных, посвящая в тайны людей «с именем», не давая затухнуть нашему интересу к ним, актёры рассуждают о политике, футболе, религии, бизнесмены высказываются об искусстве и науке. Нашу эпоху Гессе остроумно называет «фельетонная». Главное – забыться! Согласны?

Мезряков обвёл аудиторию вопрошающим взглядом. В ответ закивали.

«И чего умничает? – подумал Лецке, уткнувшись в стол, исчерченный чернильными рисунками, которые оставляли поколения слушателей. – Мы пришли за откровенностью, а он глушит нас цитатами».

Но Мезряков блистал эрудицией, слагая попурри из избитых истин.

– Мы всецело полагаемся на разум, инструмент крайне ненадёжный и несовершенный. С его помощью мы складируем в копилке памяти знания, но в результате они, как Земля, повисают в пустоте. У них нет опоры, нет трех китов, несмотря на всю строгую аксиоматику и проверку опытом, – отсюда масса математических и физических парадоксов. В сущности, мы имеем дело с суммой наблюдений, не более того. Они мало чем отличаются от примет, мы бредём на ощупь, блуждая в хаосе разрозненных фактов, правдоподобных теорий и предположений, с которыми, свыкаясь, проводим жизнь, не отличия их от истины. Но что мы действительно знаем из того, что знаем? – Мезряков выдержал паузу. – А что нам делать с историей? Со своим временем? Мы не можем быть уверены, что кажущиеся нам усовершенствования не приведут к губительным последствиям, мы можем лишь пробовать, накапливая опыт, который для нас и есть жизнь. Но что годилось раньше, не спасает сейчас. В конце концов, устав от бесконечных метаний, мы приходим к испытанному рецепту забытья, выдумав чистый, не имеющий пределов разум, Бога, которому доступно сразу всё и которому переадресуем заботу о себе. Или выбираем другой, сопутствующий рецепт забытья – замкнувшись в супермаркете, ограничив желания потреблением, а мысли добыванием средств.

«Короче, как осознаешь, куда попал, – лучше и не жить! – переводил про себя Лецке. – Пойди и повесься!» Он обхватил пальцами шею, высунув набок язык, как удавленник. Его сосед, угрюмый толстяк, как всегда напиравший на Лецке плечом, заметив это, мгновенно отстранился.

– Наша цивилизация достигла огромных успехов. И особенно в оболванивании, – пел свою песню Мезряков. – Она не оставляет наедине с собой, она предлагает ценности как товар, не позволяя их выстрадать. Религии, путешествия, музыкальные группы – всё для тебя, только выбирай! А навязанная гонка за миллионом? К чему она? Размеры потребляемого ограничиваются телом, больше желудка всё равно не съесть. Так стоит ли охотиться за тем, что не нужно? Стоит ли принимать участие в тараканьих бегах, чтобы в качестве приза получить явные излишества?

И т. д. и т. п.

«Тоже мне, Диоген нашёлся, – думал Лецке. – Не стремиться к благополучию… А чем тогда жить?» Но против обыкновения он слушал внимательно. Ему казалось, что, в отличие от остальных в аудитории, он видит изнанку этих речей, которая сводилась к тому, что Мезряков упивается своей ролью. И Лецке решил поймать его. Он даже вздрогнул, как складно всё получалось! «Фигляр! – подумал он. – Болтать горазд, а действовать – кишка тонка!» Остаток занятия Лецке решал как лучше подать своё предложение. Так, чтобы Мезряков не открутился, ведь он скользкий, этот Мезряков. Предложить сразу поохотиться друг за другом? Или предложить для начала убить себя? Лучше второе. Мезряков трус, однако гордость заставит его принять вызов.

– Счастье – это когда веришь в своё предназначение, – между тем распинался Мезряков. – Убеждённость, что надо воспитать ребенка, занять престижную должность или купить дорогую машину. И не задаешься вопросом, зачем это нужно. Или отвечаешь на него – так живут все.

Сделав паузу, Мезряков разгладил шевелюру.

«Боже, как он надоел! – снова подумал Лецке. – Все позирует, будто знает, зачем живёт».

Неожиданно для себя он с грохотом отодвинул стул и, поднявшись, демонстративно вышел. В коридоре он сел на подоконник, ожидая окончания лекции. Лецке улыбался. Да, он рассчитал всё правильно. Когда они остались наедине, взял Мезрякова за локоть, уличив его в опустошённости, в том, что и сам он не видит для себя никакой цели. Для обычного человека это, конечно, не преступление, но Мезряков претендовал на роль гуру. А тогда это выглядит лицемерием. Сцена была разыграна превосходно, Мезряков заглотил крючок. Правда, обещал подумать, но в его согласии Лецке не сомневался.

Вечером, когда жена собиралась уходить, он уже не выл от одиночества. Ему надо было многое
Страница 3 из 31

обдумать.

– В гости? – механически спросил он, не ожидая ответа.

Каждый давно жил своей жизнью, и Лецке пожалел, что заставил жену врать.

– В театр с подругой.

Глядя на то, как она орудует фиолетовой помадой, слегка раскрыв рот и растягивая губы, как подводит тушью ресницы, стараясь скрыть под макияжем возраст, Лецке подумал, что у мужчин, в отличие от женщин, всё по-честному – и старость, и оргазм, и половая несостоятельность. А Мезряков больше женщина, потому что притворяется, лжёт. Но он заставит его быть мужчиной! Война, та городская война, в которую он его втянет, будет настоящей. И пусть армии противников насчитывают по одному человеку, это не помешает ей быть кровавой.

Оксана Богуш, аккуратно посещавшая занятия Мезрякова, слушала, затаив дыхание. Мезряков был в ударе.

– Вся наша жизнь проходит в стремлении обмануть себя, – развивал он тему предыдущей лекции. – Деньги, как эквивалент счастья, карьера как цель, религия как ответ на проклятые вопросы – все это мифы, позволяющие забыть про пустоту. Биология заставляет нас видеть предназначение в детях, с которыми мы не найдём общий язык, точно также, как не находили его с родителями, а государство говорит о долге, патриотизме и прочей ерунде. Но самое распространенное заблуждение состоит в том, что человек рождён, чтобы потреблять. Это главный рецепт самообмана. – Мезряков перевёл дыхание, подняв стакан с водой, сделал глоток. – Нас также защищают наши страхи. Бояться увольнения, нищеты, начальства, переживать за детей, ожидать болезнь, которая сведёт в могилу – всё это намного лучше, чем постоянная, необъяснимая тревога. Мы – бытовые невротики, и это спасает нас от вселенского ужаса, избавляет от ощущения бесцельности, бессмысленности, не даёт сойти с ума. Цивилизация, сводящая жизнь к выбору в супермаркете, позволяет провести её во сне…

– Вы что, буддист? – выкрикнули с заднего ряда.

Оксана Богуш обернулась. Неопрятный сутулившийся мужчина насмешливо улыбался. Оксана вспомнила: на первом занятии он представился Антоном Лецке.

– Все вопросы потом. Хорошо?

Мезряков промокнул платком лоб и, откашлявшись, продолжил:

– Много лет назад я работал репортёром в газете, и мне довелось брать интервью у молодого боевика, принадлежавшего к одной из исламистских группировок. Он долго рассказывал, как, прячась в горах, отстреливается от федералов, как голодает и мерзнет, боясь развести костер. «Вы довольны такой жизнью?» – спросил я. «Мне нравится воевать», – крепко сжал он автомат. «А не страшно?» – «Все будем у Аллаха, нет разницы когда». До сих пор помню его улыбку, обнажившую волчьи зубы. А через неделю его застрелили. Глядя на труп, я позавидовал этому горцу. На войне страх персонифицирован, и он вытесняет остальные. А животный страх предпочтительнее экзистенциального…

– Вы сами-то воевали? – снова выкрикнул Лецке. – На войне всё не так. Или хотите попробовать?

На него зашикали, но было видно, что Мезряков на мгновенье смутился. Лецке презрительно хмыкнул и, щелкая пальцами, вышел.

Вскоре занятие окончилось. В коридоре Оксана Богуш увидела дожидавшегося Лецке. Подойдя сзади к Мезрякову, он дернул его за рукав и, оскалившись, что-то сказал. Это не было извинением, потому что Мезряков удивился. «А, валяйте», – донеслось до Оксаны Богуш. Всё с той же ухмылкой Лецке что-то добавил, понизив голос. Мезряков пожал плечами и ещё долго смотрел на удалявшуюся спину Лецке.

С занятий Оксана Богуш ходила пешком на Басманную улицу, где жила в тесной квартирке с глуховатой властной матерью. По дороге она зашла в Богоявленский собор, и у иконы Николая Угодника долго молилась, чтобы Владислав Мезряков обратил на неё внимание.

Среднегодовая температура Парижа 10,3 °C, Рима 21,5 °C, Москвы 5,3 °C.

Москва прекрасный город, но в нём слишком много москвичей.

И они мечутся по Москве, как сухие листья.

Владислав Мезряков был крупным, горбоносым, с пышной шевелюрой, в которой била седина.

Он смотрел в монитор, записывая себя на веб-камеру.

«Уже много лет мне снится один сон. В нём мне предстоит встреча со старинным другом, которого я давно не видел. Я предвкушаю, как мы будем бродить с ним по Москве, делясь впечатлениями от прожитых поврозь лет, будто в пору нашей юности, и во мне разливается приятное тепло. День обещает быть радостным, чего наяву не случалось уже давно, и, проснувшись, я не тороплюсь встать, а всё ещё в сладкой дреме перебираю знакомых, пытаясь понять, кого имел в виду во сне. Но, вспомнив всех, осознаю, что такого друга у меня нет. И тогда моему разочарованию нет предела. Так было раньше. Однако теперь после пробуждения передо мной всплывает лицо Антона Лецке. Через день после его дурацкой выходки, когда он после занятия предложил мне убить себя, мы случайно, а теперь понимаю, что нет, встретились в кафе, куда я завернул после вечерней прогулки. Он извинился и, протянув руку, пригласил за свой столик. Там он вернулся к моей последней лекции. Она ему понравилась, я, безусловно, прав, считая нашим главным желанием – желание забыться.

– Но у вас это плохо получается, – сочувственно улыбнулся он. – Ваши сны давно стали интереснее яви.

– Откуда вам знать?

– Да у вас это на лице написано! Иначе зачем вам разливаться перед нами? Вы же себе доказываете, что ещё не стары, не вышли в тираж. Это ваш рецепт забытья.

Я захотел подняться, но потом передумал.

– Думайте, как хотите, – уткнулся я в чашку с кофе, разглядывая тёмные наплывы.

Лецке словно не замечал моего неприятия. Он всё больше оживлялся.

– А всё же наш рецепт лучше, – продолжал он убеждать меня, делая упор на „наш“. – Помните, клуб самоубийц? Остроту ощущений я гарантирую! К тому же всё сойдёт с рук, оставшегося в живых никто не заподозрит.

– Почему?

– Для убийства нужен мотив. А его в привычном понимании у нас нет. Деньги? Женщина? Место под солнцем? Всего этого между нами нет. Полицейские слишком приземлённые, философия выходит за рамки их рассмотрения.

„Сумасшедший!“ – мелькнуло у меня.

Лецке пригубил вина, забросив ногу на ногу.

– А философия наша проста. Зачем жить, если завтра умирать? Правда ведь?

– Почему завтра?

– А если через год или десять? Велика отсрочка? Нет, вопрос принципиальный, если не бессмертен – значит, уже мертвец. Мыто с вами понимаем.

Я кивнул. Но мне стало не по себе. Я поднялся.

– Так вы согласны?

Я обещал дать ответ к следующему занятию.

– И приобретите пистолет, – донеслось мне в спину.

В предыдущей записи, предназначенной для полиции, я опустил нашу встречу. Тогда я решил, что чем проще будет объяснение моей смерти, тем лучше. Но теперь я просто веду дневник».

Вытянув палец, Мезряков коснулся себя в мониторе, будто приставил пистолет.

«Как вы уже знаете, на следующем занятии, когда он взял меня за пиджак, – я ждал чего-то подобного, – мне ничего не оставалось, как дать ему согласие. Тем более прочитанная мною лекция давала ему прекрасный повод настоять на своём. Конечно, он не догадывается, что я специально прочитал её, идя навстречу его планам. Я загнал себя в угол, нарочно сжёг мосты, и теперь мне некуда было отступать. Получив моё согласие, Лецке, не теряя времени, пырнул меня ножом. А чуть позже рядом со мной упала с крыши сосулька.
Страница 4 из 31

Случайность? Или это тоже на его совести? Во всяком случае, он просчитался, осколки льда лишь забрызгали мне брюки. В кармане у меня лежала флэшка с признанием, которую я крепко сжал. Удивительно, как он раскусил меня? Как вычислил, что я тот, кто нужен? Прочитал по лицу? Тогда психологом надо быть ему!

– А вы примитивны, – поддел я его на следующем занятии, – выше ножа ничего не выдумали. Один – ноль?

Он оскалился. Не меняя тона, я задал второй вопрос:

– Теперь моя очередь?

– Тебе слабо.

Он перешёл на „ты“.

– Послушайте, мы с вами на брудершафт не пили…

– Иду на вы? – со смехом перебил он. – Так ты не заслужил.

Я замахнулся, чтобы дать ему пощёчину. Но он увернулся.

Войны бывают идеологические, религиозные, информационные. А наша? Из-за чего ведётся она? Из-за уязвленного самолюбия? Вселенской скуки? Признаться, её причины остаются мне неведомы. Я знаю только, что одному из нас суждено на ней пасть».

Выключив веб-камеру, Мезряков несколько минут сидел в тишине, уставившись в тёмный экран. Потом снова щелкнул мышью.

«После этого моя жизнь переменилась. Теперь я пролистываю книги задом наперёд, а думаю о своем заклятом друге. Я уже не замечаю дыр в кармане, не вижу своего одиночества. Оно отступило, как отражение, когда отходишь от зеркала. У меня появился кровный враг, тот единственный, кому я не безразличен. Мы идем теперь в одной связке, то я его поводырь, то он мой. Иногда я ловлю себя на том, что испытываю к нему нежное чувство, даже большее, чем благодарность. „Затем и жить, что завтра умирать!“ – громко говорю я, остро чувствуя вкус жизни. Слова, слова. На публике я произношу их тысячи, но в одиночестве играть не на кого. „Ты можешь убить меня, я – тебя, – сказал мне как-то Лецке. – Это и есть свобода!“

И он прав.

Это была запись третьего апреля 201… года».

Бога нет. И вечности нет. А есть одна бесконечная грызня.

В первые годы брака Лецке с женой был ещё счастлив. Он и не подумал бы ей изменить, представься такая возможность. Он не глядел на других женщин и был сух с теми из них, которые глядели на него. Лецке и сейчас оставался верным мужем. Но лишь в силу обстоятельств. Хотя внешне в их отношениях ничего не изменилось, они приобрели другой характер, и ситуация с тех пор стала кардинально иной. Встречая жену в прихожей, Лецке, по-прежнему ухаживая, помогал ей снять пальто, которое вешал на плечики, – у неё вечно не доходили руки, чтобы пришить оторванную петлю, – а, деля с ней квадратные метры, он старался сделать их совместную жизнь сносной. Однако про себя всё чаще повторял: «Была бы на стороне женщина – ушёл бы!», и находил в этом злую радость, точно мстил за исковерканные годы. При этом он понимал, что шанс найти новую женщину катастрофически мал, более того, уменьшается с каждым днём, и от осознания надвигавшейся старости, которую обречен встретить с женой, ему делалось невыносимо грустно. Жена видела его притворство, за которым стояло охлаждение, как видит такое любая женщина, но считала, что её это не касается до тех пор, пока соблюдается устоявшийся ритуал их семейной жизни. Какая разница, что чувствует официант, подавая обед? Главное, чтобы подавал в срок. Но, заметив, что муж изменился, она стала ревновать.

– Завёл кого-то, – жаловалась она подруге, которая была намного её старше.

– Тебе можно, а ему нельзя? – рассмеялась та.

– Мне можно, а ему нельзя, – эхом повторила жена Лецке. – Он же мужчина.

– Согласна, – вздохнула подруга. – Мужики все скоты. – Повисло молчание. Обе перебирали свою жизнь, вспоминая любовников, мужей и случайных партнёров. Потом подруга снова вздохнула: – И отчего так: начинаешь жизнь с одними, проводишь её с другими, а заканчиваешь чёрт-те с кем?

– Потому что все мужики скоты, – подвела черту жена Лецке. Но думала она только об одном мужчине – своём муже. В последние дни жена Лецке по-прежнему уходила, не сообщая куда, ворковала по телефону приятным, с хрипотцой голосом, то и дело рассыпаясь кокетливым смехом. Но Лецке не реагировал. И его поведение доводило её до бешенства. Она готова была на всё, лишь бы достучаться до него, пробудив в нём злость. Пробовала она вернуть в их отношения и постель.

– Милый, зачем мы ссоримся? – обняла она его в перерыве между скандалами. – Неужели у нас не найдётся других занятий?

Она мурлыкала ему на ухо, состроив кошачьи глаза. Раньше это действовало безотказно. Но теперь муж оставался холоден.

– Извини, я занят, – отстранил он её.

– У тебя всё время дела, – капризно зашептала она, точно обиженная девочка. И всё ещё надеясь, выложила козырь: – Нам даже некогда заняться любовью!

– А чем мы, по-твоему, занимаемся, когда ругаемся? – парировал Лецке. – Если есть любовь, ею занимаются всегда.

Жена Лецке смерила мужа ненавидящим взглядом. Но его было не пробить.

Женщина? Зачем она? У Лецке появился тайный объект для чувств. Они испытывали ощущения, куда более острые. А их отношения были гораздо глубже.

– И ненависть такая же! – закричала жена Лецке, не в силах сдержаться.

Хлопнув дверью, Лецке вышел на охоту.

Но он и не думал убивать Мезрякова. Он хотел его только попугать. Как и в первый раз, когда, дождавшись у дверей парадной, он тенью прилип к нему и в метро ударил в толпе ножом. Тот вполне мог быть и настоящим, а не театральным, сделанным из выкрашенной пластмассы. Потому что Мезряков, задрав рубашку, показал металлический пояс. «Началось», – мелькнуло у Лецке. Ещё недавно от одиночества Лецке готов был лезть на стену, но теперь в равнодушном городе у него был смертельный друг. Ему было приятно думать, что Мезряков его боится. Иначе зачем надевать железный пояс? К тому же, будь Мезряков умнее, то наверняка бы догадался, что при ударе ножом самодельная кольчуга не спасёт от кровоточащего пореза.

Но Лецке ошибался.

Мезряков был классическая «сова». Просыпаясь в полдень, долго приходил в себя, перебирая предстоящие дела, вбивал крючья, цепляясь за которые одолеет наступивший день, ещё один день своей жизни, потом его мысли приобретали отвлечённый характер, в них появлялись образы, метафоры, гиперболы, он просеивал их сквозь сито критики и достойные, если такие оставались, записывал в старую, склеенную скотчем папку, всю ночь караулившую вдохновение рядом с тапочками. Потом Мезряков шёл в ванну, если вечером были курсы, скреб до синевы щетину, после чего заметно молодел, точно сбривал десяток лет, а если день выпадал свободный, ограничивался тем, что смачивал глаза и виски. На завтрак он разогревал овсянку, бросая в неё ломтики сыра, чтобы расплавился, пока она остывала, и ел прямо из кастрюли. Поставив кастрюлю в раковину, Мезряков включал компьютер, приносил из спальни папку, вбивая пришедшие после пробуждения мысли в роман. Он был плодом его жизни, её оправданием, придававшим ей смысл. Мезряков втайне им гордился, не спеша заканчивать из страха перед пустотой, которую будет нечем занять, он редактировал в нём страницу-другую и, закрыв файл, шёл на прогулку. Мезряков всю жизнь провёл в Сокольниках, и его маршрут был одним и тем же – мимо школы, которую он заканчивал страшно подумать в каком году (в районе из выпускавшихся с ним почти никого не осталось), мимо заросшего пруда с островом посредине, и далее по тропе,
Страница 5 из 31

выложенной галькой, которая огибала парк. Все было рассчитано по минутам, этот круг занимал два часа, спустя которые он выходил к районной библиотеке, где проводил ещё час, роясь в архиве, перебрасываясь шутками с библиотекаршами, звавшими его за глаза «одиноким профессором». И действительно, книги с сальными пятнами на страницах были разбросаны в его квартире повсюду, и даже в туалете на сливном бачке лежал какой-нибудь фолиант, который хозяин заменял с частотой раз в месяц, – не потому что прочитывал, а потому что тот ему надоедал. На обед Мезряков варил в той же кастрюле суп из пакетика, прикончив который спал, чтобы потом на весь вечер засесть в интернет. Он был активным пользователем социальных сетей, у него числились сотни друзей, ни одного из которых в реальности он не знал, но его это вполне устраивало. Виртуальное общение не грозило нарушить сложившуюся жизнь, внеся хаос в привычный распорядок, которым Мезряков был доволен. Или всячески убеждал себя в этом. Ведя жизнь, в которой не было места сильным эмоциям, он незаметно засыхал в четырех стенах, как лист в гербарии, стиснутый страницами обстоятельств, и с ужасом ждал, когда его пот, как у всех стариков, станет злым. Он успокаивал себя тем, что счастье – категория физиологическая, оно приходит с выработкой в мозгу очередной порции серотонина. Поэтому и в раю может быть ад, и в аду рай. Но в мире нет ни радости, ни горя, а есть одна великая безмерная пустота.

Так продолжалось из года в год.

До тех пор, пока не появился Лецке.

Мы не созданы для этого мира, нас всех изгнали из рая. И обратно уже не пустят.

Пасха выдалась поздней. Снег уже сошёл, на газонах прел чернозём, била молодая зелень, и распускались набухшие почки. Крестный ход в Сокольническом храме Воскресения Христова собрал толпу бородатых мужчин и женщин в платках. Со смиренными постными лицами, они сжимали свечки, сосредоточенно пели и могли служить массовкой в фильме о позапрошлом столетии. С ними шли те, кто бывал в церкви только по большим праздникам, считая это умеренной данью, чтобы попасть в рай. Они шли за хоругвеносцами, как и двести, и триста лет назад, шли и шли, послушные своему времени, эти постоянные посетители супермаркетов и завсегдатаи автомобильных пробок. По округе разносился колокольный звон. «Шаманский бубен», – кривился Мезряков, из которого второе крещение Руси сделало воинствующего безбожника. Он переключал каналы, по всем шла пасхальная служба, и думал, что возрожденное православие очень похоже на вульгарное язычество. Этого ли хотел пришедший к блудницам и мытарям? Христианство, коммунизм. Чем возвышеннее идея, чище помысел, тем большей кровью оборачивается. Потому что они не отвечают нашей животной природе. Зверей лучше не исправлять, иначе они взбесятся, превратившись в ослеплённых идеей. Но всё тех же зверей. Так к чему это лицемерие? Честнее быть атеистом. Лучше откровенно презирать поповские сказки.

Но Мезряков лукавил. Были времена, и он ходил в церковь – ту самую Воскресения Христова, где в сознательном возрасте принял крещение. Тогда, как многие неофиты, он видел глубокий смысл в каждом слове Евангелия, на исповеди беседовал о Боге с крестившим его священником – своим ровесником, мужчиной с болезненно жёлтым, рыхлым лицом, которого старила ряса, – ночами чередовал размышления о сверхчувственном с молитвами, но постепенно приходило разочарование. Мезряков не видел, что такого он не может сделать и что почувствовать, не веря в Бога, а раз так, значит, Бог с неизбежностью становился для него сущностью привнесённой, излишней, без которой вполне можно обойтись. Своими сомнениями он делился и с батюшкой.

– Сын мой, – жевал тот губы, и его обращение звучало странно в устах ровесника, – сын мой, неужели вы способны жить с мыслью, что исчезнете навсегда, за гробом ничего нет?

Мезряков не мог ответить на этот вопрос. Его часто терзал страх смерти, но с его точки зрения было бы непростительно слабостью, поддавшись ему, поверить из-за этого в Бога. Но объяснять это батюшке, которого никак не мог заставить себя звать «отцом», не стал. Он пожал плечами и неопределенно произнёс:

– Наверно, могу…

Батюшка оживился, стал нервно теребить крест пухлыми руками:

– Я вам не верю! Это выше человеческих сил, вы себя просто обманываете.

Сейчас бы Мезряков возразил, что обманывает себя тот, кто верит в бессмертие души, что он сжился с мыслью о мимолётности всего земного, что никакого продолжения не будет, более того, укрепился в этом настолько, что это предположение переросло в абсолютную уверенность, пожалуй, единственную уверенность в чём бы то либо, и он ни за что не променяет эту твёрдую уверенность на все расплывчатые, обнадёживающие мифы. Да, сейчас Мезряков наговорил бы целую кучу слов. Вероятно, он смог бы даже оправдать батюшку, защитив его позицию. Например, привёл бы следующие соображения (Мезряков уже не помнил, откуда их почерпнул, – да разве это важно?), которые выражал своими словами. Мы привыкли к мысли, что мир для всех одинаков. Но так ли это? Мы все живём в разных мирах, лишь частично пересекающихся, и потому не можем найти общий язык, не можем договориться даже в простейших случаях, хотя искренне стремимся к этому. Мы чувствуем себя спокойно лишь в кругу относительных единомышленников, но стоит нам попасть в другую группу, к людям с противоположными взглядами, стоит завести беседу, выходящую чуть дальше за рамки бытовых потребностей, как мы испытываем смятение. И чем глубже обнаруженные разногласия, тем больше нам кажется, что мы сходим с ума. Всё дело в окружении, которое питает или опровергает нашу веру. В этом смысле считающий себя Наполеоном, если его укрепляют в этой мысли, мало чем отличается, от того, кто думает, что знает своих родителей, учителей или первую любовь. Кто-то верит в себя, кто-то в Бога, кто-то в красоту, которая спасет мир. Большинство верит политикам, священникам, верит в абсолютную силу денег. Живя в гармонии со своей верой, мы счастливы, но стоит начать доказывать свою правоту, как вера в Бога приведёт к инквизиции, вера в красоту – к концентрации на уродствах мира, пребывание в котором станет невыносимым, а вера в деньги превратит в скупого рыцаря, разрушив жизнь. И всё зиждется на страхе. Подсознательно мы понимаем, что отказ от иллюзий оставит наедине с холодным, стерильным миром, каким он и является, миром, в котором неизвестно как ориентироваться, а изгнание населяющих воображение призраков столкнет с великой пустотой. Куда без иллюзии, что ты счастлив? Что на свете не один? Что, случись беда, тебе помогут? Нет разницы, каким иллюзиям быть подверженным. Главное, за них не сражаться. Да, так было бы сейчас, спустя десятилетия, наполненные мучительным поиском истины. Но тогда, смутившись, он просто ушёл, в последний раз поговорив со священником. Вспомнив это, Мезряков выключил телевизор и, накрыв голову подушкой, уснул.

Антон Лецке полночи слушал пасхальную службу, которую за стенкой смотрела по телевидению жена. А утром, продираясь сквозь толпу попрошаек у церковной ограды, отдал последнее, не находя в себе сил отказать, чувствуя вину за их жалкий вид, спитые лица, грязную, провонявшую одежду. Лецке жил рядом с церковью, но
Страница 6 из 31

обычно обходил её стороной, чтобы не видеть бомжей, оккупировавших паперть. Отношения с Богом у него были сложные. Его охватывало смущение от окружавшего, и, пристально вглядываясь в творение, он испытывал стыд за творца. «Можно, конечно, допустить его существование, – думал он. – Но считать его всеблагим, выпрашивая для себя подачки, это уже слишком». Лецке уже поравнялся с воротами, когда из них показался розовощёкий, расплывшийся батюшка с выпиравшим под рясой животом. Женщины бросились целовать ему руку.

