Режим чтения
Скачать книгу

О фильмах дальней и ближней Азии. Разборы, портреты, интервью читать онлайн - Сергей Анашкин

О фильмах дальней и ближней Азии. Разборы, портреты, интервью

Сергей Анашкин

Кинотексты

В последние десятилетия азиатские фильмы регулярно получают призы на ведущих кинофестивалях – в Каннах, Венеции, Берлине. Автор книги, известный кинокритик Сергей Анашкин пытается выяснить, благодаря чему кинематограф Азии занял лидирующие позиции. В книге рассматриваются новейшие тенденции в развитии кино Китая, Кореи, Японии, Таиланда, Казахстана и других стран, анализируется творчество Вон Карвая, Цай Минляна, Такаси Миике, Ким Ки Дока, Эдварда Янга, Апичатпонга Вирасетакуна и других известных современных режиссеров.

Сергей Анашкин

О фильмах дальней и ближней Азии. Разборы, портреты, интервью

От автора

Сборник – он и есть сборник. Мозаика текстов, статьи разных лет. Тексты эти различны по стилю и тону. Одни публиковались в специальных изданиях, другие – в широкой прессе. Есть и те, что не печатались вовсе: слишком длинны для киноведческого журнала. Дремали в столе (точнее – в недрах компьютера), дожидаясь шанса на публикацию.

Почему я – киновед, а не страновед – начал писать об азиатских фильмах? Можно сказать, виною тому случайность. Прочел в рецензии уважаемого коллеги: «…тонкостей азиатского менталитета нам, европейцам, все равно не понять». И захотел в этих тонкостях разобраться. Скоро пришло понимание: если хочешь прочесть по-русски о чем-то диковинном, статью придется написать самому. На рубеже 90-х и нулевых остро ощущался разлад между востоковедами, киноведами и фанатами азиатских картин. Первые знали традиции, культуру и быт изучаемых стран, но современное авторское кино находилось вне сферы их интересов. С опаской относились они к эскападам местных авангардистов. Вторые владели «международным контекстом», отслеживали подвижки в расстановке фигур, определяющих актуальные тренды современного кинематографа. Только вот тратить силы на постижение странностей неевропейского менталитета было им недосуг. Третьи – до кадра – запоминали картины кумиров, читали о чтимых авторах все, что под руку попадет. Не слишком интересуясь при этом работами их земляков – предшественников и современников.

Многие азиатские режиссеры взросли на европейской и американской классике. Отсылок к неведомым им шедеврам ни востоковеды, ни фаны считывать попросту не могли. Это – задача професссионального критика.

Найдутся и другие объяснения моему интересу к азиатским картинам. Самое очевидное – утрата контакта с отечественным кино. Фильмы большинства российских артхаусных режиссеров мне, как критику и как человеку (такому, как есть), совершенно чужды. Не трогают, не волнуют. Ничего сокровенного не открывают во мне самом. Оттого предпочитаю глядеться в азиатские зеркала. Срабатывает эффект остранения – отчетливей видишь себя в другом. Приходит на ум замечание известного востоковеда: чтобы сгладить нестыковки с реальностью, японисты из брежневского застоя эмигрировали в былые столетия, в эпоху Хэйан.

В книге собраны тексты за пятнадцать лет. Менялись пристрастия автора, потому что менялся он сам. Менялись и любимые некогда постановщики. Ранние опусы Ким Ки Дока или Вон Карвая приводили меня в восторг, поздние навевают скуку.

Я не стыжусь своих заблуждений. В статьях наверняка отыщутся ошибочные суждения и неверные транскрипции азиатских имен. Педанта покоробят повторы – перетекание сродных мыслей из текста в текст. Беглое замечание – мелькнувшее в интервью или в разборе конкретной картины – дает начало концептуальному тексту. Немаленькая рецензия ужимается до абзаца – чтобы заполнить лакуну в обзорной статье. Потоки воды – между строк – бегут неостановимо. Так ведь и в фильмах стран дальневосточного региона вода вездесуща и неугомонна. Перетекает из китайских в корейские ленты и наоборот.

Приходит новое поколение специалистов: изучают и редкие языки и контекст мирового кинематографа. Хочется верить, что новые авторы смогут продвинуться глубже меня – в интерпретации фильмов из дальней и ближней Азии, в познании неевропейских культур. Что могу предложить читателю я? Особый взгляд, личную точку зрения. Критический текст во многом – автопортрет…

    Июль 2014

О фильмах дальней и ближней Азии

От Босфора до Хоккайдо

Границы культурного континента[1 - В основе статьи выступление на круглом столе фестиваля «Дидор» (Душанбе, 2012).]

Что, собственно, называть азиатским кино? Вопрос на первый взгляд кажется странным. Ясно, что это фильмы, снятые на всей территории континента – от Анатолии до Хоккайдо, от Аравийских пустынь – до островов Индонезии и Филиппин. Но если внимательней поглядеть на карту, на мозаику наций и стран, утверждение это теряет свою очевидность.

Как быть с кинематографом арабского мира? Расчленять культурное поле по выкройкам физической географии? Сирийское или кувейтское кино относить к азиатскому, а египетское или алжирское считать уже африканским? Так, собственно, и поступают порой организаторы «континентальных» фестивалей. И на мой взгляд, затевают игру в поддавки. Конечно, следы азиатских – индийских, персидских, индонезийских – влияний при желании можно найти в культуре арабов, живущих на берегах Персидского залива. Но заметны они и на африканском побережье Индийского океана: в Эфиопии, Сомали, в мусульманских районах Восточной Африки. Не случайно на Занзибаре проходит кросс-культурный Festival of the Dhow Countries (Фестиваль стран, куда заплывали доу – одномачтовые арабские каботажные суда) с кинематографическим конкурсом, в котором участвуют авторы из арабских и африканских государств, из Индии и Индонезии. Неформальное сообщество стран, веками поддерживавших экономические и культурные связи, сформировали не решения политиков, а течения и ветра.

Было бы глупостью отрицать очевидный факт: культура арабского мира оказала значительное воздействие на духовную жизнь сопредельных стран. Религиозные установления, язык священных писаний, а также многие повседневные навыки и бытовые обыкновения вошли в обиход азиатских народов, принявших ислам. И все же – с искренним сожалением – я предпочел бы вывести арабское кино за рамки собственно «азиатских кинематографий». Арабский мир – сам себе континент (хоть и нет его на географических картах), поле схождения разных культур – контактная зона азиатских, африканских и европейских цивилизаций.

Азиатский кинематограф объемлет пять основных культурных полей. Во-первых, кино «ирано-туранского круга», стран, где соприкасаются и взаимодействуют персидская и тюркские культуры.

К собственно персоязычным фильмам, снятым в Иране, Таджикистане и Афганистане, стоит прибавить продукцию тюркоязычных стран, испытавших сильное влияние персидской культуры: картины из Турции, Азербайджана, Узбекистана. Во-вторых, кино Индостана – не только «индустриальный продукт» Болливуда и Лолливуда, но и «другое» кино из Бенгалии и штата Керала, фильмы Бангладеш, Непала и Шри-Ланки. В-третьих, кинематограф Юго-Восточной Азии. В странах Индокитая основной религией остается буддизм. В Индонезии
Страница 2 из 9

и Малайзии преобладает ислам, католицизм торжествует на Филиппинах. Но при всем различии вероисповеданий, уклад народов этого региона во многом схож: сказываются генетические взаимосвязи, давние контакты с индийской цивилизацией, общие пережитки архаического мировоззрения – вера в вездесущих духов, злокозненных и благих. Четвертая зона – кино стран конфуцианского ареала: многоликий синоязычный кинематограф КНР, Гонконга, Тайваня, Сингапура, китайской общины Малайзии, Японии и Кореи и, вероятно, Вьетнама. И наконец, кинематограф Центральной Азии, отражение мировоззренческих ценностей народов тюрко-монгольского круга – фильмы Монголии, Кыргызстана и Казахстана, а также этническое кино российской Сибири: Якутии, Бурятии, Тувы.

Не по всем этим землям проходил Великий шелковый путь, но было немало торных путей и разветвленных тропинок, соединявших между собой разные уголки азиатского континента. Все местные цивилизации – по мере возможностей – поддерживали контакты с ближними и дальними соседями по континенту, культивировали взаимный обмен. В пространстве перемещались не только конкретные артефакты – художественные идеи, изобразительные мотивы, фабулы, технологические навыки и бытовые установки. Так, на территории Кыргызстана находят старосирийские надписи и христианские символы, в Якутии – китайские монеты и вещицы степного стиля.

В большинстве азиатских стран кино стало не просто массовым зрелищем, а продолжением или же «заместителем» повествовательного фольклора. Отсюда – желанная предсказуемость стереотипных сюжетов. В отличие от европейского кино, где базовым жанром стала психологическая драма, в кинематографе Азии доминирует мелодрама – с ее дидактическим посылом, с четким разграничением элементов добра и зла, с опорой на общинные ценности, на коллективное бессознательное патриархальных сообществ. Дело не в особой сентиментальности местного зрителя, а в том, что его привлекает внятность жанровых схем, свойственная сказочному фольклору. Каркас мелодрамы проступает в криминальных триллерах и в легких комедиях, в фильмах ужасов и в батальных картинах.

Для носителя традиционного сознания индивид без опоры на «большую семью» (род или клан) – никчемен, сир и убог. Член общины нуждается в одобрении ближних, он должен чувствовать свое место в системе соподчиненности, в цепочке динамических взаимосвязей старших и младших. Сама ситуация вовлеченности в жизнь «своих» (земляков, соплеменников, соседей) заключает в себе плюсы и минусы – двойственность, чреватую противоречиями и внутренними конфликтами. Принадлежность к «большой группе» дает человеку ощущение защищенности – укорененности в ряду поколений, в определенной точке пространства, в веках. Но вместе с тем лишает вольнолюбивую личность свободы маневра. Индивид, ориентированный на самореализацию, рано или поздно ощущает себя пленником нормативных поведенческих рамок, свода правил, сдерживающих его рост. Разрыв с общинными установками означает «потерю лица» и «одиночное плавание». Потому неотвязной темой авторского кино огромного континента была и остается эмансипация личности, перекройка сознания – освобождение от застарелых догм. Нежелание режиссеров выносить сор из избы, боязнь представить «большую семью» в невыгодном свете, поколебать ее престиж тормозит развитие азиатской документалистики. Борцы за прогресс снимают порой жесткое неигровое кино, но доминируют все же иные, комплиментарные настроения.

Дает о себе знать ощутимый зазор между культурными предпочтениями вестернизированной элиты и вкусами масс. Разлом, пролегающий между «продуктом народного потребления» и артхаусным кино в Азии глубже и очевиднее, чем в Европе. Авторские картины создаются в расчете на международный прокат. Их просто не окупить на внутреннем рынке. Фильмы тайского режиссера Апичатпонга Вирасетакуна, неоднократного призера Каннского фестиваля, делают кассу на Западе, мелькнув скоротечно на двух-трех экранах в родной стране. В финансировании артхаусных картин участвуют западные продюсеры и европейские фонды. Режиссерам волей-неволей приходится адаптировать этнический материал для зарубежной аудитории, ориентируясь на европейские образцы и стереотипы восприятия западного зрителя. Некоторые азиатские авторы и вовсе оседают в Европе. Даровитый афганский прозаик и кинематографист Атик Рахими, поселившись в Париже, стал «французским режиссером афганского происхождения». Фильмы свои он снимает в родных краях, но нацелены они на европейскую аудиторию.

Экспортным потенциалом – на пространствах культурного континента – обладает лишь массовая продукция Гонконга и Болливуда. Та, что основана на вековых дидактических архетипах. Этот импортированный продукт функционирует в качестве своеобразного квазифольклора, возмещает – для локального зрителя – отсутствие (или огрехи) национального массового кино. Индийские фильмы были особо любимы на Востоке бывшего СССР – и в центральноазиатских республиках и в этнических регионах российской Азии. Тувинец или узбек находил в болливудской кинопродукции то, чего не мог отыскать в фильмах, снятых в Москве, – образ мира, соразмерный критериям его собственной (традиционной) культуры.

Странные фильмы российской Азии

Вряд ли кто-то надумает отрицать принадлежность кино Монголии к азиатскому полю, как и то, что этносы тюрко-монгольского круга живут в российской Сибири. Тем не менее все фильмы, сделанные на территории от Калининграда до Курил, – по умолчанию – принято относить к кино Восточной Европы. Загвоздка в том, что этническое кино народов российской Азии, фильмы, снятые на сибирских языках и не предназначенные для федерального кинопроката, плохо вписывается в «европейский контекст».

В соответствии с нынешней фестивальной номенклатурой такое кино идет на отбор к специалистам по кинематографу стран бывшего СССР и сопредельной Восточной Европы. Знание общего лингва франка, русского языка, оказывается в данном случае важнее понимания различных культурных нюансов. (Не назначают же единого «уполномоченного» по всем территориям бывшей Британской империи – Австралии, Белиза, Нигерии и Сингапура – на основании общности официального языка. Очевидно несходство национальных традиций.)

Русскоговорящий отборщик глядит на этническое кино глазами слависта, а не востоковеда. Потому фильмы малых народов российской Азии подсознательно отторгаются им: «федеральная» проблематика понятнее и москвичу, и обрусевшему европейцу. Если бы фильмами из Якутии, Бурятии или Тувы занимались тюркологи / синологи, а не русисты, у этих картин появилось бы больше шансов заявить о себе за пределами региона. Кино российской Азии – по недомыслию – игнорируют и фестивали «трех континентов», представляющие картины из Азии, Африки и Латинской Америки. Мешает зашоренность функционеров. Помню искреннее недоумение, проступавшее на лицах французских кураторов, которым я тщетно пытался доказывать: кино коренных народов Сибири следует относить к азиатскому, а не к
Страница 3 из 9

(велико)русскому культурному полю. Истеблишмент европейски ориентированных российских столиц равнодушен к творческой жизни «восточных окраин». Московские критики и репортеры привыкли писать о фильмах российской Азии как о забавном курьезе, локальной диковине, не разделяя при этом два разнородных понятия – этническое искусство и провинциальный самодел, обезличенный самопал. Концепция многонационального российского кино чужда идеологам всеобщей унификации.

* * *

Игровые картины снимают в разных точках российской Азии. Но кинематограф на этой территории развивается неравномерно. Якутия переживает подлинный бум кинопроизводства, за год здесь производится от двух до трех десятков полнометражных картин. В других национальных республиках вспышки режиссерской активности случаются спорадически. В Туве торжествуют кустарные «фильмы действия». В Республике Алтай создавались пока лишь короткометражные картины.