– Христос воскрес!

– Воистину воскрес!

И при чём здесь Христос?

Мезряков тупил бритву о недельную щетину. На плите вскипел кофе. Мезряков налил чашку, сел за компьютер. Обжигая губы, сделал глоток и стал настраивать веб-камеру.

«Вечер третьего мая 201… года.

Продолжение истории моей войны.

Занятия проводятся в клубе на Нижней Красносельской, куда я добираюсь на „седьмом“ трамвае. Пока он громыхал по рельсам, я обдумывал предстоящую речь. Заранее я не готовился, главное для меня было сосредоточиться. Маршрут я изучил до мелочей. Ушибаясь о сумки, локти и колени, защищая резавший пальцы пакет с листками тестового задания, которые, раздав, собирался обсудить, я заранее протиснулся к выходу. Мне нужно было ехать ещё остановку, но людская масса, подхватив, неожиданно вынесла меня на улицу. Вытолкнутый, помятый, я стоял посреди улицы, провожая взглядом уезжавший трамвай. И тут меня едва не переехала машина. Я еле отскочил, когда она, разбрызгивая грязь, промчалась мимо. За рулём был Лецке. Отъехав метров десять, он притормозил на светофоре и на мгновение обернулся. В заднем стекле промелькнула его ухмылка. Трамвай уехал, а я всё ещё стоял посреди улицы. После того как прошёл первый испуг, меня обуяла злость. Здоровое чувство, которое я не испытывал много лет. „Остроту ощущений я гарантирую!“ Негодяй, ты узнаешь с кем связался! У меня хватило выдержки не опоздать на занятие. А у Лецке хватило наглости туда явиться. Против обыкновения он оставил „камчатку“, развалившись прямо передо мной. „Ну как?“ – дразнил его вид. Мне хотелось броситься на него с кулаками, но я сдержался. У каждой игры свои правила, и наши уже стали вырисовываться. Я прочитал лекцию, ответил на вопросы, показавшиеся мне даже более идиотскими, чем обычно, и, отпустив слушателей, небрежно бросил:

– Два-ноль?

– Хоть десять, – снагличал он. – Тебе-то слабо.

Это подтолкнуло меня к действию.

При регистрации на курсах оставляли личные данные, и оттуда я узнал, что мы соседи, он живет на Сокольнической Слободке и давно стоит на бирже труда. Он выглядит на свои сорок три, упрямое выражение на узком лице, складки возле носа. Должно быть, он болезненно горд и, не держась за место, кончил пособием по безработице. Кто из нас выживет? Кто окажется проворней?

Любить себя. Любить ближнего. Любить мир. Пустые слова. Любовь говорит на множестве языков, и Лецке прав, доказывая её на языке ненависти. И Христа любили, когда распинали. Антипод любви – не ненависть, а безразличие. И теперь я не одинок. В равнодушном мегаполисе, где никто никому не нужен, появился тот, кто денно и нощно думает обо мне…»

Выключив веб-камеру, Мезряков допил кофе.

Мезряков бравировал, но ему было тревожно. Он догадывался, из какой бездны отчаяния родилось предложение Лецке, и недоумевал, почему так легко на него согласился. Будто на кону стояла не его, а чья-то чужая жизнь. Может, он хотел свести с собой счёты? Как и всякий одинокий, он частенько подумывал об этом, но не хватало духу. Угроза погибнуть подтолкнула Мезрякова к действию. Неожиданно для себя, перед тем как лечь в постель, он разослал по издательствам свой роман, который вылизывал много лет, считая черновиком. Но внезапно ему пришло в голову, что тот давно завершен и тянуть время больше нет смысла. Посреди ночи Мезряков проснулся. Ему стало страшно. Вдруг послышались шаги на лестничной клетке. Лецке! Включив свет, Мезряков приник ухом к двери, решив забаррикадироваться платяным шкафом. Но всё стихло. Обозвав себя психопатом, Мезряков на цыпочках вернулся в постель, принял снотворное и лёг в постель.

«А пистолет купить надо», – засыпая, подумал он.

Вернувшись с курсов, Лецке прямо в одежде растянулся на скрипучей, продавленной кровати, которая, тяжело вздохнув, выпустила облачко пыли. Зашторив окна, он прикрыл глаза, но заснуть не мог. Он снова видел себя в маленькой, как обувная коробка, комнате, которая служила ему и спальной и гостиной, в квартире, где они с отцом, словно в тайном сговоре, жили в постоянной лжи и молчаливом взаимном недоверии, стойко перенося добровольное изгойство. Другую комнату, побольше, с длинным, на два окна балконом, занимал отец. Она предназначалась для встреч, когда отец сухим, кашляющим голосом звал его, чтобы в очередной раз отчитать, выразив недовольство неосторожно брошенным словом или слишком независимым взглядом, а также для гостей, которые никогда не приходили. Ночная тишина в квартире нарушалась лишь боем настенных часов и казалась Лецке зловещей, так что он старался уснуть пораньше, пока из-за стенки доносился звук телевизора или голос отца, разговаривавшего по телефону, а если это не удавалось, не смыкал глаз до утра. Подростком он ещё боялся темноты. Лецке рос зажатым, запуганным, к тому же слегка заикался. У логопеда, два раза в неделю, он, исправляя дефект, упирал язык в нёбо, мычал, стиснув зубы, и произносил скороговоркой: «Во дворе трава, на траве дрова». Постепенно речь совершенно выправилась, и только когда он сильно волновался, заикание возвращалось. В классе Лецке был младшим – всего на год, отец раньше отправил его учиться, чтобы быстрее сбагрить с рук, – но разница в возрасте, в детстве существенная, давала о себе знать. Дети жестоки, а Лецке не мог за себя постоять, и терпел унижения, не находя сил дать сдачи, не смея пожаловаться отцу, который не терпел ябед, воспитывая из сына мужчину. «Заруби себе на носу», – ровным голосом предварял наставление Лецке-старший, а заканчивал их, переспрашивая: «Зарубил?» Лецке кивал. А у себя в маленькой, как обувная коробка, комнате плакал в подушку. «Па-па, – всхлипывал он, забыв про логопедические упражнения. – Па-па». Но отец не слышал. Или делал вид, что не слышит. Он часто притворялся глухим, этот Лецке-старший. И не подозревал, что действительно давно оглох. Когда сыну требовался совет, он всегда отсутствовал, но стоило сесть у окна с раскрытой книгой, был тут как тут: «Повернись к свету, глаза испортишь!» – и этим отравлял все удовольствие от чтения. Отец не был от природы жесток, просто не задумывался о том, что, крича на сына за разбитую чашку, разбивает его будущую жизнь. Предоставленный самому себе ребёнок был замкнут, погружён в себя. Весной в одиночестве пускал в ручьях наперегонки кораблики из спичек, а осенью, наступая ботинком на высохшие, хрустевшие на асфальте листья, попадавшиеся на пути, загадывал желания. Они не сбывались, и он складывал их в копилку, которую пронёс через всё детство. Лецке к тому же был болезненным. Хотя его обстоятельства требовали крепкого здоровья. Это в дружной семье можно позволить себе роскошь поболеть, принимая как должное заботу близких. Их поддержка является лучшим лекарством, их
Страница 7 из 31

участие заменяет врачей, а осознание собственной бесценности в их глазах настраивает на долгую жизнь. Но недуг, укладывавший в постель Лецке, заставлял чувствовать себя по-настоящему одиноким. Его никто не жалел, ему никто не убирал со лба слипшиеся от жара волосы, отец ограничивался тем, что выкладывал на тумбочку у кровати прописанные лекарства и ртутный градусник, предупреждая: «Смотри, не разбей».

Шли годы, Лецке взрослел, но в отношениях с отцом ничего не менялось, и его ранняя юность прошла под знаком вины и стыда. Лецке выстроил защиту, отгородившись от действительности книгами, а позже женщинами, в которых он пробуждал материнский инстинкт. Они видели в Лецке беззащитного брошенного мальчика, а его мягкие, женственные черты превращали его в их сестру.

Лецке лежал с открытыми глазами, уставившись в потолок.

Да, прошлое – это зарубка, отметина, шрам на сердце.

Москвичи общительны. Но только когда в их расписании образуется свободное окно. И его нечем заполнить.

Оксана Богуш владела стенографией. Склонив голову набок, она быстро записывала за Мезряковым.

– Иметь или быть? – задавал он вопрос, вынесенный в заглавие известной книги, не ссылаясь, однако, на источник. – Девяносто девять процентов того, что мы видим или читаем, оскорбляет наши чувства и разум. Чтобы не лишиться остатков здравого смысла, не нужно смотреть телевизор, читать газеты, надо выключиться из окружающей нас виртуальной реальности.

И т. д. и т. п. Старые песни забытых цитат.

Но Оксана Богуш была в восторге. Как может быть в восторге женщина, превратившаяся в послушную ученицу.

«СМИ – эти Сцилла и Харибда современного мира, заставляют жить своей мифологией, в которой, чего ни коснись, все сводится к деньгам, – записывала она. – Мировые новости сегодня, как, впрочем, и всегда, сводятся к сплетням, мировые события проходят мимо нас, несмотря на иллюзию нашей причастности, остаются для нас сказкой. Но из будничного сна надо вернуться к той подлинной реальности, для которой мы рождены и которая заложена в нас».

Как опытный актёр, Мезряков повесил паузу.

В наступившей тишине раздался насмешливый голос:

– Один мой знакомый с детства мечтательный, проводил жизнь в фантазиях. Он интересовался всем, на что не мог повлиять: сменой правительства, климатом в Арктике, голодом среди африканских народов, историей ламаизма, его волновали парниковый эффект и ядерные испытания, ему было любопытно всё, что никак не соприкасалось с повседневной жизнью. И вот однажды в тёмной подворотне ему двинули по голове чем-то тяжёлым. Удар навсегда пригвоздил его к реальности – теперь он едва передвигается по квартире и приготовить еду или добраться до туалета для него целая проблема, поглощающая все его мысли.

В аудитории все притихли, испытывая удивление, смешанное с неловкостью.

– И к чему это? – обернулась к Лецке Оксана Богуш. – Совсем не к месту.

– А всё время ныть и умничать? – нахально переспросил Лецке. – Это к месту?

«Война проникла в эти стены», – подумал Мезряков, запустив пятерню в густую шевелюру.

– Не стоит переходить на личности, – произнёс он примирительно. – А ваша выдумка неудачна. Все свободны!

В тот вечер Мезряков провожал Оксану Богуш. Она была счастлива, а его подмывало рассказать о Лецке. Но тогда их игра перестанет быть тайной, утратив всю прелесть. Оксана Богуш была умна, миловидна для своих тридцати пяти, и Мерзляков, которому женщина была давно уже дорога как воспоминание, увлекся ею. Ему было приятно вдыхать тонкий аромат её духов, ловить на себе восторженные взгляды, когда рассказывал то, что за жизнь вынес из книг.

– Вы, однако, такой милый, – резюмировала Оксана, беря его под руку. – Не то что на лекциях.

– А какой я на лекциях?

– Строгий. И кажетесь, только не смейтесь, женоненавистником.

– Так я такой и есть! – серьёзно сказал Мезряков.

– Женоненавистник? – Оксана напряглась, вцепившись в его локоть. – А почему?

– Потому что женщины, вместо того чтобы бороться с мировым злом, борются со своим весом.

Мезряков расхохотался. Оксана, на мгновенье задержавшись, посмотрела на него снизу вверх:

– Ну, в этом отношении наши мужчины не далеко ушли.

Ей шло это игривое кокетство, когда она всё теснее прижималась к своему спутнику. А Мезряков, бравируя откровенностью, требующей определённой смелости, признался, что недавно закончил роман, который отвергло пять издательств.

– Это ужасно! – вздохнула Оксана Богуш. Она была уверена, что роман гениальный, и даже не поинтересовалась его содержанием.

Это дало новый повод Мезрякову поговорить о себе. Он сказал, что не особенно расстроился. Почему? Да потому, что не бывает плохих книг, бывает мало рекламы. Здесь он улыбнулся, давая понять, что к его роману это не относится. А потом вздохнул. Увы, всё, что поставляет на мировой рынок Россия, кроме природного газа, низкого качества. И литература не исключение.

– Писать романы, которые сегодня на слуху, это преступление против языка, – авторитетно заявил он, будто следил за литературным процессом, от которого на самом деле отворачивался, как лиса от винограда.

Оксана Богуш кивала, глядя под ноги. Мезрякову импонировала девичья скромность, такая неожиданная в зрелой женщине. Она выдавала неуверенность. И это их сближало. Несмотря на слова, всегда готовые прийти ему на помощь, Мезряков оставался застенчивым. Он готов был идти с этой девушкой-женщиной хоть всю жизнь. И было ещё одно. Он знал, что по неписаным правилам их игры в присутствии Оксаны Богуш Лецке его не тронет.

Лецке, Лецке… Когда рядом была Оксана, он отступал, но потом всю ночь на уме у Мезрякова была их война. Казалось, он исчерпал эту тему до конца. Сначала, как все осторожные люди, привыкшие раскладывать будущее по полкам, он остановился на худшем, предположив, что Лецке его убьёт. Что из этого следовало? Что стук его сердца, к которому он привык с незапамятных времён, больше не будет его спутником. Говоря проще, он умрёт. Но тут надо тоже всё взвесить. Конечно, минус состоит в том, что он мог бы пожить ещё лет десять, а то и все двадцать, но велика ли разница, если всё равно предстоит умирать? Он уже немолод и достаточно испытал, чтобы понимать – жить не стоит труда. Так какая разница, когда встретить свой час? Мезряков заговаривал себя, наблюдая, как за окном зеленеет небо, предвещая рассвет. Он старался рассуждать абсолютно спокойно, точно речь шла о постороннем или он решал математическую задачу. Однако смерть от руки Лецке имеет и свои плюсы. Во-первых, она будет быстрой и неожиданной, а о такой смерти мечтал даже Цезарь. Во-вторых, она избавит от болезней, которые непременно сопровождают старость, а она уже не за горами. В-третьих, смерть освободит от ужаса ожидания смерти. Последний аргумент развеселил Мезрякова, и он мимолетно улыбнулся. Кажется, все. Теперь, как человек основательный, рассматривающий предмет со всех сторон, Мезряков перешел к исследованию другой возможности – его пуля сразит Лецке. Хорошо это или плохо? Сосредоточившись, Мезряков мысленно вернулся в прошлое, когда, спасаясь от одиночества, вел расписанную по минутам жизнь, и теперь она показалась ему невыносимой. Победа над Лецке снова обрекает его на
Страница 8 из 31

бессмысленное затворничество. Однако с этим можно смириться. Жил же он раньше. Но тогда это тогда, а сейчас он, как зверь, вкусил крови, пусть пока и мысленно. Его жизнь потеряет остроту, покажется ещё более пресной, чем даже есть на самом деле. Нет, свою реакцию предвидеть нельзя, глупо даже что-то предполагать. И все же, что если он убьет Лецке? Мезряков решил зайти с другой стороны. Лецке уверяет, что полиция не найдёт убийцу. На первый взгляд, всё правильно: нет мотива, по кругу знакомых он тоже не проходит. Но есть случай. Мало ли из-за чего можно попасться. Тогда остаток жизни придётся провести в заключении. А если и не поймают, всё равно придётся жить в страхе, каждый день ожидая ареста. Мало приятного, с его впечатлительностью это может перерасти в безумие. Выходит, ему лучше погибнуть, чем победить. Дойдя до этого умозаключения, Мезряков снова улыбнулся. С другой стороны, чего бояться тюрьмы? Применяя те же рассуждения, не всё ли равно, где встретить смерть, которую можно лишь оттянуть. Когда и как умереть – что за важность. Здесь Мезряков улыбнулся в третий раз. Есть и ещё одна мелочь, о которой даже не стоит говорить, – его смерть никого не опечалит, ровным счётом никого. Это преимущество одиноких – не надо бояться причинить кому-то боль. Знакомые? Друзья по интернету? После смерти его сразу забудут, до него и так нет дела. Поблуждав ещё немного в лабиринтах логики, Мезряков понял, что окончательно запутался. Солнце взошло скачком, его лучи уже били в щели занавесок, а на подушке плясали яркие пятна. Накрывшись с головой одеялом, Мезряков уснул.

Май выдался тёплым. Свалив в горку ранцы на расчерченный мелом асфальт, тонконогие, с острыми коленками, школьницы в белых гольфах прыгали через скакалку и играли в классики. Впереди был последний звонок, открывавший горизонты, за которыми на самом деле ничего не было. Но они этого не знали. А разве не в этом состоит счастье? Перед очередным занятием Мезряков проехал на трамвае две лишние остановки до площади трёх вокзалов. У здания Казанского в толпе маячил бомж.

– Нужен ствол, – подойдя к нему, выложил Мезряков.

Бомж тупо моргал. Вынув тысячную, Мезряков помахал ею у него перед носом.

– Палёный сгодится? – оживился бомж, брызнув слюной сквозь щербатые зубы.

Мезряков кивнул.

– Тридцать штук. Завтра в это же время.

– Тридцать одну, – убрал купюру Мезряков. – Завтра принесу.

После университета, до того как обосноваться на курсах, Мезряков сменил множество работ. Но везде преследовал одну цель – не работать. Он перебрал множество профессий, ни одной из которых не овладел. Окружающие давно его не интересовали, бесконечно им чуждый, он жил с ними в разных измерениях. В отличие от них, Мезряков проводил дни в праздном созерцании и порой удивлялся сам, почему не спился. Десятилетия не выезжая из Москвы, он сидел в своём сокольническом углу, как в паутине. «Человек-паук, – иронизировала его покойная жена. – И меня превратил в паучиху». Она вообще была язвительной, так что дома Мезрякова всегда ждал целый ворох колкостей. Умерла она нелепо, от гриппа, из-за врачебной ошибки, когда ей поставили неправильный диагноз. Все знали, какая она была мастерица пилить свою половину и, выражая на похоронах соболезнования, были убеждены, что вдовец втайне вздохнул. Вернувшись с похорон, Мезряков, действительно, переместил обручальное кольцо с правой руки на левую, а поносив его так с месяц, убрал в шкаф. И казалось, он забыл свой брак, его трагическую развязку. Однако неожиданная смерть жены поразила Мезрякова. Он примерял её на себя, обхватив голову руками, думал о том, как всё будет, когда он исчезнет, и эти мысли вселяли в него ужас. Пугало не то, что его кости будут торчать наружу, а глазницы станут пусты, – Мезрякова ужасало исчезновение его «я», с которым он свыкся, не представляя мира без его участия. В загробное существование Мезряков не верил. Однако у могилы, глядя на побелевшее лицо жены, вдруг подумал, что оно вот-вот скривится в привычной для него усмешке, обещающей встречу, чтобы продолжить земные препирательства. Да, ему показалось тогда, что она ждет его. И потом, опять и опять вспоминая её спокойное мраморное лицо, выражавшее абсолютное терпение, он укрепился в этой мысли. Мертвым спешить некуда. Они умеют ждать.

В сущности, Мезряков был мизантроп. В глубине он презирал своих слушателей, считая себя намного выше, так что, доверив ему психологический тренинг, пустили козла в огород. Так или иначе, он развращал их, прививая своё мировоззрение, он оправдывал перед ними образ жизни, который вёл, а любой психиатр поставил бы ему диагноз «социопат». Однако этой проблемы не осознавало ни руководство, ни он сам. Первым это понял Лецке. Правда, по-своему. Истина никогда не бывает плоской, у неё всегда множество граней. И Лецке встал на одну из них. Он предложил Мезрякову увидеть себя с этого неожиданного ракурса. Впрочем, Мезряков также понимал, что балансирует на грани безумия. Одиночество и свобода – гремучая смесь, способная взорвать мозг. Надо чётко спланировать день, чтобы не подпасть под его хаос, не быть им раздавленным. Мезряков подчинил себя железному распорядку, посадив в клетку режима.

Самодисциплина превыше всего!

Но разве это не сумасшествие?

От одиночества Мезряков уже давно разговаривал с собой. Бреясь, мог вдруг замереть с намыленной кисточкой и, ухмыльнувшись своему отражению, завести диалог, отвечая своим мыслям: «В чём моя вера? Проще некуда, на космической пылинке завелась культура страдающих бактерий – вот и вся вера». Помолчав, подмигивал себе в зеркале: «Завелась или завели?». И продолжал, не меняя голоса: «Завелась. Произвольно. И когда-нибудь также исчезнет». – «Мрачная картина. И как с этим жить?» – «А хочется быть в центре мироздания и звучать гордо? И потом – в рай?». – «Нет. Но и с такой верой легче застрелиться». Мезряков хмыкал. «Ну, это никогда не поздно». И, бормоча какие-то примирительные междометья, снова принимался за бритье. Он знал за собой подобные странности, но не обращал на них внимания.

Кто на свете не чудак?

Кто не составляет антологию своего сумасшествия?

Иногда это случалось на людях. Поймав недоумённый взгляд, Мезряков тогда трогал наморщенный лоб и невозмутимо произносил: «Я всегда любил беседовать со стариками, а когда постарел, с удовольствием разговариваю с собой». В ответ смеялись. Однако в этой шутке была доля правды. Мезрякова всегда тянуло к людям постарше, свидетелям иного времени. Он объяснял это превосходством над сверстниками, которых давно перерос. Но на самом деле ему было тесно в своём времени, которое он изжил. Общаясь со стариками, он хотел заглянуть в прошлое, пристегнуть его к изученной до мелочей телеге своей жизни.

За стенкой визжала дрель, стучали молотки. На лестничной клетке громоздились вынесенные вещи. В соседней квартире делали ремонт. Третий за год. «Москва – это диагноз, – подумал Мезряков, вставляя ключ в дверь. – При этом у каждого свой». Он усмехнулся, ему захотелось поделиться пришедшей мыслью с Лецке. На фоне московского безумия их отношения выглядят вполне невинно. А главное, никому не доставляют хлопот. Пока готовил ужин, Мезряков включил телевизор. Но тот не заглушал дрель.
Страница 9 из 31

Чертыхаясь, Мезряков снова оделся, чтобы спуститься в аптеку за берушами. На площадке он столкнулся с соседом, который выносил очередной свёрток. Сосед был весь в побелке, виноватая улыбка сморщила лицо:

– Я не слишком мешаю?

– Ну что вы, что вы! Не беспокойтесь.

А что остаётся? Всё равно ничего не изменить.

Сосед хлопнул дверью, а Мезряков покрутил ему вслед у виска. И ему снова захотелось рассказать об этом Лецке. Прямо сейчас. Лецке поймёт, он ведь тоже живёт в городе, где сходят с ума в квартирах, расположенных одна над другой, как вороньи гнезда. Но у Мезрякова не было его телефона.

«Это надо исправить, – спускаясь по лестнице, подумал он. – Мало ли что…»

Из множества друзей, которые были у Мезрякова после университета и которых он растерял, большинство эмигрировали. В первые годы они часто писали, интересовались его судьбой и рассказывали о своей жизни. Кто-то за границей устроился хорошо, кто-то не очень, но кое-как все. И никто не вернулся. Для Мезрякова это было показательно, однако сам он на переезд не решился. Уехавшие друзья поначалу его звали, обещая на первых порах помочь, пока не убедились, что он тяжел на подъем. С годами друзья превращались в знакомых, Мезряков расходился с ними, медленно, но верно исчезали общие темы, а воспоминания становились всё тусклее, и постепенно общение сошло на нет. «Жизнь развела, – думал Мезряков. – Это естественно». Когда эмигрантам случалось бывать в Москве, они изредка звонили, ещё реже встречались с Мезряковым, и от них веяло чужбиной – улыбки, жесты, сами лица выглядели теперь другими. Их жизнерадостность отталкивала Мезрякова и одновременно вызывала зависть. Перед ним была жизнь, которую он мог прожить, но от которой добровольно отказался. Мезряков был уверен, что счастье заключается в том, чтобы полюбить свою судьбу. Не смириться с ней, а именно полюбить. И не заглядываться на чужие, до которых, в сущности, нет никакого дела. Не сравнивать, не завидовать, все судьбы одинаково нелепы, потому что всё на земле не имеет никакого значения. Это очевидная истина. Но как достичь этого, не превратившись в юродивого? Мезряков не был на это способен и порой мучительно думал, упустил ли он свой шанс или поступил правильно. В жизни не бывает однозначных решений. Всегда предстоит делать выбор. А значит, остаются сожаления. Но вопрос эмиграции был чисто теоретический, менять что-либо было уже поздно. С вымученной улыбкой Мезряков сидел с бывшими соотечественниками в кафе и никак не мог найти с ними общего языка, не зная, что отвечать и что спрашивать, ожидая, когда, наконец, подаст руку. Они стали разными, после встреч оставался неприятный осадок, и Мезряков постепенно от них отказался. Однако, погружаясь в пучину одиночества, он иногда жалел, что не принял приглашения и не уехал. Его одолевала досада. Он видел, что жизнь развела его и с теми, кто никуда не уезжал, и чувствовал себя в родном городе, как разведчик на вражеской территории. Куда девались те, с кем рождались одинаковые ассоциации? Люди с общим с ним прошлым? Все уехали? Мезряков не находил ответа, но, оглядываясь вокруг, видел одни неведомые, чужие лица. «Боже, какие мы все уроды!» – думал он, обреченный провести жизнь кактуса в пустыне, и радовался, что у него нет детей. Впрочем, и сомнения по поводу эмиграции тоже были в прошлом. Он давно успокоился, теперь у него на всё были отговорки. Учить языки? Лучше быть умным на одном, чем дураком на нескольких. Куда-то ехать? А не всё ли равно, где страдать? И т. д. и т. п.

Случалось, и Лецке обзванивал своих немногочисленных знакомых, выясняя кто, где из них находится в данный момент – за рулем, в офисе или на больничном. Делая такой временной срез, он пытался нарисовать картину недоступного ему мира, мира, к которому сам не принадлежал. «Как дела?» – спрашивал он, но услышав: «Нормально, а у тебя?», смущённо бормотал что-то про жену, про то, как собирается устроиться на работу. Ему делалось стыдно, что у него давно нет никаких дел, что он свободен, как ветер на пепелище, и ему не надо давать отчёт никому, даже себе.

Москва – это перенаселённый город в малонаселённой стране. Впрочем, Москва не город, она сама густонаселенная страна. В ней есть всё. Кроме счастья. А значит, ничего нет.

Бомж оказался пунктуальным. К тому же конспиратором. Приветствовав Мезрякова кривой усмешкой, он кивком пригласил за угол, и, отвернувшись к стене, достал из-за пазухи старый ТТ.

– У полицейского взял, – проницательно заметил Мезряков, вертя пистолет в руках.

– Ага. Списанный. Жить-то всем надо.

– Надо ли? – подмигнул ему Мезряков, отсчитывая деньги.

Бомж оскалился.

– А ты юморной. Завалить кого хочешь или для себя?

– Как сложится. А патроны?

Порывшись в кармане, бомж достал горсть патронов, протянул на ладони вместе с табачными крошками.

– Тут и холостые. На всякий случай.

– Разберусь.

Мезряков служил в армии и умел обращаться с оружием. Сунув пистолет в карман, он зашагал к трамвайной остановке.

Мезряков – на веб-камеру:

«Вчера после занятия я счёл необходимым его предупредить.

– У меня появился пистолет, будьте осторожнее.

– Ты тоже, – на ходу бросил он. – У меня он давно, на войне как на войне.

До сих пор мне казалось, что наша игра не выходит за рамки детской, что в ней все понарошку. Однако сегодня ночью в мою дверь раздался звонок. Я включил в прихожей свет. „Кто там?“ Молчание. Открыть я не решился. Дверь железная, с глазком. Посмотреть? Что-то подсказало мне не делать этого. Сердце бешено колотилось. Прижавшись сбоку к стене, я вытянул руку и ложкой для обуви, осторожно сдвинул крышку окуляра. Он заранее приставил дуло к глазку, и, едва пробился свет, спустил крючок. Пистолет у него был с глушителем, но в тишине выстрел прозвучал как гром. И тут же раздался топот – он сбегал по лестнице. Из соседей никто не вышел, Москва – лес глухой. На месте глазка зияла дыра. Я стоял в холодном поту, в кальсонах, с трясущейся в руке ложкой для обуви. Но постепенно страх отступил. Он не оставил мне выбора. Я твёрдо решил убить Лецке».

Жена Лецке дулась. Накануне она подкрасилась хной, став рыжей, как абрикосовое варенье, и ей было интересно, какое впечатление она производит. Но муж сделал вид – она была уверена в его притворстве! – что не заметил перемены. Поджав губы, жена Лецке битых два часа причесывалась перед зеркалом, густо накладывая макияж, поворачивалась то одной щекой, то другой, несколько раз порывалась встать, но никуда не уходила. Она ждала. Она дала себе слово подняться не раньше, чем Лецке спросит: «Куда собираешься?» Этот вопрос задаётся проформы ради, но всё же. Можно даже не лгать, ответа не требуется, однако это давно стало ритуалом, традицией, церемониалом, можно назвать как угодно этот залог надёжности их семейной жизни. Вопрос, как интернетовский пароль, подтверждал статус-кво. Но Лецке молчал. Вначале жена решила, что он злится. Это выдавало его слабость и наполняло её силой. Но сидеть два часа, набрав в рот воды? Нет, это слишком! Здесь явно что-то не так. Из-под густо подведённых ресниц она видела мужа, сутулившегося за столом, помешивавшего ложкой уже остывший чай. Временами он улыбался. Чему? Эта тайна не давала ей покоя, доводя до бешенства. Годами она была
Страница 10 из 31

уверена, что муж никуда не денется. Развивая в нём чувство вины, подогревая страх мужской неполноценности, то и дело намекая на социальную несостоятельность, она держала его на коротком поводке, привязывая к себе этим больше, чем постелью. И вдруг всё полетело к чёрту! Куда он ходил прошлой ночью? Она сгорала от любопытства, но спросить – значит унизиться, значит отдать раунд в их бесконечной войне. Нет, она терпелива и умеет ждать. Хотя его молчание невыносимо! Жена Лецке стала выщипывать брови, дёргая пинцетом одиночные волосинки, но от злости не чувствовала боли.

А Лецке сосредоточенно думал.

Всё шло по плану. В настоящей игре всё должно выглядеть убедительно. Вчера он зарядил старый армейский пистолет холостым патроном. В конце концов, он же не убийца! Но Мезряков трус, и ему наверняка было достаточно, чтобы остаток ночи дрожать от страха. Вылетевшие из ствола газы разворотили глазок. Мезрякова они не задели, было слышно, как он забился в угол, сдвигая чем-то металлическим крышку глазка. А искать пулю этому идиоту в голову не придёт. Интересно, сколько ещё потребуется изобретательности, чтобы вынудить его на ответный ход?

Лецке улыбнулся.

Жена дёрнула очередную волосинку.

– Знаешь, я подаю на развод.

Лецке посмотрел на неё так, будто увидел впервые. Потом набрал в грудь воздуха, словно перед долгой речью, но произнёс всего одно слово:

– Подавай.

Мезряков – на веб-камеру.

«Вчера после занятий я снова предупредил Лецке:

– Моё терпение лопнуло. Я вас убью!

Он хмыкнул. Это могло означать „Давно пора“ или „Руки коротки!“.

Я сузил глаза.

– На этот раз всё серьёзно. Уверяю вас.

– Последнее, сто шестьдесят четвёртое предупреждение?

Неужели он настолько презирает меня?

– Как угодно, только у вас теперь нет шансов.

Он снова хмыкнул.

– Кстати, будьте любезны, оставьте телефон.

Он не удивился, не спросил зачем. Молча написал номер на клочке бумаги. Ниже был его электронный адрес.

– Теперь ждите.

– Звонка?

Его наглость была безгранична.

– Пули!

Он явно меня недооценивал. А зря. Лецке оказался любителем бывать в парке, но, в отличие от меня, совершавшего прогулки, предпочитал утренние пробежки. Как я узнал? Очень просто – карауля его у подъезда. Когда я увидел его выходящим в спортивном костюме, моё сердце радостно забилось. Теперь он в моих руках! В этом не приходилось сомневаться. Ранним утром в парке никого, разве одинокий собачник тащит на поводке таксу или пинчера. К тому же тропа, по которой бегает Лецке, имеет множество глухих участков. Я знаю Сокольники, как свои пять пальцев, надо только засесть в кустах и спустить крючок. Да, только дождаться и выстрелить. Куда проще, если хватит духа. Во всяком случае, моя совесть будет чиста, он сам напросился. Я предупреждал и больше откладывать не намерен.

Июнь 201… года».

Была ещё одна причина, по которой Лецке не разговаривал с женой. В подъезде у Мезрякова гуляли сквозняки, и пока Лецке, замерев в пролёте между этажами, ждал, когда стихнут соседи, его продуло. «Не старайся, я не слышу! – хотелось крикнуть ему жене. – Ухо заложило». Но он не хотел доставлять ей даже мелкую радость. К тому же боль становилась нестерпимой. Очередь в поликлинике была, как в рай. Лецке сидел под дверью, нервно встречая появлявшуюся время от времени врачиху, которая обходила его вниманием, приглашая своих больных. «Первичные в конце», – на ходу бросила она. Лецке терпеливо ждал. Вперёд него проходили вне очереди старухи, и он решил, что у них с врачихой геронтологическое братство. Та была далеко не молода. В кабинете Лецке сунули в ухо резиновую трубку, из которой с шумом вырывался воздух. Врачиха поставила его в известность, что это процедура «продувания». После этого она по телефону обсуждала предстоящую встречу, отчитывала молоденькую некрасивую медсестру и перебирала истории болезни. Песочные часы, которые она поставила, давно просыпались, а Лецке всё сидел и сидел в нелепой позе, придерживая в ухе резиновый шланг.

– Ах, вы ещё не вынули! – всплеснула руками врачиха. – Вы в своём уме?

Лецке готов был её убить. Хлопнув дверью, он пошел к главному врачу. Но чем дольше он жаловался ему, тем комичнее представлялась ситуация. В конце Лецке даже улыбнулся:

– Представьте, я пришёл лечиться, а мне только добавили. И где? У врача! Такое только у нас возможно. Нет, вам определённо нужно её гнать.

Главный врач устало вздохнул.

– Вы правы, она не справляется. К тому же пенсионерка. Вообще-то она хороший врач, но месяц назад у неё умер единственный сын.

– Отчего?

– Наркотики.

Лецке медленно поднялся. Прежде чем покинуть поликлинику, он, поколебавшись, снова зашёл к отоларингологу. Старуха продолжала вести приём.

– Спасибо, – без тени иронии сказал он. – Способ лечения вы подсказали, а прибор я сделаю сам. Удачи!

Жизнь Мезрякова внезапно наполнилась, как весенний ручей. Помимо истории с Лецке своё место в ней заняла Оксана Богуш. Он никак не мог определить своё отношение к ней. Как старый вдовец, Мезряков подходил к таким вопросам серьёзно. Нет, легкая интрижка не для него, он слишком взрослый, слишком правильный, чтобы не просчитать последствия. Вскружить голову? Поматросить и бросить? У него и без этого хватало грехов. Пригласить Богуш к себе Мезряков не решался, ситуация могла выйти из-под контроля. К тому же, выбирая жену, смотрят на будущую тещу. Мезряков знал, что Оксана живёт с матерью, и, провожая её в очередной раз, набился в гости. В прихожей их встретила грузная, неопрятная женщина с растрёпанными волосами и обрюзгшим лицом. При виде неожиданного гостя она покрылась красными пятнами.

– Знакомьтесь, моя мать, – представила Оксана.

Мезряков галантно поклонился.

– Очень приятно. – Голос резкий, как у глухих. – Дочь о вас рассказывала.

Мать протянула потную, по-мужски волосатую руку, и, пожимая её, Мезряков пожалел о своём визите.

– Чаю?

– Мама, я сама приготовлю. Тебе лучше отдохнуть.

Оксана делала всё, чтобы спасти ситуацию.

– Вечно меня выпроваживают. – Голос стал капризным. – А вы играете в шахматы?

– Немного, – удивился Мезряков.

– Евреи все играют. Тогда я расставляю. – Голос не терпел возражений. – Мои белые.

Послушно плетясь в комнату матери, Мезряков подумал, что она должно быть опытная шахматистка, раз в два счёта завладела его вниманием, отбив кавалера у дочери.

Играла она, действительно, неплохо. Мезряков, механически передвигавший фигуры, быстро схлопотал мат.

– Ещё.

Голос ровный, полувопрос-полуутверждение.

Мезряков взялся за короля.

– Кстати, я еврей только наполовину, по отцу.

– Евреев наполовину не бывает, – отрезала она.

– Да какой из меня еврей? Я и мацу не пробовал.

– Не маца делает еврея, а еврей мацу, – двинула она ферзевую пешку.

Во второй партии он упёрся, оба пыхтели, трясясь над каждым ходом. Один раз Мезряков, взявшись за фигуру, собрался переиграть.

– Тут как с девицей, тронул – женись! – остановил его скрипучий голос.

Надо же, она умела улыбаться! Мезряков разозлился и через час победил.

– Решающую.

Мезряков не понимал, что он здесь делает. Как он, опытный психолог, пошёл на поводу у этой старухи, которую впервые видит? Пока она сопела, думая над ходами, он украдкой
Страница 11 из 31

рассматривал висевшие по стенам иконы.

Так прошёл вечер.

– Ваша мать набожная? – спросил Мезряков провожавшую его до метро Оксану.

– Да. Постится, а по воскресеньям – в церковь.

Мезрякову хотелось сказать, что в России недавние атеисты поголовно уверовали. Но на шее Оксаны блестел маленький крестик, и Мезряков промолчал.

У Красных ворот они расстались.

Вспоминая покойную жену, Мезряков понимал, откуда шла её язвительность. Это было оружием в их вечной борьбе, не заканчивающей даже тогда, когда супруги становятся бесполыми, когда остывает постель, в которую навсегда кладут пресловутый меч. Глядя в него, остаётся подмигнуть своему отражению: «Женился – с сексом простись!» и искать заменитель, суррогат, устраивать жизнь в отсутствие телесных радостей. И тут помогает война. Эта война сильнее секса, сильнее ненависти и любви. Извечная война полов. В браке Мезряков терзался угрызениями совести, ему внушёнными, он искренне верил, что при низких доходах они не могут позволить себе детей. Ему казалось, что жена хочет ребёнка, а в их бедности, конечно, виноват он. Но, овдовев, он понял, что единственное, чего хотела его жена, чего добивалась всеми способами, – чтобы в обществе их друзей его воспринимали только как её мужа и чтобы он смирился с ролью комнатной собачки, ролью, от которой его избавила врачебная ошибка. Завести гарем? Десяток таких же чёрствых себялюбок? Нет, гарем не спасает. Женщины от природы обладают гипнотическим даром, они умеют внушать то, во что сами не верят, и единственная возможность избежать их чар – держаться от них подальше. Это касается всех без исключения. В том числе и Оксаны Богуш.

Такой вывод сделал Мезряков, проехав три станции до Сокольников.

Выйдя из метро, он глубоко вздохнул.

– Это ты, ты всё испортила! – вернувшись, кричала Оксана. – Ненавижу, ненавижу тебя!

Мать молча заперлась в комнате, громко щёлкнув «собачкой».

Оксана Богуш уткнулась в подушку, мокрую от слёз.

– Здесь нельзя жить, – шёпотом повторяла она. – Нельзя, нельзя…

Как приспособиться к мегаполису? Каждому в нём необходим курс выживания в джунглях и пустыне. Потому что Москва одновременно и джунгли, и пустыня. Обязательная часть курсов включала американскую методику достижения успеха и постановку психологии лидера. Это было предписание начальства, и Мезряков помимо своей воли должен был посвящать им много часов. Такие занятия не вязались с его лекциями, но Мезряков обеспечивал хорошую посещаемость, а это для администрации было главным. Он уже приобрёл некоторую известность, а идут, как известно, не на предмет, а на имя. Так Мезряков и оправдывался, когда ему указывали, что он выходит за рамки тематических вопросов, объявленных при зачислении на курсы. Впрочем, это случалось редко. Его аудитория состояла в основном из домохозяек, закомплексованных подростков, офисных секретарш, мечтавших о карьере, сводившейся для них к удачному замужеству, и разного рода городских чудаков. Сам Мезряков не обладал качествами лидера и давно не верил, что добьётся успеха, – ни сам, ни со своими слушателями, но всем своим видом демонстрировал обратное.

Чтобы раскрепоститься, изменив привычные правила поведения, американцы предлагали ряд упражнений, в частности, ролевая игра в городского сумасшедшего. На улице надо было изображать невменяемого, разговаривать с собой и, размахивая руками, приставать к прохожим. В группе Мезрякова на это решились двое. Первого, заломив ему руки, прохожие отвели в полицию, второго, объединившись, прогнали пинками. Москвичи, они такие. Им палец в рот не клади.

Чтобы не терять зря время, в метро можно было тренировать свои лидерские качества: разглядывать сидящих напротив, не улыбаясь и ни в коем случае не отводя взгляда. Проще простого! Реакция пассажиров не отличалась разнообразием и сводилась, если позволяла комплекция, к двум вопросам: «Чего пялишься, урод?» или «В морду давно не получал?». Да, они такие, москвичи.

Мезряков был рад провалу американских методик, его русская половина даже гордилась горожанами, и, слушая истории потерпевших, он не мог скрыть усмешки. «Хорошо, хорошо, отложим на будущее, – успокаивал он оскорблённых, получивших моральную травму. Или отшучивался: – Если все будут лидеры, то кого вести?» Ему всё прощали. Он был остроумен и обаятелен, и в пределах своего круга мог себе многое позволить. «У моего близкого знакомого, прекрасного человека с массой достоинств, есть один недостаток, – мистифицировал он аудиторию выдуманным персонажем, придававшим правдивость его словам. – Он совсем не умеет лгать. О, если бы вы только знали, как с ним тяжело!» С лукавой усмешкой, которую вполне можно было принять за ироничную, он убеждал, что лгать надо умеючи, а беззастенчиво врать, как это делают политики, вообще большое искусство. «В конце концов, сам язык обманывает на каждом слове, он содержит массу увёрток, дипломатических приемов, двусмысленностей, неоднозначностей, недосказанностей, которыми так ловко пользуются те, кого мы видим на экране». И дальше рассказывал, как нужно себя вести, чтобы языком телодвижений не выдать себя. Жесты, мимика, речь – всё должно быть подчинено одной цели. Какой? Обмануть! Зачем? Чтобы добиться успеха! Посвящая в школу притворства, Мезряков переводил из класса в класс, обучая навыкам лицемерия, складывающимся в стройную систему, и сам активно её использовал, считая, однако, эти порочные способности врождёнными, не веря, что чему-то можно научить.

Им восхищались.

Ему аплодировали.

Расходясь, не чувствовали себя обманутыми.

Клетке крови, что обежать всё тело, вернувшись к сердцу, требуется всего минута. Это пугает. Всего минута. Чтобы взвесить твою жизнь и найти, что она легче пустоты. Зачем жить, если придётся умирать? Да, зачем?

Моросил дождь, и Мезряков, спускаясь за хлебом, нацепил кепку, которую надевал крайне редко. Вечерело, булочная на соседней улице мерцала сиреневой подсветкой. В пустом помещении немолодая кассирша, не обратив внимания на Мезрякова, пересчитывала выручку. Выбрав батон, он уже сунул его в пакет, когда в дверях появился Лецке. На мгновенье Мезряков замер. Сняв кепку, механически взъершил примятую шевелюру, вытер рукавом вспотевший лоб. Сердце бешено колотилось. Лецке ничего не стоит пристрелить его прямо на глазах у кассирши. С испугу та даже приметы не запомнит. А мотива убийства у Лецке нет. Это правда. Кто его заподозрит? Чертовы полицейские, что они понимают в мотивах! Мезряков представил, как Лецке выхватывает пистолет, словно в гангстерских фильмах, разряжает его прямо ему в грудь. Или подстережёт потом на улице, чтобы избежать даже минимального риска. Мезряков проклинал себя, что не захватил пистолет. Но Лецке его словно не замечал, запихивая в сумку гору булок. Куда ему столько, подумал Мезряков, или это от нервов? И зачем было заходить, раз наверняка заметил его через витрину ещё с улицы? Можно было подкараулить за углом. Значит, он не собирается убивать. Но тогда что он задумал? Мезряков тянул время, расплачиваясь с кассиршей. Он нарочно дал крупную купюру, чтобы она подольше отсчитывала сдачу. «Мельче нет?» – «Увы», – как можно вежливее улыбнулся он. Лецке встал за спиной, едва не подталкивая
Страница 12 из 31

его сумкой. «Может, вы разменяете по старой дружбе?» Мезряков обернулся, в упор глядя на Лецке. Кассирша замерла в ожидании. Лецке мотнул головой отрицательно. Всё, теперь он не решится, иначе придётся убивать и кассиршу, которая его точно запомнит. Или у него другие планы? Простое совпадение? Он не выслеживал меня, а здесь случайно? Обернувшись в дверях, Мезряков поймал насмешливый взгляд Лецке. И тут до него дошло. Это была война нервов, очередная демонстрация превосходства.

Дождь усилился, шагая по лужам, Мезряков, так и не надевший кепки, со злостью повторял, что впредь не выйдет из дома без оружия.

Дождь шёл всю ночь. Мезряков не мог уснуть, ему было гадко от того, что струсил, что его переиграли. Каков будет ответный ход? Откладывать удар было нельзя. Мезряков обдумал детали и уснул только с рассветом, на пару часов.

Утром в парке было холодно, на траве лежала роса, и Мезряков в кустах основательно вымок. Размахивая руками, чтобы согреться, он то и дело приседал, проклиная себя, что не надел свитер. Над ним вились комары. Обхватив лапами ствол, из-за ели, такой старой, что внизу она уже растеряла все ветки, высунулась белка, удивленно замерев. Взмахом руки Мезряков прогнал её и тут заметил трусившего по тропе Лецке. Мезряков молча преградил ему дорогу. Лецке остановился, продолжив бег на месте. На лице его появилась обычная ухмылка.

– Ты, верно, продрог, ожидая меня? Я заметил тебя у своего подъезда. Опять разговоры?

Мезряков достал пистолет.

– О, это у-же кое-что! – глядя в глаза, скривился Лецке. – Осталось выстрелить.

Мезряков поднял дуло, нацелив ему в грудь.

– А ты сме-лый мальчик, давай же, да-вай… Осво-бодись от морали, встань над собой… Ка-жется, так ты учил?

Мезряков положил палец на спусковой крючок.

Лецке побледнел.

– Сво-ободный способен вста-ать над обстоятельствами, тю-юрьма существует то-олько для рабов, она не вне, но вну-утри… – всё больше заикаясь, тараторил он. – И-именно так ты говори-ил. Но хва-атит жонглировать словами, по-опробуй для начала убить ме-еня.

Мезряков стал медленно жать на крючок. Глаза Лецке впились в его палец. Его трясло, у него дрожали губы.

– Крю-ючок тугой, ты и до по-оловины не довел…

Рука Мезрякова опустилась.

– Хватит ломать комедию, Лецке. Я не нашёл дома пули, а холостыми не убивают. Хотите напугать меня? Вы затеяли дурацкую игру, но с этого момента все будет всерьёз. Вам ясно?

Лецке сплюнул.

– А вы мне нра-витесь, Мезряков. Честное сло-во. Просто хотел помочь вам ра-зобраться в себе.

Мезряков отметил, что он снова перешел на вы.

– Вы не ответили, вам ясно?

– Хорошо, будем у-бивать всерьёз. А теперь про-пустите, мне надо продолжить моцион.

Перед тем как убрать пистолет, Мезряков прислонил его к виску и спустил курок. Выстрела не последовало.

– Я его не зарядил. Но в следующий раз будет по-другому. Учтите, Лецке.

Убрав пистолет, Мезряков отступил в сторону, глядя в спину удалявшегося Лецке.

Оксана Богуш смотрела на свою некрасивую, постаревшую мать, в шлепанцах на босу ногу, с набухшими венами, с бигуди, держащими редкие волосы, которые, вместо того чтобы расти на голове, пробивались черневшими усиками, и думала, что даже в юности мужчины наверняка относились к ней, как к монашке, как к существу среднего рода, так что совершенно неясно, откуда у неё взялся ребёнок. Оксана смутно припоминала какого-то неряшливого, вечно под хмельком мужчину, проводившего дни на диване, забулдыгу, преуспевшего лишь в пререканиях с матерью, которого ей представили как отца. Куда он делся? Когда? Пытать на этот счёт мать было бессмысленно, она упорно держалась одной и той же версии, отделываясь односложными ответами, словно на проверке детектором лжи. «Он завербовался мыть золото в Сибирь?». – «Да». – «И там сгинул?». – «Да». – «От него не было писем?». – «Нет». – «Ты пыталась его разыскивать?». – «Да». – «Безуспешно?». – «Да». И так до бесконечности. Мать превращалась в автомат, который не давал сбоя, но Оксана не верила. Когда в последних классах школы в ней стало расти неведомое до сих пор влечение к мужчине, страстное и необоримое, особенно ночью в её снах, то отец представал ей статным красавцем с лукавыми глазами, прожигавшими её насквозь. Он снился ей вместе с учителем физкультуры, героями кинофильмов и мужчинами, которых она и в глаза не видела. Они проделывали с ней разные штуки, от которых она металась в постели, пока не просыпалась в жару, со сброшенным на пол одеялом.

На уроках Оксана сидела тихо, старательно записывая в тетрадь сведения по алгебре, истории, химии, так что в ней трудно было заподозрить даже невинную, скрытую чувственность. Но страсть раздирала Оксану, не оставляя ей выбора. В результате она выскочила за одноклассника, после выпускного вечера лишившего её девственности в опустевшем кабинете географии. Ему не пришлось затратить много усилий, чтобы её соблазнить. На другой день он пил пиво с товарищами, не хвастаясь своей победой, о которой предпочёл бы забыть. Но Оксана принудила его к браку. Точно так же, как, спустя год, к разводу. После этого в её жизни были другие мужчины. Однако они не задерживались. И не один из них не мог соперничать с отцом из её девичьего сна.

Оксана Богуш сделала ещё одну попытку – пригласила к себе Мезрякова, сообщив, что мать гостит неделю у родственников, а он имел жестокость ей отказать, даже не потрудившись выдумать вежливого предлога. Чтобы закрепить свой разрыв с Оксаной, Мезряков прочитал лекцию антиклерикального содержания – о мифологизированном сознании дикаря и ребёнка, сделав акцент на неимоверных трудностях, с которыми столкнулось человечество, избавляясь от рудиментов его архаики. Он напомнил, что только к восемнадцатому столетию, когда титаническими усилиями просветителей было изжито древнееврейское суеверие, восторжествовало, наконец, рационалистическое мышление, основанное на Аристотелевой логике и Оккамовском принципе не умножения сущностей. Но в каждом сидит ребёнок и дикарь, поэтому нужны постоянные усилия, чтобы не скатиться в бездну религиозной мифологии, подкупающей тем, что объясняет всё сразу, по сути, не объясняя ничего. Бог – это фактор икс, на совесть которого относят всё происходящее, как ребёнок сводит всё к действиям родителей, пока не убедится в их бессилии. Появление Бога отвечает запросам нашей психики, нашим детским страхам, но разве можно считать тайну мира постигнутой, выразив одно неизвестное через другое…

Так говорил Мезряков.

Первый шаг к свободе состоит в том, чтобы взглянуть на всё беспристрастно. Человек – творец бытия? Его участник? В лучшем случае – свидетель, в худшем – выбракованная особь. Вон в переполненном метро несётся с вытаращенными глазами венец эволюции! Вон пресмыкается перед начальством созданный по образу и подобию! Свобода – это избавление от мифов. Общественный миф держит в государственной узде, религиозная мифология, этот памятник коллективной фантазии, закрепощает дух, ставит крест на индивидуальности. Социальный человек проживает не в мире, но в мифе…

И т. д. и т. п.

Так говорил Мезряков.

«Он что, анархист? – думала Оксана Богуш. – Сам-то верит в свои слова?»

Оксана Богуш не записывала.

Ей было неприятно.

Между Богом и
Страница 13 из 31

Мезряковым она выбрала первого.

Когда игра приобрела угрожающий характер, оба, Лецке и Мезряков, стали крайне осторожны. Их объявленная война сводилась теперь к тому, что они не выходили из дома, прислушиваясь к каждому шороху. Сославшись на болезнь, Мезряков отменил очередное занятие. Нервы у Лецке, понявшего, что игра зашла слишком далеко, были на пределе. Он горстями пил успокоительное и, забившись под одеяло, целыми днями спал. Жена принимала это на свой счёт.

– Тебе плохо?

Она тихо села на кровать у него в ногах.

Лецке не шевелился. Она тронула его руку, открыв рот, полный фальшивого сочувствия. Лецке вскочил, сбросив одеяло.

– Отстань! – заорал он. – Не смей меня трогать!

– Но в чём дело?

– Не в те-бе! Фригидная су-ка!

Это было невыносимо, за неделю оба окончательно измучились. В конце концов, договорились по телефону о встрече. В людском муравейнике около метро было безопасно. Обошлись без рукопожатия, ограничившись кивком. «А вы неважно выглядите». – «Вы тоже». Обменявшись любезностями, отошли к газетному киоску, долго решая, как быть дальше. Наконец, объявили зону мира, в которую вошли магазины, аптеки и площадь около метро. Мезряков выторговал себе курсы, включая дорогу туда и обратно. Дали слово не нарушать очерченные границы. Торжественное обещание, очень походившее на детское, смутило обоих. Но страх всё равно не отступал. Требовались гарантии, которых не было.

– Это не игра в бисер, – буркнул, прощаясь, Лецке.

– И не пейнтбол, – хмыкнул Мезряков.

Они куражились, но обоим было не до смеха.

На другой день созвонились, чтобы оговорить детали. На крайний случай решили надевать перчатку, одну, на левую руку. Что-то вроде белого флага. Она означала перемирие, но злоупотреблять этим тайм-аутом было признаком слабости. А ударить в грязь никто из них не хотел. Остановились на том, что надевание её три раза подряд означает капитуляцию.

– Послушайте, Лецке, почему бы нам не выложить правила в интернете? Возможно, кого-то заинтересует, чокнутых-то хватает.

– «Леме»? Игра Лецке-Мезрякова? Нет, Владислав, боюсь, мы не найдём подражателей. Чем бегать по улицам, сегодня предпочитают виртуальные ландшафты, гоняясь друг за другом у экранов. Тебя убили? Ничего страшного, начни снова. – В голосе Лецке звучала горькая ирония. – Кругом симулякры, искусственные страсти. Я думаю, в будущем вообще станут избегать чувств, научившись их имитировать. И со временем привыкнут к подделке. Впрочем, Владислав, это происходит уже на наших глазах.