Основными помехами в становлении национальных экранных традиций оказываются демографические факторы: немногочисленность этноса или его распыленность по нескольким административным образованиям. На одной территории могут существовать несходные типы кино: локальный и этнический кинематограф. К первому типу относятся «провинциальные примитивы», кустарные адаптации московских или голливудских образцов, с внесением местных примет и реалий. Авторы этих картин втихомолку надеются на триумф федерального масштаба. Режиссеры этнического кино ставят перед собой иные задачи: пробуют выявить ценности определенного народа, показать на экране его modus vivendi и психотип (культурно обусловленный тип личности). Такое кино – вольно или невольно – отражает динамику этнического самосознания, процессы поиска идентичности, стремление определить границы собственной самобытности.

Якутский кинематограф – редкий пример этнического кино, образующего жизнеспособный поток, параллельный мейнстриму и общенациональной традиции.

Кино в республике снимают с начала 90-х годов, когда была основана госстудия «Сахафильм». Среди ее продукции преобладают фильмы полного и среднего метража. Чаще всего – адаптации прозы национальных классиков. Художественный прорыв случился в начале нулевых. Якутское кино опиралось на опыт национального театра, на отточенное мастерство актеров, получивших образование в Москве, но сумевших не растерять этнической самобытности. Распространение цифровой техники поколебало границы между профессиональным, полупрофессиональным и любительским кино. Появились независимые кинематографисты, возникло множество самостоятельных студий. Не только в Якутске, но и в улусах (сельских районах республики). Окупаются прежде всего фильмы массовых жанров – недорогие комедии и мелодрамы, не слишком затратный экшн, страшилки с малым бюджетом – про местную, языческую нечисть, дешевые «мюзиклы» – с участием звезд национальной эстрады. Находится ниша и для тех постановщиков, что рискуют снимать авторское кино

Региональным «тяжеловесом» мог бы стать бурятский кинематограф, но развитие его тормозит разобщенность адресной аудитории. Буряты живут не только в Республике Бурятии, но и в Иркутской области и в Забайкальском крае. В Бурятии наибольшее развитие получило «региональное кино»: русскоязычные комедии и авантюрные фильмы. Полнометражные картины на родном языке и на основе эндемичных сюжетов здесь пока еще редкость. Восточные группы бурят – истовые буддисты. Западные буряты сберегли реликты архаических культов, шаманские практики. Ни религия, ни литературный язык не могут быть признаны универсальным маркером самобытности – той совокупности качеств, что объединяет все группы бурят, рассредоточенных по просторам Восточной Сибири. Приметы своеобразия растворены в самом психотипе народа – в обиходных принципах поведения, в специфике эмоциональных реакций, в привычных способах саморепрезентации.

Для народов Сибири кино может стать важным фактором утверждения национальной самобытности. В фильмах российской Азии весьма ощутим этнический ревайвализм – стремление отыскать заветные пути к «духовным истокам», надежды на неразрывное единение поколений. Для якутов и для алтайцев важны представления о живой, одушевленной природе, буряты и тувинцы ищут ориентиры в буддийских иносказаниях, уповают на мудрость старинных притч.

Пример якутского кинематографа позволяет обозначить три фактора, определяющих жизнеспособность этнического кино. Это – содействие (или хотя бы доброжелательный нейтралитет) региональных властей. Наличие собственных творческих кадров, не копиистов и не халтурщиков – оригинально мыслящих авторов. И самое главное – энтузиазм зрителя, который желает смотреть национальные фильмы: узнавать привычные лица, слушать родную речь, погружаться в фабулы, порожденные знакомыми реалиями – «духами места».

СИНОЯЗЫЧНЫЙ МИР

Наитие и расчет

Вон Карвай. «Любовное настроение» («In the Mood for Love», 2000)

Вон Карвай (Ван Цзявэй) появился на свет в Шанхае в 1958 году, в Гонконг был перевезен пятилетним. Сложение этих цифр дает 1962 год – точку старта событий «Любовного настроения». Детские впечатления об общинных устоях и быте шанхайских иммигрантов, без сомнения, оказали влияние на обрисовку «массовых сцен». Персонажи фильма – обитатели съемных квартир, крохотных комнатушек гостиничного типа (правда, с наличием в каждой ванной и санузла). Большинство коротает досуг за совместными трапезами и азартной игрой в маджонг[2 - Китайская игра для четырех игроков с использованием игральных костей.]. Все на виду у всех: дух коммунальности зачастую подминает под себя любое стремление к приватности. Если для лиц старшего поколения, воспитанных в традиционном духе, эта ситуация не представляется чем-то неестественным и неудобным, то для вестернизированных представителей новой генерации она становится болезненно дискомфортной. Этот культурный конфликт, нестыковка императивов публичного и частного бытия – суть базовой коллизии картины. В одном из интервью Вон Карвай вспоминает родственницу, которой приходилось прибегать к изощренному лицедейству, чтобы за ширмой добродетельного существования скрывать семейные неурядицы. Это детское воспоминание, по словам режиссера, стало одним из истоков замысла «Любовного настроения».

60-е годы стали для Гонконга финальным рубежом своеобразной «эпохи невинности». Как утверждает Вон Карвай, в 70-е история, подобная той, что рассказана в его фильме, была бы уже невозможна.

Когда репортеры принимаются расспрашивать Вон Карвая о «таинствах Востока» и «загадках азиатской души», он напрягается и сразу же «переводит стрелки» – начинает рассуждать о спутниковой связи, о Всемирной паутине, о благотворном космополитизме нашей эпохи. Между прочим, на английском Вон Карвай изъясняется куда свободней, чем на литературном (пекинском) наречии китайского языка. Его постоянный оператор Кристофер Дойл – яркий пример «проницаемости границ»: австралиец по рождению, он уже два десятилетия житейски и творчески связан со странами
Страница 4 из 9

китайской культуры. Фонограмма «Любовного настроения» являет собой «кругосветное столпотворение» мелодий: традиционные напевы гонконгских поп-див соседствуют со сладкой латинской растравой (ее изливает не кто-нибудь, а афроамериканский денди Нэт Кинг Коул), минорный настрой вальса японского композитора Сигэру Умэбаяси подхватывают пьесы, специально написанные для фильма европейцем Майклом Галассо. Картинами, оказавшими наибольшее воздействие на стиль «Любовного настроения», Вон Карвай называет опусы Альфреда Хичкока и Микеланджело Антониони.

Вон Карвай

Самоопределение Вон Карвая – «китаец из мегаполиса». Существенно, что в этой словесной паре брезжит не только сращивание разнонаправленных семантических векторов (тысячелетняя культура в стыке с новейшей машинерией), но и их конфликт. Повседневное бытие современного азиата в вещном контексте глобальной цивилизации – вот смысловой бэкграунд урбанистических поэм гонконгского автора.

Международному успеху фильмов Вон Карвая, конечно, способствует конвертируемость фабул, но не в меньшей степени – их экзотические обертоны. Стык космополитических сюжетов и азиатских типажей порождает неожиданный остраняющий эффект: западный умник обретает возможность взглянуть извне на собственный обиход, познать себя, наблюдая «другого». Но в той же «азиатчине» кроется и причина запоздалого знакомства российской публики с гонконгским режиссером, признанным повсеместно одним из лидеров кино 90-х: у россиян – свои комплексы, ориентальные типажи становятся для нашего интеллектуала напоминанием об азиатской составляющей его культурного опыта, а это действие по сию пору представляется нашему «еврофилу» сугубой бестактностью.