Дав отбой, Мезряков подумал, что Лецке впервые назвал его по имени. Целых два раза.

Жена Лецке не подала на развод. Вместо этого она потащила мужа к семейному психологу.

– Я не хочу быть застреленным у неё на глазах, – накануне визита предупредил он по телефону Мезрякова. – Не желаю доставлять ей такого удовольствия.

– Можете рассчитывать, – рассмеялся Мезряков. – Боюсь только, эта дама добьёт вас раньше меня.

У психолога была очередь. В коридоре Лецке снова и снова задавал себе вопрос, что он здесь делает. Рядом расположилась пожилая пара с потухшими лет десять назад глазами, и в них Лецке увидел своё будущее. Психолог оказался щуплым очкариком с рыжими, прилизанными на пробор волосами. Он говорил вкрадчиво, отделяя одно слово от другого едва уловимыми междометьями и облизыванием губ, произносил их осторожно, будто ступал по доскам подгнившего моста, и его речь текла медленно и уверенно. На столе перед ним лежал блокнот, в который он, то и дело понимающе кивая, вносил короткие пометки. На приеме Лецке молчал, а на вопросы, обращённые к нему, предоставлял отвечать жене. Когда она давала объяснение маленьким семейным разногласиям, возникшим между ними в последнее время, улыбка, ставшая у психолога частью лица, делалась шире.

– И всё же предоставим слово вашему мужу, – через полчаса предложил он. И тут же пресекая возможную откровенность, умело направил будущее признание в нужное русло: – У вас замечательная жена. Не драматизируя ситуацию, дорогой, в чем причина ваших… э-э… неурядиц?

Лецке уставился в стену.

Что от меня хочет этот мозгляк? Откуда я знаю, почему ненавижу жену? Может, от того, что, сколько её помню, у неё всегда месячные или головная боль? Хотя вряд ли. И отчего все преуспевающие так подчёркнуто дружелюбны?

Лецке промолчал. Психолог снял очки, близоруко сощурившись, протер их платком.

– Вероятно, вам трудно сосредоточиться, такое бывает. Для этого вы сюда и пришли. Попробуйте честно ответить себе, почему супруга вас с некоторых пор… э-э… уже не восхищает?

Лецке посмотрел в упор.

– Потому что она фригидная сука!

Вскочив, он шагнул к выходу и хлопнул дверью, едва не сорвав её с петель.

Владислав Мезряков говорит на веб-камеру.

«Июнь 201… года.

Я вспоминаю свой первый сексуальный опыт. Конечно, речь идёт о женщине, подростковая мастурбация не в счёт. Она была моей одноклассницей, некрасивой и доступной. Плоская грудь, выступавшие под платьем ключицы. Но мне было всё равно. Мы танцевали блюз на субботней вечеринке, когда она, обвив мою шею детскими худыми руками, прошептала на ухо: „Завтра в десять приходи на школьный чердак, там дам“. Я не поверил своим ушам. Неужели всё так просто? „Там дам“, – всю ночь обещающе тикали часы. Я не сомкнул глаз, глядя, как на стенах колышутся тени деревьев, а чуть свет уже поднялся, тщательно приводя в порядок одежду. Мы встретились на школьном дворе, избегая глядеть друг другу в глаза. Она извинилась за то, что немного опоздала. Я молча выдавил улыбку. Мы прошли длинный коридор. Я подставил лестницу на чердак, дрожа, подсадил её и из-за её спины – в память врезались острые лопатки, – толкнул вверх дощатую крышку. Все прошло ужасно. Среди хлама и пыли, кружившейся в солнечном луче. Мы не произнесли ни слова. Она быстро разделась, впившись солеными губами в мои, увлекла на холодный пол с разбросанными повсюду закаменевшими окурками, чтобы потом также быстро одеться, чмокнув на прощание в щёку. „Там дам, – насмешливо тикали часы у меня в комнате – Там дам“. Я лежал на постели поверх одеяла и трясся, вспоминая случившееся. Мне было невероятно стыдно, и я не понимал, зачем сделал это.

Второй женщиной, с которой я испытал близость, была учительница математики. Из-за отсутствия пространственного воображения мне не давались задачи по стереометрии, и накануне экзаменов в выпускном классе она пригласила меня домой на дополнительные занятия. Ей было около тридцати, для моего возраста она казалась зрелой, если только не старой, с высоким пучком, из которого она вытаскивала заколку, когда, повалив на диван, покрывала мое худое, несформировавшееся тело жгучими поцелуями, и тогда её волосы струились по плечам, закрывая лицо, как паранджа. Это случилось в мой второй визит, когда её муж, полнокровный толстяк, преподававший нам биологию, был в командировке. Помню, как меня поразила произошедшая в ней перемена, как, рассказывая про тетраэдры и пирамиды, она казалась мне строгой и недоступной, а через мгновенье с растрёпанной гривой стонала, покусывая мне плечо, царапая спину. Дело было явно не во мне. Я понимал всю нелепость наших отношений, а когда осенью она умерла – наш роман закончился раньше, сразу после
Страница 14 из 31

получения мной аттестата зрелости, – убедился в своей правоте. Она была неизлечима и знала о своей болезни. С её стороны это был последний всполох угасавшей жизни. А возможно, сюда примешивалась и тайная месть супругу за его бычье здоровье. Он так ничего и не узнал. Но, встречая его на улице, я опускал глаза, торопливо переходил на другую сторону. Мне было мучительно стыдно, и я опять не понимал, как мог дойти до такого.

Зачем я вспомнил это? Потому что мои отношения с Лецке похожи на сексуальные».

Мезряков выключил веб-камеру.

Потом снова включил.

«В последние дни я стал собирать ножи, газовые баллончики, электрошокеры. К чему эти орудия самозащиты? Против пистолета они всё равно не помогут. Но я не могу сидеть, сложа руки. Может, прибрести бронежилет?»

Всюду летал тополиный пух, лез в окна, перекатываясь по подоконнику, собирался в углах квартир. На улице его поджигали дети, бросая в скопления зажжённые спички, пускали вдоль тротуаров ручьи огня. Но Мезряков с Лецке не обращали на них внимания. И без того враждебный московский ландшафт с припаркованными на тротуарах автомобилями, неуступчивыми прохожими и вездесущими раздатчиками рекламы превратился для них в арену боевых действий. Привычные городские очертания, знакомые улицы, дома, переулки, заиграли новыми красками, приобретя другое назначение. Всюду таилась угроза, которую приходилось искать глазами в стёклах окон, витринах магазинов и зеркальцах автомобилей. Опасность подстерегала за углом, на каждом шагу можно было получить пулю. Это не кино. Жизнь выходит из привычного русла, переставая быть пресной, когда за тобой охотится киллер. Пусть и доморощенный. Неожиданно для себя оба перестали замечать московское хамство, обоим всюду мерещилась тень смертельного противника, а остальное ушло на задний план.

Опять увели из-под носа лифт? Подумаешь! Толкнули корзиной в супермаркете? Не беда! Наступили на ногу? Плевать! Им было не до этого. После встречи на тропе в безлюдном парке Лецке подумал, что раздразнил Мезрякова, и теперь тот не остановится, пока его не убьёт. Боится ли он? А что ему терять? Зачем жить, если завтра умирать? Задавший себе этот вопрос превращается в опасного противника. Лецке старался больше бывать дома, стойко перенося гнетущее молчание жены, а выходил только на курсы и в магазин, как клетку, не покидая безопасную зону. Хотя, что мешает Мезрякову нарушить договор, расширив территорию игры? Лецке старался об этом не думать. Вспоминая глаза Мезрякова, он решил положиться на его слово.

По субботам, ближе к вечеру, Мезряков выходил на пруд возле школы, которую когда-то оканчивал. Там гуляли по набережной, кормили уток, которые плавали стаями по рябившей воде, голубей, слетавшихся на хлебные крошки, которых молодые мамы, показывая детям в колясках, звали «гули-гули», пока их мужья с удочками дергали мелкую рыбёшку. Раздавалась узбекская, армянская, таджикская, киргизская, азербайджанская речь – компании занимали лавочки, облепив их, сидели рядом на корточках, создавая свой мир, который перенесли с родины. Все империи после крушения переживают великое переселение народов. Случалось, попадались и русские, они, не стесняясь, кричали по телефону, точно были в глухом лесу. Но лучше бы они говорили по-ирокезски! Деньги, деньги! Так или иначе, разговор всегда крутился вокруг них. Большинство мыслей недостойны высказывания. Но приходится их выслушивать. Не зажимать же демонстративно уши! Во всяком случае, Мезряков на это не решался. Хотя и понимал, что никто бы не обратил внимания. Старухи на скамейках разглядывали глянцевые журналы, обмахивались ими, как веером, так что в воздухе пестрили обнаженные красотки, заявлявшие: «Ровно загореть – большое искусство!», «Отдых на островах – лучший из всех возможных!», «Похудеть? Не вопрос!» и прочее, и прочее. Мезряков отворачивался. Он чувствовал себя лишним в этом интернациональном раю и, когда настроение окончательно портилось, торопился домой. «Вот и ещё одна суббота прошла», – думал он, зарекаясь приходить на пруд, который больше не напоминал ему о детстве. Но в следующую субботу ноги сами несли его сюда.

Так было раньше. Теперь же Мезряков проводил вечера дома, коротая их у телевизора.

Новость – это то, что показывают по телевизору: кто с кем, когда и за сколько. Каждый день разное. А по сути одно и то же. Владислав Мезряков механически щёлкал пультом телевизора. По ведущим каналам показывали национального лидера. Вот он отдаёт распоряжения правительству, уверенный, сосредоточенный, вот он за штурвалом военного самолета, моложавый, подтянутый, и, наконец, в домашней обстановке, обаятельный, скромный, один из граждан. Потом шли передачи для домохозяек, любовные и криминальные сериалы. Каждая демократия уникальна по-своему, все диктатуры похожи друг на друга. Против этого человека выходили на площади. Выходил и Мезряков. Вместе с тысячами протестующих аплодировал оппозиционерам, требовал, выкрикивал до хрипоты: «Долой президентское самодержавие!» Митинги были разрешены властями, и Мезряков чувствовал себя гражданином, заявлявшим о своих правах. Так продолжалось до удара полицейской дубинки. В больнице участвовать в демонстрациях Мезряков зарёкся. Ради чего? На больничной койке, в ожидании очередной перевязки, Мезрякову открылась страшная правда. Москвичи всегда оправдают диктатора, а пощёчины, получаемые от него нацией, не воспринимают как личные. С тайным мазохизмом они тоскуют по сильной руке, отсутствие которой вселяет смутную тревогу, порождая душевный дискомфорт. Мезряков вспомнил, как в детстве его отправили на два срока отдохнуть в спортивном лагере, и в пересмену, когда вожатые уехали, оставшиеся дети были предоставлены себе. Не зная, чем заняться, они не находили себе места, многие в растерянности плакали. Всех обуяло чувство брошенности и сиротства. Тоскливо тянулись дни, которые хотелось быстрее вычеркнуть из календаря. Но стоило вернуться вожатым, как жизнь наладилась, на лицах заиграли улыбки, и те же дети стали проказничать, с хитрой изворотливостью обманывать педагогов и, перелезая через лагерный забор, убегать в самоволку.

Так устроен московский люд.

Разве можно за это осуждать?

Мезряков не первый из русских жил при диктатуре, и всегда было одно и то же. Президент, президент… Кругом один президент! Но что мы президенту? И что президент нам? Мезряков подумал, что российское государство – это то, чего нет, что его заменяют люди, которые топчут остальных. И Чехов жил при этом режиме. И Гоголь. В России одна радость – пережить очередного правителя, сплясав на его похоронах. «Пиф-паф!» – сложив пальцы пистолетом, расстрелял он телевизор, прежде чем его выключить. А потом в памяти вернулся к Лецке. И опять удивился, до чего они похожи. Они позволяют себе роскошь принадлежать к ничтожному меньшинству: не работать (балаган с курсами не в счёт), не унижаться и внутренне противиться режиму. Свободу, как воздух, замечают только в её отсутствие. Но вокруг привыкли обходиться без неё. Да, мы похожи, думал Мезряков, и среди наших фобий есть как минимум одна общая – страх толпы.

Или насчёт Лецке я заблуждаюсь?

Мезряков откинулся в кресле, прикрыв глаза.

Его мысли:

Наша дуэль
Страница 15 из 31

с Лецке уже не относится к разряду «до первой крови». Он сделал всё, чтобы поединок превратился в смертельный. Или – или. Тогда чего я миндальничаю? Пора бы оставить притворную благожелательность интеллигента. Но если его убить, игра закончится. И чем тогда жить? Вернуться к прежнему распорядку? Скулить от одиночества? Его это, вероятно, тоже останавливает. Иначе, чем объяснить, что я ещё жив? Значит, в наши отношения проникло лицемерие. Или оно было там изначально? Понимание этого всё портит, в ощущениях пропадает острота. Надо будет при встрече сказать Лецке. А может, я оправдываю своё малодушие? «Пиф-паф», – повторил Мезряков, будто снова вернулся в детство, когда в спортивном лагере играл в «казаков-разбойников».

Одноклассников Мезрякова судьба давно разбросала по белому свету, а многих увела уже за его пределы. В его доме остался лишь Гога, живший в крайнем подъезде, сначала с матерью и бабкой, а после их смерти в одиночестве. Гога всю жизнь держал собак, в последние годы немецкую овчарку, уже облезлую от старости суку, которую всюду возил с собой. Учился он безобразно, кое-как закончил школу. Но кто теперь это помнил? Гога строил загородный дом, владел охранным агентством и регулярно посещал спортивный зал, где, как выражался, работал с железом. Результатом работы были накачанные мускулы, бычья шея и преждевременный геморрой. После армии, когда Гога отслужил в горячей точке, у него появился пугающий стальной взгляд. Взгляд убийцы. Он прятал его под черными очками, а говорил нарочито мягким, располагающим голосом.

– Здорово, Владя! – тормозил огромный черный джип, оглушая Мезрякова блатным шансоном. Из окна тянулась татуированная клешневатая пятерня, в которой узкая ладонь Мезрякова тонула, как некогда в отцовской.

– Как дела? – смущаясь, спрашивал Мезряков, рядом с Гогой чувствовавший себя ребёнком.

Джип срывался с места, а на торчавшей из окна пятерне задирался вверх большой палец.

– Не сомневаюсь, – кривился вслед Мезряков.

Мгновенье он стоял на дороге, а из удалявшейся машины сквозь заднее стекло на него злобно смотрела немецкая овчарка. Мезряков знал, почему одноклассник никогда не здоровался, встречая его на улице. Он переходил на другую сторону, делая вид, что его не замечает. В джипе, с собакой, Гога чувствовал своё превосходство.

Однажды, когда разговор продолжался чуть дольше, а сука недовольно залаяла, Гога показал бейсбольную биту. «И зачем тебе?» – удивился Мезряков. «Сам знаешь, что у нас на дорогах творится». Мезряков кивнул, хотя не водил машину. И не мог представить, в какие переделки можно попасть, сидя за рулем, если даже Гога не смог бы обойтись без биты. «Я и не пойму, зачем тебе бита, ты же голыми руками…» Жёсткое лицо Гоги растянулось в улыбке. Вот бы кто убил Лецке. И глазом бы не моргнул.

Мезряков сообщает на веб-камеру:

«Июнь 201… года.

У нас с Лецке установились странные отношения. Мне хочется узнать его мнение по многим вопросам. Более того, я соотношу свои суждения с тем, что предположительно бы высказал по этому поводу он. А ещё мне хочется проверить, насколько мы похожи, действительно ли, как я думаю, наши взгляды во многом совпадают. Вчера по электронной почте я послал ему вопросник из интернета, требовавший однозначных ответов. Вот он.

Боитесь ли вы смерти?

Есть ли у России будущее?

Любите ли вы соотечественников?

Верите ли СМИ?

Считаете ли вы, что добро обязательно победит зло? (Тут я обратил внимание на некорректную формулировку, оставляющую неясность, кто же кого победит.)

Считаете ли вы присутствие человека на планете обязательным?

По-вашему мы платим адекватную цену за прогресс?

Считаете ли вы, что человек достоин жить вечно?

Уверены ли вы, что каждый ребёнок одарён по-своему?

Достойны ли члены правительства того, чтобы знали их имена?

Наши ответы с Лецке совпали на девяносто процентов. При этом у меня было одно „да“: я боюсь смерти. Пугает даже не она, а её неизбежность. Да, именно её неотвратимость приводит меня в трепет. И я хорошо помню, когда это началось. Слепило июньское солнце, мы жили на даче, к родителям – отец ещё не ушел из семьи – пришли в гости соседи, и они пили на веранде чай из огромного самовара, а я вышел за калитку на огромную залитую светом поляну. Мне было лет пять-шесть, не больше. Помню рваный сачок, с которым я гонялся за бабочками, море душно пахнувших цветов, трав, доходивших до пояса и щекотавших голые коленки, невыносимую жару, заставлявшую то и дело прибегать на веранду пить холодный шипучий квас, а ещё – одиночество, когда утопал на поляне, слившись с пестрым разнотравьем. Был полдень, и дачники прятались от солнца в тени яблонь на своих участках, так что на дороге возле заборов – ни души. Я рассматривал на ладони жука – зеленоватый отлив, растопыренные лапки, наивное и упрямое желание ползти к моему мизинцу, – потом, когда мне наскучило, встряхнул рукой и, прищурив глаз, долго наблюдал его полет. И тут случилось это. Меня пронзил страх, в мгновенье я осознал: всё это, и жук, и поляна, и солнце – пребудет всегда, а я исчезну, умру, как моя бабушка, о которой рассказывала мать, когда мы пришли к ней на могилу. И где я буду, когда меня не будет? Нигде? Оцепенев от ужаса, я уже не слышал гуденья пчел, не видел яркого солнца, крепко сжав сачок, я чувствовал лишь стук своего сердца. Сколько это продолжалось? Минуту? Час? Потом мне захотелось закричать, и я бросился к родителям. Однако рассказать о своих чувствах не решился. Мне было стыдно за свой страх, взрослые ведь тоже знают, что умрут, но это не мешает им улыбаться, разливая чай.

– Ещё квасу? – ласково спросила мать. – Смотри, Владик, лопнешь.

– Не лопну, – угрюмо буркнул я, со стаканом уходя в свою комнату.

– Мальчик-то с характером, – донёсся мне в спину весёлый голос соседа.

Целый день я просидел у окна, слушая жужжанье мух, рассматривая трепавшуюся в углу паутину. Я не мог успокоиться, и от того, что за стенкой раздавались голоса, мне не делалось легче. Тогда я впервые понял, что каждый на свете один, раз его никто не спасёт от смерти. Но как жить с такими мыслями?

– Владик, ты не заболел? – мать просунула голову в дверь.

– Нет.

Заболел! И ещё как! Я мучительно искал выход, который нашёл только к вечеру. Конечно, я должен умереть, пришло мне на ум, но не скоро, пока я ещё маленький, а к тому времени придумают таблетку, как от больного горла, я выпью её и буду жить вечно. Дети изобретательны и умеют себя заговаривать, в ту ночь я заснул счастливым. Чего нельзя сказать о предыдущей, когда страх смерти жалил меня даже во сне, заставляя просыпаться в холодном липком поту. Но жить вечно было бы несправедливо по отношению к миллиардам, уже прошедшим по земле. В минуту нахлынувшего ужаса я перебираю умерших мыслителей, великих художников и писателей, заслуживавших вечную жизнь куда больше, чем я. И мне делается немного легче. Или распахиваю настежь окно: звёздное небо ставит на место, призывая распрощаться со своим выросшим до гигантских размеров „я“. Но вернёмся к Лецке. Согласно присланному им интернетовскому тесту, по сумме отрицательных ответов мы оба попали в разряд мизантропов, что меня не удивило, и прагматиков, чему я поразился. Какой из меня прагматик? В который раз я
Страница 16 из 31

задаю себе один и тот же вопрос: зачем я ввязался в это? Этого вопроса нет в присланном тесте, а между тем ответ на него говорит о нас гораздо больше. Только ответа я не знаю. Может, я хочу победить так застарелый страх смерти? Может, для этого специально иду ей навстречу? Но как бы там ни было, Лецке интересует меня всё больше. Я уже и не помню, кто и когда вызывал у меня такое любопытство. Похоже, никто и никогда. Мы по-прежнему ведем нашу городскую войну. От безысходности пытаемся убить друг друга. А что ещё остается? Тихо сходить с ума в пробках, очередях в супермаркетах, толпе, состоящей из одиночеств? Нет, мы другие. Нас обоих не устраивает окружающая жизнь. Мы оба знаем, что мужчине в ней на роду написано сгореть на работе, пустой и ненужной, как сизифова, а судьба женщины – исчезнуть в материнстве. А кто нас спрашивает? Мы арендуем жизнь поневоле, с нами не подписывают контракта, а в конце предъявляют счет, по которому обязывают платить, неизвестно за какие услуги. По сути, нам всучили кота в мешке, будто контрабанду на чёрном рынке. Сначала не дали примерить, потом привыкнуть, требуя возврата. Исправить здесь ничего нельзя. Но можно бунтовать. Что мы с Лецке и делаем. К тому же колотиться, как рыба об лёд, на шестом десятке глупо. Бороться за лишний год, месяц, день, ожидать инфаркта, инсульта или ещё какую-нибудь „прелесть“, которая обязательно доконает, и хорошо, если вгонит в гроб мгновенно, не растягивая на десятилетия мучительную и бесполезную борьбу за выживание. Возраст у меня как раз подходящий, достаточно мелкой нервотрепки, неприятности, на которую бы раньше не обратил внимания, и – баста! Что этому противопоставить? Диету? Бег трусцой? Единственная истина, к которой приходишь после пятидесяти: выхода нет. Остальное болтовня. В этом смысле наша с Лецке война освободительная, спасительная, священная. И кто знает, как бы всё сложилось без неё? Жизнь – цепь случайностей, в которой следствия имеют тысячи причин, а причины тысячи следствий. В мире всё так перепутано, что, возможно, предложение Лецке, наша смертельная игра, продлила мне жизнь. Разве я не спрашивал себя: „Может, пора?“ Разве не думал о самоубийстве? Возможно, что Лецке тоже. Эроса в России маловато, зато танатоса хватит на всех».

Сутки спустя. Мезряков снова записывает на веб-камеру.

(Продолжение.)

«Июнь 201… года.

В ответ на мой тест Лецке прислал мне десять утверждений (на мой взгляд, чересчур категоричных), предложив вычеркнуть те, с которыми я не согласен. Вот они:

11) Нас окружают идиоты и психопаты.

12) Нами правят негодяи.

13) Россия всем мачеха.

14) Чем вороватее наш соотечественник, тем большее уважение вызывает у сограждан.

15) У интеллигента нет родины, он везде в эмиграции.

16) Каждый народ заслуживает своих правителей.

17) Русские мечтают выселить всех инородцев, а сами жить за границей.

18) Яблоко – красное.

19) Русские классики так много писали о совести, потому что вокруг себя её не видели.

20) Так было и так будет.

Из утверждений я вычеркнул одно. Яблоко не всегда красное.

В своём письме Лецке обозвал меня крючкотвором. Он также заметил, что не каждый народ заслуживает своих правителей, в частности попавший в оккупацию, но наш точно. „Он принимает жестокость за добродетель, – написал я. – В этом есть что-то мазохистское“. „Азиатчина“, – ответил он.

Эх, Лецке, Лецке. И почему я должен тебя убивать?»

После неудачи с Мезряковым Оксана Богуш стала поглядывать на Лецке. Теперь ей казалось, что он был прав. И как она сама не разглядела в Мезрякове фигляра! Проницательность возвышала Лецке в её глазах, к тому же они принадлежали к одному поколению, и Оксана Богуш надеялась, что найдёт с ним общий язык быстрее, чем с побитым молью Мезряковым. После свадьбы жена обязала Лецке носить обручальное кольцо, и с годами это вошло у него в привычку, но Оксана Богуш догадывалась, что его семейная жизнь не сложилась. Иначе зачем ему психологический тренинг? Когда хотела, Оксана Богуш умела нравиться. Несколько заинтересованных взглядов, немного кокетства, и после занятия, когда Мезряков тащился на трамвае в Сокольники, её провожал домой Лецке. Проходя Елоховскую церковь, Оксана мелко перекрестилась.

– Вы верите? – спросил Лецке.

– Не настолько, как бы хотелось, – уклонилась она. – Вас это смущает?

Лецке промолчал.

– А вы? – в свою очередь спросила она. – Вы христианин?

«Если это христианство, то я – атеист!» – хотелось закричать Лецке, кивнув на золочёные купола. Но вместо этого он пожал плечами.

По дороге свернули в сад Баумана, где уже зажгли вечерние огни. На лавочках обнимались парочки, пристроив доски, расставляли фигуры шахматисты.

– Вы играете? – кивнула на них Оксана.

– Даже ходов не знаю. По-моему, шахматы – это интеллектуальный онанизм.

Оксана облегченно вздохнула.

– А что у вас с Мезряковым? – вдруг спросила она.

– А что у нас должно быть? – насторожился Лецке.

– Ну, вас что-то объединяет, это бросается в глаза.

– Скорее разъединяет, – отшутился Лецке. – В общем, у нас сложные отношения – как у кошки с собакой.

Оксана улыбнулась. А Лецке вдруг захотелось выложить всё. В отличие от Мезрякова, его не смущало, что кто-то узнает про их войну. Но это была общая тайна, выдавать которую можно только с разрешения Мезрякова. Лецке это понимал. И всё же не удержался. Сменив несколько тем, когда Мезряков, по его мнению, был окончательно забыт, он вдруг спросил:

– Вы играли в детстве в «казаков-разбойников»?

Оксана Богуш удивилась.

– Не помню, кажется, что-то было. А почему вы спрашиваете?

– Игра простая: казаки ловят разбойников, потом игроки меняются ролями. Представьте, сейчас в социальных сетях появились закрытые группы, где в неё играют всерьёз. Один мой знакомый вступил туда.

О, находчивый Лецке! Нашёл форму, при которой изложил всё, что хотел. Стараясь избегать слово «убить», он подбирал эвфемизмы: «вывести из игры», «отключить», «добиться победы». И в конце концов рассказал придуманные с Мезряковым правила.

– Ну как вам игра?

Оксана Богуш растерянно молчала. Но Лецке уже не мог остановится.

– Мой знакомый получил вызов по электронной почте примерно с таким объяснением: «Согласитесь, что в нашем мире никто никого не интересует. А игра – прекрасный способ обратить на себя внимание, заставить думать о себе. Она поможет избавиться от страха потерять работу, не выплатить ссуду, вылечит от страха смерти. К тому же на приемлемых началах её всегда можно прекратить». И мой знакомый не устоял.

– Странная игра. Почему он не возразил, что жизнь и без того нелегка, чтобы её усложнять?

– А может, игра расставляет всё по местам? Переключая на себя, делает остальное ничтожным. А разве оно не ничтожно? – Лецке горячился, выдавая себя. – Лишь то, что не померкнет, не будет вытеснено игрой, и есть необходимое, настоящее, подлинное. Остальное мусор, от которого не даёт избавиться привычка. Игра – отличный способ проверить себя, переоценить жизнь. Разве не так?

– Это вам объяснил знакомый?

– Да.

– Интересно, ему часто крутят у виска?

Лецке осёкся. И вдруг расхохотался.

– Да, вы правы, он с юности был не в себе.

Он взял Оксану под руку. Желтые фонари двоили их тени, крутили, как стрелку компаса. Лецке
Страница 17 из 31

заговорил о чем-то постороннем.

Когда они выходили из сада, он уже был уверен, что Оксана Богуш забыла про игру. Но он ошибся. Оксана Богуш связала его рассказ с Мезряковым. Она не пригласила Лецке к себе. Попрощавшись у подъезда, она порывисто его обняла, чмокнув в губы, и скрылась за дверью. «Кругом одни психопаты», – поднимаясь в лифте, думала она.

Мезряков видел, что Лецке отправился после занятий с Оксаной Богуш, и, дотащившись на трамвае до Сокольников, прежде чем идти домой, позволил себе роскошь подышать свежим воздухом в парке, выходившем за зону мира. Наслаждаясь безопасностью, он опять и опять спрашивал себя, зачем связался с Лецке. Дома он приготовил на скорую руку омлет из пары яиц, подогрел тост и с чашкой кофе залез в интернет, где ответил на пришедшие за день письма. На ночь, уже в постели, Мезряков перечитывал историю Древней Греции. Возникавшие мысли он привычно облёк в форму лекции, которую надеялся когда-нибудь прочитать. Он даже проговорил её про себя, репетируя правильность расставленных акцентов. Его лекция звучала так:

«Принято считать, что время ускоряется. Доводом в пользу этого приводят обычно сумму поглощаемой информации, количество научных открытий, нарастающее лавиной, плотность мировых событий, число выпускаемых книг, фильмов, художественных произведений. Всё это связывают с очевидным прогрессом. Но как обстоит дело со временем рядового офисного сотрудника? Ежедневно он отдаёт работе восемь часов, в отпуске может позволить себе путешествие. В поисках впечатлений он довольствуется тогда экскурсией по музеям, экзотическим пляжем или горными вершинами, с которых смотрит на мир из комфортабельного отеля. Принимает ли он участие в истории? Влияет ли на судьбы мира? Живет ли „быстрее“ своего пращура? Рассмотрим хрестоматийный период – Грецию V–III вв. до н. э. Каждый её полис в то время жил напряжённой общественной жизнью, каждый гражданин принимал в ней участие. Тирания, остракизм, демократия, межполисные столкновения, союзы, заключавшиеся, чтобы вскоре распасться, диспуты на агоре, переходящие в потасовки, не говоря о греко-персидских войнах и империи Македонского. В сравнении с греком современный человек, голосующий за президента электронным бюллетенем, не живёт, а наблюдает, отделённый от реальных событий телевизионным экраном. Древние тоже ходили в театр, но их жизнь не сводилась к тому, чтобы, сидя на скамье, крутить головой в амфитеатре, аплодируя актерам. Да и последних, в отличие от наших „звёзд“, они могли похлопать по плечу, встретив на улице. Их жизнь была насыщеннее, динамичнее. Само время заставляло ремесленника быть моряком, воином, политиком. Греки были неугомонны, любопытны, жадны до впечатлений. Они были первыми. Нам остается лишь выбирать, а им не на кого было равняться. Это наполняло их философией жизни. Каждый год сулил греку поворот судьбы, заставляя балансировать на зыбкой грани жизни и смерти. Чем заполняют жизнь наши современники, хорошо известно. Наши впечатления бездеятельны, а потому мертвы. Однако эта истина неприятна, куда заманчивее чувствовать себя выше ушедших поколений».

Мезряков отложил книгу. Лекция, которую он прочитал самому себе, ему понравилась, на курсах она вполне могла произвести впечатление. Но, представив кислую мину Лецке, Мезряков смутился. Теперь он всё примерял на своего смертельного друга. «В чём проблема? – издевательски скривился бы тот. – Поезжай в Африку, там до сих пор каменный век. Впечатлений мало? Так греки с удовольствием бы с нами поменялись. Телевизор и тапочки лучше, чем таскаться в походы, а в Персию проще самолётом».

Да, Лецке бы непременно так сказал.

Хотя сам, возможно, так и не думал.

Прежде чем заснуть, Мезряков отнёс книгу по истории Древней Греции в туалет, положив на сливной бачок, а вскоре её сменил там «Одномерный человек».

Словами можно опьяняться, но в них нет правды.

На курсах Мезряков решил отказаться от лекций, целиком сосредоточившись на ролевых играх.

Их судьбы были похожи: Мезряков вырос без отца, Лецке без матери. Неполные семьи наложили свой отпечаток, они с разных концов примерили на себя Эдипов комплекс: Мезряков ревновал мать к любовникам, Лецке сбежал от властного отца к первой попавшейся женщине. Она работала при школьном буфете и там же жила в кладовой, переоборудованной под комнату. Лецке провёл у неё год. А потом была вторая, третья. Женщины передавали его с рук на руки, развивая в нём комплекс мужской неполноценности, пока очередная не решила оборвать счёт, женив его на себе. У неё был волевой рот, ямочка на подбородке и стальные глаза. Это была жена Лецке, с которой он прожил уже «…надцать лет». В первые годы брака они откладывали заводить детей, жена говорила, что нужно пожить для себя, а потом стало поздно. Эгоизм взял своё, ломать налаженную жизнь, принося в жертву ставшие привычными мелкие удовольствия, было уже выше сил.

После посещения семейного психолога они молчали. Лецке это вполне устраивало, позволяя сосредоточиться на игре с Мезряковым, а жену нет. В воскресенье, чтобы разрядить атмосферу, она пригласила на обед супружескую пару, своих ровесников, с которыми они поддерживали отношения уже много лет. Муж работал в дизайнерской фирме, жена там же – бухгалтером. Детей у них тоже не было, и отпуск, который часто брали за свой счёт, они проводили в далеких экзотических странах. Недавно они вернулись из Бутана и с упоением рассказывали о синем, не в пример московскому, небе, снеговых шапках горных вершин и длинношёрстых яках, прыгавших по каменистым тропам.

– Невыносимо оставаться наедине с собой, – вдруг сказал Лецке. – Вот и вся правда. А путешествия – это бегство от себя.

Гости натянуто улыбнулись.

– Антон посещает психологические курсы, – в повисшей паузе пришла на помощь жена Лецке. – Ему везде мерещится психоанализ.

– Замечательное начинание! – преувеличенно радостно поддержал муж. – Всё – психология. Например, в Бутане, нищем по нашем меркам, своя национальная идея. Там стремятся не к материальному благополучию, а к душевному равновесию. Увеличивают не доходы на душу населения, а, если угодно, количество счастья. Такова их концепция.

– Мою бухгалтерскую душу это поразило, – подхватила его жена. – Там живут так, будто не в деньгах счастье. – Она добродушно рассмеялась.

– Воруют? – угрюмо буркнул Лецке. – Или уже нечего?

– Нет, у них за воровство руку рубили, отучили.

– А нашим хоть обе руки отруби, всё равно утащат.

Обед был испорчен. Скомкав разговор, гости распрощались.

– Ты невыносим, – прошипела жена Лецке. – Меня-то ладно, но зачем обижать ни в чём не виновных?

Лецке посмотрел на злое лицо жены, и ему стало неудобно. Действительно, причем здесь они? Он еле сдержался, чтобы не попросить у жены прощения. Гремя посудой, жена ещё долго расписывала достоинства приглашённых, по сравнению с которыми её муж полное ничтожество, но её бесило только то, что она потерпела неудачу и не смогла навести с ним мосты.

От чтения Юнга и Ламброзо не пробуждается инстинкт убийцы, как не приходит успех от изучения Карнеги. Навык обретают лишь на практике.

Не проходило дня, чтобы Мезряков не возвращался к мысли о смерти. В сущности, отношение
Страница 18 из 31

к ней было доминантой его характера, определившей всё остальное поведение. Иногда он думал о смерти отстранённо, вспоминал высказывания философов, которые рассуждали так, точно самих она не коснется, иногда же отчётливо видел ограниченность своего бытия и тогда впадал в состояние, пришедшее в раннем детстве, на даче, когда в летний жаркий день он стоял посреди залитой солнцем поляны, утопая в море пестрого разнотравья. Вот она, загадка сфинкса, в которой он с тех пор не продвинулся ни на йоту! Вот оно, жало в плоть! Вглядываясь в солнце, рискуешь ослепнуть, и Мезряков, в качестве затемнённого стекла не придумал ничего умнее алкоголя. Когда от мыслей о собственной бренности его охватывал ужас, а в горле вставал ком, он прикладывался к бутылке. Впрочем, никогда не напивался, одну-две рюмки было достаточно. Алкоголь действовал умиротворяюще, спазм в горле проходил, и клонило в сон. Каждый справляется со своими тревогами как может, привыкая к хроническим болячкам, научаясь с ними жить. Пугают только новые. И Лецке был для Мезрякова одной из них. Целыми днями он не шёл у него из головы, точно колючка, цепляясь за каждую мысль, демонстрируя Мезрякову свое всесилие. От него невозможно было избавиться, а ночью Мезряков видел сон.

Грязный небоскреб на городской окраине, с разбитыми окнами и лупившейся на стенах краской охраняет старый привратник. На воротах висит амбарный замок, в который вставлен тяжёлый чугунный ключ. Ночь, на ветру качается фонарь, бросая жёлтые пятна на булыжную мостовую. Хромая, старик-привратник отходит за угол по нужде. Слышится шум льющейся струи. На мгновенье вход остаётся свободным, и к нему вспугнутой птицей метнулась тень. Со скрежетом поворачивается ключ. В подъезде достаточно светло, видно, как худощавый мужчина, пригнувшись, взбегает по лестнице. Лифт с треснувшим зеркалом поднимает его на верхний этаж. Кабина трясётся. В осколке зеркала мужчина, поплевав на ладонь, разглаживает волосы. Они черны как смоль. Но на висках уже появилась седина. По этажу бесцельно слоняются старики. Пустые глаза, беззубые улыбки. Время стирает различия, в потёртой ветхой одежде они выглядят совершенно одинаково, точно это двигается один старик, многократно отраженный в череде зеркал. На мужчину не обращают внимания. Кругом плесень, в пыльных окнах едва мерцают звезды. Дом для престарелых, в котором остановилось время. В холе на обшарпанных креслах расселись постоянные обитатели небоскреба – пауки в паутине. Мужчина выходит на середину. Некоторые его узнают. На лицах мелькает удивление, страх, любопытство. Гремя ключами, появляется запыхавшийся привратник. Мужчина вскакивает на стул. Взвизгнув пружинами, тот выдыхает пыль.

– Посмотрите, в кого вы превратились! Вы избегаете зеркал, иначе бы сошли с ума или умерли.

Мужчина говорит громким, уверенным голосом. Привратник пытается стащить его со стула. Мужчина отталкивает его, указывая на него пальцем.

– Он правит именем того, кого вы так давно не видели, что наверняка забыли! А там, – палец переводится в окно, – жизнь, страдания, любовь.

– Там – ад! – беззубым ртом кричит привратник. – Не соблазняй их!

– Они уже не дети, – смеётся мужчина. – У каждого за плечами жизнь.

Привратник оборачивается к старикам. Он смотрит на них свысока, с нескрываемым презрением, отделяя себя от них, – как же, он привратник! Потом снова поворачивается к мужчине.

– Тебя изгнали, зачем вернулся?

– За вами. Да, я король ада, Люцифер. Но разве здесь лучше? Как можно терпеть всё это? Я даю вам шанс. Вы можете заново начать жить. Любить, ненавидеть умирать. Лучше сгореть, чем сгнить! Кто со мной?

Он бросается к выходу. Ангелы, оставив гремевшего ключами святого Петра, толпой валят из рая.

Ещё не проснувшись, Мезряков понял, что его Люцифер, взбунтовавший райские кущи, один в один Антон Лецке.

По буграм занавесок плыла луна. Уже громыхали первые трамваи. Пытаясь снова уснуть, Мезряков стал их пересчитывать. Но сон не шёл. До утра Мезряков ворочался, перекручивая свалявшиеся простыни.

Его мысли:

«Какая глупость! Каждый из нас видит в другом человека, а в людей не стреляют. По крайней мере, мы. Просто не сможем. В этом надо было практиковаться с юности, а сейчас уже поздно. Нельзя убивать, и – баста! Запрещено воспитанием, моралью, привычкой, да какая разница, чем угодно. Это непреложный факт. В нашем возрасте умышленно стать убийцей – всё равно, что футболистом высшей лиги. Это невозможно, потому что невозможно никогда! А вдруг? В чужую душу как заглянуть? Своя-то – потёмки.»

Мезряков заскрипел зубами.

Уснуть ему так и не удалось. А утром после долгих колебаний он набрал номер Лецке.

– Антон, – Мезряков сделал паузу, чтобы Лецке заметил, что к нему обращаются по имени, – что мы хотим доказать? Что проверить? Кто из нас круче? Так это глупо. Узнать, на что способны? Но, боюсь, мы заплатим слишком высокую цену. А иначе как проверить собственные возможности? У меня появились соображения, давайте встретимся. Как насчет вечера?

– Вы что же, сломались? – хрипло рассмеялся Лецке.

Мезряков пропустил мимо.

– Жду вас в девять у памятника Грибоедову.

Он дал отбой.

Мезряков рассказывает на веб-камеру:

«Мы встретились на Чистых прудах. Я немного опоздал, и Лецке уже нервно расхаживал вокруг памятника, то и дело задирая голову на каменное лицо Грибоедова. Я извинился. Он неопределённо хмыкнул.

– Зачем вызывали?

Я жестом предложил спуститься по бульвару. Мы шли мимо лавочек, занятых влюблёнными парами. Он шагал быстро, так что я едва за ним успевал. Я привёл ему те же аргументы, что и утром по телефону. Он слушал внимательно.

– И что вы хотите?

– Я пока не знаю. Хотел посоветоваться.

Было прохладно. У лодочной станции мы зашли в тесное кафе с тремя маленькими столиками и заказали по чашке кофе. Молоденькая официантка принесла их вместе с сахарницей.

– Это лишнее, – сказал он ей. – Вы же тоже пьёте без сахара?

Я кивнул.

– Так и знал. Нервы-то совсем расшалились? – Он подмигнул левым глазом. – Значит, капитулируете?

– А по-другому не получится?

– Нет.

Он начинал меня злить.

– По-вашему, убить легко?

– Честно, не пробовал. Хочу приобрести опыт.

– Думаете, получится?

– Уверен.

Было заметно, что он бравирует.

– По-моему вы блефуете.

– Думайте, как хотите, – отмахнулся он. – Но карты вскрывать пока не разрешается.

Да, он меня уже разозлил!

– Хорошо, будь по-вашему. Но кофе мы, надеюсь, допьём?

– Конечно. – Развернувшись вполоборота, он боком отодвинул стул. – Извините, я сейчас.

Поднявшись, Лецке скрылся в уборной. Это была его ошибка. Я мелкими глотками пил кофе, глядя на закрывшуюся за ним дверь. Вернулся он улыбаясь, отчего скинул лет пять. Снова протиснулся за столик. Взявшись за блюдце, пододвинул кофе. Аккуратно поднял чашку. Я только сейчас заметил, какие у него тонкие, красивые руки. Резко наклонившись, я выбил из них кофе, который расплескался на брюки. Он вскочил ошпаренный.

– Успокойтесь, – холодно осадил я. – Я подсыпал вам яду.

Страх исказил ему лицо, но он нашел силы расхохотаться.

Я тоже улыбнулся.

– Вы слишком доверчивы, такие долго не живут.

С тех пор мы стали ближе. В наших отношениях появилось новое измерение. Раз в
Страница 19 из 31

неделю, по средам, договорились о перемирии. В этот день встречались в том же кафе на Чистопрудном.

– Вы ещё живы? – неизменно приветствовал он.

– Вашими молитвами, – без тени улыбки отвечал я.

По сложившейся традиции он приходил раньше и к моему появлению уже делал заказ. Обычно бутылку красного. По молчаливой договоренности в этот день про нашу игру не говорили. Будто её и не было. Будто между нами не стояла смерть. Со стороны могло казаться, что два офисных работника отдыхают после трудного дня. До тех пор, пока не услышали бы наших разговоров.

– Сегодня за завтраком знаете о чём подумал? – выкладывал он. – О тёмной материи, которая составляет подавляющую часть Вселенной, о миллиардах световых лет, парсеках и прочих космических масштабах, обо всех этих Галактиках, белых карликах и чёрных дырах. Такие мысли, признаться, пробуждают во мне экзистенциальный ужас. Непостижимые размеры космоса неизбежно сопрягаются у меня с осознанием собственной ничтожности, с тем, что умру, исчезну, не оставив даже имени. Я даже отодвинул тарелку с макаронами, куда покрошил сыр, и спрятал лицо в ладонях, чтобы целиком отдаться этому двойному ужасу. А потом вдруг вспомнил своего соседа. Он был на десяток лет старше, и я знал его с детства. В армию его не взяли из-за плохого зрения, а в университет – из-за недостатка способностей. После школы он устроился в книжный магазин, располагавшийся в конце нашей улицы. Близорукий, в толстых очках, он работал то за прилавком, то на кассе, пробивая чеки, обменивался улыбками с постоянными покупателями. В обеденный перерыв выходил с черного хода, выкуривал неизменные две сигареты. Увольнялись продавцы, менялись директора магазина, старые покупатели больше не появлялись, приходили другие, на полках демонстрировали неизвестных авторов, постепенно набиравших популярность, по улице ездило новое поколение автомобилей, а он всё также являлся на работу к десяти утра и уходил в семь вечера. „Удобно, – говорил он. – Дом рядом“. Он так и не женился, не завел детей. Всю жизнь провел среди книг, вышагивая между домом и магазином, как маятник, измерявший собственное время. Он не стал даже книгочеем, ограничиваясь детективами и разгадыванием кроссвордов. В отпуск он никуда не уезжал, проводя его, как и все вечера, у телевизора. Он обрюзг, поседел и через сорок лет вышел на пенсию. Что заставило его провести свои годы на одном месте? Страх перемен? Ужас перед необъятностью мира? Дни, как один похожие друг на друга, привычный распорядок, давно изжитые чувства, мысли, в которых всё до мелочей известно, придавали его жизни надёжность. Они вселяли уверенность, эти хрупкие подпорки, картонные, как театральные декорации, они создавали иллюзию устойчивости. Ничтожная, бессмысленная жизнь? Но перед тёмной материей все равны.

Лецке рассказывал, а я вспоминал своего деда. Он был художником. С утра садился у окна, разложив краски, рисовал один и тот же пейзаж, который уже мог воспроизвести по памяти, а когда заканчивал картину, доставал новый холст, и всё повторялось. За работой он слушал Баха. „Страсти по Матфею“. А вечерами читал Библию. При этом дед не был религиозным, он вообще не верил в Бога. Но у каждого свой способ борьбы со временем. С годами всё чаще, перебирая старых знакомых, с которыми давно утратил связь, дед, вероятно, задавался вопросом, на том они свете или ещё на этом. Так он платил дань прошлому, и это было единственное, что ещё связывало его с миром, от которого он отгородился, замкнувшись в раковину привычек, отвергнув линейное время в пользу повторения, круга, часового циферблата. Я не старался походить на него. Не хочется подражать клещу или улитке. Одиночеству такого рода не позавидуешь, и всё же, надо признать, дед победил время. Мне не хотелось рассказывать об этом Лецке. „С возрастом жизнь у каждого превращается в однообразный ритуал, – хмыкнул бы он. – И это спасает до тех пор, пока не приходят из бюро ритуальных услуг“. Он остроумный, этот Лецке. Но у меня не было никакого желания давать повод для его мрачных шуток.

– Привычка гарантирует от сумасшествия, – вместо этого сказал я. – Но кредитует скуку.

– Ну, нам-то есть чем заняться, – подмигнул Лецке.

Приглядываясь к нему, я всё больше замечал, как мы похожи.

К тому же выяснилась ещё одна деталь. Лецке, как и я, родился в ноябре, по знаку Зодиака мы оба Скорпионы. Это знак одиночества. Скорпионы большие самоеды и частенько жалят себя. А Лецке мне всё больше нравился. И мне всё меньше хотелось его убивать. Расставаясь, пожимали руку. Чтобы снова вырыть томагавки. Потому что ни до чего не могли договориться. Лецке настаивал на продолжении игры, а я не мог ему отказать.

И зачем ему это?»

Москва – это одна большая парковка. Для гигантского супермаркета.

С детства, проведённого с властным отцом, Лецке страдал от панических атак. Когда он попадал в непривычную обстановку, у него внезапно холодели руки, и его охватывал неизъяснимый ужас. Его сознание раздваивалось – одна часть продолжала реагировать на внешний мир, отвечая на его запросы, заставляла говорить, улыбаться, вести себя подобающим образом, а другая, направленная внутрь, прислушивалась к сигналам тела, ожидая чего-то непредвиденного, необычного и смертельно опасного – от участившегося сердцебиения и загрудинных болей, несомненных признаков инфаркта, до мгновенной – и без толку знать, что такой не бывает, – утраты рассудка. Лецке не страдал эпилепсией, не падал в обморок, он был в ясном сознании, но ему казалось, что он умирает. И тогда наваливалось одиночество. Потому что одиночество наступает, когда осознаёшь, что между тобой и смертью никого нет. Такие приступы вынуждали Лецке мириться с женой. Жена считала его эмоциональным вампиром и была по-своему права, а он в минуты отчаяния хватался за неё, как за спасательный круг. Но она была всего лишь соломинкой. Жена не могла его понять, они были слишком разные, да она и не пыталась. Точнее, понимала по-своему, используя его слабости. Она видела, что муж не может оставаться в пустой квартире, и это давало ей возможность его шантажировать. Она навязывала ему свою игру: возвращаясь поздно, спрашивала:

– Ну как ты без меня?

– Хорошо, – отвечал он, но ему хотелось закричать: «Подлая, бездушная тварь, я схожу с ума, а ты развлекаешься! Рядом с тобой будешь умирать, а ты не повернёшь головы!» – Хорошо, – повторял он, зная, что иначе в следующий раз она задержится ещё дольше.

На протяжении их совместной жизни Лецке мирился с её любовниками, закрывал глаза на попытки лесбиянства, пока она не убедилась, что секс её не интересует. Она не признавалась себе, что фригидна. Просто так устроена, что секс ей не нужен. Но у неё был свой взгляд на их отношения. «Бодливой корове бог рога не дал», – говорила она про Лецке своим подругам. И была по-своему права. Каждую мысль кодирует своя биохимия; душа, характер, склад психики – всего лишь сосуды головного мозга. А у Лецке они были не в порядке. Его мучили фобии, не давая в полной мере развернуться его темпераменту, и ему оставалось заниматься эксгибиционизмом с собственной женой.

Однако после сближения с Мезряковым Лецке перестроился. Он больше не покрывался липким холодным потом, его не
Страница 20 из 31

посещала беспричинная паника. Он переключился на свою городскую войну, которая его мобилизовала. Реальная угроза отвлекала от мнимых, опасность вытеснила все страхи, в том числе и страх смерти. Теперь она могла прийти в любой момент – с выстрелом из-за угла, ударом ножа или другим непредвиденным способом.

Лецке постоянно ждал этого, и страх смерти отступил. Потому что его побеждает лишь готовность умереть в любое мгновенье. И было ещё одно. При общении с Мезряковым Лецке становился другим – уравновешенным, выдержанным – и умнел на глазах. Их отношения позволяли раскрыться его личности, Лецке сам это замечал, поэтому ни при каких обстоятельствах не хотел их прекращать. Отец у Лецке был военным. Вместе с ненавистной фамилией сыну перешел по наследству и старенький армейский пистолет. Лецке достал его с антресолей, прочистил и, сунув в карман, не расставался с ним, когда выходил из дома.

От одиночества у Мезрякова, как и у многих в его положении, появилось вынужденное развлечение – разговаривать с телевизором, которое с годами перешло в привычку. Его реакции зачастую носили эмоциональный характер. Ему случалось плевать в экран или истерически хохотать. Много раз он собирался вышвырнуть телевизор, выдергивал шнур из розетки и не включал несколько дней, но чаще представлял своё выступление на телевидении. 5 июля 201… года его непрочитанная там лекция выглядела так:

«Суть происходящего состоит в том, что человечество, похоже, устало от великих катаклизмов ХХ столетия, надорвавшись в его войнах, разочаровавшись в общественных движениях. От идеи мирового переустройства оно перешло к скромной задаче личного благополучия, провозгласив целью индивидуальный комфорт. Исторически это мелкое время, осень цивилизации, с её „хлеба и зрелищ“ („пива и футбола“ в современной интерпретации), апатией и тотальным равнодушием, к которому приводит отсутствие общих целей. Тон задаёт серое большинство, невежественная масса, разбитая на группки, загнанная в социальные ячейки. Обособленные, разобщённые, мы переживаем нашествие варваров. Вступив в первое тысячелетие Консумизма, мы в каком-то смысле вернулись в эпоху феодализма – с Интернетом, телефоном и телевизором, когда этническое отступает на второй план, по сравнению с экономическим. В Средневековье за место под солнцем вели войны государства, конкуренция которых не затрагивала глубинных интересов наций. А разве сегодня единственная сверхдержава несёт ответственность за мир? За демократию? А разве современные правители ответственны перед человечеством? Перед потомками? Нет, они живут в рамках „здесь и сейчас“. Как и их народы. Если так пойдёт, человек уничтожит планету куда быстрее заблудившегося астероида. Вот как обстоят дела на сегодняшний день».

После лекций Мезряков обычно отвечал на вопросы. 5 июля 201… года эти незаданные вопросы звучали так:

– А Россия? Каково её место в нарисованной вами картине?

– Россия живёт тем, что пускает свой дом с молотка. Запустевшая, она похожа на заброшенную усадьбу, в которой вместо школ открываются молельни. А не за горами и религиозные войны. Это прямое следствие тотальной христианизации: чем выше задирать Крест, тем ярче будет светить Полумесяц. За последние десятилетия Россия прошла путь от социализма с человеческим лицом к феодализму с телевизором.

Задумавшись, Мезряков сделал паузу.

– Тойнби прав, называя Россию кривым зеркалом Запада. Ещё недавно мы подражали ему в научном прогрессе, теперь состязаемся с ним в обжорстве. – Мезряков рассмеялся. – Ну, тут нас точно не догнать!

– Всё так безысходно? А свободный мир?

– Свободный? Что это значит? Разве у людей там на лицах выражение свободы? Тогда почему половина его населения сидит на антидепрессантах? Разве там нет тревоги за завтрашний день? Страха потерять работу? Не выплатить кредит? Разориться? Разве там не боятся социальных потрясений, экономических кризисов, скачков на бирже, террористических актов, инфляции – всего, что может поколебать свободу, основанную на материальном положении? Спросите любого западного психотерапевта: большинство не может описать своих чувств, выразить того, что с ними происходит. Они такие же замороженные, такие же зомби. И они не знают, что такое свобода! Как и мы, они живут в мире условностей, обязанностей, детерминизма, не совершив шага в неизвестность, в надежду, не испытав отсутствия ярма. Если когда-нибудь я почувствую такую свободу, то непременно сообщу.

На город опускался вечер. За окном тарахтели отбойные молотки, за стеной визжала дрель. Заложив в уши беруши, Мезряков сидел в кресле и смотрел ток-шоу «За круглым столом». Говорящие головы кивали друг другу, с их лиц не сходили улыбки. Мезряков не собирался освобождать уши, чтобы узнать предмет их беседы. Он не умел читать по губам, но по выражению лиц догадывался, о чем шла речь. Как и всегда, ни о чём. Мезряков обладал независимым мышлением и был достаточно умудрён, чтобы подпадать под влияние телевизионных авторитетов. Он понимал, что СМИ, освещая происходящее, сообщают о мало-мальски значимых вещах, зачастую неинтересных и ненужных, ведь эфир требует ежедневного заполнения. При этом они не дают общей картины, наоборот, обилием информации всячески затирают её.