Любопытно, что в конкурсной программе Канн – 2000 «Любовное настроение» Вон Карвая схлестнулось с «Танцующей в темноте» Ларса фон Триера. Два ключевых автора 90-х (режиссеры, которые точнее прочих чувствовали стилистические приоритеты десятилетия) синхронно сняли «ретроградные» фильмы. На рубеже столетий именно 60-е видятся не просто ностальгической зоной, но «нижней границей современности», той эпохой, когда созидался словарь и темник нынешнего кинематографа, – тем истоком, к которому следует припадать.

Оба автора (которых в нашей кинокритике почему-то принято считать антиподами) – вдумчивые ученики шестидесятников – формалистов из «новой волны», независимых американцев, утвердивших на экране урбанистический пейзаж и импровизационный метод работы. Дерганая картинка фон Триера – не что иное, как доведенная до логической грани мобильность субъективной камеры, визуальная игра с однократностью мгновений. Манипуляциями с временными потоками, рискованными пробегами камеры славен и Вон Карвай. И все же «ноу-хау» гонконгского режиссера кроется не столько в модерновой картинке, сколько в вольном обращении с фабульным материалом: подобно джазовому музыканту, он неожиданно может изменить темп, переходя от созерцательных фрагментов к сверхскоростному повествовательному «захлебу». В угоду субъективности Вон Карвай ломает золотые сечения академической драматургии, внушая зрителю, что изображает жизнь в непричесанных формах самой жизни.

«Любовное настроение», однако, отличается от фирменных лент Вон Карвая (коих, собственно, три – «Чунцинский экспресс», «Падшие ангелы» и «Счастливы вместе») – картина соразмерней, выверенней, строже, а кроме того, она на удивление камерна, слишком уж интерьерна для «летописца мегаполиса», «созерцателя городских толп». Как знать, не является ли этот внезапный дрейф режиссера по направлению к неоклассицизму (переориентация – с годаровского «нахрапа» на ювелирность Антониони) не просто однократным опытом, но предчувствием смены «актуальных» тенденций новейшего артхаусного кино?

«Любовное настроение» – седьмой по счету фильм Вон Карвая. И первый, где речь напрямую заходит об институте брака. Впрочем, хитросплетения триады «дружба – верность – любовь» и прежде оказывали определяющее воздействие на поступки, установки и жизненный стиль основных героев гонконгского автора.

В ранних его фильмах («Пока не высохнут слезы», «Бесшабашные дни» и отчасти в «Прахе времен») отношение к любви пребывало еще в пубертатной стадии: ценности мужской дружбы без труда смиряли эротические порывы. Герой мог запросто пренебречь возлюбленной и отправиться на верную смерть – вызволять из беды непутевого друга. В триаде «дружба – верность – любовь» акцент явно делался на два первых слова.

В дилогии «Чунцинский экспресс» и «Падшие ангелы» случился прорыв к юношеской опьяненности чувствами, к влюбленности в любовь. Любовь при этом трактовалась режиссером как открытое чувство: зыбкий процесс, а не жесткая константа.

Ближе всего к брачной тематике Вон Карвай подошел в фильме «Счастливы вместе». История распада нетрадиционной семьи (гомосексуального союза) позволила ему продемонстрировать нюансы отношений в человеческой паре, выстроить систему контрапунктов и оппозиций: ведущий – ведомый, сильный – слабый, стойкий – гибкий, цельный – неоднозначный и т. д. Возможно, потому, что диалогические аспекты супружества были отработаны в этой картине, в «Любовном настроении» места им не нашлось.

В фильме «Счастливы вместе» забрезжил и значимый для «Любовного настроения» мотив «преодоления брака»: герой (которого играет вонкарваевский премьер Тони Люн) рабской зависимости от эгоцентричного «супруга» в конце концов предпочитает вольность, а reason to live (ощущение жизненных перспектив) он находит в новых, принципиально незавершенных, подвижных отношениях, в самой настроенности на влюбленность.

«Любовное настроение» еще раз сменило акценты в базовой фабульной триаде: потребность в дружбе подтолкнула героев Тони Люна и Мэгги Чун к запретной любви, любовь вернула им ощущение самоидентичности и достоинства. В какой-то момент обоим стало ясно, что верность себе и внутренняя свобода важнее конвенций и формальных уз.

Действие «Любовного настроения» имеет вполне конкретную датировку: история начинается в 1962-м, а завершается в 1966-м. Первоначальный авторский план предполагал иные временные рамки – 1962–1972 годы. Однако, изрядно увязнув в фильме, режиссер пришел к выводу, что этот эпический замах (кардиограмма десятилетия через судьбы влюбленной пары) вступает в серьезное противоречие с настроенческой природой его дара. Финальная дата фильма – 1966 год – соответствует пику «культурной революции» в КНР. Указывая в своих интервью на неслучайность датировки, режиссер обращает внимание на то, что именно на переломе 60-х жители Гонконга (многие из которых, как и родители Вон Карвая, были недавними иммигрантами из континентального Китая) ощутили внезапно свою уязвимость, потенциальную незащищенность перед шквальными ветрами истории. Под сомнение были поставлены изоляционистские представления гонконгцев об их тихой гавани, надежно укрытой от мировых бурь.

Окончательная версия «Любовного настроения» – результат сложной цепочки метаморфоз. В истории замысла было три этапа, которые
Страница 5 из 9

можно обозначить как «пекинский зачин», «слом Макао» и «бангкокский прорыв». После завершения работы над фильмом «Счастливы вместе» (1997) Вон Карвай решил сделать камерное кино «про любовь и еду», свести на съемочной площадке двух своих фаворитов – Тони Люна и Мэгги Чун, давно не работавших в паре. Местом действия должен был стать современный Пекин, героями – гонконгцы, живущие в китайской столице. Имелось и название – «Пекинское лето». Но режиссеру не удалось поладить с пекинскими властями (по его версии, из-за предполагавшихся съемок на площади Тяньаньмынь: герои отчего-то предпочитали назначать романтические свидания в памятном месте разгона студенческих демонстраций). Желая сохранить значимый для него актерский дуэт, Вон Карвай скорректировал историю, переместив ее в Макао. «Пекинское лето» стало названием ресторана, в разветвленной истории предстояло главенствовать трем персонажам, временной привязкой стали 60-е годы. Но и этому замыслу осуществиться было не суждено: Стивен Спилберг ангажировал Мэгги Чун на роль в картине «Мемуары гейши» (проект в конце концов «не пошел»), и актриса не могла сниматься в «Пекинском лете». Тогда режиссер вернулся к идее фильма на двоих, из которой в конце концов и выросло «Любовное настроение». Параллельно с этой картиной Вон Карвай запустил новый проект – «2046», съемки обеих лент велись одновременно на студиях Бангкока. Так как работа над «Настроением» затягивалась, режиссеру пришлось дать вольную Кристоферу Дойлу (который был связан голливудскими контрактами), завершал фильм другой оператор – Марк Ли Пинбин. Хотя картина Вон Карвая уже была заявлена в программе Канн – 2000, автор продолжал вносить в нее многочисленные изменения и коррективы. «Каннский дедлайн стал для меня спасительной точкой, если бы не он, возможно, фильм не был бы закончен никогда», – признавался он репортерам. Буквально за несколько дней до премьеры при окончательном монтаже Вон Карвай изъял из «Любовного настроения» все эротические эпизоды (судя по рекламному ролику, который в соответствии с каннскими правилами был сдан за месяц до даты показа, постельные сцены были достаточно горячи). Этим он поверг в шок актеров: Тони Люн и Мэгги Чун не узнали фильм.

Кадр из фильма «Любовное настроение» (режиссер Вон Карвай)

В «Любовном настроении» три географические точки: Гонконг, Сингапур и Камбоджа. Азиатские мегаполисы в значительной степени смоделированы в павильоне – их реальные архитектурный облик и обиход неузнаваемо изменились за три десятилетия. Под Гонконг 60-х во многих сценах загримирована столица Таиланда Бангкок. На протяжении всего фильма пространство представлено концентрированным, рукотворным, почти плоскостным (интерьерные сцены перемежаются с ночными уличными эпизодами, предпочтение отдается искусственному освещению, вольница простора сознательно ограничена, укрощена). Тем сильнее поражает внезапная смена визуального кода, финальный «прорыв вовне» – к дневному освещению, к светоносным небесам, к природной беспредельности. Эти натурные съемки (итог счастливого стечения обстоятельств и внезапного режиссерского наития) были осуществлены в Камбодже, в древнем буддийском комплексе Ангкор-Ват, архитектура которого является зримым воплощением надличностной благодати, усмирения времени и судьбы.

Для понимания сюжета существенно то, что персонажи фильма, живущие в Гонконге 60-х, пребывают в ситуации двойного подданства. Они вовлечены в деловую жизнь космополитического мегаполиса и вместе с тем интегрированы в коммунальный быт довольно обособленной общины иммигрантов из Шанхая, которые принесли с материка свои принципы, привычки, стиль общения и специфический, малопонятный местным жителям диалект.

«Любовное настроение» («In the Mood for Love») – фраза, заимствованная режиссером из сладкого хита эпохи свинга «Я настроен на любовь» («I’m in the Mood for Love»), недавно перепетого Брайаном Ферри в холодноватом элегантно-салонном стиле. Вон Карвай долго мучился над названием, пока в руки его не попал этот диск. «Я настроен на любовь, потому что ты рядом… не важно, что будет после, нынче я настроен на любовь». Песня в исполнении Ферри сопутствует рекламному ролику (трейлеру) фильма, но ни в итоговый вариант, ни в саундтрек картины она не вошла. Сочтя балладу излишне легковесной, Вон Карвай изъял ее при окончательном монтаже.

Кадр из фильма «Любовное настроение»

Вон Карвай, вне всякого сомнения, относится к числу режиссеров интуитивного склада. Известно, что железному сценарию он предпочитает краткий сценарный план: каждый эпизод расписывается и уточняется непосредственно перед съемкой. Замысел у таких авторов не жесток («Фильм готов, теперь осталось его снять»), он подвержен метаморфозам и трансформациям на всех этапах осуществления, открыт к сотворчеству случая, чуток к токам наития. Возможно, импровизационный метод работы – наследие докинематографического эфирного опыта режиссера (Вон Карвай заканчивал не киношколу, а творческие курсы при телевизионной компании).

Впрочем, ретроспективный взгляд способен выявить в «Любовном настроении» подспудную логику импровизаций, рациональность стечения обстоятельств. К примеру, натурные съемки Ангкор-Вата попали в картину по воле случая. Прежде был отснят эпизод, в котором герой Тони Люна вспоминает общеизвестный фольклорный мотив: чтобы избавиться от сокровенного и наболевшего, нужно открыть свою тайну вековому дереву и упокоить ее в дупле. К моменту работы над финальными сценами картины подходящее дерево обнаружить не удалось. Таиландский ассистент предложил режиссеру организовать выезд в Камбоджу, к храмам Ангкора. Древо внезапно превратилось в храм, дупло – в выбоину древней постройки. Вынужденная подмена, однако, оказалась попаданием в яблочко. В фильме проявился мифологический слой: умиротворенный тропический пейзаж обеспечил не просто смену визуального кода, но значимый стык сиюминутного с вечным, искомый финальный аккорд.

Кадр из фильма «Любовное настроение»

Внезапное вымарывание эротических сцен может показаться актом режиссерского самодурства. Но результат убеждает – так проявила себя логика кинематографической формы: открытая демонстрация постельных сцен противоречила бы метонимической природе картины.

Повествование в «Любовном настроении» строится как система значимых умолчаний и подмен. Эта нарочитая метонимичность пронизывает и организует различные уровни фильма. Она являет себя в способе изложения фабулы – история о «симметричном адюльтере» (муж изменяет жене с супругой соседа, потому что она состоит с последним в любовной связи) подвергается существенной редукции. Супруги главных героев почти не попадают в кадр. (Возможно, иной повествовательный ход обнажил бы почти водевильный бэкграунд фабулы: измена за измену, цепь недоразумений, отдаляющих хэппи-энд, тайна отцовства и т. д. Неподготовленный, то есть ориентированный на масскульт, зритель и в самом деле простодушно откликается на комические потенции адюльтерной истории. По признанию режиссера,
Страница 6 из 9

во время гонконгских сеансов ему иной раз приходилось слышать смех.)

Метонимичны и аскетичный стиль актерской игры, и приемы выявления эмоций (сомнамбулические проходы Мэгги Чун замещают надрывные излияния «про одиночество, потерянность и тоску»). Эротизм в картине подменяет эротику, его напряжение нагнетается посредством полунамеков и визуальных проговорок. Легкое касание рук – вместо постельных игр, элегантность – вместо полной обнаженки. Строгий фасон костюмов не просто подчеркивает стать Тони Люна, изысканность и гибкость Мэгги Чун – укрывая тела, они фетишистски акцентируют в них самое притягательное.

Метонимичность доминирует и в визуальном строе картины – ухватывая дискретные фрагменты пространства, камера созерцательной кантилене предпочитает экспрессивный пунктир, отрекаясь тем самым от претензий на всевидение и всезнайство.

Торжеством житейской метонимии можно счесть финальный выбор героев, заместивших семейное сожительство вольным одиночеством, прихотливыми градациями чувствований и воспоминаний.

Так из подсознания вековой культуры Китая – возможно, вопреки субъективным авторским намерениям – всплывают древние представления о порождающей силе пустоты, о смыслообразующей роли интервала. Разрывы пунктира зритель волен заполнять собой – личными эмоциями, частным видением, субъективным опытом.

    2001

Китаец в Париже, или Умножение призраков

Цай Минлян. «Лицо» («Visage», 2009)

Сяо Кан должен был оказаться в Париже. Цай Минлян не мог не привести в этот город любимого персонажа, экранного двойника. В фильме «Лицо» он передал Сяо Кану свое ремесло – наделил профессией режиссера. Дороги паломников и живописцев веками ведут в Рим. Киношников тянет в другую столицу. Не только из прагматических соображений – французские продюсеры собаку съели на копродукциях, охотно вкладывают евро в проекты авторов из экзотических регионов. Для уроженцев дальних стран Франция сохраняет мифологический статус прародины кинематографа (и прочих визуальных искусств). У Цая к тому же имеется существенный личный мотив. В своих многочисленных интервью режиссер признается: его авторская манера сформировалась под влиянием французской «новой волны». Поминает среди кумиров Робера Брессона и Франсуа Трюффо.