Внезапно Мезряков почувствовал сильный голод, будто в последний раз ел в предыдущей жизни. Не вынимая беруши, он вышел на кухню, достал из холодильника банку сардин и накинулся на них с жадностью каннибала. Он часто ел на ночь и при этом каждый раз думал, что надо избавляться от лишнего веса. Не довольствуясь рыбой, Мезряков вымакал хлебом оставшееся масло, долго жевал размякшую кашу, потом облизал языком зубы, вычищая от застрявших крошек. Затем выключил свет, лег спать. Но ещё долго ворочался, вспоминал свою непрочитанную лекцию, казавшуюся теперь набором социологических штампов, усмехался: беда не в том, что он сходит с ума, рано или поздно все впадают в безумие, беда в том, что сумасшествие становится всё тяжелее скрывать, прикидываясь нормальным.

Интересно, а что делает Лецке?

Луна была на ущербе и не заслоняла звёзды. Антон Лецке смотрел на светившиеся окна Мерзлякова и гадал, чем тот занят. Он уже оглох от отбойных молотков, – срочно ремонтировали проходившее рядом шоссе, Москва – это вечная стройка, – и, проклиная рабочих, сжимал в кармане рукоять пистолета. Лецке и сам не знал, зачем пришёл; караулить Мезрякова было бессмысленно, очевидно, сегодня он уже не выйдет. Разве в магазин. А это зона мира. Но Лецке неодолимо влекло к подъезду Мезрякова. В роли влюблённого, простаивавшего ночь под окнами, Лецке был впервые. Странное чувство охватило его, весь мир перестал существовать, ограничившись светящимися окнами. Лецке испытывал тягостное одиночество и одновременно невероятный подъём, он знал, что Мезряков не выйдет, и тем не менее ждал его, вздрагивая каждый раз, когда открывалась парадная. В полночь свет у Мезрякова погас, а Лецке продолжал стоять под окнами.

Его мысли:

«Ерунда, как я смогу убить его? Всё зашло слишком далеко. Он мне дорог. Дороже кого бы то ни было. Умный, сильный. Чего я хочу? Мезряков как объект желания? Это смешно. И всё же я здесь. Почему? Неужели втайне ищу его
Страница 21 из 31

благосклонности? Или даже любви?»

Он стоял, скрестив руки, скрытый от улицы гаражом, когда в свете желтого фонаря из кустов к нему метнулись две тени. Он инстинктивно отпрянул, но перед ним уже выросли коренастые мужчины в бейсболках. Они были похожи на демонов – черные блестящие глаза, коротко стриженные курчавые волосы.

– Дэнги есть? – выдавил один с кавказским акцентом.

– И нэ дури! – блеснул золотой фиксой другой.

Лецке прислонился к гаражу. Холодное железо оцарапало майку.

– Давай быстрэе, мы торопымся.

В горле у Лецке встал ком. Он машинально сунул руку в карман за деньгами, но достал пистолет.

– Су-ки, – неожиданно для себя зашептал он. – Прокля-атые су-ки.

Кавказцы замерли, глядя на покачивающееся дуло.

– Нэ стрэляй, нэ стрэляй!

– Мы уходым!

Они медленно попятились.

– Су-ки, подлые су-ки! – всё громче повторял Лецке, оставшись один.

Его трясло, он готов был расплакаться. Прошло полчаса, а он всё никак не мог прийти в себя, продолжая бессмысленно крутить в руках пистолет. Над городом плыла луна. По шоссе хищно мчались одинокие автомобили. Где-то сработала сигнализация. Её вой долго стоял у Лецке в ушах. По дороге домой он кусал от бессилия губы. Он неспособен убить! Что ему помешало? Воспитание? Мораль? Какого черта! Он просто струсил. И ничего больше. Может, всё произошло слишком быстро? Он растерялся? Если бы! О, с каким удовольствием он всадил бы им пулю, смотрел, как они корчатся, если бы не животный страх! Или страх наказания? Какая разница! Во всех случаях он тварь дрожащая! И мухи не убьёт. Не прихлопнет и комара. Нет, на этот подвиг его ещё хватит, а вот зарезать курицу – нет. И кролика, и барана. Да что там, даже живую рыбу, прежде чем разделать, он кладёт в холодильник, усыпляя в заморозке. Как он мог затеять смертельную игру? Кого хотел обмануть? Всё это выглядит мальчишеством. А зачем вовлёк Мезрякова? Манипулировать им – низко! Около своего подъезда Лецке позвонил Мезрякову.

– Я слушаю, – не сразу ответил тот сонным голосом.

– Как поживаете? – брякнул Лецке от растерянности.

– Неплохо для человека, которому звонят по ночам. А в чём дело?

Лецке без объяснений назначил ему утром встречу в парковом кафе «Лебяжье».

И тут же дал отбой.

Любовь

Москва – мёртвый город. Но мертвецы этого не замечают.

Мезряков шёл в парке по Майскому просеку, ведущему от главного входа до кафе «Лебяжье», и чуть было не наскочил на толстяка в майке. Остановившись, тот трижды перекрестился на бревенчатый храм святителя Тихона Задонского, огороженный высоким железным забором. Русские сильны православием, их церковь – единением. Мезряков подумал, что уже тысячу лет она – тело Христово, от которого отсекли зловредные члены. Ибо лучше войти в Царство Небесное с одной рукой, чем с двумя в геенну огненную. Да и много ли набралось за тысячу лет? Всего-навсего прокляли отщепенцев-еретиков – жидовствующих, стригольников, сектантов пятидесятников, отлучили староверов, разгромили все их раскольничьи толки – аввакумовщину, ветковское согласие, епифановщину, дьяконовщину, суслово согласие, чернобыльцев, акулиновщину, даниловщину аристовщину, онисимовщину артамо-новщину, осиповщину, адамантово, самокрещенцев, нетовщину, стефановщину, странников, титловщину, филипповщину, численников, чувственников, фелосиевщину духоборцев, молокан, субботников, штундистов, хлыстов, скопцов, скакунов, наполеоновщину, беспоповщину. И всего-то! Разве это не стоит церковного единства? Да, русские набожны. Они верят искренне и глубоко. Только вот сами не знают во что.

Выплюнув жевательную резинку, Мезряков на лету наподдал её по-футбольному ногой в сторону храма.

Ибо сказано: «И на камне сем возведу я церковь Мою».

Но нигде не сказано, та ли это церковь.

В кафе было людно. Теснились у барной стойки, разложив еду на бумажных тарелках, сидели на подоконнике. Лецке подошёл, когда Мезряков уже сцепился с соседом по столику. Тот едва помещался в пластиковом кресле, гнувшемся при каждом его движении. Животом он упирался в стол, облокотившись на него короткими волосатыми руками, торчавшими из майки с изображением президента. Было жарко, толстяк вспотел, и на лице президента проступали жирные пятна.

– Вы, значит, за глобализацию, – усмехнулся он, вытирая губы салфеткой.

Мезряков выглядел уставшим.

– Глобализация – это паллиатив, – терпеливо, будто непонятливому студенту, возразил он. – Очевидно, что мы живём в англосаксонском мире, как Египет и Галлия жили под солнцем вечного Рима. Оглянитесь, дружище, все эти О. К, Голливуд, Си-Эн-Эн, которую ретранслируют наши СМИ. – Мезряков ткнул пальцем в пропотевшую майку. – Кстати, у вас тут «Россия» написана латиницей.

Толстяк покраснел.

– Это не мешает мне жить в России! И любить её! А вы живёте в англо-саксонском мире, говорю же, вы либерал, для которого где хорошо, там и Родина!

Лецке пожалел, что не застал начала разговора. Повернувшись вполоборота, он тихо встал у Мезрякова за спиной.

– Вы любите Россию? – иронично переспросил Мезряков. – А я, по-вашему, нет?

Толстяк бросил салфетку.

– Но вы же всё критикуете. Может, вам лучше уехать?

– Я здесь родился. С какой стати мне уезжать?

– Но вы же всем недовольны.

Мезряков отвернулся. За окном дети кидали хлеб чёрным лебедям. Изогнув шеи, те доставали из воды размокшие куски.

– Мы наследники великой культуры, – гнул толстяк, загибая пальцы. – У нас были Пушкин, Рахманинов, Блок…

– Рахманинов? – вскинул бровь Мезряков. – Тот самый, похороненный в Америке? А Блок? Умерший от истощения? Он сегодня бы наверняка написал: «И зомби здесь с мозгами кроликов in TV veritas кричат».

Отставив мизинец, Мезряков взмахнул рукой, будто дирижировал. Лецке у него за спиной беззвучно усмехнулся. Подняв глаза, толстяк уничтожающе на него посмотрел, потом перевёл взгляд на Мезрякова.

– Вы презираете свой народ. Что ж, либералам это свойственно.

Мезряков не нашел, что ответить. Пожав плечами, он склонился над столом, сгребая в кучку хлебные крошки. Толстяк торжествовал.

– Меня тоже многое не устраивает, но мы с божьей помощью поднимем страну! – вставая, произнёс он так громко, что за соседними столиками обернулись. – А вы не унывайте, это большой грех.

На прощанье он выложил визитку, которую прежде повертел толстыми пальцами с широкими, коротко остриженными ногтями, – менеджер по поставкам импортной обуви. Не притронувшись к ней, Мезряков молча отвернулся. Лецке проводил его взгляд, также упершись за окном в широкую спину уходившего патриота.

– Забавный экземпляр, – вместо приветствия сказал он, присаживаясь, так что Мезряков вздрогнул. – Пушкин, Блок… Он-то какое имеет к ним отношение?

Мезряков вздохнул.

– Многие рады обманываться, приятно думать, что живешь в стране, у которой есть будущее, а если усердно молиться, впереди ждёт бессмертие. И плевать на уроки химии, неважно, что углерод и вода после распада тела станут неотличимы от таких же атомов в земле. Желание, как у детей, определяет мысли! – Было видно, что он ещё не успокоился. – Послушайте, Антон, а вас волнует судьба России?

Лецке поморщился.

– Четно, нет. Вы находите это ужасным?

– Да нет, я к этому привык. И почему будущее страны небезразлично
Страница 22 из 31

только нам, евреям?

– Так вы еврей?

– По отцу. Он нас бросил, и я взял фамилию матери.

– Надо же. А мой отец из поволжских немцев. Один меня воспитывал. И про мать ничего не рассказывал, так что фамилию выбирать не пришлось.

– Он жив?

– Нет.

– А у меня мать уже много лет в доме для престарелых. Но вы не ответили.

– Почему меня не волнует судьба России? Так вы же видели, – Лецке кивнул на опустевший стул. – И таких легион. Но бог с ними, как мы будем дальше?

– В каком смысле?

– Давайте начистоту, вы не убьёте меня, я вас. Если когда-то и могли, в чём я сомневаюсь, то теперь нет. По-моему, пора сворачиваться.

– Согласен. Все начинания кончаются фарсом. Мир?

Мезряков протянул руку.

– Мир, – пожимая её, эхом повторил Лецке. Он посмотрел в глаза. – Но мы будем встречаться?

– Конечно, – не отвёл взгляда Мезряков.

Обоим сделалось неловко. Над столиком порхали коричневые бабочки-шоколадницы, которые, садясь возле лужиц колы, пили из них расправленными хоботками, оставляя сладковатые пятна. Привлечённые запахом человеческого пота, они планировали на обнаженные плечи, руки, шеи. Стараясь не вспугнуть, их фотографировали айпадами. Полные восторга, тут же выставляли фото в интернете, подписывая: «Я и бабочки» или «Моя сессия с чешуекрылыми». Мезряков вынул мобильный, чтобы посмотреть который час.

– А знаете, мне никто кроме вас не звонит.

– Так и мне. У нас не только умирают в одиночку, но и живут тоже.

– Москвичи и рады быть другими, да Москва не даёт.

Оба принужденно рассмеялись. Все было сказано, пора было прощаться, но каждый испытывал неловкость от того, что придётся встать первым. Мезряков отвернулся к окну. Лецке снова проследил его взгляд. На цветочной клумбе гудели пчелы, забираясь в «львиный зев», вылезали покрытые жёлтой пыльцой. Работа кипела, надо было успеть, пока солнце и венчики ещё раскрыты. Из ниоткуда появился огромный полосатый шершень, хищно облетев клумбу, будто в супермаркете, деловито примерился, выбирая жертву. Он знает: сопротивления не будет, всё предрешено. Схватив пчелу, шершень унес её в никуда. Природа не знает жалости, у насекомых всё как у людей. Наблюдая это, Мезряков скривился. Прощаясь, Лецке подал ему руку.

В Москве есть свои гвельфы и гибеллины. Когда-то их звали западниками и почвенниками, теперь либералами и патриотами.

В их баталиях погибает здравый смысл, так что нормальному человеку, не принадлежащему к их лагерям, некуда пойти. А ведь это действительно страшно, когда человеку некуда пойти.

Запись Мезрякова на веб-камеру.

«Вечер 6 июля 201… года.

В очередной раз убедился, что мы с Лецке сблизились. Утром он поддержал меня в споре с „патриотом“. Пусть неявно, но он был на моей стороне. Да, мы с ним родственные души. Одинокие и мятежные. Это большая редкость, встретить такую личность. Благодаря его смелости, его изобретательности я увидел себя с неожиданной стороны. Спасибо, Лецке! Но я испытываю к нему нечто большее, чем симпатию. Я понял это, когда он рассказывал мне про своего отца. И потом, пожимая его узкую теплую ладонь. Я чувствую к нему сильное влечение. Мужская дружба? Но что за ней стоит? Древние были честнее. Ахилл и Патрокл, Эпаминонд и Пелопид, Александр и Гефестион были любовниками. А военное братство? В Священный отряд фиванцев вступали парами, клянясь не пережить друг друга. В римских легионах любовников ставили рядом, зная, что порознь они не покинут строя. Гомосексуальные отношения процветали и в монастырях, и в палестрах. Женщины разыгрывают с мужчинами карту, заложенную природой. Они исполняют программу продолжения рода, чтобы потом уютнее устроиться в браке. Естественно, за счёт мужчины. Поэтому его выбирают попривлекательнее, побогаче, поустроеннее. Чистая дружба-любовь может существовать лишь между однополыми. Этот союз далёк от животных инстинктов, он основан на свободе, которую не связывает потомство. Здесь отсутствует предмет торга, возможность шантажа, это проявление высших чувств – духовной привязанности, бескорыстной любви».

Мезряков сделал паузу.

«Боже, кого я хочу убедить?

И в чём?»

Посидев немного в тишине, он выключил компьютер.

После встречи с Мезряковым в кафе Лецке долго не мог успокоиться. Он до вечера бродил по парку, исходив все его тропы, так и не мог в себе разобраться. А дома он застал жену сидящей у телевизора.

– Тебе ещё не надоела? – не выдержал он.

– Что? – не повернула она головы.

– Галиматья по телевизору.

– Меньше, чем твоя физиономия.

Лецке пожал плечами, прошмыгнув в свою комнату. А ночью увидел сон. Мезряков читал на курсах лекцию о недавнем прошлом России:

– Предки посылают нам вызов, на который мы не в силах ответить, – расхаживая из угла в угол, говорил Мезряков. – Потому что мы не выдерживаем с ними никакого сравнения. Мы бледные, золотушные поганцы, способные только ныть. Знаете, какой сон увидел перед смертью Сталин?

– Нет, – ответил за всех Лецке.

– А вот какой.

Замерев, Мезряков поправил очки, которые, в отличие от действительности, носил во сне, и рассказал про страшное видение Сталина.

– Оно посетило его на подмосковной даче весной пятьдесят третьего. По старой привычке, приобретённой с радикулитом, он лежал на спине, распластав руки крыльями, и во сне влетал в небесную дверь. За ней теснилось в очереди будущее, а из прошлого черти готовили поленья для своих печей.

Сталина подвели к небесной кузнице, в которой вспыхнул огонь, яркий, как семисвечник, и части света, поменявшись местами, разбились. И увидел он ангелов, стоявших, где раньше был восход, а теперь – закат. А было их по числу сторон света – семь.

И первый ангел снял печать с договоров и вострубил.

Будто зимой разразилась гроза, и Сталин увидел, что его страна раскололась, как льдина, в которую попала молния. И пошёл брат на брата, а сын на отца, и снег стал красным, как фартук мясника.

И второй ангел снял печать с законов, и стало беззаконие. И судьи спрашивали: «Как нам теперь судить?», потому что не знали. И палачи казнили без разбору, но виновные ускользали, как рыба в иле.

И третий ангел вострубил, и снял печать с уст лжепророков, и распечатал замки на тюрьмах с негодными прорицателями. И наполнилась земля ими, и каждый не знал теперь, где правда, потому что вспыхнуло множество солнц, а настоящее погасло.

И четвёртый ангел поразил пастырей, а народы, рассеявшись, метались, точно обезумевшее стадо, и каждый искал себе укрытие и не находил. Ангел же стал огромен, как буря, и его тень покрыла землю, как власяница, в которой копошились люди, бесцельные, как саранча. И были они, как пепел, ангел же, став бледен, скакал между ними и снимал их, как нагар со свечи.

Пятый обратился блудницей и сыпал на землю монеты, стучавшие по крышам, как дождь. А люди собирали их, ползая гадами на животе, и пытались есть – но монеты были горькими, как полынь, и пытались прятать – но они жгли ляжки. Обратился тогда ангел золотым тельцом и упал с неба, расколовшись на куски. И все подставляли руки, но ловили черепки, и множество тогда погибло.

А шестой ангел отверз слёзы, которые копились на небе, и хлынули вниз хляби, запечатав уста праведникам, – и стало молчание грозным, а ложь как водопад. И завидовали тогда тем, кто умер раньше.

И
Страница 23 из 31

появился осёл в полнеба, одно копыто которого – обман, другое – предательство, третье – искушение, а четвертое – блуд, и восседали на нём аспиды числом шестьсот шестьдесят шесть. Их глаза как жаровни, а язык как меч.

И оставшиеся служили им, пока они палили их огнём.

Как вдруг всё стихло, будто в книге бытия стёрлись все буквы от альфы до омеги. На небе опять высыпали тусклые как слюда звёзды, которые прикнопили его свернувшийся было свиток. Восстановился привычный порядок, но это оказалось хуже всего. И седьмой ангел, одетый в спортивную куртку, с рёвом задрал кверху колесо мотоцикла, и, заиграв на саксофоне, расхохотался в лицо: «А старики будут мучиться радикулитом, ходить под себя и, пуская слюни, соревноваться, кто кого переживёт!»

Сталин вскочил с кровати, и тут его разбил паралич.

Мезряков снова поправил очки.

– Евреи носятся со своими мифами, как с писаной торбой! – выкрикнул во сне Лецке. Но Мезряков не обратил внимания.

– Коммунистическая идея, безусловно, великая, – продолжил он. – Но одно дело идея, другое действительность. Я могу во многом оправдать Сталина, но почему он не ушёл со своего поста после войны? Враги были уже повержены, всё наладилось, можно жить равными и свободными. В этом случае он бы остался отцом нации, как Дэн Сяопин. А он до конца цеплялся за власть. Нет, этого я решительно не могу понять.

Мезряков замолчал.

И тут в тишине раздался голос Оксаны Богуш:

– А кто такой Сталин?

Ещё не пробудившись, Лецке подумал, что мозг, как сердце, никогда не спит.

Светало. По обоям метались лиловые тени. Сложив руки за головой, Лецке смотрел в потолок и думал о Мезрякове. В последние дни он не мог о нём не думать, раз за разом прокручивая в памяти их историю. От первой встречи, когда лекция Мезрякова вызвала у него, теперь он ясно это осознавал, жгучую зависть, ему вдруг стало обидно за себя, за то, что он не может жить так же свободно, так же независимо от окружения, как этот грузный немолодой мужчина – до той недавней ночи, которую он провел под его окнами. Лецке никак не мог разобраться в своих чувствах. Он испытывал к Мезрякову сильную привязанность, которой у него не было ни к одной из женщин, и одновременно в его присутствии ощущал неловкость, смущение, граничившее со стыдом. Ему хотелось всецело принадлежать Мезрякову, пожертвовать ради него всем, без остатка, и вместе с тем, безоговорочно признавая его превосходство, Лецке должен был полностью исключить мужское соперничество, так или иначе сопровождавшее его всю жизнь. В этой новой, непривычной для него роли Лецке чувствовал что-то унизительное. Бунтовало его мужское начало, принадлежность к сильному полу, в которой ему не позволяли усомниться на протяжении сорока лет, давала о себе знать, упрямо заявляя о своих правах. Однако чувство к Мезрякову не менее властно требовало отказаться от прерогатив своего пола. В Лецке шла мучительная борьба, его природа делала выбор, и он с содроганием и трепетом ждал, на каком из двух начал она остановится – мужском или женском.

Заключение мира вновь сделало улицы безопасными, и Мезряков по-новому взглянул на прежнюю затворническую жизнь. Свобода! Её может ощутить лишь тот, для которого домашний арест позади, кто вышел, наконец, из заключения! Теперь Мезряков оценил возможности, которыми раньше пренебрегал – кафе, музеи, кинотеатры вновь открыли для него свои двери, и он решил расширить убогий круг своих развлечений. Но ему ничего не приходило в голову. Тащиться на метро из Сокольников в душный центр, чтобы посмотреть какой-нибудь фильм или съесть пиццу, было выше его сил, и тогда, вспомнив шахматное сражение с матерью Оксаны Богуш, он решил возобновить игровую практику. Несмотря на вывеску с чёрным и белым королем в Сокольническом шахматном клубе, расположенном под сенью высоченных дубов в глубине парка, играли во всё – в карты, нарды, домино, и Мезряков, зачастив в него, быстро влился в сложившийся круг, со своей иерархией, в основу которой положена игра. Положение определяли класс игрока, его фарт, интуиция, точность в оценке позиции. Жизнь, наполненная политикой, продвижением по службе и семейными сценами, оставалась за клубной дверью, внутри время отсчитывали одержанные победы и понесённые поражения, его метками были поставленные на доске маты. Погружаясь, как в аквариум, здесь плавали среди себе подобных, отгородившись от остального мира, и, наблюдая бесконечную смену комбинаций, забывали обо всём, поселившись на чёрно-белых полях. Сюда гнало одиночество. Игра – тоже способ общения, диалог, который ведётся на языке шахмат или карт. Этот язык не уступает человеческому, после «разговоров» на нём к голове приливает кровь, поднимается настроение или закипает злость. При этом он превосходит человеческие языки отстранённостью. А это совсем немаловажно.

Клуб был гайд-парком, чайной – чай в пакетиках за отдельную плату заваривала полная, немолодая смотрительница, выдававшая шахматы, она знала всех по имени и часто вздыхала: «Они же как дети…», – здесь заводили знакомства, но отношения не шли дальше клубных стен. Под иконами шахматных чемпионов здесь случались и свои исповеди. Застенчивый, с блеклыми глазами учитель математики признавался, что ходит к проституткам, чтобы не беспокоить жену, которую перестали волновать сексуальные отношения. Над ним смеялись, а он всё равно выкладывал подробности своих измен. «Жену я люблю, но мне ж для здоровья надо, – смущаясь, говорил он. – Разве это измена?» Насмеявшись, начинали обсуждать всерьёз, постепенно приходя к выводу, что если женщины разные, то это разврат, а если одна – медицинская процедура. Математик, успокоившись, расставлял фигуры. А на другой день заводил старую песнь. Благообразный высокий старик с орлиным профилем, выходец с Кавказа, в прошлом горный инженер, каждый вечер клялся, что больше не придёт, уверяя, что у него есть чем заняться, кроме как впустую тратить жизнь, а на другой день угрюмо оправдывался: «А што ищо дэлат? Нэчего дэлат!». Он снова раскрывал доску для нард, сгребал на середину фишки и, перед тем как выбросить кости, дул на них – на счастье. Его постоянным противником был ровесник, который, делая ход, непременно поддакивал: «Вот-вот, делать и правда нечего», а про себя рассчитывал, как лучше сыграть. Это был клуб одиноких сердец, в него уходили, как в монастырь. Он защищал от самих себя, отвлекая от пустоты жизни. Днем являлись пенсионеры, к вечеру подтягивались работающие, и тем и другим нужно было унять игровой зуд. Много часов двигали пластмассовые фигуры, выбегая лишь покурить, а расходились поздно, с лихорадочно блестевшими глазами, проигрывая в уме варианты, оставшиеся за доской, чтобы на другой день использовать домашние заготовки.

Хомо луденс, разве это не рецепт спасения? И разве азарт не замена счастья?

Иногда вспыхивали споры, одни и те же, из-за упавших флажков, – выясняли, чей свалился раньше, – из-за тонкостей в правилах, из-за того, дотронулся до фигуры или нет, – а бывало, из угла, перекрывая стук часовых коромысел, вдруг доносилось громкое: «Бараны, которыми правят козлы, – вот что такое Россия!». – «Я – не баран!». – «Ну конечно, какой баран осознает себя бараном!» – или что-то в этом роде, совершенно
Страница 24 из 31

не связанное с игрой, и тогда все поворачивали головы, но в разговор не вступали. Случалось, доходило до драки, но чаще расходились по другим столикам или с угрюмой молчаливостью снова расставляли фигуры, надеясь ответить за доской.

«Брать или не брать, вот в чем вопрос», – нацеливаясь на пешку, чесал лысину невысокий худощавый мужчина, похожий на мальчика. «Бери, иначе государство заберет», – советовал из-за спины наблюдавший его игру сгорбленный пенсионер. Подобные шутки произносились по тысяче раз и уже не вызывали смеха. Тут же выбрасывали из бумажных стаканчиков игральные кости, вглядываясь в них, как оракул, читающий судьбу, а рядом обсуждали, умерли ли шахматы с появлением компьютерных программ. И не замечали, что умерли сами.

Мезряков ходил в клуб полторы недели и был уже в курсе всех сплетен, наблюдая сидевших за столиками, знал историю каждого. Показав раз на высохшего, с узкими глазами азиата, смотрительница шепнула Мезрякову, что у того неоперабельный рак. Она тяжело вздохнула. Мезряков незаметно посмотрел – азиат стучал костяшками домино, а когда выигрывал, радовался, как ребёнок.

– А остальные знают?

– Знают.

Жестокостью игра не уступает войне – побеждает всегда один, а его радость оборачивается горем другого, поэтому игроки в глубине души ко всему равнодушны. Всему, что не касается игры. К азиату относились так, будто с ним ничего не случилось. Для него, может, это было и к лучшему. Но для Мезрякова чересчур. Видеть умирающего, который не вызывает сострадания? Это вновь напоминало о всеобщем безразличии, о холодном, бесчувственном мире, от которого не убежать. Глядя на азиата, Мезряков не понимал, чем от него отличается, и, представив, что завтра снова увидит его в окружении равнодушных, сосредоточенных на себе игроков, решил больше в клубе не появляться.

Рецепт счастья по-русски:

Тебе врут на голубом глазу, а ты верь!

Тебе объясняют, кто твои враги, и ты считай их таковыми!

Тебе сели на голову, а ты не замечай!

Тебя уверяют, что завтра будет лучше, чем вчера, а ты соглашайся!

И будешь счастлив!

За неделю Лецке осунулся, похудел. Он ни на мгновенье не переставал думать о Мезрякове. Иногда всё происходившее с ним казалось ему сном, настолько неправдоподобными и противоестественными представлялись ему их отношения. «Псих! Чертов псих!» – ругал он себя, ударяя кулаком по лбу и не понимая, как мог угодить в ловушку, которую сам же и расставил. Птицелов попал в собственные силки, повторял он, мучаясь бессонницей. Но всё чаще и чаще он полностью отдавался этому новому, нахлынувшему на него чувству. Ночью, когда к нему, сломленному усталостью, ненадолго приходил сон, или под утро, на зыбком пограничье яви, ему представлялось, что они с Мезряковым неразлучны, грезилось, что они любовники, и, пробудившись, в первые мгновенья он ломал голову, как сделать ему признание. Но потом мужская природа в нём брала верх, и, устыдившись своих мыслей, Лецке краснел, снова называя себя психом.