Сяо Кан – маленький Кан – маска-характер. Альтер эго, дубль, но не точная копия автора. Субтильный меланхолик Ли Каншен, бессменный исполнитель роли, – вечный мальчик, который стареет, но неспособен заматереть. Он совсем не похож на раздобревшего Цая, чья жизнерадостная улыбка комика-простака невольно вызывает ассоциации с физиономиями даосских божков, ответственных за распределение материальных благ и прочих атрибутов житейского благополучия. Сяо Кан – проекция скрытого «я» постановщика. Маленького Кана – не без основания – принято сравнивать с Антуаном Дуанелем, постоянным героем Трюффо. Оба автора следили за житейской эволюцией своих фаворитов, наблюдали за процессом мужания: от подростковых метаний – до кризиса среднего возраста. И все же есть у Сяо Кана черты, сближающие его с персонажем другой, донововолновой традиции – с неугомонным Чарли, экранной маской Чаплина. Тому приходилось влезать в спецовку рабочего, в мундир полицейского, в робу арестанта и даже в дамский корсет. Как и Чарли, в предлагаемых обстоятельствах Сяо Кан остается самим собой. Он то и дело меняет профессии, корректирует свой социальный статус. Биография персонажа расплывается, полнится явными нестыковками. Не хочет приобретать строгий вид: последовательность и стройность официального послужного списка. Жизненный путь Сяо Кана можно обрисовать лишь в общих чертах. В юности был мечтательным оболтусом, чуть было не вляпался в криминал. Распространял рекламные флаеры, торговал часами с лотка, работал киномехаником, снимался в малобюджетном порно, бомжевал в Куала-Лумпуре. Дослужился до режиссера. Бисексуален, как и его покойный отец.

Кадр из фильма «Лицо» (режиссер Цай Минлян)

Либретто «Лица» довольно условно, сюжетный каркас обозначен пунктиром. Драма – без въедливой проработки мотивировок. Цепочка визуальных фантазий, соподчиненность которых непросто установить. Артхаусный режиссер из Тайбэя едет в Париж, чтобы снять кино по мотивам библейской легенды о Саломее и Иоанне Крестителе. Точнее – на основе одноименной пьесы Оскара Уайльда (написанной по-французски). Сяо Кан мотается по Парижу, отдаваясь потоку разнородных эмоций. Переживания – на стыке ностальгии, творческих мук и эротических грез. Роль кровожадной красавицы Саломеи достается некой раскрученной топ-модели (костюмы и позы меняет Летиция Каста). В пожилом, длинноволосом, полубезумном мужчине, играющем Ирода, можно – не без труда – опознать любимого героя Трюффо. Обрюзгшего Антуана Дуанеля. Он же – Жан-Пьер Лео.

Явление Лео – не единственное камео. В кадре – в качестве приглашенной звезды, без особой фабульной необходимости – возникают Жанна Моро и Натали Бай. Заметная роль продюсера-француженки, которая курирует проект тайваньского режиссера, отдана госпоже Ардан. Даму тоже зовут Фанни. Для полноты оммажа в команде знаковых женщин Трюффо недостает разве что Катрин Денёв и Изабель Аджани. Возможно, они тоже получали предложение принять участие в съемках «Лица». Но отвергли его по каким-то причинам.

Кадр из фильма «Лицо»

Визуальным рефреном картины становятся витрины, окна и зеркала. Известно, что фильм был сделан при участии Лувра, руководство которого провозгласило новый курс – на сближение классических и актуальных искусств. Не потому ли Цай решил взглянуть на своих фигурантов, как на объект экспонирования? Камера частенько наблюдает за персонажами, находящимися в помещении, снаружи, из-за стекла. Через витрины кафе или окна квартиры. Возникает цепочка пространственных уподоблений – застеколье: музейная витрина, аквариум, видимый мир за плоскостью монитора.

Стилеобразующим приемом Цай Минляна считается его пристрастие к статичным планам, к «живым картинам». Режиссер начинал карьеру на телевидении, в конце 80-х. Тогдашняя технология студийных съемок ограничивала движение камеры. Цай воспринял этот способ работы с пространством и перенес в большое кино. Со временем его фильмы становились все более условными. В «Капризном облаке» постановщик обратился к эстетике пантомимы. Или немых этюдов – актерского тренинга из учебной программы театральных школ. Сценки с гэгами – в духе ранних комических – даны режиссером в реальном времени, без явных монтажных склеек. Нынешний Цай Минлян дрейфует от пантомимы к перформансу. Многие эпизоды «Лица» почти неотличимы от галерейного видео, от хроники акций современных художников. Его фирменный замедленный ритм обретает вязкую монотонность.

Летиция Каста – в образе безымянной топ-дивы – изнывая от одиночества, то и дело затевает манипуляции с окнами и зеркалами. Старательно, неторопливо (при помощи клейкой ленты или полосок черной бумаги) она заклеивает поверхность стекла. Перекрывает доступ внешнему источнику света. Нивелирует
Страница 7 из 9

потенциальный носитель (агент) изображения, превращая плоскость в самодостаточный черный квадрат. Интерьер становится абстрактным пространством. Содержимым темной комнаты, недрами камеры-обскуры, нутром кинозала. Местом, где материализуются фантазмы и фантомы. Возникает мотив вытеснения реального воображаемым. Воспроизводства фантазий и призраков. В чем, собственно, и заключается сущность кино. Любопытно, что героем сексуальных мечтаний натурщицы-примы Цай Минлян делает Чен Чаожуна, брутального антипода Ли Каншена, звезду своих ранних лент. К этому маскулинному типу – «стопроцентному мужику» – испытывал нешуточное влечение застенчивый юноша Сяо Кан. Исподволь, будто ненароком, возникает эффект переклички зеркал. В томлениях героини Летиции Касты можно увидеть перенос вожделений центрального персонажа «Лица». Напомню, что Сяо Кан экранизирует пьесу Уайльда о неразделенной любви, драму, в которой пульсируют токи декадентского мазохизма. Саломея жаждет плотской близости с Иоканааном. Суровый пророк отвергает ее, отклоняет все домогательства. И мысли, и тело мученик отдает божеству, а не одержимой сексом земной красавице.

Кадр из фильма «Лицо»

В предыдущих картинах Цай Минлян не раз обращался к наследию поп-культуры (50 – 60-х годов). Девушки в мюзик-холльных нарядах выводили мелодии полузабытых гонконгских хитов. Пели и двигались под раритетные записи. Задача анимировать старые шлягеры в фильме «Лицо» возложена автором на Летицию Касту. Забавно следить за тем, как самозабвенно европейская знаменитость воспроизводит прононс непонятной ей речи. Забота – не разминуться с чужой фонограммой. А вот испанскую песню «Год любви» («Un a?o de amor», из «Высоких каблуков» Педро Альмадовара) актриса, видимо, записала сама. Отсылка к мифологии этого режиссера, скорее всего, не случайна. Цай Минлян отправляет сигнал европейскому зрителю – ищет контакта через понятные ассоциации. Приоткрывает прием: правила игр с поколенческой ностальгией. Ретро-гламур – выражение недостижимого шика. Отзвук тоски по допубертатным воспоминаниям. По духу и стилю «эпохи невинности», ушедшей в небытие. По чистому развлечению, искусству простых коллизий, ярких страстей и очевидных чувств.

Фильтр ретро-гламура определяет мировосприятие многих представителей сексуальных меньшинств. Если не принимать это в расчет, – не понять расстановку идолов и икон в субкультурной божнице. Летиции Касте приходится изображать не конкретную даму, а символ-фантом, квинтэссенцию женской сути. Прекрасна, изысканна и недоступна: ее побуждения невозможно понять.