Страдания Лецке не укрылись от Мезрякова. Теперь он читал лекции, обращаясь только к нему, сосредоточенно вглядываясь в его лицо, на котором отражались душевные переживания. И не знал, как ему помочь. А Лецке становилось всё хуже. У него даже промелькнула мысль обратиться к психиатру. Он подумывал и о том семейном психологе, к которому его таскала жена. Но, представив на мгновенье свою исповедь, понял, что никогда на неё не решится. Это было выше его сил, да и чем поможет ему психолог? Запретит чувствовать? Лецке вспомнил психиатрические лечебницы, в которых лежал, перебрал в памяти врачей, их советы, такие же пустые, как их глаза, он перечислил про себя их рекомендации, которые можно легко найти в интернете, и отбросил мысль снова идти к ним. Впрочем, через неделю наметилось улучшение. Лецке преобразился, странно похорошев какой-то новой, неведомой ему красотой. Победившее чувство к Мезрякову целиком его изменило, и вновь обретённая природа брала своё. Походка у него стала раскрепощённой, теперь она шла от бедра, в голосе появилась чувственность, а в одежде стали преобладать броские тона. Теперь его занимал единственный вопрос: ответят ли ему взаимностью?

С середины июля на курсах объявили перерыв. Несмотря на отпускную пору, у Мезрякова на последнем занятии был аншлаг. Он был в ударе. Бегло коснувшись пройденного за год, он крупными мазками нарисовал заманчивую перспективу, нет, нет, никакой рекламы, всего лишь умело поданная правда, всего лишь перечисление привлекательных пунктов предстоящей программы. Прощаясь, Мезряков пожелал всем, и себе в том числе, хорошего отдыха, призвал набраться сил для будущих трудов. Мезряков умел держать аудиторию, его экспромты оттачивались годами, и когда он жал руку, то был уверен, что прощается не навсегда. С курсов полупустой громыхавший трамвай вез его с Лецке.

– Странно, Антон, нам по пути, а вместе едем впервые.

– Я предпочитаю пешком. Где проведёте отпуск?

– Дома. Знаете, я задумал книгу по мотивам наших отношений. Как смотрите?

Лецке отвернулся к окну. Мимо плыли серые дома со светящимися витринами.

– Отрицательно. По-моему, мы вели себя как мальчишки.

Мезряков выдержал паузу.

– А по-моему, мы ещё на что-то способны и доказали это. Как вы стреляли через дверной глазок? А как я подкараулил вас в парке? Признаться, продрог до костей.

Лецке покачал головой.

– Детские игры.

Сошли у метро, проводив взглядом трамвай, покативший в ночь. Пора было расставаться, но оба медлили.

– После лекции я немного возбуждён. Не хотите что-нибудь выпить?

– Почему нет.

В «Кофе-хаусе», выбрав столик в углу, заказали белого вина. В зале пиликали мобильные, немногочисленные посетители сидели, уткнувшись в ноутбуки. Расплачиваясь, Мезряков пристально посмотрел на молоденькую официантку с усталой, вымученной улыбкой.

– Вам её жаль? – спросил Лецке, когда она ушла.

– Немного. Мартышкин труд.

– Большинство проживает жизнь убого. – Худые пальцы Лецке крутили на столе ножку бокала. – Слушайте, ваша книга. – Он вдруг поднял голову. – Вы хотите описать нашу историю, но она же не закончена. Каким вам видится финал?

Прежде чем отвечать, Мезряков допил вино.

– Это зависит от нас. Кстати, я записывал все наши перипетии на веб-камеру. Получились внушительные монологи. Хотите послушать?

Глаза у Лецке заблестели.

– Когда?

– Да хоть сейчас. Вас дома не ждут?

Лецке мотнул головой.

– Вот и хорошо, – засуетился Мезряков, опасаясь отказа. – Поднимемся ко мне, я живу в двух шагах, впрочем, что это я, вы же знаете…

Зеркало лифта отразило их смущённые лица. Пока Мезряков возился с ключами, Лецке ткнул пальцем в дверной глазок.

– А дыру так и не заделали.

– Руки не дошли. И потом память, следы былых сражений.

В квартире Мезрякова, как и всякого одинокого, царил беспорядок. Над кроватью задирался лоскут пожелтевших обоев, очертаниями напоминавший Африку, а на раскрытых дверях платяного шкафа висели носки. Тапочек не было, хозяин из солидарности с гостем не снял ботинок. Достав из шкафа полупустую бутылку джина, Мезряков наполнил рюмки. Поднимая пыль, долго рылся на столе, разыскивая «мышь».

– Слушайте, а я пока приготовлю что-нибудь, – включив компьютер, удалился на
Страница 25 из 31

кухню.

Звук был громкий. Нарезая бутерброды, Мезряков долго возился, выжидая конца. С подносом он вошел на словах: «Кого я хочу убедить? И в чем?».

Лецке стоял посреди комнаты, его губы дрожали.

– Вы тоже мно-гого не знаете, мно-гого… – Он сбивчиво рассказал, как провёл ночь под окнами Мезрякова, вскользь упомянув о кавказцах. – Я не знаю, что со мной творится, – разрыдался он. – Не знаю.

Опустив поднос на стол, Мезряков неуклюже его обнял. За стенкой пробили часы. Лецке уткнулся головой в грудь Мезрякова, тот гладил его волосы, повторяя: «Всё будет хорошо, Антон, я люблю вас…» Лецке всхлипывал.

Утром пили кофе. На тесной кухне у Мезрякова было солнечно, между оконными рамами гудел заблудившийся шмель.

– Антон, не замечал, вы курите?

– Бросил. Стал беречь здоровье.

– Я тоже. Несколько лет назад. – Мезряков подмигнул. – Не пора ли начать снова? – Он достал из стола пачку сигарет. – После кофе особенно приятно, угощайтесь.

Прикурили от одной спички, которую зажал пальцами Мезряков. Затянувшись, с непривычки закашлялись. Мезряков постучал Лецке по спине.

– Это не к чему, Владислав, так делают, если чем-то подавишься.

Оба рассмеялись, выпуская струйки дыма. Вдруг Лецке нахмурился.

– Никогда раньше не замечал в себе склонности к педерастии.

Стряхнув пепел, Мезряков пододвинул ему пепельницу.

– Это не про нас. Педерастия буквально означает «любовь к мальчикам». Ну какие мы мальчики?

Он пытался всё перевести в шутку. Но улыбка у Лецке вышла кривая. Мезряков взял его за руку, будто проверял пульс.

– Антон, не забивайте себе голову пустыми предрассудками. О чём вы переживаете? Что преступили границу принятой у нас морали? Но стоит ли так привязываться к своему времени? Любовники Гармодий и Аристогитон, которые осуществили заговор, устранив тирана, в славившихся мудростью Афинах считались героями. Их парная скульптура красовалась в сердце полиса, а сегодня её можно видеть в московском музее с ничего не говорящей подписью «Тираноборцы». Связь двух мужчин носила не столько эротический, сколько мистический и ритуальный характер. Любовь к юношам поощряли спартанцы, критяне и другие воинские сообщества, связь между старшим и младшим играла воспитательную роль в аристократических товариществах. Она воспитывает мужественность, это возвышенная любовь, как утверждал Платон. Она прививает смелость, свободомыслие и независимость, именно поэтому была запрещена персидскими царями и подверглась гонениям в областях, управляемых их сатрапами, в частности в Ионии. Правителям всегда нужны рабы, героев они выставляют посмешищем, натравливая на них толпу. Запрет гомосексуализма в первую очередь носит социальный характер, к нему призывают институты, подавляющие личность, – тоталитарные религии и государства. Ну вот, с утра целая лекция. Убедил?

Пожав плечами, Лецке глубоко затянулся.

– И всё же я превратился в женщину.

– Не замечаю. Разве вы подводите глаза и выщипываете брови?

– Если вы потребуете, буду.

– Зачем? Чтобы войти в роль? Мне это совершенно не нужно. Я люблю Лецке-мужчину, а не женщину.

Глаза у Лецке заблестели.

– Говорите, Владислав, говорите, женщины любят ушами.

Но он заметно повеселел, было видно, что это шутка.

Когда муж не пришел ночевать, жена Лецке удивилась. За время их супружества такое случалось впервые. Но она удивилась ещё больше, когда утром Лецке стал собирать вещи.

Помолчав, она не выдержала.

– Кто она?

– Никто.

Лецке застегнул чемодан. С той далекой брачной ночи, когда он лежал с открытыми глазами, опустошенный, но неудовлетворенный, Лецке научился в таких случаях прятаться в самый дальний угол самого себя. Хотя внешне держался невозмутимо, даже вызывающе.

– Но ты уходишь? Куда?

– К ведущему наш семинар.

– Ах, она с курсов! Я знала, что всё этим кончится.

– Он, – хлопнул дверью Лецке.

Жена Лецке была поражена. Она даже не решилась звонить подругам. Каково! Муж сменил сексуальную ориентацию! Женщину она, возможно, ему и простила бы, но это была пощёчина всему её полу.

Лецке поселился у Мезрякова, который дал ему от квартиры запасные ключи. Это был вызов общественному мнению. Вопреки лицемерной морали, ханжеству и гомофобии, вопреки всему, что их окружало, они открыто демонстрировали свою связь – вызывая косые взгляды, обнимались на лавочках, до поцелуев, правда, не дошло, гуляли под руку в парке, прижимались в кафе, точно гордились пороком, выглядя в глазах молодых мам с колясками воплощением содомского греха и надругательством над вселенским устоем. Впрочем, москвичам на всё плевать, кроме себя, им ни до кого нет дела. Только иногда какая-нибудь скучающая старуха, ткнув в их сторону палкой, ворчала: «У-у, бесстыжие, побойтесь бога, тут дети!». Они не удостаивали её ответом. Теснее прижавшись друг к другу, проходили мимо с гордо поднятой головой. И были счастливы. Исходившая от них нежность чувствовалась за версту. При этом они оставались на вы, что придавало их отношениям особую пикантность. Если день выдавался жарким, уходили в глубину парка, в чащу, выбирая залитую солнцем поляну, и, расстелив под деревом махровое полотенце, перекатывали языком соломинку, считая пробегавшие облака. Или, соприкасаясь головами, лежа на спине, читали одну книгу, какую-нибудь русскую классику. Лецке читал быстрее и успевал ещё, подняв глаза, посмотреть, как переворачивает страницу Мезряков. А потом незаметно наступал вечер – налетавший ветер задирал край полотенца, становились невыносимыми укусы рыжих муравьев, а птицы в потемневшем небе перемешивались с летучими мышами. Собравшись, они шли тогда в обнимку к главному входу в парк, обсуждая прочитанное, радуясь, что стали одной плотью.

Но сколько в их любви было любви?

А сколько протеста?

В последние сто лет отношение к гомосексуализму на Руси диктовал воровской закон, с его тюремной иерархией, в которой «опущенные» занимали нижнюю ступень. Презрение к этой касте неприкасаемых закрепилось и в обществе, миллионы граждан которого прошли лагеря. Гомосексуалист не мог рассчитывать на снисхождение, навсегда оставаясь бесправным, отверженным, изгоем. На нём вымещали злобу, отыгрывались за свою неудавшуюся жизнь, в нём видели козла отпущения, которого разрешается растоптать, как самих топчет власть, так что «униженные и оскорблённые» были счастливцами в сравнении с «обиженными и опущенными». Русская церковь, несмотря на строгости библейских предписаний, зачастую закрывала глаза на содомские утехи. Её заботило лишь распространение гомосексуальности в монастырях, но к бытовым её проявлениям относились довольно равнодушно. В «Домострое» содомия упоминается вскользь. В «Стоглаве» ей посвящена специальная глава, предписывающая добиваться от виновных покаяния, однако пьянство осуждается там гораздо темпераментнее. На святой Руси вообще отношение к гомосексуализму было терпимым. Это на Западе с подачи пап мужеложство считалось противоестественным блудом, вызывая отвращение и брезгливость. Хотя многие папы сами занимались любовью небесного цвета. Проявление гомосексуальных наклонностей в высшем свете русская церковь предпочитала не замечать. Бисексуализм Грозного не помешал исполнять сочиненные им
Страница 26 из 31

тропари. А не брезговавшему мужскими ласками Петру в своё время пели здравицы. Да и сами иерархи не ограничивали себя в своих пристрастиях. Закон на Руси един для всех, и он гласит: «Что можно одному, нельзя другому».

Лецке говорит на веб-камеру.

«Тихое августовское утро. Владислав ещё спит. Вчера я предложил ему путешествовать.

– Мне достаточно снов, – ответил он. А мне его, Владислава Мезрякова! Он продолжил: – А знаете, что учил Моше бен Леви о снах?

– Нет, а кто это?

– Один чудаковатый еврей. Из средневекового Толедо до нашего времени он добрёл во фрагментах апокрифов и невнятице легенд. Так вот, он будто бы учил, что сны, как женщины, – одни приходят в постель, свежие как роса, и от них по пробуждении стучит сердце, другие являются, как старые верные жёны. Они не сулят новизны, зато не грозят разочарованием. „Можно всю жизнь провести с одним сном, – добавлял он, – а можно менять их, как сандалии, которые для каждой дороги – свои. Человек, не видящий снов, что бобыль. Как в женщинах замуровано наше семя, так и в снах – желание: от первого рождаются дети, от второго – мысли. Поэтому можно быть старше своих снов, но мудрее – никогда“.

Свои крамольные сравнения раби подкреплял цитатами из Талмуда и Зогара.

– Действительно, забавное учение, – сказал я.

– Это только начало, дальше больше. „Различают сны-девственницы и сны-блудницы, – вещал Моше бен Леви с крыльца синагоги, и было видно, как в его висках стучит кровь. – Последние зовутся публичными снами, как гулящие женщины, они скачут из постели в постель, их видят множество людей, заплативших накануне общими впечатлениями. Вместе с потаскушками они съезжаются на места зрелищ, слетаясь стервятниками на объедки дневного пира“.

Моше бен Леви складывал руки, зная, что у слов долгое эхо, но ещё дольше оно у молчания.

„Бывает и так: сон придёт робко и застенчиво, как юная дева, но станет неотвязным, как наскучившая любовница. А другой так и промелькнёт коротким свиданием на гостином дворе. Но от обоих останется сухость во рту“.

Встречая благосклонность слушателей, Моше бен Леви углублял странные параллели.

„Женщин и сны роднит привычка властвовать. Не мы перебираем их – они нас. Точно солнце, переходящее изо дня в день, мы кочуем из сна в сон, и в каждом сне мы иные, как и с разными женщинами. Некоторые из них склоняют нас к любви, но большинство – насилуют. Видеть чужие сны – всё равно, что спать с чужими жёнами“.

Затем раби долго распространялся об опасностях, подстерегающих в снах, об их обидчивости и мстительности, а когда замечал утомлённые глаза, обрывал речь одним и тем же:

„Женщины и сны одинаково загадочны. Они могут подарить наслаждение, а могут – яд. Но, разжигая внутри огонь, приближают к смерти…“

Следуя древней традиции, Моше бен Леви учил также, что жизнь – один из снов. Когда в этом сне за ним пришли стражи из святого братства, он закутал лицо платком на манер бедуинов. Но его выдали глаза. „Сефард!“ – определили слуги Реконкисты. „Жаль, что ты не расскажешь нам предстоящего сна“, – смеялись они, протыкая его короткими копьями.

Слушая Владислава, я вдруг вспомнил, как моя жена часто повторяла, что хорошие девочки не видят гадких снов, при этом никогда не рассказывала своих. Я только сейчас понял почему. Владислав смотрел выжидающе.

– Меня поражает ваша осведомлённость, – восхищенно сказал я.

Он улыбнулся:

– Я старый сказочник и много сказок знаю.

Я понял его намек. Он ещё не расстался с мыслью написать про нас книгу, и я стал всячески его отговаривать. Я говорил:

– История только всё портит. Одно дело жизнь, совсем другое рассказ о ней. Книга – это иллюзия, интерпретация, обман. Она показывает сцены, выбранные в определённой последовательности, которая существует потом лишь в нашем воображении и в которой хронология, в сущности, подменяет причинно-следственные связи. На самом же деле картинки жизни хаотично разбросаны. Поэтому в книге возникает момент, когда дальнейшее направление сюжета уже угадывается, а в жизни такого не случается никогда. Жизнь измеряется не линейным временем, сумма её картинок, как груда вещей на вашем столе. Когда началась наша история? Вместе с игрой? Вряд ли. А когда возникло чувство? Мы сами не знаем. То-то и оно.

Он сказал:

– Вы философствуете не хуже бен Леви, раби Лецке.

– Не хотелось бы так же закончить.

– Я не позволю.

Он произнёс это не повышая голоса, без пафоса, без нажима, но я почувствовал абсолютную защищённость, которой не испытывал очень давно. Потом мы вернулись к обсуждению замышляемой им книги. Я повторил свои доводы, и в конце концов он со мной согласился. Думаю, он пошёл мне навстречу, чтобы сделать приятное. Спасибо, Владислав!

Сейчас он лежит на спине и ровно дышит, вздымая бугор живота. На ложе курчавых волос спит на боку и его могучий „зверь“. Я гляжу на его безмятежное лицо, любуюсь большим, сильным телом, пытаясь проникнуть в его сны».

Тихо улыбаясь, Лецке выключил веб-камеру.

Мезряков дополняет рассказ Лецке:

«Прошлой ночью я поведал Антону старинную легенду. Старый еврей из Толедо, классифицировавший сны, произвёл на него сильное впечатление. Я не стал его разочаровывать, признавшись в своей выдумке. Или он догадался?

– Раз дождливой осенью, – безо всякой видимой связи грустно произнёс он, – в троллейбус зашёл мой одноклассник, с которым мы не виделись много лет. Меня, сидевшего в углу, он не заметил, и пока он покупал у водителя билет, я незаметно подошёл к нему со спины и тихо постучал по ней зонтиком. „Антон! – обернулся он. – Какая встреча!“ Мы обнялись, у обоих на языке крутились тысячи вопросов, обоих переполняла радость. „Как поживаешь?“ – спросил я. „Хорошо“, – улыбнулся он. „А говорили, ты рано умер, сразу после школы“. – „Да?“ Он опять улыбнулся, не столько удивлённо, сколько смущённо. На следующей остановке мне нужно было выходить. Я попросил у него телефон. Дал свой. Мы пожали руки, дав слово на днях созвониться. – Лецке вздохнул. – А теперь представьте, Владислав, горечь, которую я испытал, проснувшись.

Я не стал говорить Антону до чего похожи некоторые наши сны, не стал рассказывать про того старого друга, с которым мне предстоит встреча во сне и которого на самом деле нет. Вероятно, у нас обоих была тоска по альтер эго.

– Во сне, как у Бога, нет мертвых, – вместо этого сказал я.

Он кивнул.

– В нашей памяти все живы. Там нет времени. И только там.

Мы очень похожи. И понимаем друг друга с полуслова».

Большинство москвичей не имеют собственного мнения. Но отказываются это признать. Поэтому становятся лёгкой добычей для ловкачей. Во всём, что не касается личной выгоды.

Жена Лецке не собиралась сдаваться. Придя в себя после ухода мужа, она развернула бурную деятельность. На телефонной станции она рассказала оператору, своей ровеснице с перегидрольными волосами и блеклыми, выцветшими глазами, что муж завёл любовницу и её многолетний, счастливый брак летит под откос. Она плакала, умоляла, взывала к женской солидарности, и, расчувствовавшись, оператор пошла навстречу – в нарушение инструкции распечатала ей список последних звонков Лецке. Список оказался коротким. В нем значились номера Мезрякова и Оксаны Богуш. Мезрякову жена
Страница 27 из 31

Лецке звонить не решилась. Зато, выйдя на улицу, сразу набрала номер Оксаны.

Богуш проводила лето в Москве в бесплодных поисках спутника жизни. Она регистрировалась на сайтах знакомств, завязывала переписку, флиртовала, но дальше интернета дело не продвигалось. В перерывах между выбором ухажёров Оксана доказывала матери, что та сгубила ей жизнь. Мать слушала, не перебивая, помешивала дымившийся на плите суп – кухня была местом сражений и переговоров, – а когда дочь смолкала, снимала пробу и, дуя на ложку, спрашивала: «Тебе налить?». Вскочив, Оксана запиралась у себя в комнате и глухо рыдала. «Суп в холодильнике, – проходя под дверью, громко бросала мать. – Сварила на три дня». После этого Оксана Богуш кусала подушку.

С женой Лецке она проговорила целый час. Та рассказывала о своей семейной жизни, как её видела, обвинила в случившемся Мезрякова, этого демона, соблазнившего её мужа, – «он ведь у меня такой податливый, такой слабовольный», – а под конец расплакалась. Оксана внимательно слушала, представляя Лецке в объятиях, о которых сама ещё недавно мечтала, и чувствовала себя обманутой.

– Чем я могу помочь? – тихо спросила она, едва сдерживая закипавшую злобу.

– Этого нельзя оставлять, – всхлипывала жена Лецке. – Он разбил семью, а ещё считается психологом. Чему он может научить?

– Вы правы, я что-нибудь придумаю.

Дав отбой, Оксана Богуш долго смотрела в стену, машинально проводя по губам мобильным, потом достала из стола тетрадь с лекциями Мезрякова и выбросила её в мусорное ведро.

Москвичи уверены, что надо любить ближнего. Но цепляться за них – всё равно, что цепляться за воздух.

Вечерело, на бледном небе уже высыпали звёзды. Мезряков сидел за компьютером, погружённый в чтение. Он периодически щёлкал мышью, перескакивая по тексту.

– Моя жизнь ушла на что-то непонятное, – вдруг произнёс он вне всякой связи с предыдущим.

– Как и у всех, – живо откликнулся Лецке, которого уже угнетало их молчание.

Мезряков усмехнулся.

– Это я процитировал свой роман. Кажется, я понимаю, почему его отвергли пять издательств.

Он закрыл файл, поднимаясь из-за компьютера. Но Лецке, подскочив, порывисто его обнял:

– Покажите, Владислав, покажите, я сгораю от любопытства!

– Боюсь, вы разочаруетесь.

Мезряков снова открыл файл, освобождая кресло у компьютера. Утопая в мягких подушках, Лецке, почувствовал его тепло.

– Поделитесь впечатлением за ужином, – ушёл на кухню Мезряков, оставляя Лецке один на один с романом.

Читать его было нелегко. Труднее, пожалуй, было только его писать. С его единственным героем ничего не происходило. Бессобытийные годы вселяли в него уверенность, что с ним и не может ничего произойти, ну разве что он умрёт. Даже не умрёт, а просто перестанет жить. Сменит одну бессобытийность на другую. И это его более чем устраивало. Подсознательно он не хотел никаких событий, которые внушали ему страх, убеждённый, что в его возрасте и положении все перемены к худшему, и ненавидел саму угрозу потенциальных событий, способных нарушить внутреннее равновесие и сломать уклад его жизни. Жажда покоя перевешивала у него всё остальное, он вёл однообразную, серую жизнь, по природе замкнутый, был вынужден приспосабливаться к людскому муравейнику и преуспел в этом настолько, что его притворство оставалось незамеченным. Господину М. – так звали героя романа – выпало родиться в дикой азиатской стране и коротать дни среди угрюмого, бесконечно далёкого от него народа, поддерживавшего всё то, что он отрицал. Что роман автобиографический, Лецке понял, пробежав глазами несколько страниц. После этого интерес к роману у него пропал. Зачем читать о том, кого он и так наблюдает ежедневно? К тому же их встреча перечеркнула прошлое обоих, – так какой смысл его воскрешать? Однако Лецке продолжал сидеть за компьютером.

– Скучно? – заметил его отсутствующий взгляд Мезряков. Его открытое лицо вынуждало к признанию.

– Не в том дело. Просто теперь всё изменилось, правда? – Лецке нашёл в себе силы быть честным. – Вы стали другим и напишете новый роман.

– Уже незачем, – подсел на подлокотник Мезряков. – Пишут, Антон, от безысходности. Или ради денег. И то и другое не про меня. – Он накрыл ладонью «мышь». – В наше время рукописи не сжигают. – Закрыв файл, он отправил его в корзину. – Новая жизнь, новые песни, идёмте ужинать, рыбные котлеты вышли бесподобными.

Для кого секрет, что политику делают за закрытыми дверями? Тогда зачем нужны СМИ? Чтобы вводить в заблуждение? Откуда столько презрения к своему народу? Откуда такое недоверие? Почему, чтобы сменить президента, русскому приходится менять страну проживания?

Г-н М. задавал себе вопросы, которые давно стали для него риторическими.

    (Из романа Владислава Мезрякова)

В ту ночь обоим не спалось. Заниматься любовью и разговаривать в постели – это рай, но делать одно без другого – ад. Мезряков курил, роняя пепел на белевшую в свете ночника простыню.

– Вы были правы, Антон, насчёт книги, писать её сегодня абсолютно бессмысленно. – Он глубоко затянулся. – Сегодня искусство выражает абстрактную идею, которая без объяснения непонятна, всё упирается в интерпретацию, а художник спрятан в тень. Эта дегуманизация искусства происходит уже столетие. А реклама? Она давно вышла на первое место, став главным жанром литературы. Меня не удивит, если герои в книге будут обсуждать её достоинства, превознося талант автора, которого сравнят с Гомером и Шекспиром. – Мезряков расхохотался. – Я вам ещё не надоел своей болтовней?

– Нисколько, Владислав. Вы моя Шахерезада.

Рука Лецке лежала на подушке, Мезряков накрыл её ладонью и нежно погладил.

– Тогда ещё одну историю. Про Шахерезаду. Выдержите?

– Ночь длинна.

Мезряков зажёг новую сигарету, красный огонёк метнулся от губ к пепельнице, и начал:

– Шахерезада танцевала в ночном клубе, и поклонники занимали столы поближе к сцене, а свои намерения держали от неё подальше. Но Шахерезада раскусывала их легче орехов, которыми заедала вино, и шла им навстречу быстрее, чем это вино выпивала. Её энергии хватало на пятерых, она могла запрячь ветер и вертеться перед зеркалом до тех пор, пока оно не лопнет. И вот однажды за ней явилась смерть. – Оттого что Мезряков часто затягивался, сигарета горела неровно, с одного конца. – А смерти, как известно, бывают разные, свои – у птиц, насекомых и людей, ведь одна смерть не справилась бы с многообразием жизни. Смерти делятся на угрюмые, странные, ужасные, лёгкие, встреча с которыми – везение, одни любят прежде поиграть в кошки-мышки, другие, которым уже надоело их ремесло, приканчивают сразу. К молодым приходит смерть посильнее, к старикам – обслуживающая тараканов. Особой величины смерть у кошек, в которых заключено девять жизней. Она такая огромная, что даже на закате больше своей тени, которую повсюду сопровождает кошачий мяв. Смерти различаются и по декорациям: одни репетируют на улице, а настигают во сне, другие толкаются в больницах, третьи, как кондукторы, – в поездах. Некоторые из них любят трезвых, другие – пьяных, но большинство не имеют предпочтений. На миру смерть красна, в одиночестве она зелёная, как тоска. У горожан свои смерти, у провинциалов – свои. Первые
Страница 28 из 31

изощрённее и ленивее, вторые тощие, с длинными ногами и всегда в дороге.