Если вспомнить перипетии судьбы Сяо Кана, нетрудно обнаружить очевидную закономерность. Герой обречен на неприкаянность. На протяжении нескольких лент («Дыра» – «Капризное облако» – «Я не хочу спать в одиночку») он пробует завести отношения с представительницами противоположного пола. Но попытки упорядочить личную жизнь обречены на конфуз. В союзе с женщинами Сяо Кан не находит сексуальной гармонии. И снова остается один. Реальные девушки не тождественны глянцевому фетишу. Спасение – в мимолетных связях с мужчинами. Отыскать себе постоянного парня Сяо Кану почему-то не приходит на ум. Застенчив и нерешителен. А может, подобная мысль противна его пацанским предубеждениям. В «Лице» Цай Минлян цитирует сам себя. Сяо Кан неторопливо фланирует по темным аллеям парижского парка. Долгий проход, сомнамбулический ритм движения. Так же – в фильме «Прощай, “Пристанище дракона”» – блуждал по лабиринтам старого кинотеатра одинокий японский турист. И тот, и другой – наудачу – ищут в чужой стране анонимных контактов для сексуальной разрядки. Только вот случайные встречи и скоротечный оргазм не приносят страждущим ни катарсиса, ни покоя.

Цай Минлян вводит в свое кино множество автореминисценций. В кадре снова вода – любимая стихия постановщика. Хлещет диким фонтаном из крана, который Сяо Кан тщетно пытается починить. Утекает неспешной рекой по подземному водоотводу. Там, в полутьме, снимется сцена свидания Саломеи с ее неприступным возлюбленным. Вода – один из первоэлементов, одна из первооснов китайской картины мира. Она ассоциируется с женским началом, с натурфилософской категорией инь. Отсюда и эротические подтексты. (В западной популярной психологии Н

О принято соотносить с бессознательным.) Порнографы Поднебесной, создавая возбуждающие картинки, не чуждались изображения водных игр. Не река – так лохань, не пикник у ручья – так соитие в лодке. Цай Минлян, несомненно, знает об этой традиции: вода перетекает из фильма в фильм. Название одной из самых известных его лент – «Капризное облако» – отсылает к старинному эвфемизму. Тайбэй в той картине страдал от засухи, герои – от невозможности гармоничной плотской любви. Сближение смысловых рядов не случайно. Половой акт в китайской классической литературе принято именовать образно: иносказанием «облака и дождь».

В фильме «Который у вас час?» у Сяо Кана умирает отец. Дух родителя незримо перемещается по квартире, ввергая впечатлительных домочадцев в нешуточный стресс. Герой совершает оплошность: поддавшись на уговоры случайной знакомой, продает ей отцовские часы. Хронометр оказывается магическим предметом, сила магнетизма, заключенная в нем, уводит привидение из дома. Вместе с новой обладательницей часов дух усопшего совершает вояж за границу. Из Тайбэя в Париж. В «Лице» Сяо Кану приходится хоронить мать. Сорокалетний мальчик стал сиротой, у него больше нет семьи, житейского тыла. Цай Минлян, варьируя, воспроизводит в картине ситуации и мизансцены из фильма «Который у вас час?». Неугомонный дух матери Сяо Кана, как некогда призрак его отца, в сумерках бродит по дому. А потом втихомолку покидает жилье. Отправляясь в посмертный путь, как в недальнее путешествие, – с одним компактным чемоданом.

В пространстве кадра мирно сосуществуют продюсер-француженка, приехавшая на церемонию похорон, и привидение китаянки. Европейская дама предпочитает потустороннего не замечать. Сразу не скажешь, чье присутствие в интерьерах заурядной тайбэйской квартиры кажется более нереальным? Кто тут призрачней – умершая мать Сяо Кана или заезжая знаменитость, Фанни Ардан? Порой французская дива выходит из роли – экранный образ начинает двоиться. В руках у актрисы – толстенная книга. Распахнута на развороте с портретом Трюффо. Фото начала 80-х. Известно, что в те времена Ардан считалась музой и спутницей режиссера. Если прима кого и играет в этом мемориальном куске, то лишь самое себя. Себя для других – имидж-миф, отражение своих кинематографических отражений.

Кадр из фильма «Который у вас час?» (режиссер Цай Минлян)

С траурной карточки глядит на Фанни Ардан покойная мать Сяо Кана. Призрак ее примостился в кресле, поблизости. В очередь с гостьей вкушает новопреставленная хозяйка плоды со стола, где расставлены блюда с ритуальными приношениями. Кому – витамины тропических фруктов, кому – заупокойные дары.

Любимый мотив Цай Минляна – потеря контакта между людьми, истончение межличностных взаимосвязей.
Страница 8 из 9

Режиссер, однако, не отвергает конфуцианского понимания добродетелей. Поклонившись родителям своего экранного двойника, он совершает тем самым акт почитания собственных родителей. В титре, завершающем фильм «Лицо», Цай сообщил, что посвящает его матери. Соединив в одном эпизоде чтимую им актрису – приму поздних фильмов Трюффо – и значимый персонаж, мать Сяо Кана, Цай Минлян совершает продуманный авторский жест. Возникает смысловой перенос, перекличка метафор. Акт почитания родителей режиссер соотносит с актом поклонения своим кинематографическим предкам – кумирам юности, наставникам в искусстве кино. Любопытно построена сцена общения Сяо Кана и Антуана. Ли Каншена – с Жаном-Пьером Лео. Единственным средством коммуникации – в отсутствие переводчика – становится для них синефильский пинг-понг: имена режиссеров (из пантеона легендарных колоссов прошлого).

Цай Минлян

Близость автора и дублера с пугающей наглядностью проявляет себя в «Лице». Зазор между исповедью и вымыслом теряет свою очевидность. Протагонист – Сяо Кан – сделался режиссером. Вслед за тем, кто почти двадцать лет играл эту роль. Известно, что Ли Каншен двинулся по стопам Цай Минляна, дебютировав в качестве постановщика игрового кино. Теперь герой – отражение сразу двух биографий. Отсылка к личному опыту превращает итоговый фабульный ход в отчаянный и радикальный перформанс. Автор решается на символический ритуал – уничтожение верного двойника. Только так можно расстаться с постоянным героем. Разорвать пуповину. Начать новый повествовательный цикл. Саломея губит Иоканаана, французский проект – режиссера по имени Сяо Кан. Агрессивный фантом гламура – простодушного тайбэйского пацана. Развязка истории неотвратима и беспощадна. Убивает героя женщина-символ, но дергал марионетку за ниточки создатель экранных фантазий. Сам Цай Минлян.

Последний кадр снят с дальней точки, при помощи искажающей оптики. То ли сон, то ли взгляд из потустороннего мира. Сяо Кан и какой-то мужчина в черном пальто (натурщиком сделался сам Цай Минлян). Оба похожи на призраков, заплутавших в предрассветном Париже. Фигуры миниатюрны, лиц не разглядеть[3 - Для точности стоит отметить, что компанию двум человеческим существам составляет одинокий олень. Благородного зверя пытается приманить Сяо Кан. Старания тщетны. В начале картины олень бродил по поляне, подготовленной для киносъемок, – утопая в фальшивом снегу, отражаясь в веренице зеркал. И на Западе, и на Востоке это животное относили к категории достойных тварей, наделяли положительными символическими характеристиками. На китайских новогодних лубках его изображают в качестве спутника даосского божества долголетия. Олень отыскал гриб, способный дарить людям бессмертие. Любопытно, что азиатский режиссер создает свою воображаемую Европу, как некий лубочный синтетический мир. Благородный олень – «цитата цитат». На съемочную площадку он мог быть перемещен со старинного гобелена, из диснеевского мультфильма, с картин Пиросмани или Таможенника Руссо. Образ французского зверя при этом соотнесен с китайской символикой – с оленем, что оттиснут на няньхуа, благопожелательной народной картинке.]. Безлюдная площадь. Чаша фонтана дремлет. Вода в нем отключена.