– Это естественно, везде узкая специализация, – вставил Лецке. – К тому же профессия накладывает отпечаток: у нищих смерть должна стать доброй избавительницей, у богачей, отнимая сладкую жизнь, заработать диабет, а смерть чиновников наверняка заразилась симонией.

– Точно, Антон, вы схватываете на лету! Так вот, к Шахерезаде должна была явиться смерть, которую измотала дряхлая старушонка, последние двадцать лет жившая на капельницах. Она скрипела, как рассохшееся дерево, беспрестанно переписывала завещание, кряхтя, причащалась и грозилась умереть без благословения. Она бы до сих пор водила смерть за нос, но той удалось сгрести её за шиворот, посулив тёплое место в аду. И Шахерезадина смерть попросила замены. А тут подвернулась провинциальная смерть, уже выкосившая свою округу и сидевшая без дела. Она никогда не бывала в городе, и её разбирало любопытство, от которого её острый клюв вытянулся до земли, а глаза сделались, как пиявки. Она пришла, когда над Москвой опустилась ночь, а черти надкусили луну, как червивое яблоко.

«Я так обаятельна, – взмолилась Шахерезада, – а разве не красота спасёт мир?»

Она привстала на цыпочки, и её грудь полезла из платья.

«А ты не жалоби, – мрачно выдохнула смерть, – через наше ведомство знаешь сколько прошло? Один, помню, цикуту пил, не морщась, пока не увидел, как от его крови замертво падают комары! А уж неприметной рыбки было пруд пруди».

И Шахерезада поняла, что поблажки не будет.

«Да ты не бойся, – успокаивала смерть, – геенна вроде твоего ресторана: тоже горит огонь и раздаётся скрежет зубовный».

Она смотрела в окно, где текло время, заведённое при Сотворении мира, как будильник.

«Я могу показать тысячу и одну Москву», – выстрелила наугад Шахерезада и попала в яблочко.

«Люди, как комары, – крови с напёрсток, а писку… – Смерть зевнула: – Впрочем, давай, показывай».

И они скользнули во тьму, путаясь в лабиринте кривых переулков.

Отгораживаясь от смерти, которая приближалась к ней полуденной тенью, Шахерезада путешествовала по Москве, рассказывая небылицы, а когда в окнах пели будильники, умолкала. Она выдумывала историю за историей, пророчествовала и без зазрения совести лгала, ибо ложь – всего лишь несбывшееся пророчество. Продлевая свою жизнь, она проживала множество жизней, нарисованных воображением, каждую ночь отправляясь в плавание по рукаву одного из бесчисленных созданных ею времён. И чем дольше она рассказывала, тем серее казалась ей действительность, проступающая днём. Кончилось тем, что её охватило безразличие, и она смолкла, чувствуя себя опустошённой.

Тут-то её и подкараулила смерть, порядком утомлённая её россказнями.

Мезряков затушил сигарету.

– Такая вот московская арабеска. – Внезапно он стал серьезен. – А о смерти я с детства думал, даже считалочку сложил. Смеяться не будете?

– Не буду.

Мезряков откашлялся и продекламировал неожиданно высоким голосом:

– Жизнь – дурацкая игра,

в которой можно всё.

Пока кружится вороньё,

испей её до дна.

Бессменно правило одно:

Закончится она.

Лецке расхохотался.

– Ну зачем вы?.. – надулся Мезряков. – Слово же давали.

– Да нет, я представил, как вы мучились, подбирая рифму к «всё». «Вороньё» слабая, лучше Басё.

– Ага, жизнь – дурацкая игра, как говорил Басё. Кстати, про Басё я тогда ни сном ни духом.

Теперь хохотали оба.

– Хотите ответное признание? – продолжая смеяться, спросил Лецке. – Я ещё в юности осознал, что перед страхом смерти все остальные страхи выглядят ничтожными. А боязнь увольнения или истерик жены смехотворна и даже неприлична.

– Ну и как, помогало?

– Если бы! Всё понимал, а боялся. И начальника, когда работал, и жены, с которой жил. Зато сейчас ничего не боюсь. – Он прижался к Мезрякову. – Жили они долго и счастливо и умерли в один день. О, сигареты кончились!

Лецке взял пустую пачку, рассматривая обложку. Мезряков наморщил лоб.

– А вы травку курили?

– Нет.

– Я тоже. Надо попробовать. В жизни надо всё попробовать.

– Когда?

– Да прямо сейчас!

Пустившись во все тяжкие, они дошли и до этого. Наркотиками торговал щуплый парень, которого звали Гнус. Он жил этажом ниже и не выходил из дома без сигареты во рту. О его деятельности знали все, в том числе и полиция. Но в Москве это ничего не значит. Гнусу грозили только конкуренты, поэтому он давно стал дилером разветвлённой наркосети.

– На двоих? – осведомился Гнус, когда Мезряков спустился к нему. Сплетни в подъезде разносились, как запах карболки, которой низкорослые коротконогие таджички мыли лестничные клетки.

Мезряков кивнул.

Парень протянул спичечный коробок.

– Косяк сами набьёте или показать?

– Сами.

Мезряков расплатился.

– Это проще, чем подставлять зад.

Парень хлопнул дверью. Постояв в неопределённости, Мезряков стал подниматься по лестнице.

Их все презирали. Даже Гнус. Но Мезрякову с Лецке было наплевать. Они окопались в своей любви, отгородившись от прохожих, соседей, правящего режима, пустых разговоров, от всеобщего меркантилизма, пошлости и лицемерия. Они были счастливы, счастливы. И травка им была не нужна. Но они курили, передавая набитый косяк, как трубку мира. С первого раза наркотик не подействовал. Однако это не было поводом, чтобы от него отказываться. Они решили выделить для него два дня в неделю – вторник и пятницу, когда вечерами будут предаваться дымному блаженству. А со временем, возможно, перейдут на что-то более серьёзное. Почему нет? Жизнь – дурацкая игра, в которой можно всё.

Они уже выкурили содержимое спичечного коробка, а ночь всё не кончалась. Мезряков болтал без умолку, и в эту ночь Лецке узнал для себя много нового, или массу бесполезного, как сказала бы его жена. Например, что в обществе всегда торжествуют взгляды правящей элиты, а за эталон принимаются её вкусы. Мезряков выступал здесь с позиций марксизма, и Лецке, соглашаясь с ним, добавил, что у российской элиты вкусы плебейские. Потом Мезряков, что было естественно в их положении, затронул тему секса. И Лецке узнал, чем он привлекателен, что это территория первобытной демократии, на которой нет бедных и богатых, правых и левых, правящих и подданных, а есть мужчины и женщины – человеческие особи, представители гомо сапиенс. В пространстве секса, как в раю, все равны, как и задумано Творцом. На мгновенье Мезряков превратился в теолога, но углубляться в богословские дебри не стал. Вместо этого Лецке услышал, что современные пары после знакомства быстро вступают в сексуальные отношения, чтобы заполнить возникающую пустоту, всё более обнаруживающую себя с каждым произнесённым словом. Секс – это мост, связывающий двух индивидов, каждый из которых живёт в своём мире, не собираясь пускать в него другого, поэтому любовники сегодня редко становятся друзьями. Лецке снова согласился, вставив, что они-то с Мезряковым представляют собой исключение.

Лецке узнал ещё много чего. Мезряков по обыкновению был критичен, его ирония все больше походила на ворчание, и в этом, помимо привычного для него скепсиса, сказывался возраст. Ничего, зато он узнает, что такое любовь, подумал про него Лецке, трогая его кожаное копье. Они предались
Страница 29 из 31

страсти. До изнеможения любили друг друга. А ночь всё не кончалась. Это была самая долгая ночь в их жизни, которую стаей крикливых птиц вспугнул рассвет. Но они этого не застали. Сломленные усталостью, они отсыпались весь следующий день.

В тот день мать Оксаны Богуш не вышла к завтраку. Чайник уже вскипел, Оксана разложила на тарелке бутерброды, и вдруг у нее ёкнуло сердце. Преодолевая страх, она постучалась к матери, не получив ответа, осторожно приоткрыла дверь. Мать лежала на неубранной постели, не моргая, уставившись в потолок. Оксана сразу поняла, что она не дышит. Оксана захлопнула дверь. Чтобы не закричать, она закусила кулак. А утром через два дня, в сопровождении пары могильщиков и батюшки из церковного прихода, стояла у гроба, в котором мать лежала уже с закрытыми глазами. «Прах к праху, земля к земле», – теребя нагрудный крест, тихо бормотал батюшка, пока могильщики курили в стороне.

В последний путь провожали недолго. Услышав, что пора прощаться, Оксана прикоснулась холодными губами к ледяному лбу. Она не плакала, механически отойдя в сторону, когда гроб стали заколачивать. У неё не появилось слёз, и когда его на верёвках быстро опустили в могилу и ещё быстрее забросали землей. Оксана Богуш стояла на пустом кладбище, смотрела, как хоронят её мать, и думала о том, почему привыкшие к тяжёлой работе могильщики так сильно вспотели, почему у них одинаковые кепки, которые они то и дело приподнимают, утирая лоб, и почему они не вынимают сигарет изо рта. И ещё она думала, что мать, наконец, развязала её, и ей теперь будет лучше. А стало хуже.

В опустевшей квартире Оксане слышался скрипучий голос, доносившийся из-за закрытых дверей, так что, вскакивая, она настежь распахивала их, а по вечерам ей мерещилась, что мать сейчас выйдет темного угла и зашаркает к себе в комнату, громко спустив «собачку». Оксана щёлкала выключателями, засыпая со светом, но чаще проводя бессонную ночь. Её нервы были на пределе. Она старалась меньше бывать дома. Но идти ей было некуда, а поделиться страхами не с кем. В Москве у неё, правда, имелись родственники, но, как водится в мегаполисе, они давно не поддерживали отношений. Зачем, когда у каждого своя жизнь? К тому же, после того как Оксана не сообщила им о смерти матери, путь к ним был отрезан.

Оксана бесцельно бродила по улицам, стояла под темноликими иконами Богоявленского собора, пытаясь молиться, сама не зная о чём, а потом до закрытия просиживала в кофейнях. К полуночи она совершенно успокаивалась, её почти смаривал сон, но, возвращаясь в свою квартиру, Оксана вздрагивала от скрежета, с которым её ключ открывал дверь. В прихожей она щёлкала выключателем, потом, не снимая обуви, зажигала свет в комнатах, понимая, что проведёт ещё одну бессонную ночь. Не надо бояться ада, мы все прошли его на земле. Оксана Богуш попала в один из его бесчисленных отсеков, приговорённая не смыкать глаз, встречая на кровати серый рассвет. Она вспоминала Мезрякова, Лецке, звонок его жены, открывшей ей глаза на их отношения, и на фоне её одиночества их связь казалась ей чудовищной несправедливостью. Почему Бог допустил её? Или это дьявол? Как расстроить его козни? Оксана Богуш задавала себе вопросы, на которые не находила ответов.

Московская ночь не тиха – возле домов паркуют машины, то здесь, то там воет сигнализация, а во дворе у Мезрякова к тому же собирались подростки. Ночи были душными, и в распахнутые настежь окна неслась музыка, к которой преобладали ударные, и заливистый смех. Голоса у подростков ломались и проникали в каждую щель.

– Моя немецкая натура негодует, – выходил из себя Лецке. – И главное, в доме никто не возмущается! Спуститься, разогнать?

– Моя еврейская осторожность подсказывает, что лучше вызвать полицию.

Но до этого не доходило. Оба знали, что скорее, чем она приедет, подростки угомонятся. И действительно, часам к двум они расходились, оставляя на детской площадке банки из-под пива. А до этого оставалось терпеть, лежа с открытыми глазами, спасаясь Бранденбургскими концертами, которые заводил Мезряков, прокручивая чёрную виниловую грампластинку. Или заниматься любовью. После бессонных ночей чувствовали себя разбитыми и утром шли в парк. Пришла пора делиться муравьиным семействам, и в воздухе роились крылатые самки, которые лезли в сумки, за шиворот, под бейсболки, бесцеремонно щекотали подмышки.

– Вот же устроила природа! – чертыхался Лецке.

– Не блюдёт наши интересы, – прихлопнув на щеке мошку, смеялся Мезряков. – Похоже, ей плевать на своего царя.

Маршрут был одним и тем же, по тропе мимо кустов, где месяц назад с пистолетом караулил Мезряков, на этом месте оба улыбались, потом, пересекая липовую аллею, выходили на Майский просек и у пруда кафе «Лебяжье» кормили лебедей. Лецке обнимал Мезрякова, склонив ему голову на грудь, как в первый раз у него в квартире.

– Я знал, что вы этим кончите, – усмехнулись раз у них за спиной. Тот самый толстяк в майке с изображением президента, с которым когда-то здесь сцепился Мезряков. Он похлопал Мезрякова по плечу.

– Проваливайте, – сбросил тот его руку. – Я вас не звал.

– Вам нужна помощь. Бог от вас отвернулся, а сатана не дремлет.

– Идите к чёрту! – вспылил Лецке.

Толстяк снова усмехнулся.

– А всё же лучше бы вам уехать, у нас таким не место.

– Каким?

– Содомитам.

– И чем же мы вам мешаем? Тем, что не покупаем обувь, которой вы торгуете?

– Обувь здесь ни при чём, это всего лишь хлеб насущный, – с достоинством ответил толстяк. – Речь идёт о духовном. Ваша любовь греховна.

– А у вас любви и вовсе нет. Кстати, ближнего осуждать большой грех. И за что? Что он не такой, как вы?

Толстяк посмотрел снисходительно. Он явно не собирался вступать в диспут.

– Не забывайте, вы живёте в православной стране.

– Разве? А я думал, Россия пока ещё светское государство.

– Ошибаетесь! Россия была, есть и будет православной. Нас большинство, и вы живёте в нашей стране.

Что возразить? Убийственный аргумент!

Но тут вмешался Лецке.

– Владислав, о чём с ним разговаривать! Уйдёмте!

Они сделали несколько шагов.

– Убирайтесь! – донеслось им вслед. – Вам отвели специальные клубы, там и вытворяйте свои мерзости.

– Как евреям гетто? – обернулся Мезряков.

Но Лецке уже тащил его за рукав.

Они вышли из парка, а Мезряков всё не мог успокоиться.

– Надо же, до чего дошло! Если завтра начнут выхватывать из уличной толпы и прямо у домов расстреливать, то остальные и тогда будут проходить мимо.

– Кто бы сомневался, Владислав!

– Как куры, когда одна, брызгая кровью, носится по двору с отрубленной головой, они будут жрать, жрать… И как прикажете с ними жить?

Остановившись, Мезряков повернулся. В его глазах стояли слезы.

– Не отчаивайтесь, – взял его под руку Лецке. – У вас же есть я.

А ночью Мезряков вернул ему его слова. Проснувшись, Лецке долго лежал с открытыми глазами, вспоминая произошедшее. Повернувшись к Мезрякову, он громко всхлипнул.

– Что же это делается, Владислав! Кругом чужаки.

– Не отчаивайтесь, Антон, у вас же есть я.

Точно слепой, Мезряков ощупал заплаканное лицо Лецке и, прижав друга к груди, поцеловал в макушку.

«Без цензуры у нас нельзя, без неё народ быстро оскотинится, – думал г-н М. – А охота на ведьм в
Страница 30 из 31

России – национальное развлечение».

    (Из романа Владислава Мезрякова)

Всюду запестрели полосатые чёрно-оранжевые ленты. Их цепляли к нагрудным карманам, рукавам, они, как гусеницы, свисали за стеклами автомобилей, развевались, привязанные к автомобильным антеннам. Забытые с царских времён, они воскресли по мановению волшебной палочки, которой дирижирует правительство. Эта палочка – СМИ. Через месяц показа по телевидению эта лента, напоминающая окраской колорадского жука, прочно укрепилась в сознании в качестве символа патриотизма, превратившись в знак гордости за страну, и каждый норовил продемонстрировать свое верноподданичество, свою радость от того, что принадлежит к сообществу, которым руководит бессменный президент. Эту ленту привязали к событиям, к которым она не имела никакого отношения, к победам, одержанным под другим флагом, к праздникам, отмечавшимся в память людей, не имевших о ней ни малейшего представления. Переписывать историю – значит посягать на права мёртвых. Но если кощунство регулярно, оно уже никого не возмущает.

– Океания всегда воевала с Австразией, – цитировал Мезряков. – Океания никогда не воевала с Австразией.

Лецке вздыхал.

– Да уж, и то, и другое вызывало бурные аплодисменты. Неужели у нас 1984-й?

– Достаточно выглянуть в окно.

Со стадиона, находившегося через дорогу, по утрам доносились барабанная дробь и спортивные марши. Десятки молодых людей, выстраиваясь в колонны, маршировали под развевавшимися флагами. Это называлось военно-патриотическим воспитанием. Это мешало спать. Однако Мезряков отдавал должное начинанию. Участникам не надо задумываться о происходящем, мучиться своей ничтожностью, не надо видеть мир в его ужасающей наготе. Кто выбивается из строя? Кто слышит иного барабанщика? Ну-ка, вместе чеканим шаг! Кто там шагает правой? Левой, левой!

Сосед Мезрякова наконец закончил ремонт. С лестничной площадки исчезли вещи, прекратила визжать дрель, и теперь его присутствие выдавал лишь долгий скрежет ключей, которыми он открывал замки в железной двери. Столкнувшись с ним у лифта, Мезряков поздоровался. Он прошёл мимо. От них все отвернулись. Даже сосед. Плевать! Руки ищут руки, губы – губы. Они целуются, как голуби, и, слившись воедино, не замечают, что стали белой вороной. Но разве они причинили кому-то зло? Чего им было стыдиться?

– Мы же не воспитанники английского колледжа, чтобы после ночи однополых утех строить из себя благопристойных мальчиков, – разглагольствовал в постели Мезряков. – Нам не надо притворяться невинными крошками, мы уже взрослые, чтобы любить открыто.

– Не знаю, – наморщился Лецке, – чего в англичанах больше – ханжества или распутства.

Мезряков вскинул бровь.

– Удивляете, Антон. Что такое распутство?

– Всё, в чем нет любви. – Лецке почесал лоб. – Вся эта воспеваемая сексуальность, чистая физиология. Да и всё кругом, что делается лишь из удовольствия – тоже.

– Да вы моралист, Антон! Кто бы мог подумать.

Мезряков положил ему на бедро горячую ладонь, сбросил простынь, и вскоре Лецке уже постанывал в его объятиях.

Может, им стоило одеться, как подобает? Джинсы в обтяжку, чёрная рубашка с металлическими кольцами вместо пуговиц, серьги, затемнённые очки в роговой оправе. Может, стоило регулярно посещать вечеринки в гей-клубах? Но к чему это? Слиться с толпой гомосексуалистов – всё равно, что с толпой футбольных болельщиков. Стать стереотипом, какой уж тут протест. Может, им стоило брать билеты на ночной сеанс, когда в кинотеатрах идут порнофильмы? И предаваться похоти на заднем ряду, где мастурбирует престарелый слюнявый горбун? Но зачем это? Подобные развлечения совсем не в их вкусе. У них хватало занятий и без этого. Их глаза горели огнём. В них читалось желание. Они снова и снова обладали друг другом, становясь одной плотью. Но телесная оболочка слишком тесна, чтобы выразить всю силу любви. Настоящая любовь больше физического влечения и даёт больше, чем сладость вожделенного единения, тайна эроса заключается в его мистическом смысле, который постигают лишь избранные. И Мезряков с Лецке попали в их число. Их отношения развивались в удушливой атмосфере тоталитарного режима, когда над страной повисла вездесущая тень диктатора, но они вцепились друг в друга и были счастливы. Каждая пара проживает любовь по-своему, на свете нет похожих любовников, и наши герои подтвердили это. Над ними сгущались тучи, а они философствовали в постели. Соскучившись по лекциям, Мезряков читал их единственному слушателю. Он говорил убеждённо и страстно, в паузах глубоко затягивался, прикуривая одну сигарету от другой.

– У простых людей и мир примитивный. Он сводится к трем «д» – деньги, дом, дети. А всё, что выше – от лукавого. Они сознательно отрекаются от тайны мира, убеждённые, что это не их ума дело. За неё отвечает Бог. Так им проще. Потому, что в душе у них живёт страх.

– Может, так и надо? – вздохнул Лецке. – Может, это рецепт счастья? – Он посмотрел на Мезрякова, как ученик на учителя. – Давайте, я расскажу вам историю, довольно длинную. Потерпите?

Мезряков кивнул.

– Был у меня знакомый, назовём его NN, старше меня и гораздо умнее. Он разменял шестой десяток, а у него не было угла, где можно было это оплакать. «Пора уходить», – как-то при встрече сказал он. Я произнёс обычные в таких случаях слова. Он отмахнулся, протянув вырезанное газетное объявление: «Вот, думаю нанять». «Сиделка к престарелым, – значилось на клочке бумаги. – Своевременный уход гарантирую». Я рассмеялся. «Мы играем в слова, – серьёзно заметил он, – слова играют нами».

– Тонкое замечание. Надо взять на вооружение.

– Берите, NN был абсолютно равнодушен к плагиату. Жизнь для него сводилась к службе, но он был абсолютно не востребован. Доктор философии, он редактировал популярный журнал с глянцевыми красотками на обложке, а когда сотрудники расходились, сдвигал стулья и спал, не раздеваясь. Его ночлег зависел от милости сторожей, а обед составлял суповой концентрат, приготовленный в кружке с помощью кипятильника. Но NN не роптал. Он презирал богов не меньше, чем кабинетных учёных. «Меня невозможно обидеть, – бравировал он. – Я прощу не то что Создателя – чёрта в аду!» Но годы давались NN всё труднее, а единственными Пятницами в его робинзонаде оставались сослуживцы. Он влачил одиночество, как стоптанные башмаки, и, несмотря на железную маску, был чудовищно раним. Казалось, он держит мир на острие шпаги, но готов расплакаться на груди у чиновника, заговорившего вдруг человеческим языком. Раздавленный житейской пятой, NN охотно рассуждал об отвлечённых материях. По его выражению, философия растёт из лингвистики, и он мог с жаром доказывать, что мир – это иллюзия, объективная реальность или произвольное слово, будь то «Бог», «природа», «любовь», «туман» или «белка в колесе». Конечно, его аргументы были скорее оригинальны, чем убедительны, и NN мог запросто проесть плешь: всё, пришедшее в голову, казалось ему достойным слов. Он был в курсе газетных сплетен, мог часами распространяться о тождественности бытия и небытия, конструктивности деконструктивизма или десакрализации власти. Вам ещё не надоело?

– Ну что вы! Слушаю с интересом.

– Первое время я тоже с
Страница 31 из 31

любопытством слушал, как NN поет на разные голоса. «Фигня это ваше общество потребления! – передразнивал он молодых бунтарей. – Впереди осла повесили морковь: кажется, вот-вот схватит, а уж пора и копыта протягивать!» И тут же брюзжал, имитируя старого скептика: «Прогресс? А разве в мерседесе люди счастливее, чем в рессорной коляске?» Однако его сентенции были на одно лицо. «Человек начинается там, где начинается его воля, – распинался он на манер школьных воспитателей, которых затем высмеивал: – И там же кончается. Остается робот». Я начинал уставать. Но NN упивался собой и не замечал моих подавленных зевков. Высокий, с длинными седеющими волосами, он походил на призрак далёких времён, случайно забредший в нашу эпоху. Его гардероб сводился к помятому, выцветшему костюму, который за десятилетие изучил все кости владельца. Однако в своей неустроенности NN видел лишь отражение вселенской чехарды, лишнее доказательство мирового хаоса. «С возрастом исповедуешь безразличие, – говорил он, по-собачьи заглядывая в глаза. – В лесу – болото, в болоте – мох, родился кто-то, потом издох». Когда однажды утром он скончался от инфаркта, это заметили лишь к вечеру. NN сидел за столом с открытыми глазами, кулаком подпирая щёку. Хоронили его за казённый счёт. Когда я пришёл в покойницкую, он лежал один, чураясь компании даже после смерти. На щиколотке синел номер, но тело ещё не обмывали. «Пускай накопятся, – объяснил санитар, сматывая шланг, – чего ради одного мараться».

Лецке замолчал, потянувшись за пачкой сигарет. Опережая его, Мезряков подал, вытряхнув одну.

– Да, пожалуй, рецепт трех «д» предпочтительнее, – щелкая зажигалкой, сказал Мезряков. – Деньги, дети, дом. И точка. Но наша ли вина, что мы живём в эпоху распада? Нам просто не повезло. И сделать с этим ничего нельзя. – Он рассмеялся. – Разве что писать свою философию в будуаре.

– Вы забыли, я яростный противник книг. Почище Сократа.

– Да, помню. К тому же Платон из меня никакой. Что ж, остается забиться в щель, никому не мешать и не вызывать зависти.

Лецке смотрел на него с обожанием.

А спустя несколько часов записывал себя на веб-камеру:

«Владислав ушёл в библиотеку. Он старается придерживаться своего прежнего распорядка. Я не мешаю. В конце концов, я же не капризная женщина, чтобы требовать постоянного внимания. Владислав болтает без умолку, точно боится тишины. От счастья? Надеюсь, что так. Или для него мысль неизреченная есть ложь? Во всяком случае, его девизом могло бы быть: „Dico ergo sum“. Прошедшей ночью я рассказал ему про NN. На самом деле у меня никогда не было такого знакомого. Эту историю я выдумал. Не всё же слушать его бесконечные рассказы! Нельзя сказать, что NN списан с Владислава, но всё же его образ навеян именно им. Хорошо, что он не догадался! Наверняка бы обиделся, увидев себя в подставленном мной зеркале. Владислав умён, но иногда близорук и наивен, как ребёнок. И когда увлекается, не видит себя со стороны. Интересно, что бы он делал, если бы онемел? Как-то он обмолвился, что предпочитает быть кастрированным, чем остаться без языка. Вероятно, так и есть. Во всяком случае, ночами он демонстрирует поразительную словоохотливость, отчего они делаются короткими. Зато дни становятся длинными, проходя в долгих воспоминаниях того, что он рассказал. Впрочем, я сморозил какую-то чушь. Влюблённым это свойственно».

Нажав на паузу, Лецке рассмеялся, потом снова включил веб-камеру.

«Наблюдая за Владиславом, я вижу, как ему осточертела Москва. Не меньше, чем мне. Мы точно приросли к ней! С этим надо заканчивать. Пока утром Владислав готовил завтрак, я уговаривал его сменить обстановку.

– А давайте уедем отсюда. Всё бросим и уедем.

– Куда?

В его голосе звучал скепсис.

– В Нячанг. Есть такой курорт во Вьетнаме. Океан, пальмы. И недалеко. До Хошимина девять часов лёта, там пересадка и ещё час. Отношение к русским прекрасное, многие знают наш язык.

Разбив на сковородку яйцо, он сел за стол, подперев ладонями подбородок.

– А на что, простите, мы там будем жить?

– Я всё продумал. Жизнь там дешевая, сдадим вашу квартиру, нам за глаза хватит.

Он посмотрел задумчиво.

– И что там делать? Там же всё чужое.

– А тут? Да, может, и хорошо, что чужое, не будем так остро реагировать на происходящее. На худой конец, там есть университет, будете преподавать, пока я на пляже.

Владислав обещал подумать. Но в его глазах я прочитал отказ. Что ж, пусть Нячанг остается моей голубой мечтой».

Хуже аристократического правления может быть только власть плебеев.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/ivan-zorin/zachem-zhit-esli-zavtra-umirat/?lfrom=931425718) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Adblock
detector