    2010

Минимализм / максимализм. Труды и дни одиночки

Ван Бин. «Человек без имени» («Man with no name», 2009)

Вот чумазый, одетый в обноски мужик копошится в норе-землянке. Ворох тряпья заменяет логову занавеси и двери – подручным хламом, как пробкой, хозяин запечатывает вход. Вот неспешно бредет он по заледеневшей дороге, глядит себе под ноги, на промерзший грунт. Так ищут грибы или рассыпанные монеты. Ушанка съехала набок, на плечи давит тяжелый баул. Лишь в финале картины становится ясно, за какими трофеями он наклонялся к земле. Загрубелой, прокопченной до черноты пятерней человек сгребает навоз, шары конских яблок. Отправляет в заплечный мешок, заполненный до верху дармовым удобрением. Камера неотвязно следует за оборванцем. Наблюдает бесстрастно за странным, непрезентабельным персонажем, следит за его трудовыми манипуляциями.

Герой возвращается в логово. Пора утолять голод. Неаппетитное варево булькает в щербатом котле. Человек кряхтит, сплевывает на пол. Наполняет склизкой лапшой пластиковую чеплажку (в такую одноразовую тару разливают фабричный майонез). Пар от еды. В немытой руке – немытые палочки. Живот набивает без спешки, неспешно делает самокрутку. Дымит. Торопиться некуда. Экранное время почти без купюр воспроизводит реальное. Эпизод с поглощением пищи растянулся на восемь минут – солидный кусок для 92-минутной картины.

«Человек без имени» – хроника трудов и трапез одинокого огородника. Зимой удобряет почву, поедает лапшу. Весной – возделывает грядки, насыщается кашей. Летом борется с сорняками, начинает сбор урожая. Делает из кабачков подобие овощного рагу – приготовление пищи превращается в своеобразный аттракцион: для измельчения овощей герой использует подручный инструмент, ржавые ножницы. Осенью, после дождей, подновляет жилище, обмазывает снаружи глиной стены землянки. Ест заготовленное впрок: квашеное, соленое. Зимой опять собирает навоз. Все возвращается на круги своя.

Можно только гадать, где живет безымянный герой. Вероятно, там, где тянется Лёссовое плато: грунт податлив, пригоден для обустройства рукотворных пещер и землянок. По соседству с руинами заброшенной деревушки. Невдалеке от шоссе – фонограмма фиксирует техногенные шумы, гудение тракторов, сигналы автомобилей. Но возможно, это – обманка, метафорический ход: не так-то легко отделить аутентичный синхрон от звуковых заплат, наложенных в студии. Нормальная жизнь – где-то рядом, но отщепенец сторонится ее.

Кадр из фильма «Человек без имени» (режиссер Ван Бин)

Фильм Ван Бина – пример нарративного минимализма. Повествование организует система изъятий и умолчаний (информационных лакун). Герой кряхтит, рыгает, бормочет что-то себе под нос. И только. Попытки живого контакта с тем, кто стоит за камерой, словоохотливость – в объектив – вымарываются при монтаже. Целенаправленно, непреклонно. Автор не считает нужным обнародовать житейскую предысторию персонажа. Что превратило героя в изгоя – социальные неурядицы или психическое расстройство? Что он за человек – маргинал, отторгнутый городом, бомж, обретший пристанище в сельской глуши? Уроженец ныне заброшенной деревушки, не пожелавший покинуть родной уголок? Биография мужчины без имени остается за рамками кадра. Достаточно знать, что он – одиночка. Отгородился от социума. Антиобщественный элемент. С точки зрения обиходной морали – конфуцианской, буржуазной, коммунистической – такой отщепенец нелеп и убог.

Режиссерский подход Ван Бина напоминает приемы съемки диких животных. Объект наблюдения, привыкнув к присутствию оператора, перестает реагировать на него. Живет, как жил, без оглядки на посторонних. Камера фиксирует различные действия персонажа. Ненужное изымается при монтаже. В картине остаются лишь простейшие акты – труд и еда. Нет ни сна, ни досужих
Страница 9 из 9

забав, ни естественных отправлений телесного низа. Смрада немытого тела нет. Конечно же, камера не способна улавливать запахи, но режиссер – при посредстве визуальных акцентов – мог обозначить свои обонятельные реакции. Если бы захотел. Герой «Человека без имени» остается человеком в себе. Непроницаемым, самодостаточным, малопонятным.

Кадр из фильма «Человек без имени»

Ван Бин рассчитывал на эффект соприсутствия: зритель соотносит себя не с наблюдаемым, а с наблюдающим. Не с тем, кто стоит перед камерой, а с тем, кто – за ней. Известно, что созерцание чужого труда способно увлекать, зачаровывать. Брезгливость постепенно сменяется любопытством. Любопытство – негаданной толерантностью, принятием самобытных странностей персонажа. В какой-то момент понимаешь, что в кадре – не просто секвенция элементарных деяний, не просто цепочка никчемных, рутинных дел. Не только борьба за выживание. Предмет интереса – созидательный труд земледельца, который осознается как творческий акт, что развертывается во времени.

Автор заставляет работать почтенные культурные парадигмы. В четырехчастной хронике легко распознать несущий каркас – тематический цикл «времена года». Эта структура – способ организации живописного, стихотворного, музыкального материала – ведома и дальневосточным и европейским культурам. Чаще всего героем сезонных картин становился крестьянин. В стихах воспевались труды и дни хлебопашца, огородника, пастуха. В контексте китайской традиции этот сюжет обретал дополнительные оттенки. Идеалами для даосского, да и для буддийского интеллигента были уединенная жизнь отшельника, честный труд вольного земледельца. В конфуцианской стране, где частная жизнь человека подчинялась жесткому кодексу общественных установок, где смысл ее предлагалось искать в исполнении долга (перед государством, перед семьей), такие мечтания сложно было реализовать. Маргинал – отщепенец – отшельник. Режиссер строит синонимический ряд, двигаясь от негативных к позитивным градациям смысла. Стирая оценочные перегородки, он соединяет крайности. Одиночка, живущий в убогой норе, видится автору человеком самодостаточным, не утратившим личного достоинства (как его понимает сам). Современной реинкарнацией мудреца, удалившегося от мира. Или – крестьянина из даосских идиллий. Того, кто находит радость в единении с естественным «я», с круговоротом природных циклов.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/sergey-anashkin/o-filmah-dalney-i-blizhney-azii-razbory-portrety-intervu-11956537/?lfrom=931425718) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Сноски

1

В основе статьи выступление на круглом столе фестиваля «Дидор» (Душанбе, 2012).

2

Китайская игра для четырех игроков с использованием игральных костей.

3

Для точности стоит отметить, что компанию двум человеческим существам составляет одинокий олень. Благородного зверя пытается приманить Сяо Кан. Старания тщетны. В начале картины олень бродил по поляне, подготовленной для киносъемок, – утопая в фальшивом снегу, отражаясь в веренице зеркал. И на Западе, и на Востоке это животное относили к категории достойных тварей, наделяли положительными символическими характеристиками. На китайских новогодних лубках его изображают в качестве спутника даосского божества долголетия. Олень отыскал гриб, способный дарить людям бессмертие. Любопытно, что азиатский режиссер создает свою воображаемую Европу, как некий лубочный синтетический мир. Благородный олень – «цитата цитат». На съемочную площадку он мог быть перемещен со старинного гобелена, из диснеевского мультфильма, с картин Пиросмани или Таможенника Руссо. Образ французского зверя при этом соотнесен с китайской символикой – с оленем, что оттиснут на няньхуа, благопожелательной народной картинке.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Adblock
detector